Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дом Альмы

ModernLib.Net / Современная проза / Коруджиев Димитр / Дом Альмы - Чтение (стр. 9)
Автор: Коруджиев Димитр
Жанр: Современная проза

 

 


Возникла уверенность в том, что пока течет вода, ничего дурного со мной не может произойти. Жизнь вокруг прониклась ко мне благосклонностью, возвещая об этом шумом падающей воды. Но вот струя прервалась, кто-то сказал:…Завтра начнем косить». И чувство защищенности от зла распространилось на неведомое будущее, на все на свете. Пришло понимание самого простого: собственного бессмертия. Откуда - я не понимал, но хорошо сознавал, что миру грозит разрушение, стоит вслух заговорить об этом сложном ощущении.

Точнее – связь миров прервется в тебе.

67.

Обед прошел в молчании – нас только что покинул Пребен. Альма укрылась в комнатке со своими поделками. Не сомневаюсь, что ей хотелось поплакать. Из тамбура с телефоном возник маленький человечек, чистенький и подвижный, словно бобр. В руках он держал две тарелки одна была с крапивным супом и другая – с тертой морковью, свеклой и луком, картофельным салатом, ростками сои и пшеницы. Эта вторая, огромная тарелка была переполнена. Человечек обильно полил овощи растительным бульоном, приправленным чесноком и оливковым маслом и устроился поодаль за свободным столом.Я решил, что это столяр, приглашенный Альмой для какого-то текущего ремонта (из заднего кармана у него торчал складной метр).

Странный гость бросил на нас быстрый взгляд и стал быстро поглощать содержимое тарелок; его ручки и челюсти работали так, словно их приводил в движение невидимый моторчик. Сразу уточняю, кого коснулся его взгляд за нашим столом сидели Зигмунд, гомеопат, Питер и я. Зигмунд и гомеопат появились час назад, будто бы специально взамен Пребена. Я даже подумал – уехал один, приехали двое. И мысленно-уже в третий или четвертый раз – повторял эту самую обычную фразу, упиваясь ее звучанием, напоминавшим мне поэтическую строку или цитату из Библии. Но тут Питер объяснил мне и нашим новым сотрапезникам, что маленький господин глухонемой, что раза два в месяц он приезжает к Альме, «pour prendre son repas». [10]

Я спросил, где он работает, не столяр ли он? Питер пожал плечами:

– Насколько мне известно – нигде.

– В таком случае, он вряд ли может прокормиться двумя обедами в месяц. Это Альма определила число его визитов?

Нет. Питер считал, что глухонемой не встретил бы недовольства, даже если бы приходил чаще, однако у него сильно развито чувство меры. Но взгляните же, какой он чистенький, одет вполне сносно, нормально выглядит – наверное, у него есть и другие постоянные благодетели, мест пять-шесть, а может и больше, где его охотно принимают.

– Что-то не верится, – покачал головой Зигмунд. -Думаю, в этом маленьком заурядном городке «Брандал» – единственное место, где он может бесплатно перекусить.

– Жизнь разнообразней и богаче наших о ней представлений, – возразил Питер.

Насытившись, человечек поднялся, взял из ближайшей вазочки два больших яблока, завернул их в салфетку и вышел. А Питер заметил, что у Альмы еще несколько таких подопечных, которые то надолго исчезают из поля зрения, то неожиданно снова объявляются.

Взглянув в окно, я увидел садовника Берти с корзиной, чем-то наполненной. Человечек исчез, оставив более яркое воспоминание о торчавшем из кармана метре, чем о себе. Этот складной метр воспринимался как символ его тайны, его замкнутой в немоте жизни.

Как истинный славянин, Зигмунд был словоохотлив: тут же сообщил нам, что он поляк и королевский лесничий из числа тех, чьим заботам вверены леса вокруг Стокгольма. Лес, граничивший с домом, всецело был вверен его заботам. Среди лесничих Швеции, удостоенных королевской грамоты, трое поляков. Один из них – он. Чтобы добиться такого признания, пришлось четверть века на совесть трудиться.

Его никто не слушал всерьез. Питер ел, как всегда, деликатно, однако, не глядя на Зигмунда; а я снова оглянулся на окно, ища глазами человечка, но опять увидел лишь Берти, на этот раз с пустой корзиной. Немым присуще какое-то особое достоинство… (Тем временем и Зигмунд опорожнил свою тарелку: Я бы не сказал, что при этом он сумел открыть нам глаза на что-то существенное в себе; нет, он спешил подвергнуть нашей оценке свое внешнее, несущественное бытие. Что нам оставалось думать о его способности проникаться духом тех мест, куда его забрасывала судьба?)

Словно специально для того, чтобы подтвердить уже сложившееся о нем впечатление, Зигмунд принялся расспрашивать поступившего вместе с ним норвежца, что он за человек и не живет ли в Осло? Так мы узнали, что новичок гомеопат. Подобную бесцеремонностья остро воспринимал как покушение на автономность, своеобычность «Брандала»; каждое произнесенное Зигмундом слово как бы отнимало у нас этот дом или мало помалу выталкивало нас из него на прозаический свет повседневности: голова, грудь, ноги – вот мы уже почти полностью снаружи. Еще чуть-чуть – и отчуждение станет более явным, чем если бы мы находились в тысячах верст отсюда.

В Осло гомеопат занимается частной практикой. По состоянию ириса – радужной оболочки глаза ставит диагноз, а потом лечит больного собственными пилюлями из растительных смесей. Артритом он не страдал, к нам его привело желание отдохнуть и изучить метод Альмы.

– Насколько мне известно, ирисовая диагностика хорошо развита в Болгарии, – сказал он (похоже, чтобы прекратить допрос, которому его подверг Зигмунд).

– Верно, – отозвался я. – Взять хоть Димкова, он недавно умер. Или Овчарова.

Их имена слетели с языка совершенно непроизвольно, что и вернуло меня в «Брандал». Еще год-два назад я считал этих людей шарлатанами.

68.

Стоит предоставить роману свободу, и он ведет себя в точности, как река. Его течение несет героев до тех пор, пока не захлопнется последняя лазейка, пока рука не выведет «конец»; так вот и река несет оказавшиеся на ее поверхности предметы до самого устья. Нам, однако, известно: неведомых, утонувших предметов гораздо больше. (Мысль об утонувших, неизменно существующая где-то подспудно – вот тот нерасчлененный фон, что оттеняет триумф избранников.)

Герои романа – добивающиеся успеха или терпящие провал, добрые или злые – все до одного избранники, ведь мы их выделили. Единожды появившись на странице, они парят над нерасчлененным фоном из фигур, которые никогда не обретут индивидуальности, не обрастут плотью. Их неизменное место – в подсознании читателя. «По улице шагал человек, прячась от дождя под высоко поднятым зонтиком». Да, вы за ним следите, но ум и душа ваши не остаются равнодушными и к тем, мимо которых он проходит. Фон всегда несколько сказочен именно потому, что нерасчленён. Фон – это нечто ощущаемое, но не удостоенное словом, это глубинная канва романа.

Множатся персонажи, обитающие в «Брандале» – Зигмунд, гомеопат, предстоит еще появление Туве. Но неназванных всегда будет гораздо больше. Вы ощущаете, как они сюда прибывают, как покидают нас, как входят в столовую, пьют картофельную воду, надеются. Как страдают, вполголоса разговаривают, слушают лекции Альмы и гитару Пиа. Невозможно оправдать мой роман, некоторое пренебрежение к ним, но и обратить на них большее внимание роман не может – так ведь он никогда не кончится. Как любая организованная система, роман обречен на несовершенство. И я бессильно наблюдаю, как Питер, его главный герой, скептически качает головой: он предпочел бы уйти туда, в неназванное и нерасчлененное. Он жалеет, что не сохранил анонимность.

Последним будет роман этичный. Каждый из его героев положит множество стараний, чтобы оправдать это определение: подобно Питеру, они будут готовы отказаться от своей избранности, все раньше и все быстрее станут покидать страницы романа, а в конце концов вообще перестанут на них появляться. Таким образом исчезновение жанра послужит свидетельством наступления эпохи взаимного Уважения также и в реальной жизни.

69.

– Так сложилась моя судьба – покинул Польшу двадцатилетним. Уехал с одним другом в США. Там нам не повезло. Тогда решили вернуться в Европу, в Швецию. Здесь и остались.

– Двадцатилетним? Ты авантюрист, Зигмунд…

Снова обеденное время. Зигмунд продолжал рассказ о себе, его собеседником на этот раз был Петер. Говорили они по-русски, что повергало всех в изумление. Альма, Пиа и Рене по два-три раза невзначай подходили к их столу, а Карл-Гуннар качал головой: «О, Петер… профессор…»

– Ошибаешься, никакой я не авантюрист. Я от рождения практичен. С детства развит вкус к деньгам. Мы с мамой жили в оккупированной немцами Варшаве, мне тогда было восемь лет. Я мало что соображал и чувствовал себя преотлично. Выходило всего две газеты, я продавал их каждое утро. А поскольку терпеть не мог возвращать мелкую сдачу, то за каких-нибудь два часа превращался в богача. Разделаюсь с газетами – и в кондитерскую. Туда пускали только немецких офицеров, но я для своих лет был мелковат, больше шести мне не давали и смотрели на меня сквозь пальцы. Сажусь, бывало, за столик, заказываю мороженое, а съем – требую еще порцию. И без всякого стеснения или страха. Как-то проходила мимо этой кондитерской мама» и с ужасом увидела меня среди сотни немецких офицеров: уплетаю себе мороженое, а у самого ноги до полу не достают.

Сейчас Зигмунда мелковатым не назовешь: метр восемьдесят пять. Белокурый и голубоглазый, как большинство шведов, он все-таки неуловимо от них отличается: видимо, иным выражением лица.» Совершенно другая раса, моя раса, – думал Петер. – Из всех, кто здесь есть, мы лучше всего понимаем друг друга с Питером; а Зигмунд мне всех ближе».

(Магия крови и истории… Совершенно невосприимчивый человек, Зигмунд продолжал всех занимать собственной персоной, вовсе не смущаясь тем, что ни одного вопроса никто ему до сих пор не задал; ему и в голову не приходило, что замечания типа «Ты авантюрист, Зигмунд

– просто учтивая имитация разговора. Но Петер, которого совсем не тронула нескончаемая громогласная похвальба Уно, раздражался от каждого слова поляка. Все неприятные черты, которыми в избытке обладал Зигмунд – нетерпимость к чужим привычкам, выказываемая по-родственному, без стеснения, несдержанность и вспыльчивость – Петер отмечал теперь и в себе. Может, они вообще характерны для славянства? «Мы вспыльчивы, но сердечны». Зигмунд и впрямь ему близок, раз сумел одним своим присутствием пробудить в его душе только что укрощенных бесов. Теперь Петер понимал, что те не были изгнаны, а лишь дремали. Значит, он пока ничего не добился: труднее всего быть терпимым к собственной семье, к матери и брату, к тем, кто тебе ближе всех. Ему еще предстояло пройти весь путь с самого начала.)

Похоже, жизнь решила спорить с Зигмундом не впрямую, а через своих посланцев; один из них был глухонемой коротышка, второй появился сейчас. Это был необыкновенно худой человек. Петер видел, как Рене знакомит его с Альмой, как Альма выходит, потом потерял его из виду. Но поднявшись из-за стола, вдруг столкнулся с ним нос к носу. Тот так и не сел, а все обводил и обводил взглядом помещение: людей, мебель – явно интересуясь каждой подробностью. Петер инстинктивно пожал протянутую руку, Рене представила:

– Мой друг по христианской секте… Он-то и уговорил меня наняться в «Брандал»: считал, что мне это будет полезно, да и помочь в добром деле смогу…

Подошла Пиа. С улыбкой – весь внимание – мужчина тихо заговорил с ней. Сразу стало ясно: только так и следует вести себя с Пиа. Все, однако, на этом и кончилось. В столовую ворвались Альма и четверо дипломанток из Копенгагена, оба помещения огласились звуками развеселого марша. Альма пустилась в буйный пляс, превзойдя темпераментом и девушек, и столпившихся вокруг пациентов. Холл содрогался от топота и восклицаний, а друг Рене словно растаял, растворился в воздухе. Покинув группу танцующих, Альма подбежала к Петеру, схватила за руку, заставила бросить костыль; он принялся отбивать такт, а девушки хлопали в ладоши. И вдруг Петер обнаружил у себя за спиной Питера: тот неподвижно и спокойно стоял у рояля.

– Одна из масок Альмы, – произнес датчанин. – Сперва она вела себя, как великий целитель, девушки над ней посмеивались. Тогда она сменила линию – стала дружелюбной и деловой. Рассказала им несколько случаев из своей практики, поведала о методах лечения ревматизма, астмы и мигрени. Так и сыпала шутками и анекдотами, Держалась на равных. К молодежи нет лучшего подхода, сейчас она пожинает полный успех.

В танце Альма по очереди приближалась к каждой из девушек, с заговорщицким видом что-то им шептала. Торил оказалась неподалеку от него, Петер расслышал слова «Седертелле» и «кафе». Старая женщина комично прижала палец к губам…

(Ее артистизм питало несломимое жизнелюбие, но было в нем и что-то наигранное. У него на глазах она давала волю своему желанию очаровывать, будить восхищение, ни перед чем в его осуществлении не останавливаясь. Ради vcpexa она была готова на все, даже играть роль непослушного ребенка. Собиралась свозить практиканток в город, чтобы вкусить от запретного плода – кофе, пирожные… Смеху не будет конца, их симпатия к человеку, вместе с ними тайком нарушающему правила, вырастет безмерно. И никому даже в голову не придет, что Альма – ребенок без опекуна, что прятаться ей не от кого, что она просто разыгрывает примитивную, но вечную сцену школярского курения в уборной. «Такая старая, а надо же… Нет, она просто прелесть!» Все верно. Однако… «Наркотики, табак, алкоголь…» Ради успеха поступилась бы любым своим запретом: от самого невинного до самого опасного.)

Бедная Пиа…

Петер перестал отбивать такт. Уставившись себе под ноги, он безотчетно вспомнил, как Пиа лежала на этом самом месте перед роялем и показывала элементарные упражнения по системе йогов; расположившись на полу в кружок, больные сосредоточенно повторяли. Пиа встретила его взгляд и покраснела, а потом – ища, быть может, повод закрыть глаза – перешла к методам релаксации. Пациенты лежали неподвижно, подчиняясь ее звонкому голосу: расслабьте кисти рук, расслабьте плечо… Ее стройная фигура на полу…

Кто-то подхватил его под руку. Это Торил. Юная норвежка, говорившая по-французски. Он инстинктивно к ней прижался, не отрывая глаз от места, где только что ему пригрезилась Пиа.

70.

На большой террасе расположились только Петер, практикантки и Питер; его друг добровольно взял на себя роль переводчика, поскольку французский Торил оказался довольно посредственным. Девушки расспрашивали Петера об истории его болезни, о результатах лечения в «Брандале». Блестя глазами, строчили в блокнотах. Они без устали твердили, что откроют дома для лечения картофельной водой (датчанка в Копенгагене, три норвежки – в Осло). Альма и в самом деле их покорила. «Она не возьмет с нас денег за эти несколько дней! Стоило ей узнать, что семьи у нас не бог весть какие зажиточные, и вот…» Они перебивали друг друга: уезжаем завтра утром, рано-рано, Альма обещала отвезти нас на станцию на своей машине. Интересно, в «Брандале» картофельная вода всегда была чем-то второстепенным. Сейчас они мечтали не столько лечить, как Альма, сколько жить, как она: с распростертыми объятьями встречать бедных девушек и бедных больных, позволять себе всяческие жесты щедрости и быть счастливыми. Деньги, деньги, деньги… Ничто не казалось им таким привлекательным, как возможность не брать с людей денег. От этого свободнее дышалось. Вот уж счастье, так счастье: попасть в такое место, где не думают постоянно только о том, как разбогатеть. Кабинеты физиотерапии – штука доходная, однако лечить в них кого-то бесплатно – вещь немыслимая. Такой альтруизм общество осудило бы: это же подрыв основ! И тогда им не избежать клейма ненормальных. Однако дом вроде «Брандала» – нечто совсем иное. Когда кто-то спятит настолько, что и лечить принимается не по-людски, общество просто исключает его из круга своих интересов: с ненормального взятки гладки. Он в наши дела не лезет и мы его не касаемся, вот тогда-то…

Так или примерно так думали девушки, считал Петер. Мечты, мечты… Разумеется, осуществиться им не суждено: домов для лечения картофельной водой они не организуют с происками «белой мафии», которая мертвой хваткой вцепляется в каждого пациента, в единоборство не вступят.

Уже завтра и Альма, и ее дом подернутся в их памяти дымкой забвения, послезавтра – станут еще более туманными. В Копенгагене их восторг превратится в воспоминание о восторге. Но эти послеполуденные часы были частью великого для них дня – может быть, самого великого, ибо они открыли для себя возможность жить благороднее, чем другие. Годы спустя они будут рассказывать об этом дне своим детям, а когда придет еще столько же времени – своим внукам. И как знать – может быть именно эти рассказы послужат во спасение… «Брандала»? А вдруг как раз они замкнут круг «действительность – легенда – действительность»? И смотришь, поблизости от какого-нибудь норвежского канала вырастет такой же дом в десяток окон на каждом этаже, с градуированными сосудами, над которыми вьется парок, с зарослями крапивы во дворе, запущенном здоровенным стариком-садовником.

Петер любовался их восторженностью Ради того, чтобы она не угасла, он даже поступился теперешним своим отношением ко лжи, убеждением, что за ложь всегда приходится платить, хотя порой и кажется, будто возмездие не связано непосредственно с прегрешением. Сознавая, сколь многим рискует, он заявил, что чувствует себя прекрасно и вскоре намерен расстаться с костылем. Впрочем, доля правды в его словах была – организм освободился от лекарств, его уже не так мучили боли, однако тазобедренный сустав… Эту ложь во спасение он выложил Торил, не обращаясь за помощью к Питеру. Девушки одобрительно кивали, не переставая записывать.

(В разговоре то и дело возникали паузы, тогда он имел возможность наблюдать за ними. Датчанка закатывалась довольно вульгарным смехом; обе белокурые норвежки были милы, но безлично-посредственны. Подтверждались его первые впечатления: Торил не блистала красотой, но была из них самой интересной. Ее вопросы резко разнились между собой по степени серьезности, и объяснение этому он почему-то видел в асимметрии черт ее лица: влияют ли боли на ваше настроение или вы к ним уже привыкли? Не связываете ли вы начало своего артрита с каким-либо тяжелым переживанием?)

Становилось прохладно, но она по-прежнему сидела в шортах, закинув ногу на ногу. Датчанка бросила ей на колени плед и в тот же миг Торил взглянула на него… Петер тут же решил, что девушка мерзла ради него, ему выставляя напоказ голые ноги. Накатила знакомая горячая волна, перед которой отступают и разница в годах, и любые благочестивые решения. Он больше не следил за разговором, участвуя в нем какими-то безличными фразами и междометиями. Он ждал. Питер шутил, девушки смеялись, а он тупо, растерянно думал: «Молодежь любит посмеяться, вот и Мариэн была такая же…» (Мариэн уехала вчера, оставив здесь и Грете, и Таню Харрис; впрочем, маленькая англичанка уже давно перестала плакать по маме и всех веселила.) Мариэн – это было ему предупреждение.

Подошло время ужина, все стали подниматься. Видя, как неохотно покидает свое место Торил, решил выждать и он. «Сейчас-сейчас, Питер, я вас догоню». И вот он один. Канал, маленькая пристань, лодки, дерево со скворечником… Торил все не возвращается. Встать, спуститься в столовую у него просто нет сил. Хотя… еще не все потеряно, даже как-то естественнее после ужина… А ее подружки?… Чисто физиологическое напряжение отпускает, реакция на него – слезливость; впервые с самого приезда глаза его увлажнились. Тяжело. Наверное, пора домой.

Скрип двери, шаги, девушка снова здесь. Она сменила шорты на юбку. Он в восторге шепчет ее имя, но она молчит. Облокотившись на перила. Торил расслабленно замерла, вперив в пространство меланхолический взор. Что она видит в этот момент? А Петер… Петер видит перед собой добычу. Инстинктивно стараясь ступать бесшумно, он приближается, протягивает руку… (Торил – в вечной позе женщины, желающей, чтобы ею овладели.) Он обнял ее. Можно заговорить об ужине («Знаешь, я тоже не голоден»), или о красивом пейзаже, открывающемся с террасы. Но он без обиняков предлагает: «Чем тут стоять, пойдем ко мне в комнату».

Минутой позже она распростерта на его кровати, Петер, склонившись над ней, целует ее. Вернее, пытается поцеловать, но Торил каждый раз отворачивает голову. Почти в бешенстве от предчувствия, что и на этот раз ничего не выйдет, он резко задирает ей юбку. Торил быстро вскакивает и нечаянно задевает его больную ногу. Пронзительная боль в окостенелом суставе заставляет его разомкнуть объятья.

– Я буду тебе писать, – сказала девушка. – Можно?

Петер молчал. «Да, она напишет ему, этому дураку, по-бабьи льющему слезы, – думал он о себе, – напишет… и ничего больше».

– Сначала напишу сюда, на адрес «Брандала», а если ты захочешь ответить, то сообщишь мне адрес в Болгарии.

«В чем дело? – терзался недоумением Петер. – Где я ошибся?»

И вдруг мысль молнией озарила его – чеснок. Он так много ел его за обедом, наверное, запах еще не выветрился… Девушки же к чесноку даже не притронулись. Неужели это единственная причина?

Запахи «Брандала», привычки «Брандала». Чесночный поцелуй Берти и Рене. Его представление о мире людей, живущих вне этого дома, становилось все более расплывчатым.

71.

И все же я отправился на ужин. Эпизод с Торил прошел молниеносно, а сидеть одному в темнеющей комнате не хотелось. Я чувствовал себя опустошенным. Надо же было свалять такого дурака! И тем самым поставить «Брандал» все, с ним связанное, на одну доску с внешним миром. Постукивание костыля по ступеням вызывало у меня отвращение – уродливый звук. В символическом плане я как бы спускался в преисподнюю, окончательно убедившись: в том, что все, основанное, как нам кажется, на самой сущности нашей души, есть лишь умозрительная пирамида. Достаточно единственного пинка страсти, чтобы она рухнула. Страсть то и дело отбрасывает нас к исходной точке, к пустоте внутри и снаружи, за которыми, однако, брезжит свет надежды на новое начало…

Но я не сразу прошел в столовую. В холле полистал лежавший на рояле сборник датских народных песен. Просмотрел и какую-то страшно толстую книгу о целебных травах. А потом углубился в дневник дома: «Khдra Alma!» «Dear Alma» [11] (Я не открывал его с того дня, как приехал сюда с дипломатом.) Дневник оказал на меня странное, но далеко не неприятное воздействие, заставляя воспринимать стол, рояль, деревья во дворе как живые существа, только лишенные способности к передвижению. Испещренные датами страницы вернули меня в мир этого дома, окунули вновь в его атмосферу.

Не знаю, какую часть дневника я перелистал. Зато ясно помню ощущение единства с теми, кто собрался в столовой. Мое место среди них. Я захлопнул огромную тетрадь, последними прочитав благодарственные записи какого-то американца и пациента из Люксембурга. Название крошечной страны почему-то заставило меня почувствовать себя ребенком, мечтающим о том, как бы проникнуть в сказку, отправиться в плавание по молочным рекам.

Зигмунд уже поужинал (точнее, выпил картофельную воду) и покинул столовую. На его месте сидела Альма. Я налил себе чашку отвара и привычно оперся о подоконник. Альма не спросила меня о причине опоздания. Торил не оглянулась, когда я вошел. Рене прошла мимо, не проронив ни слова. В тот миг мне показалось, что все они охвачены каким-то недобрым предчувствием.

Подбородок Питера блестел от льняного масла и Альма потянулась к нему с салфеткой – вытереть. «Я ему мать», -сказала она. «Мать». Это слово окончательно вернуло мне равновесие. Все сразу предстало в совершенно ином свете Рене помогла Эстер, Торил – Тане Харрис, Карл-Гуннар заботился о Грете. Альма просто вслух выразила общность их действий. «Матерью» был каждый и каждый был дитятей, спокойно покачивающимся в колыбели, над которой бодрствуют другие «матери». Несколько минут назад во мне проснулся мужчина-охотник, но воспоминание об этом больше не заставляло впадать в панику, моменту творения равно необходимы отец и мать, тут все так естественно.

Невозможно с точностью описать, как чувство колыбельной общности породило после всех метаморфоз нечто более определенное и осязаемое, хотя и не совсем конкретное: чудесный вечер, который мы с Питером провели в задушевной дружеской беседе. Он давно обещал посвятить меня в тайны кухни «Брандала», ведь в Софии я намеревался оставаться вегетарианцем. Когда все разошлись по комнатам или на прогулку (в том числе и Пиа с Рене, справившиеся со своими ежедневными обязанностями), мы забрались на кухню и отрезали себе по два ломтя вкуснейшего черного хлеба, а только такой и водился у Альмы. Намазали маслом, сверху положили толстые куски местного сыра и славно перекусили, что не возбранялось больным, уже прошедшим период голодания, когда единственной пищей была картофельная вода да чеснок. Потом Питер продиктовал мне несколько рецептов, применявшихся Альмой. Он поднимал крышки кастрюль, распахивал дверцы шкафов, показывал нужные продукты и особые приправы, специальные черпаки и ножи. Времени на это ушло порядочно. Я не задавался вопросом, почему именно этот вечер он решил посвятить кулинарии. Неспособность представить себе жизнь в виде точек, соединенных линиями в определенной закономерности, мешала мне понять, что своими действиями Питер как бы описывает плавную кривую, замыкая почти совершенную окружность. Я спросил, было ли ему все это известно до приезда сюда. «Что-то да, – ответил он, – а чему-то я научился здесь».

– Ты не терял времени даром, Питер…

– Куда бы меня ни забросило, моя цель – учиться.

– Но не всякое знание может пригодиться.

– Не понимаю…

– Ну… если оно не сулит практической пользы…

– Повторяю: мне это непонятно. Почему бы не заняться крапивным супом, не прикасаясь ни к крапиве, ни к кастрюле? Мысленное приготовление – тоже огромное удовольствие. Если хочешь, чтобы жизнь твоя была богата, нужно знать многое.

– Ты прав, прав… приходя сюда, в кухню, я работал чисто механически. Болтал, шутил – и все без пользы…

– Тебе не в чем себя винить, ты был одним из тех, кто поддерживал здесь хорошее настроение. До чего же заразительно смеялась Пиа сегодня утром.

– Как бы мне хотелось, чтобы ты на пару месяцев приехал в Болгарию, – подхватил я новую тему. – Кстати, мы еще не обменялись адресами.

Послышались шаги, вошла Пиа. Она приблизилась к нам, на лице ее блуждала недоуменная улыбка, девушка, казалось, не знает, зачем она здесь. Видя, как горят ее щеки, я вслух высказал предположение, что кто-то только что сделал ей комплимент.

– Кое-какие мелочи, – шутливо добавил Питер, – могут здорово изменить женщину.

Пиа машинально заговорила со мной по-шведски, ошибку свою осознала лишь спустя несколько секунд, отчего еще сильней покраснела и, прервав себя на полуслове, убежала. Я озадаченно глянул на Питера.

– Раз она обращается к тебе на своем родном языке, – с неопределенным выражением вымолвил он, – значит, ты ей очень близок.

Сам не зная почему (а, может, все-таки зная?) я решился спросить Питера о том, что уже некоторое время меня мучило. Опасение, которого я не мог скрыть, несколько карикатурно напоминало то чувство, что заставило его спешить в «Брандал». Интересовало же меня, что он думает о чисто мужском стремлении обладать то одной, то другой женщиной, о стремлении, способном парализовать и наш разум, и совесть.

Он слегка улыбнулся:

– Как тебе сказать… Я против насилия над самим собой. Самоистязание вредно, оно подрезает крылья фантазии.

Вот так неожиданность. Я не знал, что ответить.

– Если успокоение не приходит естественным образом, – добавил Питер, – человеку лучше оставаться самим собой. И потом в бабнике есть что-то симпатичное, мальчишеское, разве не так? Во всяком случае, это лучше, чем вымученное морализаторство.

Все вдруг встало на свои места, оказалось проще простого: насилие над собой приводит к вымученному морализаторству. Питер по-настоящему объективен, т.е. он неспособен ехидничать или попусту любопытствовать. А значит, я могу не скрывать от него своей растущей тревоги по поводу дальнейшей судьбы Пиа.

– Что же все-таки ждет Пиа, если она решится покинуть «Брандал»?

– Уедет в Америку, – ответил Питер. – Ты что, забыл?

– А если ей не удастся найти там работу?

– Тогда вернется в Швецию.

– Здесь ей тоже может не повезти…

– О чем ты беспокоишься? Она будет следовать своей судьбе.

– Пиа мне кажется беспомощной и несамостоятельной.

– Большинство людей такие. Впрочем, хорошо, если ты будешь думать о ее судьбе – пусть даже издалека…

Он умолк. В голове у меня роились разные практические проекты, а потому я не обратил особого внимания на последние слова Питера. Слово «издалека» напрасно крутило пируэт за пируэтом: раз-два-три…

– В случае, если ничего не выйдет, сможет ли она здесь получать хоть пособие по безработице?

Питер пожал плечами:

– В этом вопросе я абсолютно некомпетентен. Пособия по безработице не получал никогда, а зарплату – почти никогда. Что может быть нормальнее положения, когда человек сам себя кормит?

– Питер, ты столько времени уделяешь другим, а вот чем люди живут, тебя, похоже, не интересует…

– Люди живут тем, что дает земля. А ведь какими только лживыми, преходящими благодеяниями, которыми они якобы друг друга одаривают, не камуфлируется этот простейший факт. Изучать формы таких благодеяний? Не думаю, чтобы это мне что-то дало.

72.

Тот вечер – это просто отрезок времени; это также клубок событий и эмоций, имеющих серьезное значение, я интуитивно улавливал это, но четко выразить не мог. В результате же мое внимание оказалось притуплено, и ничто конкретно не внушало тревоги. По телевидению передавали интервью с Анитой Экберг, Питер отправился на прогулку, Альма – тоже (вместе с девушкам-дипломантками).

Анита Экберг… На экране в полный рост вставала трагедия суетности. Вначале я на полном серьезе подумал, что интервьюируют какую-то представительницу древнейшей профессии – огромную женщину в черном платье с обильным, зловещим гримом на лице.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14