Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дом Альмы

ModernLib.Net / Современная проза / Коруджиев Димитр / Дом Альмы - Чтение (стр. 3)
Автор: Коруджиев Димитр
Жанр: Современная проза

 

 


– Она как раз напротив вашей комнаты.

При выходе Питер указал на скамью в коридоре: на ней сидят пациенты и ждут очереди сначала на процедуру, потом в ванную. Все идет очень быстро. «Секретарь Альмы – ее можно назвать также ассистентом, это все равно – выкупает вас между семью и восемью утра».

– Да что вы? изумился болгарин.

14.

Постепенно я обратил внимание, что Питер каждого новичка знакомит с жизнью дома точно так же, как познакомил меня. Кстати, он не был обязан делать это – обязанности здесь были только у Альмы (она сама их на себя взвалила), у Пи^, Туры, в какой-то степени у Берти, позже и у Рене.

15.

Вернувшись к себе, я прилег, а когда пробило девять, решил спуститься в холл. Ничего интересного. Несколько человек, среди которых и Питер, смотрели телевизор. Он мне с улыбкой кивнул. Мимо меня прошла Альма и проговорила по-немецки:

– Вы коммунист? Можете не отвечать, убеждения – это ваше личное дело. Меня интересуют только страдания.

Собравшиеся с любопытством воззрились на меня: люди они обыкновенные, может, кто-то из них и наговорил Альме обо мне бог знает чего… Самые обыкновенные люди из Швеции и Дании, таких полно во всем мире… (Я вдруг почувствовал, как флер необычайности спал с окружающих, и на сердце у меня стало легче.) Люди везде одинаковы, возьмут, да и объявят меня шпионом. Я вернулся к себе в комнату, открыл чемодан и стал вынимать вещи и укладывать в шкаф. Как ни странно (если иметь в виду банальный страх), все же мне удалось стать частью этого уютного дома. В дверь постучали.

– Йа…Уи… – отозвался я. Это Питер.

– Вы сказали сначала «йа», и мне подумалось, что вы немножко знаете немецкий.

– Учил два года в гимназии, но почти ничего не помню.

– Вам пригодится и то немногое, что не забыто, – Альма предпочитает этот язык английскому и владеет им превосходно. Сами видели: она машинально заговорила по-немецки. Так что вам удастся поддерживать с ней непосредственный контакт хоть в какой-то степени. Помочь?

Я поблагодарил и отказался. Однако продолжать свое занятие было уже неудобно, и потому я вытянулся на кровати, предложив гостю стул.

Питер был худ и белобрыс. Внимание привлекли его неторопливые плавные движения. (Мне ни разу так и не довелось увидеть, чтобы он жестикулировал, ускорил шаги или разгоряченно заговорил.) Гораздо позже я догадался, что он покинул холл и поднялся ко мне, обеспокоенный мимолетным вопросом Альмы. Он опасался, как бы я не истолковал ее слова как проявление враждебности.

Как бы невзначай Питер заметил, что даже лучшие из людей порой невольно допускают в речах и поведении досадную оплошность, которая может помешать общению, если принимать ее близко к сердцу. Чересчур много гнева и напряженности скопилось в мире, не всем и не всегда удается от них уберечься, вот человек и срывается – кто-то постоянно, другие – в определенные моменты. Сказанное Питером вполне соответствовало его манере двигаться. А он продолжал толковать, что одна из причин нашей общей Драмы – бессмысленная спешка. Дух некогда перевести, а ведь сроков нам никто не устанавливал; солнцу еще долго предстоит дарить людям тепло. Возможность не спешить -великое благо. Если люди не воспользуются им, не найдут времени на размышление, они наделают новых ошибок, а обнаружить их не сумеют. В душе суетливого человека пустота, жизнь его – лишь видимость развития. Чем бы ни занимался человек, делать это он должен спокойно, неторопливо, «Plus lentement, [1] – несколько раз повторил Питер, в его устах эта фраза звучала как заклинание. Перемены в жизни должны происходить не по чьему-то заказу, а естественным образом, когда наступит время – ну, разве не глупо пытаться подгонять времена года?

В интеллектуальном отношении сказанное Питером, вероятно, не блистало особой глубиной, но произвело на меня весьма сильное впечатление. Когда годами несешься куда-то в общем потоке, и вдруг тебе напоминают нехитрую истину, что очень приятно неторопливо пройтись по улице, это заставляет осознать, что мудрец не станет пускаться в рассуждения, оправдывающие перегруженную сложностями жизнь, он постарается погасить набранную инерцию. Оказывается, порой нет ничего более поразительного, чем встреча с умным, думающим человеком.

А он уже вернулся к теме благотворности сделанного собственными руками. Если мир окружающих предметов не станет тебе близок, жизнь потеряет свою привлекательность – вот о чем мы все чаще забываем. Пользоваться покупными вещами – путь приятный и легкий, но не самый правильный. Хорошо, чтобы стул, на котором сидишь, стол, за которым ешь, прошли через твои собственные руки. Но поди-ка смастери их, коли не живешь «plus lentement». Как бы курьезно это ни звучало, если перестанешь спешить, времени хватит на все, а пустись в галоп – сутки моментально станут короче. Рассуждая, Питер поглаживал ладонью по столешнице, спинке стула – да так нежно, будто полировал их, будто как раз в этот момент проникался близостью с деревом.

Голос Питера, его движения навевали на меня покой. Покой, лишенный, однако, элемента точности (на меня все еще снисходил время от времени), само состояние, которое мы так называем в чистом виде. Что-то вроде лишенных конкретности флюидов. Ни с одним человеком я не чувствовал такой свободы, не общался без тени напряжения; никогда прежде не испытывал такой уверенности, что ничем не буду уязвим. (Точнее было бы сказать, что меня внезапно осенило: до чего же истощительны были все мои прежние контакты с ближними.) «Питер не мог бы меня задеть». Констатация – проще некуда, ничего сногсшибательного. А ведь на секунду мне даже почудилось, словно весь мир разом стал преображаться.

Я закрыл глаза. Такого я себе не позволял, даже разговаривая с собственной женой. Кровать вместе со мной куда-то понеслась. Трудно было судить, где я нахожусь – в Швеции, во Франции или еще в какой-то стране. Я прибыл в добрую провинцию жизни, в незнакомую провинцию. (Бедняга Петр, бедняга анатом, маленький человек, долгие годы он вел с коллегами одни и те же разговоры – об их статьях, об «их опытах, об их амбициях…)

Тут я услышал новый вопрос. Это вернуло действительности знакомые очертания. Правда, что наши школьники получают прямо на предприятиях различные профессии? Да, подтвердил я, в общих чертах так оно и есть. Питер о подобной практике отозвался весьма одобрительно: детям, подросткам обязательно надо попробовать, какое удовольствие доставляет физический труд. Я согласился с ним, но отметил, что для этого еще не найдена самая подходящая форма… Не все дети трудятся охотно, не всем труд доставляет радость. Да, конечно, сказал Питер и Бог весть в который раз провел ладонью по спинке стула. Немного помолчав, продолжил: «Ваши предприятия работают на ином принципе, однако и там думают о прибыли. А стоит ребенку связать работу с прибылью, как радость исчезает».

Удивляясь собственному запалу, я тем не менее горячо его поддержал: да, вот такие простые истины и забываются, а поэтому – мое воодушевление все росло – по возвращении я обязательно поговорю о труде подростков с бывшей одноклассницей, она теперь министр просвещения. Питер удивился: «Привез вас сюда дипломат, с министрами запросто общаетесь… Вы, видно, принадлежите к самым высоким кругам». Я постарался уверить его в своей сугубой ординарности – да ведь я даже не профессор, а просто преподаватель. «Есть личности, – заявил он, – которые повсюду встречают теплый прием благодаря своему уму и обаянию». «И я вам кажусь такой личностью?» – не поверил я и поспешил пояснить, что его удивление не очень понятно мне – и в автомобиле дипломата, и в беседе с бывшей одноклассницей я не испытываю никакого неудобства. «Я тоже, – согласился Питер, – иерархические барьеры между людьми – фальшь. Но с министром встречаться мне не доводилось». Так я и не понял, убедил ли его, что я не профессор, а обычный преподаватель.

16.

Питер и Петр – это совпадение на всех, разумеется, произвело впечатление. (Что касается меня, то ничего столь уж существенного я в нем тогда не усмотрел.) «Питер» они произнести могли, но «Петр» – никак. И называли меня Петером или Петаром.

17.

Перед тем, как распрощаться, он сказал, что в лечение Альмы необходимо верить. Тогда и результаты будут более радикальными. С этим я был вполне согласен. Да и что, собственно, привело меня сюда? Конечно, же, вера. «Не сомневаюсь, – кивнул Питер, – но дом Альмы в первый момент привел вас в замешательство». И он в самых простых выражениях объяснил мне ненужную сложность моих переживаний. Да, все здесь выглядит совершенно будничным и даже слегка запущенным, поскольку для Альмы важен не внешний блеск, а нечто куда более глубокое. Кровати, тумбочки, инструменты, пол в больницах действительно светятся чистотой: торопливо снуют сестры и врачи в снежно-белых халатах; попав в больницу, оказываешься во власти исполненного серьезности, делового мира аппаратов лечебных процедур. Говоря об ослепительности больниц, Питер поглаживал зеленый цоколь стены и под его ладонью тот словно начинал испускать сияние.

Больницы порождают у страдальца иллюзию, что для лечащих его людей не существует препятствий. Усомниться в их всемогуществе его не заставит даже нежелание болезни отступить; вот так и первобытный человек ни при каких обстоятельствах не терял веры в шамана. Пока жив, обделенный здоровьем задается вопросом, за что он обделен никогда не ошибающимися и недоступными его пониманию силами.

Рука Питера снова поползла по стене – уже в обратном направлении. Здесь же человек остается в близком ему мире, чуть тусклом, усеянном щербинками и пятнышками (под его ладонью стена восстанавливала свой подлинный облик). В больнице вера тоже нужна, но там-то, в заведении, демистифицированном на первый взгляд, она как раз и принимает характер идолопоклонничества. Разве хоть кто-нибудь из мира медиков спускается как равный в нижний круг, к больным? Пожелал ли кто-нибудь потрудиться объяснить им суть заболевания и смысл выбранного лечения? Альма живет в «Брандале», здесь же, среди своих пациентов, ночует. Точнее было бы сказать – среди своих гостей. Ее не интересует блеск, она никому не намерена внушать страх и трепет. (Верно, что стерильность в больницах необходима и, чисто прагматически, ее нарушение может быть пагубным. Тут, у Альмы, никому не делают уколов и не берут кровь на анализ.) Заявив, что хочет стать мне матерью, старушка имела в виду иные корни своего авторитета – его силовое поле может дать нам приют и возможность расслабиться.

18.

Тура оказалась добродушной и безличной, все, что от нее требовалось, она проделывала с улыбкой. Странно, но женщина не покидала помещения с начала и до конца манипуляции. Когда она покончила с клизмой, я глазами попросил ее выйти. Она подчинилась, но была удивлена – как можно стесняться чего-то столь естественного?

Потом я отправился в ванную, там меня должна была выкупать Пиа. (Ее настоящее имя -Анна-Мария). Высокая, некрасивая, но миловидная девушка; овальное лицо, добрые голубые глаза. Через ванную прошло уже человек десять, молодых и старых, мужчин и женщин.

Не заговаривая, мы стояли друг против друга и улыбались. Я стал развязывать пояс халата, в этот момент дверь распахнулась и на пороге появилась Альма. Она спросила, как мне спалось. И Пиа, и я продолжали беспричинно смеяться; выговорить я сумел только «гут, гут…» Тут бы старушке кивнуть и удалиться, но она задержалась в дверях на пару секунд больше необходимого, не решаясь ни войти, ни выйти. Все же дверь в конце концов захлопнулась. Я разделся и в ужасно неудобной позе, скривившись набок, пристроился на дощечке, перекинутой через ванну. Когда Пиа принялась намыливать меня губкой, я продолжал бессмысленно хихикать. Затем она взяла ручной душ. Работала быстро: красный тренировочный костюм то вспыхивал у меня перед глазами, то исчезал. В моем сознании они существовали как-то сами по себе: тренировочный костюм порхал по ванной, а с Пиа ассоциировалось случайное прикосновение пальцев к коже спины. – Как интересно, что вы здесь, – сказала она. Да, она была права. Наконец-то и я понял, что такой гость для «Брандала» – чрезвычайное происшествие. Я приехал издалека, из страны, где жизнь подчиняется другим правилам. И был первым посланцем оттуда. А может, сознание собственной экстраординарности объяснялось необычайностью положения, в котором я оказался: до сих пор женщины меня не купали. Между тем и другим вроде бы нет связи, но первые произнесенные Пиа слова (да еще в этой ванной) я воспринял не только на слух, но буквально всеми рецепторами кожи. Они заставили взглянуть на себя со стороны, будто в расширяющемся конусе света.

Одевшись, я снова прилег, чтобы минут пять передохнуть перед тем, как спуститься вниз. Мне становилось понятно, почему Тура ни на минуту не покидает комнатку с клизмами, почему нас купает Пиа. Эти смешливые женщины должны были прогнать чувство неудобства, порожденное скованностью тела, стыд за действия организма.

Когда я вошел в кухню, Пиа уже была там. Резала картофель и высыпала его в чугунки все теми же неуловимыми, молниеносными движениями. Кругом царило оживление. Альма, Питер и еще десяток пациентов чистили чеснок, готовили завтрак. Я пристроился к Питеру, он тут же вручил мне кривой ножичек. Головки чеснока плавали в воде, так проще сдирать с них кожицу.

– Познакомьтесь с Томом, – сказал Питер. – Он американец, из Калифорнии.

Я кивнул сидевшему напротив человеку.

– Грете из Копенгагена.

Пожилая женщина; из-под теплого белого халата выглядывало ее распухшее колено. Не отрываясь от дела, она улыбнулась и помахала мне рукой. Улыбки летели ко мне со всех сторон. Вчера кто-то из них наговорил на меня Альме, но теперь я не придавал этому значения, готов был забыть и простить. Чего не случается в жизни…

– А Эстер – немка, очень старая немка.

– Ток, ток… – сказала Эстер. Может, у нее какой-то свой язык. Худая-худая, очень изящная, она наблюдала за нами, опираясь на трость.

– Йоран из Стокгольма.

Йоран молод, немощен и бледен.

– Крего, тоже из Стокгольма.

Полная противоположность Йорану: на голову выше любого, его гулкий смех заполняет все уголки комнаты. Вече-ром я его вроде не видел.

– Вчера его здесь не было, – Питер подтвердил мои мысли. – Крего бывший пациент, но окончательно расстаться с домом еще не может. Приезжает часто, в самое разное время. Ему приятно помогать, быть среди нас.

– Где он работает?

– Сам себе хозяин. У Крего три такси, двое шоферов работают у него по найму, а сам он – водитель третьего – выгляните в окошко, машина во дворе.

Альма, заметив меня, крикнула:

– А вот и новая помощница на кухне!

Это меня слегка задело. Смех присутствующих умолк, Питер же как ни в чем не бывало продолжил:

– Вот этот господин – известный шведский физик.

На другом конце стола чистил чеснок полный бородатый мужчина с весьма изящными манерами. В его поклоне не было ни небрежности, ни утрированной приветливости. Явно, позвоночник доставлял ему немало неприятностей, хотя он сидел выпрямившись. Скованность спины придавала осанке физика одновременно достолепие и кротость. Рассматривая его, я чувствовал, как рассеивается мое раздражение; наконец-то благотворная тишина заполнила мне душу. Здесь не было ничего, кроме рук (причем не только моих) – рук, чистивших чеснок. Отдохновение. Мозг и душа мои давно не знали отдохновения, и вот… «Сам сон хранит сейчас молчание». Однако тишина оказалась вторым после ванной зеркалом; взглянув на себя, я обнаружил в нем не экстраординарность, а посредственность – ведь не шутка Альмы меня обидела, а выпячивание того факта, что я, профессор, занят чесноком… Успокоение принесли слова Питера «известный шведский физик». Их скрытый смысл гласил: «Не только ты, но и известный шведский физик».

С удивлением воззрился я на датчанина. Что он, ясновидец, что ли? Питер, казалось, целиком был поглощен работой, даже головы не поднял, когда Альма окликнула меня, чтобы показать, как готовится завтрак по ее рецепту.

Сначала было размято и как следует взбито в воде большое количество кунжутного семени – полученную белую жидкость она назвала «кунжутным молоком». Потом приготовили кашицу из яблок, апельсинов и бананов и размешали в том же сосуде. (Альма добавила туда немножко нарезанных кружочками бананов.) В отдельных тарелочках подали изюм и толченый миндаль, а еще – какой-то белый порошок, вероятно, пшеницу грубого помола. Поставив кастрюлю на сервировочный столик, Альма покатила его в столовую. Кухня постепенно опустела.

Больные половником разливали по тарелкам смесь кунжутного молока с фруктами, посыпали изюмом с миндалем и белым порошком, и взяв каждый свою тарелку, расходились по местам. Питер и Том уселись напротив меня. Я смотрел на них, сглатывая слюну. (Вряд ли когда-нибудь забуду, как я ждал, когда можно будет попробовать завтрак Альмы; незабываем и его вкус. Многим этого не понять. В бытность свою преподавателем я стеснялся своей слабости к фруктам и сладкому, скрывал ее, считая, что серьезному человеку это не к лицу. А теперь думаю: не было ли в том намека на тот путь, ступив на который, я мог бы изменить свою жизнь?) К нам подошла Альма, приобняла меня за плечи и попросила Питера переводить: ей очень жаль, но с этого дня мне придется сесть на самую строгую диету… Утром, в обед и вечером я должен буду выпивать по литру картофельной воды, всего три литра. (Пиа расставила по столам дымящиеся градуированные сосуды). Хорошо бы постепенно увеличивать дозу и довести ее до пяти-шести литров. Она также просила меня уделить особое внимание чесноку, он-де прочищает организм, выводя всяческие шлаки. Пиа стажировалась в Бостоне, в клинике госпожи Вигмор, которая лечит исключительно чесноком, там она видела, что нужно делать. Начну я с двух-трех зубков, тоже по утрам, в полдень и вечером; постепенно их число должно расти и достигнуть примерно тридцати пяти в день… Мне разрешено по два яблока к каждой трапезе, следовательно всего шесть: неплохо заедать зубчик чеснока кусочком яблока, чеснок ведь злой. Как у меня с желудком? В порядке? Отлично, а то пришлось бы заменить чеснок отваром из льняного семени. Правда, отвар тоже к моим услугам – вот он, маслянистая жидкость в темной чашке. Само семя на дне. Если три раза в день я буду выпивать по такой чашке, почувствую себя еще лучше. Теперь ясно, что речь идет не о полном голодании. В первые десять дней я похудею на пять килограммов. Пугаться этого не надо.

В следующие двадцать дней процесс похудения значительно замедлится: за это время я потеряю те же пять килограммов. И так, десять килограммов за месяц – в том случае, если сумею соблюсти условия… Если же не хватит силы воли, вот – она указала на сервировочный столик, – это я могу есть хоть завтра. Только ей кажется, что те, кто сюда приезжает, действительно полны решимости вылечиться. Ах, да, чуть не забыла: в четыре пополудни мне разрешается спускаться в столовую, чтобы выпить чашку чаю. В него добавлен витамин «С» и еще кое-какие необходимые для крови ингредиенты. Что ж, она желает мне успеха и не сомневается -я смелый человек, раз приехал сюда из такой дали…

19.

Я мог гулять или читать. Мог полеживать на веранде в одном из шезлонгов – в плавках, если достаточно тепло, или одетым, если прохладно. (Достаточно тепло было только на протяжении одной июньской недели.) Иными словами, я мог делать, что мне заблагорассудится.

На каждом шагу я ощущал обращенное ко мне внимание остальных. Мне помогали в столовой, помогали подняться по лестнице, раскладывали мне шезлонг, придерживали, когда я пытался как-то пристроиться на диване напротив телевизора. Я ждал, что меня станут расспрашивать о Болгарии, выяснять подробности моей личной жизни, но ничего подобного не произошло. Сами не любопытствуя, обитатели дома с удовольствием отвечали на мои вопросы. Но и я не совал носа в их судьбы; мне не нужно было знать, где они работают, в больших ли квартирах живут, сколько у них детей… (В корне противоположную картину я наблюдал – и не только наблюдал, сам грешен – в наших домах отдыха.) Что же заставляло меня день за днем придерживаться именно такой линии поведения? Просто увлечение самыми немудренными беседами – о крапиве, птицах, свете. По какой-то неведомой мне причине мне не казалось, будто я легкомысленно провожу время. Никакого значения не имело богат или беден мой собеседник, откуда приехал, как жил до сих пор – тем не менее, он был мне близок. Не в Альме ли тут дело? В послеобеденные часы она ненадолго заходила ко мне. Справлялась – как я, не пора ли сменить полотенце, не нужно ли еще чего? Спокойно ли на душе? Не вызывало никакого сомнения, что пока я здесь, никто не будет интересоваться оставшейся у меня за плечами жизнью. Никто не спросит, святым я был или грешником. «Спокойно ли у меня на душе?» О да, на душе становилось все легче.

Кроме всего прочего, я привез с собой три книги, без Раздумий взятые у друзей. Начал с самой толстой, она называлась «Птаха» [2]. Имени автора не помню и проверить теперь не смогу: перед отъездом я оставил книгу в вестибюле нашего этажа на столе с популярными журналами.

Верно, знакомство с современной литературой у меня слишком беглое. Я безнадежно отстал в этой области. И никого в том не виню. Интересы мои постепенно сужались, ограничиваясь чисто профессиональной сферой – и так до знакомства с книгой, принадлежавшей музыканту. Сравнительно недавно двадцатилетний юнец, сын моей двоюродной сестры, перечислил массу новых имен, как болгарских, так и иностранных писателей, при этом глядя на меня с откровенной насмешкой. Имена эти я слышал впервые, потел, не зная, как реагировать. Разговор шел в квартире первого этажа, парень часто оборачивался к окну: напротив располагалась гимназия, как раз кончились уроки и девицы стайкой высыпали на улицу. Движения племянника напомнили мне вращение колодезного ворота, а светлый проем окна – дно колодца. Из его глубины глянул на меня я сам, двадцатилетний. Тогда я все знал, всем интересовался, ничуть не меньше сидящего передо мной парня – тогдашний я был ему равен. (Как равен был я в детстве однокласснику-режиссеру.) Какое же будущее ждет этого вызвавшего мое неудовольствие юнца? Станет ли он таким, как я? Собственный вопрос привел меня в недоумение. Таким, как я? Интересно, мерой чего я могу служить – благополучно прожитой жизни или погубленного пламени?

Меня считали хорошим преподавателем, стольких молодых людей познакомил я с устройством человеческого тела… А что, если высказать ту же мысль в более категорической форме: я хороший преподаватель и знакомлю молодежь с устройством человеческого тела. Верно это? Да. А теперь еще раз: верно? Нет. Оба ответа – истинная правда.

Быть отличным специалистом – низкий критерий. Ему я соответствовал. Есть критерий и более высокий: сознавать, что отличным специалистом быть невозможно. Кстати, я и не подозревал о существовании последнего критерия до того, как прочел книгу музыканта…

Итак, начнем сначала. В двадцать лет я мог сказать: «небо», «вода». В сорок забыл, как произносятся эти слова. Выражение «хочется воды» не означает, что ты сохранил чувственное восприятие животворной влаги. Чему родственно тело, которое я описывал в своих лекциях? Небу, воде. В зоне их влияния понятие «отличный специалист» теряет всяческий смысл. Но стоит забыть о них, как это понятие становится вообще бессмысленным. Похоже, мы живем в такое время, когда слова «отличный» и «ограниченный» можно спокойно менять местами, смысл остается тем же.

Сказанное относится к любой профессии. Могу поделиться и рассуждениями более скромными, которые касаются только моей области; за них я тоже должен благодарить ту книгу, что подарила мне несколько фраз – провозвестников солнечного мира, где лишь на первый взгляд властвует хаос. Помните, наверное, – я предположил, что и он мог бы обрести стройность и систему. Но если в нынешнем смысле «стройность и система» означают «дробление» и «классификация», то там, думается, речь идет об «объединении» и «консолидации». Так вот, сегодня я это инстинктивно чувствую: даже ведя занятия по дыхательным или кроветворным процессам, мне кажется, что я препарирую труп. Мои объяснения по устройству человеческого тела оторваны от всего, что нас окружает, а потому тело это мертво. Где-то в далеком, далеком будущем юные смогут посещать трепетные лекции о живом теле, теле чувствующем, мыслящем, радующемся, страдающем, восприимчивом к сигналам солнца и сигналам глухой стены; появится понимание того, что и дух материален, а тело есть одухотворенная материя. Тогда науки начнут сливаться. Ну разве не абсурдно самостоятельное, оторванное от всего существование, скажем, психологии?

Пожалуй, хватит. Прекрасно понимаю, что в устах научного работника подобные речи звучат еретически. Наука взыскует соблюдения определенных канонов как в образе мышления, так и в поведении. Нарушить их столь открыто я решаюсь впервые, и то потому, что обращаюсь к вам со страниц своей книги – для меня вы остаетесь анонимами. Мне проще сделать это вот так, с пером в руке, чем устно. Абсурд, конечно, но факт. Пишу и адресую тысячам людей слова, которые страшился высказать вслух даже собственной жене.

Я сейчас похож на человека, который нажал на ручку двери, обошел дом, обнаружил в нем нечто противоположное ожидаемому и отправился обратно, чтобы вновь оказаться перед той же дверью, нажать на ручку и… Что ж, вернемся к фразе «Мерой чего я могу служить – благополучно прожитой жизни или погубленного пламени?» После сказанного легко сформулировать стоящий за ней вопрос: «Что важнее – быть хорошим преподавателем анатомии на том уровне, который присущ ей ныне, или человеком, которого способно волновать любое проявление духовности?» Первое считается «профессионализмом», серьезным занятием, второе – «дилетантизмом», чем-то несерьезным. С точки зрения здравого смысла выбор, казалось бы, предопределен. Но во мне постепенно пробуждается чувство бесконечной жалости к тем, кто скован веригами общепринятого. Сам я из их числа.

К сорока годам мой ум лишился естественной способности воспринимать мир восторженно, а ведь в двадцать я обладал ею в полной мере. Долго-долго губил я каждую свободную минуту на то, чтобы завершить свою заочную диссертацию; я наблюдал за поведением мышей, часами не отрывался от окуляров микроскопа. Я механически фиксировал то, что видел, и, если бы не угрожающее развитие болезни, если бы не книга музыканта, попавшая мне в руки, я бы навсегда забыл, что волновать могут и вещи, которые «и око не видит, и зуб неймет». С коллегами моими так и произошло. Со значительной частью людей – тоже.

С другой стороны, сохрани я восторженное мировосприятие двадцатилетнего, это показалось бы наивным даже таким людям, как режиссер, меня сочли бы инфантильным. Восторженность тоже различается по степени серьезности. Интересно, каким сложится в моем сознании следующий «имидж» жизни?

О том, что этот имидж меняется, я вспомнил, взявшись за роман «Птаха». А ведь действительно – смешно в сорок лет вести себя так, будто тебе все еще двадцать. Прочитав наугад несколько абзацев, я пришел в раздражение, на первый взгляд беспричинное; потом понял, что эта книга претендует на то, чтобы произвести впечатление, какое в свое время произвела «Над пропастью во ржи», которой было именно двадцать, и ей подходил любой юный жест. Неловко хитря (вполне характерно для стареющих), «Птаха» изо всех сил пытается прикрыть грустный для нее самой факт, что перед нами по-прежнему «Над пропастью во ржи», только с довольно морщинистой кожей.

Тогда я переключился на «Башню из черного дерева» Джона Фаулса (вторая книга из трех, что у меня были) и… открыл на ее страницах одну из возможности определить степень восторга… Но с ней в противоборство вступил дом Альмы, причем вступил незамедлительно и довольно бесцеремонно.

20.

Альма поставила перед ним миску с картофельной водой, от которой поднимался пар. Затем вытянулась по стойке смирно и козырнула. Проделала поворот кругом и козырнула снова. Больные смеялись, он тоже. Танцующим шагом Альма направилась в дальний конец столовой Всем своим существом: воздетыми над головой руками, извивающимися телодвижениями – она как бы говорила: «Мне восемьдесят шесть, а ноги просятся в пляс! Мне восемьдесят шесть, а ноги хотят выделывать антраша!»

– Also… [3] – сказала Альма, обернувшись. Положив руки, на спинку ближайшего стула, она вдруг вернула себе серьезность и медленно проговорила: – Welcom to us. Peter! [4]

Пациенты зааплодировали, а болгарин чуть-чуть смутился и инстинктивно отвесил легкий поклон. Альма перешла на свой родной язык.

– Лекции она читает только по-датски, – прошептал Питер.

– Речь у нее изысканна, как у дамы из высшего общества

– Но почему по-датски? Ведь в таком случае только вы, соотечественники, можете ее понять.

– Альма убеждена, что для подобных лекций не годится язык, которым не владеешь в совершенстве.

Альма умолкла, что-то ища глазами; Питер быстро встал и почтительно поставил перед ней стакан воды. «Странно…

– подумал Петр. – Получилось как-то угодливо, или мне только показалось?» Он взглянул на нового друга. Датчанин перестал есть и внимательно слушал все с тем же почтительным выражением на лице.

Вначале Петр более или менее понимал, о чем идет речь, о биодинамизме (наверное, в питании), о французском философе Руссо и натуре (т.е. природе), об интеллекте, философии и психологии, вегетарианстве, белой мафии, табаке, алкоголе, кока-коле… Альма говорила проникновенным, ангельским голосом, но угадывался воинственный смысл слов. Факт, что она выступает перед полутора десятком людей, следовало воспринимать вполне условно Явно, эта женщина считала своей аудиторией вообще всех людей. Петр отлично знал, что даже когда вступаешь в яростный спор с одним-единственным человеком, убедить стараешься все человечество.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14