Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дом Альмы

ModernLib.Net / Современная проза / Коруджиев Димитр / Дом Альмы - Чтение (стр. 13)
Автор: Коруджиев Димитр
Жанр: Современная проза

 

 


Дипломат ждал нас. Мы поставили машину за его «вольво» и вышли: Альма, Пиа, потихоньку выбрался и я. Крутая садовая дорожка медленно ползла вверх, с нею – и мы, а улыбка, играющая на губах Пиа подсказывала, что наши состояния переплетаются, что мы превратились в одно существо при виде этого дома. Однако как только мы шагнули на площадку, совершенно ровную, перед входной дверью, где встретила нас мать Борефа, я услышал крайне мрачное арпеджио, долетевшее из открытого окна на втором этаже; там, без сомнений, находилось фортепьяно. Одно арпеджио, ничего более. Оно прозвучало прямо-таки зловеще – кто-то сыграл аккорд из пяти нисходящих тонов, вот и все.

К тому же совершенно неожиданно, как в кошмарном сне, я вновь открыл арпеджио (его конструкцию и звучание) на лице у матери: центр лба, точка между бровями, кончик носа, середина губ, ямка на подбородке… Все эти точки отзвенели в сознании, я воспринял их слухом, а не зрением. Конечно, я почти сразу пришел в себя, подумал, что странное ощущение связано с неизбежным в таких случаях волнением. И все же меня неприятно удивила холодность пожилой женщины.

– Элиас – в своем кабинете, – сказал она. – Подождите в вестибюле, у него – пациент.

Мы вошли, длинный коридор привел нас в вестибюль. Трое моих спутников в полном изнеможении опустились на стулья. Человек очень уязвим. Женщина отнеслась к нашему дипломату так, как будто он не был дипломатом, к Альме -так, как будто она не была Альмой. Пиа -та сразу поняла, что все наши надежды на чудо тщетны. Что же касается меня, то встретили меня равнодушно, хотя я – болгарин. И если общее настроение группы действительно превращало ее, хоть и временно, в единое существо, то это существо, прибывшее с радостью, уже распадалось. Безразличие дипломата («в конце концов делаю, что могу»), смущение Альмы и Пиа и мое сильное беспокойство отделяли нас друг от друга…

Пациент вышел, и Бореф встал на пороге своего кабинета. Слегка удивившись, он в первую очередь поздоровался со своим соотечественником, а потом с нами, жестом пригласив меня войти.

– Господин из Софии, – поспешил сказать дипломат, – преподаватель университета.

Он говорил на болгарском. Бореф кивнул и с недоумением выслушал страстную тираду Альмы, которая встала и хотела войти со мной. Я слышал, как он ответил ей не совсем любезным тоном, затем дверь, обитая кожей, закрылась.

– Ложитесь, – он указал на медицинскую кушетку.

Я улегся, хотя и с трудом. Его служебный тон и непроницаемая сдержанность сковывали мои движения. (Куда подевались просторная, старомодно обставленная гостиная, которую я представлял утром, кофе, задушевный разговор, щедрые человеческие обещания хирурга? Неужели ничего не дрогнуло в нем, когда он увидел перед собой болгарина?)

– Поднимите ногу, – произнес он с легкой ноткой досады в голосе.

Предполагаю, ему хотелось показать, что эту фразу он произносит на моем родном языке не так уж редко; и другие болгары попадали сюда, и каждый из них, не имея на то оснований, ждал от него чудес. И все же степень моей наивности была самой высокой из всех возможных.

– Не могу.

– Дело ясное… Нужна операция…

– Знаю. Но я пришел, чтобы спросить…

– О чем?

– В чем состоит операция?

– Эндопротез. Ничего другого.

– Сколько времени он выдержит?

– Десять лет. Потом можно поменять, но вторая операция сопряжена с большим риском. Возможна и третья операция, но это уже действительно дело рискованное.

(Мне не верилось, что я способен на такое: я со стороны наблюдал за своим сознанием и переменчивым изображением «Брандала» в нем – больницы, школы, монастыри, скверы, с покойные острова.)

– А может быть, лучше артродез?– спросил я осторожно.

– Ни в коем случае. Артродез возможен, когда позвоночник в порядке – тогда основная нагрузка при ходьбе ложится на поясницу. А у вас неладно с позвоночником.

Я встал, а он сел за стол и взглянул на меня:

– Триста пятьдесят крон.

Сначала я потерял дар речи. Неопределенный звук, который я издал затем, объяснил ему все. Его кресло вертелось вокруг своей оси, и он повернулся так, что был виден только его профиль.

– Ничего не поделаешь… – пробурчал Бореф, всматриваясь вдаль. – Я просто не могу не взять с вас деньги.

Крутанул кресло обратно, вероятно уловив, что я не понимаю его.

– Вот…

Он выдвинул ящик и вынул оттуда большой разграфленный лист с цифрами. Вот какие налоги приходится платить врачам, занимающимся частной практикой. Чрезвычайно высокие. Я попросил его минутку подождать и направился было к двери; решил взять деньги у Альмы – взаймы, а уж потом найти какой-нибудь выход. Больная нога подрагивала…

– Подождите…

Интонация Борефа не изменилась, это была интонация человека, говорящего о налогах.

– Знаю, что вы не располагали большой суммой и, возможно, истратили ее. Возьму с вас только сто крон. Меньше никак нельзя.

Я кивнул и вышел в коридор. Видимо, я выглядел совсем плохо: все трое бросились ко мне. «Что случилось?» «Что он сказал тебе?»

Альма ворвалась в кабинет, другие – за ней. Бореф в удивлении встал, но не успел остановить их. Альма забросала его вопросами, глаза наполнились слезами. Я шепотом сказал Пиа о ста кронах, и она дала мне их: «Вернешь Альме, это ее, из денег на фрукты.» Дипломат тоже вмешался в разговор. Я наблюдал за сценой со стороны молча и даже равнодушно, будто бы это меня не касалось. Чувствовал стыд и усталость.

Чуть позже, перед тем, как закрыть за мной дверь, Бореф сказал:

– И перестаньте заниматься природолечебными глупостями…

91.

– Ты сможешь нормально ходить, танцевать, водить машину… – сказала Альма – в голосе ее не чувствовалось уверенности. – По крайней мере, лет десять…

Им объяснили, что надежная гарантия дается только на этот срок. Хирург был весьма нелюбезен, – продолжал переводить ее слова дипломат. – Но ему не следует верить на все сто процентов, – добавил дипломат от себя – он привык пугать больных с основанием и без оснований; так легче превращать их в жертвы.

Мы спустились вниз по дорожке. Мать Борефа исчезла. Альма, очень печальная, несмотря на бодрую речь, часто протягивала руку, чтобы меня погладить. Я снова любил ее. Спросила меня (уже в машине), снилось ли мне что-нибудь ночью. У меня действительно возникло воспоминание о мелькнувшей во сне картине, сохранившейся в памяти в момент пробуждения и теперь преподнесенной мне ею с благодарной услужливостью. Воодушевляющая картина, – сказал я Альме, – мой полет». Я летел между континентами – огромными зданиями с надписями: Европа, Азия, Америка… Я летел без каких-либо приспособлений и был безмерно счастлив. Блаженное представление о будущей встрече с хирургом переплеталось с этим сном.

– В таком случае, – сказала Альма, выслушав меня, – тебя должна радовать любая новая трудность. Нечто возникает, чтобы превратиться во что-то иное, изменить свое естество.

– Может, действительно евреи… – наивно начала Пиа. – Нет!

Восклицание, обрубившее фразу, было общим – моим и Альмы. Впервые со дня моего приезда в «Брандал» я рассказал что-то о себе, хотя меня не спрашивали: о Сарре, Милике и Давичоне – друзьях моих родителей и об их садах под Софией, где я рвал черешню; свое чувство к евреям я даже назвал бы «родственной близостью» – в конечном итоге, разве не одно и то же – мои физические муки, не имеющие ни конца, ни края, и их ужасная судьба вечно гонимых страдальцев? Одно и то же нескончаемое страдание. Но из любого положения есть выход, потому что, слышишь. Альма, в твоем доме я не был больным человеком, я забыл про мучения.

92.

Теперь я действительно мог уехать и не было необходимости откладывать субботний полет еще раз. К сожалению, срок моего пребывания тут определялся ничем иным, кроме как чисто практическими попытками вылечить меня. (Исчерпанные лечебные возможности провели границу и во времени.) Потребовалось столь далеко уехать от собственного дома (а там механическая зависимость между целью и временем проявлялась десятки раз), чтобы ясно понять, какую невыразимую боль причинили мне искусственные разлуки, какое абсурдное, на первый взгляд, возмущение, вызвали они. Уезжаешь отдыхать в горы дней на десять. Встречаешь кого-то, с кем тебе хотелось бы подружиться надолго, но срок, не тобой определенный и внушенный твоему порабощенному разуму, истекает, и вы разъезжаетесь в разные стороны. Тем временем работаешь с людьми, которые вызывают скуку и раздражение, даже дружишь с ними, приглашаешь их в гости. Разум тактично пасует. Но он не имеет ничего общего со временем! Он не ощущает его – время, которое тебе нужно, когда хочешь остаться, или тебе не нужно, потому что торопишься уехать. Единственно чувства, твои мудрые чувства способны отмерить точно. Когда-то, очень давно, жили страшные люди, которые знали все это. И они устроили жизнь других так, чтобы она целиком проходила под диктовку дирижированного разума. Гигантский пульверизатор разбрызгал над планетой как не имеющий срока давности наркоз внушения, что жизнь, руководимая чувствами, суть хаос.

Мне хотелось еще немножко остаться тут, до начала летнего перерыва. Не мог объяснить причину: вроде бы я дал и взял все необходимое. Быть может, момент истинной необходимости вернуться в собственный дом еще не настал? Некие неконтролируемые пространства во мне продолжали стремиться к «Брандалу». Пространства, которые образовали меня, хотя я не знал их, мы не знали друг друга. Решился бы я пройти описанный Альмой путь, чтобы увидеть их? И возможно ли вообще пройти этот путь? Не обречены ли мы на слепоту и не повторяются ли напрасно одни и те же прекрасные и таинственные слова – тысячи лет, с тех пор, как существует человек?

Мне хотелось остаться, но я промолчал, так как мне не хватало разумного довода, разумной причины. Альме, Пиа, Рене, Туве, Марии, Скотту, Эстер и Грете тоже не хотелось, чтобы я уезжал, но и они молчали – их предложение не было бы оправданным. Им мешал разум.

В пятницу утром, во время завтрака, приехали гости: столичный адвокат и художник. Они сели за отдельный стол, вместе с Альмой и Пиа, и съели чудесный фруктовый салат, который я тут пробовал в предпоследний раз. Адвокат и художник напоминали, по сути, двух художников – их роднили взгляды на искусство и образ жизни. Все у них было длинное и изящное – фигуры, лица и пальцы рук; все, кроме глаз. (Круглые шарики, наивные и простодушные, как у трехлетних детей, они притягивали к себе не только людей, но и животных, растения, даже предметы. Так, по крайней мере, мне казалось.) Возможно ли объяснить чудо, скрытое в существе, у которого утонченность каждого сустава говорила о темно-алмазном закате уходящей эпохи, а его глаза – о начале другой эпохи, о ее предстоящем наступлении?

Я ощущал, как группка, образованная Альмой, Пиа, адвокатом и художником, напоминает мне общество посвященных… Двое мужчин приехали, чтобы повидать свою сподвижницу. Если бы я мог слышать их разговор, перевести его и пересказать коллегам по институту или вообще людям их круга, то непременно бы установил, что меня не воспринимают: вот как – утонченное существо с детскими глазами привлекает каждого встречного, но когда заговорит, мир не понимает его.

– Не кажется ли тебе, Скотт, – сказал я гомеопату (он перестал есть, чтобы рассмотреть гостей), – что прекрасное всегда начинается с групп посвященных?

– Известное дело. Но они быстро исчезают или быстро развиваются. А их развитие тоже смертоносно для них.

– Всегда?

– Да. Чтобы развиться, они вынуждены говорить на популярном языке, т.е. элементарно. Элементарность выравнивает все, в конце всегда остается одно и то же.

Неожиданно для себя самого я обиделся.

– Не надо недооценивать эти вещи, Скотт. Ну, а если где-нибудь существует группа людей, которая делает свое дело тысячу лет? Вот ты говоришь, выравнивание повторяется. Но даже в самые прозаические моменты и в самых прозаических местах ощущение чьего-то далекого присутствия, наполняющего другим смыслом всю жизнь, не покидает меня. Ты не допускаешь, что оно человеческое?

Однако Скотт не пожелал вести этот разговор. Дружески похлопал меня по руке и принялся за завтрак.

Я продолжал наблюдать за адвокатом и художником: каждый попавший сюда человек принадлежал к тем, кто качается между двумя почти одинаковыми фразами, отброшенными на противоположные полюсы земли, посредством одного-единственного «нет» – «прекрасные и таинственные слова – иллюзия» и «прекрасные и таинственные слова – не иллюзия».

Пиа встала, попрощалась с гостями и ушла на кухню. Перед тем, как исчезнуть, она подала мне знак последовать за ней.

93.

Он – тот, кому читают лекции, кого возят по городу. Часа через два, – сообщила ему Пиа, – поедем в Стокгольм; покатаем тебя по столице в последний раз. Ты доволен? Конечно, хотя… Двое друзей Альмы привезли ей новость: в Штатах вышла книга о «Брандале»! И действительно, один американский врач жил тут целых три месяца, с тех пор прошло уже два года, и убеждал их, что возьмется за это дело. Сейчас стало ясно – он из тех, кто не бросает слов на ветер! Альма расплакалась, а потом решила «отпраздновать событие вместе с Петером» – покатать его по Стокгольму!

Новость воодушевила и Пиа, она продолжала болтать, не дожидаясь ответа. Петер осмотрелся – у него был вид человека, нуждающегося в помощи; но в такие моменты способность к выживанию полностью превращается в личное дело. Ничто не могло подтвердить сильнее, что Альма любит его, ничто не могло сравниться с ее бурно выраженным желанием поблагодарить благосклонную судьбу, сделав ему добро – ему, а не другому… Что бы сказала старая женщина, если бы знала, что он убеждал Пиа покинуть дом?

Положение, в котором оказывались многие люди: чувство благодарности вступает в противоречие с жгучим желанием восстановить справедливость… Комбинация, некоторой нет выхода: что бы ты ни предпринял, в душе останется чувство горечи.

Он наскоро извинился и, оставив свою подругу в растерянности, вышел. Пока Питер был с ними, жизнь в доме Альмы текла просто и логично, а теперь начала вновь обрастать противоречиями. Стоило ли сегодня вести разговор с Пиа, пытаться ее разубеждать, посоветовать остаться в «Брандале»? Ведь что бы там ни было, разве работа не удовлетворяла ее, разве они не обязаны были уберечь этот дом – остров, пропитанный духом щедрости, в мире, которым правит власть денег.

Темно-красные деревянные домики были в двух шагах от Петера, и трое рабочих (они знали его давно) приветливо помахали ему с верхнего этажа. Возможно, этот насыщенный красный цвет, ярко выделяющийся на фоне бледных красок севера, помог ему разорвать привычный круг мыслей: главным критерием стоимости всего окружающего для него по-прежнему оставалось отношение к нему самому. Если так будет продолжаться и дальше, дело труба… Он старался не забывать слов Питера: «…Я хочу, чтобы ты знал о Пиа все, что известно мне…» Его друг давал ясный отчет в том, что говорит, придет день, когда он. Питер, продолжит свой рассказ, доведет до конца… Возможно, Пиа в понимании Питера – это нечто другое, как, скажем, для самой Пиа слово «Калифорния» значит гораздо больше, чем просто название одного из американских штатов.

Разорвать привычный круг мыслей означало проникнуть в пределы иной логики, одна из первых аксиом которой состоит в том, что случайная ответственность, временно воодушевляющее нас чувство долга не приносит истинной пользы.

Вереница знакомых мыслей неотделима от вереницы личных впечатлений и чувств. Масштабы возложенной Питером ответственности неизмеримо выше благодарности, которая могла послужить камнем преткновения. Личные переживания обрекали его на роль посредственности. Поддавшись воле чувств, он никогда бы не узнал, что находится по ту сторону барьера, как никогда бы не попал на тот берег широкого канала с парусами и чайками (его глаза были неизменно обращены в ту сторону). Разве сама Альма не учила его тому, что первым условием чувствовать себя свободным является умение все взвешивать, смотреть на себя как бы со стороны? Да, эти мысли были мудрыми в отношении отнюдь не свободного, а порабощенного разума… Но Петер чувствовал, что ему чего-то недостает, какой-то нужной связи… К тому же он ощущал опасное дыхание холода…

,Пиа сидит за рулем, он – возле. Позади – Альма и Таня Харрис. Главная цель их поездки – галерея современного искусства. Он умолчал о том, что был в ней. Разве не ясно: больше всего переживаний выпадает на долю того, кому ничего не надо. Убедившись, что такого человека не сковывает мелочная цель, мир распахивает перед ним свои богатства Петер знал уже не только Пикассо, Шагала, Миро, Брака, но и Кандинского, и Леже… Странно, эти художники показались ему хорошо знакомыми, намного больше, чем следовало ожидать человеку, видевшему их картины всего раз в жизни, считавшему себя полным невеждой в живописи. Тревога, душевные раны… Впрочем, да, увиденное напоминало глаза пациентов «Брандала». Глаза Зигмунда, покинувшего их дом. Хаотичность линий и точек, истерично рассеянных страхом. Мир, спроецированный на разбитую душу. Эта живопись принадлежала к числу самых честных и самых мужественных человеческих творений эпохи. Хаос охватывает не окружающий мир, а самого человека, мир которого означает нечто большее. «Спроецированный на разбитую душу», он кажется бессмысленным. Почему же он, Петер, не понял этого с первого раза? В бескрайнем море повседневности привычка стирает грани между ненормальным и нормальным, изображение ненормального способно вызвать в нас всего лишь легкое беспокойство. Нужно было видеть, как меняются глаза пациентов, видеть спокойный взгляд Крего, когда он, пересилив страх, сказал: «Возьму ссуду и построю дом -такой как „Брандал“!

Под влиянием картин, их хаотического мира группа разобщилась. Под конец все собрались у входа, и Петер мимоходом услыхал, как Пиа по-детски бездумно воюет в полупустом зале с Таней Харрис. Бездумно ли? Возможно, Пиа считает, что все эти произведения не заслуживают особого внимания, что все они, бывшие модными еще вчера, нынче безнадежно устарели? Немного растерянный, не понимая ее поведения перед лицом надвигающейся на нее душевной тревоги, он инстинктивно замедлил ход перед скульптурой – изображением козы, завернутой в автомобильную шину. Его спутницы, подойдя, встали рядом. Альма бросила на него испытующий взгляд.

– Природа в контакте с техникой, которая ее уничтожает, – произнес он с ученической готовностью.

– Я воспринимаю эту работу так же. Все это не может не вызывать тревоги, правда, Петер? Искусству известно о массовом человеке больше, нежели он сам знает о себе.

– Все эти художники уже устарели, – вмешалась Пиа, заставив его вздрогнуть. – Искусство должно измениться…

Альма повела их в сад, где под зонтами были установлены столики. Усадив Таню Харрис за один из них, они направились к буфету. Альма, взяв несколько сэндвичей и бутылок кока-колы, понесла поднос к столику, осторожно ступая по крупному зернистому песку. Петер сказал, чтобы Пиа выбрала себе пирожное. (У него в кармане было пятьдесят крон. Это были последние деньги. Сто крон Петер отдал Альме после посещения Борефа – он имел право распоряжаться гонораром по своему усмотрению). Пиа зарделась от удовольствия.

– Ну зачем ты? У тебя ведь нет денег.

– Немного осталось, я хочу их истратить.

– Знаешь, я позволяю себе такое крайне редко… Но для меня полакомиться пирожным – настоящий праздник…

– Тебе не хочется нарушать режим питания, но, по-моему, ты могла бы позволить себе такую роскошь… раз это доставляет тебе удовольствие…

Девушка опустила глаза.

– Я очень бедна, Петер.

Он заказал четыре куска фруктового торта. Пиа, взяв поднос с тарелочками, пошла вперед. Он заметил, что цвет волос у нее был тот же самый, что и у Тани Харрис.

Петер, которого поразила безапелляционная уверенность Пиа в том, что картины, висевшие в залах галереи, безнадежно устарели, инстинктивно огляделся по сторонам. Будущее, верно, таилось где-то рядом, среди окружающей их повседневности. За соседним столиком расположилось семейство туристов-южан: мать, отец и маленькая дочь. Все трое были босиком (их обувь выглядывала из полиэтиленового мешочка). Эта босоногость отнюдь не была артистичной, скорее – безвкусной, но зато они, по всему видно, чувствовали себя как дома. Сбоку от них сидели две девушки со значками на блузках – работницы музея. У одной из них, той, что в очках, был прекрасный белоснежный цвет лица. Перехватив взгляд Петера, девушка откинула назад красивую головку и зажмурилась. Она сняла очки, и по ее на первый взгляд кажущемуся неподвижным телу пробежала чуть заметная дрожь, каждая клетка его излучала тайную негу. Легким движением руки, как бы случайно, девушка приподняла край юбки.

Нет, это было не то…

Он попробовал привлечь внимание Альмы:

– Скажи, пожалуйста…

Но та не слушала его. Пальцы ее рук скользили по столу, напоминая человечков со скованными ногами. Таня Харрис и девочка-южанка за соседним столом заливались смехом. Петер умолк, пораженный своим открытием: он понял, что всюду – на столах и зонтах, на пустых стульях и песке – разгуливают маленькие человечки, все эти смеющиеся люди окружены ими. Будущее было рядом, приняв их образ, возможно, человечки ждали своего часа, ждали, когда люди их обнаружат.

Он задал свой вопрос, уже сидя в машине:

– Я хотел спросить тебя там, в саду… В своих лекциях ты говоришь о том, что мы должны заниматься самонаблюдением, не давать воли чувствам. Но я был… я… научный работник, человек разума, теперь вдруг понял: чувства наши мудры и безошибочны…

– H не понимаю, – сказала Альма. – Ты что – не рад прогулке?

Он виновато смолк. Она рассмеялась и, наклоняясь вперед, ласково взъерошила ему волосы.

– Ах, Петер, Петер… Тебя держит в плену то одно, то другое потому, что ты их разъединяешь. Свободный разум можно вполне бы назвать разумом чувственным.

Пиа остановила машину на крутой улочке, резво сбегавшей с холма. И поскольку они побывали в картинной галерее, улочка эта, приняв облик магазина, где продаются рамы для картин, вытеснила из их сознания все остальное.

Широкие, не особенно многолюдные пространства центра ничем не намекали на существование следующей улицы: перпендикулярная малой, длинная и узкая, она кишела народом. Низкие здания, сотни примыкающих один к другому небольших магазинов модной одежды и обуви. (Альма решила именно здесь, где все стоит дешевле, купить себе юбку и платье для поездки в Германию, на конгресс. Ее отношение к деньгам непрерывно менялось – она то пренебрегала этой напастью, то отступала перед ее могуществом). Петер был вынужден то и дело уступать дорогу, из-за костыля он двигался медленно и вскоре потерял своих спутниц из вида. Он не заметил, в какой магазин вошли Альма, Пиа и Таня, где их следует искать, и продолжал идти все дальше и дальше. (Нужно отдать должное стараниям Альмы: больная нога ему повиновалась.) Мимо него – навстречу и вдогонку – двигался разноязычный поток молодых людей. Всемирный потоп молодежи. Петер в свои сорок лет был единственным человеком в этой толпе, чья пора уже миновала. (Этот приговор он читал в чужих глазах – в них светилась презрительная жалость). Он вдруг почувствовал себя символом хромого старого мира… Интересно, что бы подумали они об Альме! К своему удивлению, он обнаружил одну запертую дверь и, поднявшись на ступеньку крыльца, вдруг вознесся над головами прохожих. Улице не было конца, как и мелькающим внизу головам, длинноволосым, лохматым. Двигаться дальше не имело смысла. Петер перевел дыхание, понемногу приходя в себя. Запертая дверь оказалась его спасительницей. (Все остальные двери поглощали и изрыгали людей, если бы он остановился там, его бы затолкали).

Стоя на ступеньках у входа в магазин, он привлекал внимание любопытных взглядов, не испытывая при этом ни малейшего замешательства или смущения. «Этот человек, что так спокойно стоит, опираясь на свой костыль, какой-то странный. Где вы видели такую откровенность? Этот человек открыто признается: «я хромой».

Он медленно побрел обратно. На всех, кто двигался возле, была обувь на мягкой микропористой подошве, грубоватые брюки и куртки. Поток людей, докатившись до каких-то пределов, подобно ему, заструился обратно. Но и в обратном направлении улице, казалось, не было конца, и толпа неминуемо должна была хлынуть назад. У Петера была своя цель: не пропустить крутой улочки с магазином, где продавались рамы для картин. Он заглянул в несколько магазинов. Там шла торговля туфлями на толстой подошве, грубоватыми брюками и куртками. Повсюду гремела музыка, продавщицы чуть заметно покачивались ей в такт, завывания певцов, казалось, струились из глаз этих стройных гибких девушек. Не доходя метров десяти до крутой улочки, Петер вдруг обнаружил, что идет в окружении своих спутниц. Он воспринял их появление как нечто вполне естественное. В руках у Альмы было два пакета, Таня несла пару красных туфелек.

– Это Альма купила мне, – сказала девочка, протягивая туфли Петеру.

– Прогулялся? – спросила его Пиа.

– Да. А вы? Где вы были?

– Мы зашли в один магазин, недалеко отсюда. Альма долго выбирала обнову.

Людскому потоку, казалось, никогда не выбраться из этой бесконечно длинной и узкой улицы. Людям суждено ходить по ней долго-долго, пока они не охромеют, подобно старому миру, который до поры до времени скрывает правду, но потом поворачивается к ним лицом. Их длинные волосы поредеют. И только те, кому удастся свернуть в крутые, узкие, почти незаметные улочки…

А вот и их машина, но она больше не нужна. Они шли, спокойно разговаривая, обсуждая покупки Альмы, и не заметили, как дошли до дома.

94.

После прогулки я как был, не раздеваясь, прилег отдохнуть, а когда проснулся, часы показывали одиннадцать ночи. Пришлось встать, раздеться, а потом уже забраться в постель. Я прислушался: нигде не слышно было ни звука Вдруг тишину нарушил какой-то далекий стук, потом снова все стихло. Мне пришла в голову навязчивая мысль, что где-то, в каком-то уголке дома, происходят странные события, и я обязан пойти туда. Стараясь ступать тихо, я вышел из комнаты. В холле было темно и пусто, и только у одного из окон горела лампа под абажуром. Спустя мгновение мое внимание привлек легкий шум в левой нише. Пройдя через помещение, я увидел Альму.

Она стояла перед мягко светившимся в глубине ниши зеркалом спиной ко мне в купленном накануне платье. Увидев в зеркале мое отражение. Альма не шевельнулась, ничем не выразила своего удивления. Я подошел поближе – Петер, – позвала она. – Иди сюда. Что ты скажешь – хорошо сидит?

Платье сидело мешковато, да иначе и быть не могло: ведь ей как-никак уже стукнуло восемьдесят шесть. Словно забыв о моем присутствии, Альма продолжала смотреться в зеркало. (В доме царила полнейшая тишина, и белая ночь показалась мне таинственнее, чем всегда; небо за окнами приобрело серовато-белесый оттенок, как бы выражая полное безразличие ко всему, что должно было случиться. Случиться вовсе не здесь, а где-то далеко, но все равно не к добру. Что же касается Альмы, то все ее движения и тон голоса показывали, что она воспринимает эту таинственно-страховитую для меня ночь как нечто желанное, постоянно окружающее ее и служащее защитой.)

– Посмотри…

Сбоку, на небольшом диванчике, лежало другое платье – светлое, красивое. Я сразу понял, что это платье куплено не в тех магазинах, где она побывала накануне, такие платья бывают только в сказках – надев его, замарашка превращалась в принцессу.

– Это подарок датского короля… Не этого, давнишнего… мы с ним были близки.

Альма рассмеялась коварным смехом, напоминающим крик ночной птицы… Я растерянно молчал. Мне казалось, что это существо, так таинственно связанное с безмолвием ночи, мне снится, но потом оно может оказаться явью, в отличие от подлинной Альмы – иллюзии реальности, которая мне приснилась.

Она не притронулась к королевскому подарку – продолжала смотреться в зеркало.

– То, что я скажу на конгрессе в Германии и что напишу в своей новой книге (это будет скоро!) перевернет мир!

(Чрезмерно уверенная в себе, Альма нимало не интересовалась моим присутствием, я для нее просто не существовал. Она забыла о чувствах, которые питала ко мне, о желании вместе отпраздновать известие о выходе книги, напрочь забыла о нашей прогулке. И я убедился, как важно было для меня спуститься сюда, увидеть ее именно в этот момент.)

Я ушел, не сказав ни слова, не пожелав ей спокойной ночи, оставил Альму упиваться мечтами о предстоящих минутах или часах головокружительного счастья…

95.

Я смотрел в окно самолета, летевшего высоко в небе, среди облаков. Эта огромная серо-белая масса, клубившаяся вокруг самолета, была непохожа на водяной пар, способный превратиться в жидкость. То была ужасающая сила добра. Мир поворачивал вспять, на путь, ведущий к его истокам. Луна была как прежде луной, звезды – звездами, солнце – солнцем. О природе вещей еще напишут немало стихов, а слово «искусство» придется забыть. Глубокочтимому мужу Фидию предстоит убедиться в том, что Парфенон отнюдь не величественнее горы.

Тебе суждено быть здесь, лететь над этой чистой Землей. В часы сна мысленно строить дом, добывать пропитание в другие часы. Ты будешь избавлен от необходимости уничтожать живые существа. Обо всем этом ты подумаешь, взглянув в окно самолета. Эта идея витала здесь, готовая пролиться на Землю обильным дождем.

96.

Болгария, София

Петеру…

Дорогой Петер!

Посылаю тебе снимок, сделанный в вегетарианском ресторане. К сожалению, стоящий на столе букет цветов наполовину заслоняет твое лицо.

Петер, я уехала из дома Альмы двадцатого июня. Альма очень рассердилась, она надеялась (это меня крайне удивило), что я останусь там на каникулы, пока ее не будет,

и потом.

Не знаю, решится ли Пиа на такой шаг. Порой мне кажется, что она связана с Альмой навечно, и мне делается страшно за нее. Да, мне страшно за Пиа, хотя я ее не очень люблю: она интеллектуалка, а я всегда была самой обыкновенной женщиной.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14