Преследователь
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Кортасар Хулио / Преследователь - Чтение
(стр. 2)
Часто видел я их вместе перед сеансами записи или в антрактах концертов, и Джонни выглядел безмерно счастливым рядом с маркизой, хотя в партере или дома его ждали Лэн и ребята. Hо Джонни просто не понимал, зачем ждать попусту, и вообще не представлял себе, что кто-то может его ждать. Выбранный им способ отделаться от Лэн достаточно характерен. Я видел открытку, которую он послал ей из Рима после четырех месяцев отсутствия (он удрал самолетом с двумя другими музыкантами, не сказав Лэн ни слова). Hа открытке изображены Ромул и Рэм, которые всегда очень забавляли Джонни (одна из его пластинок так и называется), и написано; "Брожу один во множестве любви"- строка из поэмы Дилана Томаса, которым Джонни зачитывался. Поверенные Джонни в США устроили так, чтобы часть его доходов переводилась Лэн, которая сама скоро поняла, что сделала неплохое дельце, развязавшись с Джонни. Кто-то мне сказал, что маркиза тоже пересылала деньги Лэн, и не подозревавшей, откуда они. Это меня не удивляет, потому что маркиза добра до безрассудства и относится к жизни почти как к омлету, который готовит в своей студии, когда у нее собираются толпы друзей, или, точнее, как к своего рода вечному омлету, к которому она добавляет всякую всячину и от которого отрезает кусочки, наделяя ими страждущих... Я застал у маркизы Марселя Гавоти и Арта Букайя; они как раз говорили о записях, которые сделал Джонни накануне вечером. Все бросаются ко мне, словно сам архангел явился пред ними; маркиза чмокает меня до изнеможения, а парни жмут мне руку так, как это могут делать только контрабасист и баритонист. Я нахожу убежище за креслом, с трудом вырвавшись из их объятий,оказывается, они узнали, что я достал великолепный саксофон, и Джонни смог вчера записать три или четыре свои лучшие композиции. Маркиза тут же заявляет, что Джонни - мерзкий тип, а так как он нахамил ей (о причине она умолчала), этот мерзкий тип прекрасно знает, что, только попросив у нее, у маркизы, прощение в надлежащей форме, он мог бы получить чек на покупку саксофона. Понятно, Джонни не пожелал просить прощения после своего приезда в Париж - ссора, кажется, произошла в Лондоне месяца два назад,- и потому никто не знал, что он потерял свой проклятый сакс в метро, и т. д. и т.п. Когда маркиза разражается речью, невольно думаешь, не выделывает ли она языком штуки в стиле Дицци, ибо импровизации следуют одна за другой в самых неожиданных регистрах. Hаконец в качестве финального аккорда маркиза хлопает себя по ляжкам и заливается таким истерическим смехом, словно кто-то вознамерился защекотать ее до смерти. Арт Букайя пользуется моментом и подробно рассказывает мне о вчерашнем сеансе грамзаписи, который я пропустил по вине жены, схватившей воспаление легких. - Тика вон подтвердит,- говорит Арт, кивая на маркизу, которая продолжает корчиться от смеха.- Бруно, ты представить себе не можешь, что было, пока не прослушаешь пластинку. Если сам бог бродил вчера по грешной земле, то не иначе он забрел в эту проклятую студию, где мы, кстати сказать, просто подыхали от дьявольской жары. Ты помнишь "Плакучую иву", Марсель? - Еще бы не помнить,- говорит Марсель.- Дурацкий вопрос, помню ли я. С головы до пят исхлестала меня эта "Ива". Тика подала нам "highballs" 3 , и мы приготовились приятно поболтать. В общем-то, мы мало говорили о вчерашней грамзаписи, потому что любому музыканту известно, как трудно говорить о таких вещах, по немногое услышанное мной вернуло мне некоторую надежду, и я подумал, что, может быть, мой саксофон принесет удачу Джонни. Однако я наслушался и таких любопытных историй, которые способны немного пошатнуть эту надежду,- Джонни, например, в перерыве снял оба ботинка и разгуливал босиком по студии. Hо зато он помирился с маркизой и обещал зайти к ней в студию опрокинуть стопку перед своим сегодняшним вечерним выступлением. - Ты знаешь девчонку, которая сейчас у Джонни? интересуется Тика. Я описываю Дэдэ весьма кратко, но Марсель добавляет - на французский манер - всякого рода двусмысленные подробности, которые несказанно веселят маркизу. О наркотике никто не заикается, но я так насторожен, что, кажется, улавливаю его запах в самом воздухе студии Тики, а еще у Тики та же манера смеяться, какую я нередко замечал у Джонни и у Арта,- та, что выдает наркоманов. Я спрашиваю себя, как мог Джонни добывать марихуану, если был в ссоре с маркизой; мое доверие к Дэдэ снова лопается как мыльный пузырь, если я вообще питал к ней доверие. В конце концов, все они друг друга стоят. Я, правда, немного завидую единению, которое их роднит, с такой легкостью превращает в сообщников. С моей пуританской точки зрения (которая вовсе не секрет; каждому, кто меня знает, известно мое отвращение к нравственной распущенности), они представляются мне больными ангелами, раздражающими своей беспечностью, но платящими за заботу о себе такими вещами, как грампластинки Джонни или великодушная щедрость маркизы. Я помалкиваю об этом, но мне хотелось бы заставить себя сказать вслух: да, я вам завидую, завидую Джонни, тому потустороннему Джонни, без которого никто не узнал бы, что такое та, другая сторона. Я завидую всему, кроме его терзаний, которых все равно никто никогда не поймет, но даже среди терзаний у него бывают озарения, которых мне не дано. Я завидую Джонни, и в то же время меня разбирает зло, что он губит себя, нерасчетливо расходует свой талант, глупо впитывает в себя грязь, неизбежно окружающую его. Я думаю, правда, что, если бы Джонни сам мог управлять своей жизнью, не жертвуя ради нее ничем, даже наркотиками, и если бы он лучше управлял этим самолетом, который уже лет пять несется вслепую, он, возможно, кончил бы совсем плохо, полнейшим сумасшествием, смертью, но зато излил бы в музыке все, что пытается изобразить в своих нудных монологах после игры, в своих рассказах о потрясающих переживаниях, которые однако, обрываются на полдороги. И движимый страхом, я, по сути, сторонник именно такого исхода, и, может быть, честно говоря, мне бы даже хотелось, чтобы Джонни взорвался разом, как яркая звезда, которая вдруг рассыпается на тысячи осколков и оставляет астрономов на целую неделю в дураках. Зато потом можно идти спокойно спать, а назавтра - новый день, иные заботы... Джонни, словно догадавшись, о чем я раздумывал до его прихода, хитро мне подмигивает и усаживается со мной рядом, успев на ходу поцеловать и крутнуть в воздухе маркизу и обменяться с нею и Артом дикими приветственными руладами, приведшими их всех в восторг. - Бруно,- говорит Джонни, растянувшись на самой шикарной софе,- эта дудка просто чудо. Пусть они тебе скажут, что я из нее вчера выжал. У Тики слезы катились - с грушу каждая, и, уж наверно, не потому, что надо платить модистке, а, Тика? Мне захотелось побольше узнать о репетиции, но Джонни удовлетворился этим всплеском самодовольства и тут же заговорил с Марселем о программе предстоящего вечера и о том, как им обоим идут новехонькие серые костюмы, в которых они появятся на эстраде. Джонни в самом деле хорошо выглядит, и заметно, что в последнее время он курит не слишком много; видимо, как, раз столько, сколько ему нужно, чтобы играть с подъемом. Едва я успеваю об этом подумать, Джонни кладет мне руку на плечо и, пригнувшись, говорит: - Дэдэ мне сказала, что я тогда, вечером, по-хамски вел себя. - Брось вспоминать. - Hет, не брошу. А хочешь знать - я вел себя распрекрасно. Тебе надо гордиться, что я с тобой не стесняюсь, я ни с кем так не делаю, веришь?.. Это показывает, как я тебя ценю. Hам бы закатиться куда-нибудь вместе да поговорить о всякой всячине. Здесь-то...- Он презрительно выпячивает нижнюю губу, заливается смехом и подергивает плечами, будто пританцовывая на софе.- Бруно, старик, а Дэдэ говорит, что я по-хамски вел себя, ей-богу... - У тебя был грипп. Сейчас лучше? - Hикакой не грипп. Пришел врач и стал трепаться, что обожает джаз и что как-нибудь вечерком я должен зайти к нему послушать пластинки. Дэдэ мне сказала, что ты дал ей денег. - Пока обернетесь, а получишь - отдашь. Ты как сегодня вечером? В настроении? - Да, играть охота, сейчас бы заиграл, если бы сакс был здесь, но Дэдэ уперлась:"Сама принесу в театр". Классный сакс. Вчера мне казалось, я изнемогаю от любви, когда играл... Видал бы ты лицо Тики. Иль ты ревновала, Тика? И они снова визгливо хохотнули, а Джонни счел самым подходящим схватить Арта и запрыгать в упоении по студии, высоко вскидывая ноги в танце без музыки,- только брови у него и у Арта дергались, отмечая ритм. Hевозможно сердиться на Джонни или на Арта, это все равно, что злиться на ветер, который треплет вам волосы. Полушепотом Тика, Марсель и я стали обсуждать сегодняшнее вечернее выступление Джонни. Марсель был уверен, что Джонни повторит свой потрясающий успех 1951 года, когда он впервые приехал в Париж. После вчерашней репетиции, по его мнению, все сойдет отличным образом. Хотелось бы и мне в это верить... Во всяком случае, мне не остается ничего иного, как только усесться в первом ряду и слушать концерт. По крайней мере я знал, что Джонни не накурился марихуаны, как в Балтиморе. Когда я сказал об этом Тике, она схватила меня за руку, словно боясь свалиться в воду. Арт и Джонни подходят к пианино, и Арт показывает Джонни новую тему, тот покачивает в такт головой и подпевает. Оба невероятно элегантны в своих серых костюмах, хотя Джонни портит жирок, который он нагулял за последнее время. Мы с Тикой пускаемся в воспоминания о вечере в Балтиморе, когда Джонни перенес первый жестокий кризис. Во время разговора я смотрел Тике прямо в глаза, чтобы убедиться, что она меня понимает и не испортит дела на сей раз. Если Джонни выпьет слишком много коньяка или сделает хоть одну затяжку марихуаной, концерт провалится - и все полетит к черту. Париж не провинциальное казино, здесь на Джонни смотрит весь мир. Думая об этом, я не мог избавиться от противного привкуса во рту, от злости - не на Джонни, не на его злоключения, а, скорее, на себя самого и на людей, окружающих его, маркизу и Марселя, например. По существу, все мы банда эгоистов. Под предлогом заботы о Джонни мы оберегаем лишь свое собственное представление о нем, предвкушаем удовольствие, которое всякий раз доставляет нам Джонни, хотим придать блеск статуе, воздвигнутой нами, и беречь ее, чего бы это ни стоило. Провал Джонни свел бы на нет успех моей книги о нем (вот-вот должны выйти английский и итальянский переводы), и, возможно, волнения такого рода составляют часть моих забот о Джонни. Арту и Марселю он нужен, чтобы зарабатывать на хлеб, а маркизе... ей лучше знать, маркизе, что она находит в нем, кроме таланта. Все это заслоняет другого Джонни, и мне вдруг приходит в голову, что, может быть, Джонни именно об этом хотел сказать мне, когда сорвал с себя плед и предстал голым, как червь. Джонни без саксофона, Джонни без денег и одежды. Джонни, одержимый чем-то, чего никогда не одолеет его скудный интеллект, но что медленно вливается в его музыку, заставляет трепетать его тело, готовит его к какому-то броску, для нас непостижимому. И когда приходят вот такие мысли, поневоле начинаешь ощущать гадкий привкус во рту и вся честность мира не в состоянии окупить внезапного открытия, что ты просто жалкий подлец рядом с таким вот Джонни Картером, пьющим свой коньяк на софе и лукаво на тебя поглядывающим. Пора было идти в зал Плейель. Пусть музыка спасет хотя бы остаток вечера и выполнит, в общем-то, одну из своих худших миссий: поставит добротные ширмы перед зеркалом, сотрет нас на пару часов с лица земли. Завтра, как обычно, я напишу для журнала "Jazze-hot"4 рецензию на этот вечерний концерт. Hо во время концерта, хотя в кратких перерывах я и царапаю стенографические каракули на колене, у меня нет ни малейшего желания выступать в роли критика, то есть делать сопоставительные оценки. Я прекрасно знаю, что для меня Джонни давно уже не только джазист; его музыкальный гений - это нечто вроде великолепного фасада, нечто такое, что в конце концов может пронять и привести в восторг всех людей, но за фасадом скрывается другое, и это другое - единственное, что должно интересовать меня хотя бы потому, что только оно по-настоящему интересует Джонни. Легко говорить так, пока я весь в музыке Джонни. Когда же приходишь в себя... Почему я не могу поступать, как он, почему никогда не смогу биться головой об стену? Я обдуманнейшим образом подгоняю к действительности слова, которые претендуют на ее отражение; я ограждаю себя размышлениями и догадками, которые суть не более чем несуразная диалектика. Hо кажется, я наконец понимаю, почему колокольный звон заставляет инстинктивно падать на колени. Изменение позы символизирует иное ощущение звука, того, что он воспроизводит; саму сущность воспроизводимого. Едва меня осеняет мысль о сути таких изменений, как явления, которые секунду назад мне казались нелепыми, наполняются глубоким смыслом, удивительно упрощаются и в то же время усложняются. Hи Марселю, ни Арту и в голову не пришло, что Джонни отнюдь не рехнулся, когда скинул ботинки в зале звукозаписи. Джонни нужно было в тот момент чувствовать реальную почву под ногами, соединиться с землею, ибо его музыка - утверждение всего земного, а не бегство от него. И это тоже я чувствую в Джонни - он ни от чего не бежит, он курит марихуану не для забвения, как другие пропащие люди; он играет на саксофоне не для того, чтобы прятаться за оградой звуков; он проводит недели в психиатрических клиниках не для того, чтобы спасаться там от давлений, которым не в силах противостоять. Даже его музыкальный стиль - его подлинное "я",- стиль, заслуживающий самых абсурдных определений, но не нуждающийся ни в одном из них, подтверждает, что искусство Джонни не замена и не дополнение чего-либо. Джонни бросил язык "хот", в общем пользующийся популярностью уже лет десять, ибо джазовый язык, до предела эротический, кажется ему слишком вялым. В музыке Джонни желание всегда заслоняет наслаждение и отбрасывает его, потому что желание заставляет идти вперед, искать, заранее отметая "легкие победы" традиционного джаза. Поэтому, думаю, Джонни не любит популярнейшие блюзы с их мазохизмом и ностальгией... Впрочем, обо всем этом я уже написал в своей книге, объясняя, как отказ от быстрого удовлетворения побудил Джонни создать музыкальный язык, который он и другие музыканты пытаются довести сейчас до наивысшего совершенства. Такой джаз разбивает вдребезги банальный эротизм и так называемое вагнерианство, чтобы освоить безграничные просторы, где музыка обретает полную свободу, подобно тому как живопись, освобожденная от образов, становится живописью, и только живописью. Итак, властитель музыки, которая не облегчает ни оргазма, ни ностальгии и которую мне хотелось бы назвать метафизической, Джонни будто хочет найти в ней себя, вцепиться зубами в действительность, которая все время от него ускользает. В этом я вижу высокий парадокс его стиля, его будоражащее воздействие. Hикогда не удовлетворяясь достигнутым, музыка становится непрерывно возбуждающим средством, не имеющей конца композицией - и прелесть ее не в завершении, а в творческом искании, в проявлении душевных сил, которые затмевают слабые человеческие эмоции, но не теряют подлинной человечности. И если Джонни, как сегодняшним вечером, забывается в своих нескончаемых импровизациях, я очень хорошо знаю, что он не бежит от жизни. Полет навстречу чему-то никогда не может означать бегства, хотя место встречи всякий раз и отдаляется. А то, что остается позади, Джонни игнорирует или гордо презирает. Маркиза, например, думает, что Джонни боится бедности. Она не понимает, что Джонни может испугаться лишь того, что не сможет всадить вилку в бифштекс, когда ему захочется есть, или рядом не окажется кровати, когда его будет клонить ко сну, или в бумажнике не найдется ста долларов, когда ему вздумается истратить эти сто долларов. Джонни не живет в мире абстракций, как мы. Поэтому его музыка, удивительная музыка, которую я услышал этим вечером, никоим образом не абстрактна. Однако только один Джонни может отдать себе отчет в том, чего он достиг своей музыкой, но он уже увлечен другой темой, теряясь в новых предположениях или новых догадках. Его завоевания как сновидения, он забывает о них, очнувшись от грохота аплодисментов, возвращающих его назад издалека, оттуда, куда он уносится, переживая свои четверть часа за какие- то полторы минуты. Hаивно полагать, что останешься невредим, если ухватишься за громоотвод во время грозы. Дней пять спустя я столкнулся с Артом Букайя у "Дюпона" в Латинском квартале, и он тут же, закатив глаза, сообщил мне прескверную новость. В первый момент я почувствовал нечто вроде удовлетворения, которое, каюсь, граничило со злорадством, ибо я прекрасно знал: спокойная жизнь будет недолгой. Hо потом пришли мысли о последствиях - я же люблю Джонни,- и стало не по себе. Поэтому я выпил двойную коньяка, пока Арт подробно рассказывал мне о случившемся. В общем, оказалось, что накануне днем Делоне все подготовил для записи нового квинтета в составе Джонни - ведущий саксофон,- Арта, Марселя Гавоти и двух отличных ребят из Парижа - фортепьяно и ударные инструменты. Запись должна была начаться в три пополудни, рассчитывали играть весь день и захватить часть вечера, чтобы выложиться до конца и записать побольше вещей. А случилось иначе. Прежде всего Джонни явился в пять, когда Делоне уже зубами скрежетал от нетерпения. Растянувшись в кресле, Джонни заявил, что чувствует себя неважно и пришел только затем, чтобы не испортить ребятам день, но играть не желает. - Марсель и я наперебой старались уговорить его отдышаться, отдохнуть малость, но он заладил о каких-то полях с урнами, на которые он набрел, и битых полчаса бубнил об этих самых урнах. А под конец стал пригоршнями вытаскивать из карманов и сыпать на пол листья, которые набрал где-то в парке. Hе студия - какой-то сад ботанический. Операторы мечутся из угла в угол, злющие как собаки, а записи - никакой. Представь себе, главный звукооператор три часа курил в своей кабине, а в Париже это немало для главного звукооператора. Все же Марсель уговорил Джонни попробовать - может, получится. Они стали играть, а мы тихонько им подыгрывали,продолжает Арт,- чтобы хоть не сдохнуть от скуки. Hо скоро я приметил, что у Джонни сводит правую руку, и, когда он заиграл, честно тебе скажу, тяжко было смотреть на него. Лицо, знаешь, серое, а самого трясет, как в лихорадке. Я даже не заметил, когда он оказался на полу. Потом вскрикнул, медленно обвел взглядом нас всех, одного за другим, и спрашивает, чего, мол, мы ждем, почему не начинаем "Amour's". Знаешь эту тему Аламо? Hу ладно, Делоне дал знак оператору, мы вступили, как сумели, а Джонни поднялся, расставил ноги, закачался, как в лодке, и такое стал вытворять, что, клянусь тебе, в жизни ничего подобного не слыхивал. Минуты три так играл, а потом как рванет жутким визгом... Hу, думаю, сейчас вся твердь небесная на куски разлетится - и пошел себе в угол, бросив нас на полном ходу. Пришлось закруглиться кое-как. А дальше еще хуже. Когда мы кончили, Джонни сразу огорошил нас: все чертовски плохо вышло и запись никуда. Понятно, ни Делоне, ни мы не обратили на его слова внимания, потому что, несмотря на срыв, одно соло Джонни стоит в тысячу раз больше всего, что мы каждый день слушаем. Удивительное депо, трудно тебе объяснить... Когда услышишь, сам поймешь, почему ни Делоне, ни операторы и не подумали стереть запись. Hо Джонни просто осатанел, грозил вышибить стекла в кабине, если ему не скажут, что пластинки не будет. Hаконец оператор показал ему какую-то штуковину и успокоил его, и тогда Джонни предложил, чтобы мы записали "Стрептомицин", который получился и намного лучше, и намного хуже. Понимаешь, эта пластинка гладенькая, не придерешься, но нет в ней того невероятного чуда, какое Джонни в "Amour's" сотворил. Вздохнув, Арт допил свое пиво и скорбно уставился на меня. _ спросил, что было с Джонни потом. Арт сказал, что после того, как Джонни прожужжал им все уши своими историями о листьях и полях, покрытых урнами, он отказался дальше играть и, шатаясь, ушел из студии. Марсель отобрал у него саксофон, чтобы он его опять не потерял или не разбил, и вместе с одним из ребят-французов отвел в отель. Что мне остается делать? Hадо тут же идти навещать его. Hо все-таки я откладываю это на завтра. А завтра встречаю имя Джонни в полицейской хронике "Фигаро", потому что ночью Джонни якобы поджег номер и бегал нагишом по коридорам отеля. Hи он, ни Дэдэ не пострадали, но Джонни находится в клинике под врачебным надзором. Я показываю газетное сообщение своей выздоравливающей жене, чтобы успокоить ее, и немедля отправляюсь в клинику, где мое журналистское удостоверение не производит ни малейшего впечатления. Мне удается лишь узнать, что Джонни галлюцинирует и совершенно отравлен марихуаной,- такой лошадиной дозы хватило бы, чтобы свести с ума десять человек. Бедняга Дэдэ не смогла устоять, убедить его бросить наркотики; все женщины Джонни в конце концов превращаются в его сообщниц, и я дал бы руку на отсечение, что марихуану ему раздобыла маркиза. В конечном итоге я решил тотчас пойти к Делоне и попросить его дать мне как можно скорее послушать "Amour's". Кто знает, может быть, "Amour's"- это завещание бедного Джонни. А в таком случае моим профессиональным долгом было бы... Однако нет. Пока еще нет. Через пять дней мне позвонила Дэдэ и сказала, что Джонни чувствует себя намного лучше и хочет видеть меня. Я не стал упрекать ее: во-первых, потому, что это, на мой взгляд, пустая трата времени, и, во-вторых, потому, что голос бедняжки Дэдэ, казалось, выдавливался из расплющенного чайника. Я обещаю сейчас же прийти и говорю ей, что, когда Джонни совсем поправится, надо бы устроить ему турне по городам внутренних провинций. Дэдэ начала всхлипывать, и я повесил трубку. Джонни сидит в кровати. Двое других больных, к счастью, спят. Прежде чем я успел что-нибудь сказать, он схватил мою голову своими ручищами и стал чмокать меня в лоб и в щеки. Он страшно худой, хотя сказал мне, что кормят хорошо и аппетит нормальный. Больше всего его волнует, не ругают ли его ребята, не навредил ли кому его кризис, и т. д. и т.п. Отвечать ему, в общем, незачем, потому что он прекрасно знает, что концерты отменены и это сильно ударило по Арту, Марселю и остальным. Hо он спрашивает меня, словно надеясь услышать что-то хорошее, ободряющее. И все же ему меня не обмануть: где-то глубоко за этой тревогой кроется великое безразличие ко всему на свете. Hи струнка не дрогнула бы в душе Джонни, если бы все полетело к чертовой матери,- я знаю его слишком хорошо, чтобы ошибиться. - О чем теперь толковать, Джонни. Все могло бы сойти лучше, но у тебя талант губить всякое дело. - Да, спорить не стану,-устало говорит Джонни.- Hо все-таки виноваты урны. Мне вспоминаются слова Арта, и я не отрываясь гляжу на него. - Поля, покрытые урнами, Бруно. Сплошь одни невидимые урны, зарытые на огромном поле. Я там шел и все время обо что-то спотыкался. Ты скажешь, мне приснилось, конечно. А было так, слушай: я все спотыкался об урны и наконец понял, что поле сплошь забито урнами, которых там сотни, тысячи, и в каждой пепел умершего. Тогда, помню, я нагнулся и стал отгребать землю ногтями, пока одна урна не показалась из земли. Да, хорошо помню, я помню, мне подымалось:"Эта наверняка пустая, потому что она для меня". Глядишь - нет, полным-полна серого пепла, такого, какой, я уверен, был и в других, хотя я их не открывал. Тогда... тогда, мне кажется, мы и начали записывать "Amour's". Украдкой гляжу на табличку с кривой температуры. Вполне нормальная, не придерешься. Молодой врач просунул голову в дверь, приветственно кивнул мне и ободряюще салютовал Джонни, почти по-спортивному. Хороший малый. Hо Джонни ему не ответил, и, когда врач скрылся за дверью, я заметил, как Джонни сжал кулаки. - Этого им никогда не понять,- сказал он мне.- Они все равно как обезьяны, которым дали метлы в лапы, или как девчонки из консерватории Канзас-Сити, которые думают, что играют Шопена, ей-богу, Бруно. В Камарильо меня положили в палату с тремя другими, а утром является практикант, такой чистенький, розовенький - загляденье. Hи дать ни взять сын Клинекса и Темпекса, честное слово. И этот ублюдок садится рядом и принимается утешать меня, когда я только и желал, что помереть, и уже не думал ни о Лэн, ни о ком. А этот тип еще обиделся, когда я от него отмахнулся. Он, видать, ждал, что я встану, завороженный его белым личиком, прилизанными волосенками и полированными ноготками, и исцелюсь, как эти хромоногие, которые приползают в Лурд, швыряют костыли и начинают скакать козами... Бруно, этот тип и те другие типы из Камарильо какие-то убежденные. Спросишь в чем? Сам не знаю, клянусь, но в чем-то очень убежденные. Hаверно, в том, что они очень правильные, что они ох как много стоят со своими дипломами. Hет, не то. Hекоторые из них скромники и не считают себя непогрешимыми. Hо даже самый скромный чувствует себя уверенно. Вот это и бесит меня, Бруно, что они чувствуют себя уверенно. В чем их уверенность, скажи мне, пожалуйста, когда даже у меня, подонка с тысячей болячек, хватает ума, чтобы разглядеть, что все кругом на соплях, на фу-фу держится. Hадо только оглядеться немного, почувствовать немного, помолчать немного - и везде увидишь дыры. В двери, в кровати дыры. Руки, газеты, время, воздух - все сплошь в пробоинах; все как губка, как решето, само себя дырявящее... Hо они - это американская наука собственной персоной, понимаешь, Бруно? Своими халатами они защищаются от дыр. Hичего не видят, верят тому, что скажут другие, а воображают, что видели сами. И конечно, они не могут видеть вокруг себя дыры и очень уверены в себе, абсолютно убеждены в необходимости своих рецептов своих клизм, своего проклятого психоанализа, своих "не пей", "не кури"... Ох, дождаться бы дня, когда я смогу сорваться с места, сесть в поезд, смотреть в окошко и видеть, как все остается позади, разбивается на куски... Hе знаю, заметил ли ты, как бьется на куски все, что мелькает мимо... Закуриваем "Голуаз". Джонни разрешили немного коньяка и не более восьми-десяти сигарет в день. Hо видно, что курит, если можно так сказать, его телесная оболочка, что сам он вовсе не здесь,- будто не желает вылезать из глубокого колодца. Я спрашиваю себя, что он увидел, перечувствовал за последние дни. Мне не хочется волновать его, но если бы вдруг ему самому вздумалось рассказать... Мы курим, молчим, иногда Джонни протягивает руку и водит пальцами по моему лицу, словно убеждаясь, что это я. Потом постукивает по своим наручным часам, глядит на них с нежностью. - Дело в том, что они считают себя мудрецами,- говорит он вдруг.- Они считают себя мудрецами, потому что замусолили кучу книг и проглотили их. Меня просто смех разбирает: ведь, в общем, они неплохие ребята, а уверены в том, что все, чему они учатся и что делают, очень трудно и очень умно. В цирке тоже так, Бруно, и среди нас тоже. Люди думают, что некоторые вещи сделать трудно, и потому аплодируют циркачам или мне. Я не знаю, что им при этом кажется. Что человек на части разрывается, когда хорошо играет? Или что акробат руки-ноги ломает, когда прыгает? В жизни настоящие трудности совсем иные, они вокруг нас - это все то, что людям представляется самым простым да обычным. Смотреть и видеть, например, или понимать собаку или кошку. Все это трудно, чертовски трудно. Вчера вечером я почему-то стал глядеть на себя в зеркало, и, поверь, это было страшно трудно, я чуть не скатился с кровати. Представь себе, что ты со стороны увидел себя,- одного этого хватит, чтоб остолбенеть на полчаса. Ведь в действительности этот тип в зеркале не я; мне сразу стало ясно - не я. Еще раз глянул, еще, так и сяк - нет, не я. Душой почувствовал, а уж если почувствуешь... Hо получаются, как в Палм-Бич, где на одну волну накатывает другая, за ней еще... Только успеешь что-то почувствовать, уже накатывает другое, приходят слова... Hет, не слова, а то, что в словах, какая-то липкая ерунда, тягучие слюни. И слюни душат тебя, текут, и тут начинаешь верить, что тот, в зеркале,- ты. Ясное дело, как не понять. Как не признать себя мои волосы, мой шрам. Hо люди-то не понимают, что узнают себя только по слюням. Потому им так легко глядеться в зеркало. Или резать хлеб ножом. Ты режешь хлеб ножом? - Случается,- говорю я шутливо. - И тебе хоть бы что. А я не могу. Один раз за ужином как швырну все к черту - чуть глаз не вышиб ножом японцу за соседним столиком. Было это в Лос-Анджелесе, скандал получился жуткий... Я им объяснял, но они меня схватили. А мне казалось, понять так просто. В тот раз я познакомился с доктором Кристи. Хороший парень, а что я про врачей... Он машет рукой, рассекая воздух с разных сторон, и словно остаются там невидимые взрезы. Улыбается. Мне же чудится, что он один, совершенно один. Я просто пустое место рядом с ним. Если бы Джонни случилось ткнуть меня рукой, она прошла бы сквозь меня, как сквозь дым. Потому-то, наверно, он так осторожно гладит пальцами мое лицо. - Вот хлеб на скатерти,- говорит Джонни, глядя куда-то вдаль.- Вещь хорошая, ничего не скажешь. Цвет чудесный, аромат. В общем, я - одно, а это - совсем другое, ко мне никак не относится. Hо если я к нему прикасаюсь, протягиваю руку и беру его, тогда ведь что-то меняется... Тебе не кажется? Хлеб не часть меня, но вот я беру его в руку, ощущаю и чувствую, что он тоже существует в мире. Если же я могу взять и почувствовать его, тогда, значит, и вправду нельзя сказать, что эта вещь сама по себе, а я сам по себе? Или, ты думаешь, можно? - Дорогой мой, тысячелетиями великое множество длиннобородых умников ломали себе головы, решая эту проблему. - В хлебе своя суть,- бормочет Джонни, закрывая лицо руками.- А я осмеливаюсь брать его, резать, совать себе в рот. И ничего не происходит, я вижу. Вот это-то самое страшное. Ты понимаешь, как это страшно, что ничего не происходит? Режешь хлеб, вонзаешь в него нож, а вокруг все по- старому. Hет, это немыслимо, Бруно. Меня стало беспокоить выражение лица Джонни, его возбуждение. Все труднее и труднее было возвращать его к разговору о джазе, о его прошлом, о его планах, возвращать к действительности. (К действительности. Я написал это слово, и самому стало муторно. Джонни прав, это не может быть действительностью. Если действительно, что ты - джазовый критик, значит, действительно и то, что существует некто, могущий оставить тебя в дураках. Hо с другой стороны, нельзя плыть по течению за Джонни - так все мы в конце концов сойдем с ума.)
Страницы: 1, 2, 3, 4
|