Потому что он поэт, подумал мой друг, но он ошибался – Оскар, напротив, погряз в самой что ни на есть прозе со стариком Коллинсом и Обществом защиты животных, изобретенным по стратегическим соображениям; задача состояла в том, чтобы эффективно соединить старика Коллинса с королевскими броненосцами и бирюзовым пингвином (и, офкорс [61], с Оскаром, ибо именно Оскар должен был привезти этих экзотических животных, а остальное было делом Маркоса): схематически это выглядело так:
Особых трудностей не было; Гладис взялась поддерживать контакт со стариком Коллинсом после тайного визита, нанесенного ему Оскаром, чье повторное появление в Бернале могло бы возбудить у полиции дурные предчувствия, и старик согласился передать Гладис фальшивые доллары за некую сумму, которую Общество защиты животных собрало не без труда, поскольку членов всего-то было четверо, включая Оскара и Гладис; идея заключалась в том, что доллары старика Коллинса стали в его городе более чем горящими, палеными, после того как некий меняла в центре выудил одну купюру, чуть менее зеленую, чем «made in Washington», но изделия старика не подверглись бы слишком строгой критике в зонах более девственных в смысле Коллинса, и двадцать тысяч долларов, напиханных в двойную перегородку кондиционированных контейнеров, специально изготовленных членами Общества защиты животных, можно было бы без риска погрузить в самолет компании «Аэролинеас», всегда стремящейся познакомить заграницу с лучшими образцами национальной культуры и с разнообразием аргентинской фауны – в данном случае с парой королевских броненосцев и бирюзовым пингвином, которых ввиду особой чувствительности их организма требовалось перевозить в упомянутых кондиционированных контейнерах под наблюдением и постоянной опекой ветеринара Хосе Карлоса Оскара Лемоса, каковому, кроме сложной операции при выгрузке, предстояло заниматься адаптацией животных в другой среде и торжественной их передачей директорату зоопарка в Венсенне, откуда на двух страницах с подделанными Коллинсом штампами известили, что с благодарностью принимают столь щедрый дар от Общества, – что побудило тронутого до глубины души служащего «Аэролинеас» в конце концов заявить, что он будет счастлив дать разрешение – еще бы! – на погрузку вышеупомянутых животных – ну как же! – и сопровождающего их ветеринара, но последнего, разумеется, с предварительной оплатой проезда из рук в руки, и дело с концом.
– Вот так все и было, – сказал Патрисио, очень довольный ясностью своего изложения. Мой друг поблагодарил – а что ему еще оставалось?
* * *
Было пустое, мертвое время между десятью и двенадцатью утра, и, видимо, потому, что оно было пустым, Маркосу не пришло в голову ничего интересней, чем подняться на пятый этаж в мою кв. именно тогда, когда я погружался (sic!) в девятую главу одного из тех французских романов, где все как на подбор невероятно умны, особенно же читатель, по каковой причине я не слишком обрадовался, когда меня резким звонком вырвали из чтения, и как поживаешь, Андрее, я пришел одолжить у тебя машину, но спешки нет, если хочешь, можем немного поболтать. Беседа началась с глубокой мысли, вроде тех, какие обсуждались в романе, – между стаканом вина и чашечкой кофе мы толковали о том, почему говорят «мертвое время» и «убивать время», а именно о таком намерении заявил, войдя, этот кордовец, – или о последнем выступлении Онгании, которое в изложении и в переводе «Монд» выглядело совершенно пустопорожним. Я всегда был эгоистом и злюсь, когда меня вдруг отрывают от музыки или от чтения, а в это утро получилось и того хуже, ибо французский роман служил неким успокоительным, чтобы хоть отчасти приглушить «до свиданья», брошенное Людмилой, когда она отправилась к Патрисио и Сусане мастерить спички или что-то в этом роде, ее отчужденную улыбку меж двумя глотками мате, а главное, еще одну бесполезную попытку вконец бесполезного диалога накануне вечером, перед сном. Интересно, понимает ли Маркос все это, меня раз или два подмывало заговорить с ним про сон о Фрице Ланге, но мое желание постепенно рассеивалось в ходе разговора, который подспудно включал в себя отсутствие Людмилы, ее «до свиданья», брошенное на пороге как бы через плечо, ее красные туфли; возможно, не по чистой случайности Маркое заговорил о женщинах и из клубов табачного дыма все смотрел на меня и все говорил о женщинах, – да, мы и впрямь замечательно убивали время.
Суть нашего разговора:
– Я им всем отравлял жизнь, – говорит, к примеру, Маркос. – Вероятно, попросту требуешь невозможного, или тебе не везет, ты не способен выбрать. И все же дело тут не в умении выбирать, ведь в других отношениях я не могу пожаловаться, напротив. Но восторгов не встречаю, чего нет, братец ты мой, того нет.
– Твоя идея о восторгах очень мне напоминает образ мыслей тарантула, – говорю я. – Для тебя увидеть что-то привлекшее твое внимание означает тут же пуститься плясать и бить в ладоши. Пресловутую микроагитацию ты начинаешь у себя дома, че, а вот я, например, не требую, чтобы женщина сразу принималась ахать от музыки Ксенакиса или от холста Макса Эрнста; у них, брат, свой особый метаболизм, и еще неизвестно, может, они в глубине души даже больше способны восторгаться, чем мы, только не следует смешивать эмоции с гимнастическими телодвижениями.
– Мне кажется, будто я слышу речи Сони, Магдалены, Люсии, – говорит Маркое, – не буду называть имена дальше, а то еще ты подумаешь, будто я прикидываюсь этаким Франком Харрисом. Видишь ли, восторг – это вспышка, это кризис, это выход из себя, чтобы полнее воспринять то, что вывело тебя из равновесия, а восторгов атараксических я не понимаю, во всяком случае, это что-то другое, это сосредоточенность или духовное обогащение, как тебе угодно, но не восторг; я не могу по-настоящему полюбить человека, не способного во всякий час дня или ночи ошалеть от радости, узнав, что в кинотеатре на углу идет фильм с Бастером Китоном. Вот в таком духе.
– Теперь я понимаю, старик, почему они у тебя так недолговечны.
– К примеру, вчера, когда ты предложил пойти поесть хрустящего картофеля на Севастопольском бульваре и прогуляться по району Биржи, Людмила, ты же помнишь, запрыгала от радости, глаза у нее стали как блюдца, и вся она, ну прямо как гитара, трепетала и вибрировала, и не из-за твоего Макса Эрнста или Ксенакиса, а всего лишь из-за хрустящего картофеля и прогулки до рассвета, из-за таких вот пустяков.
Я преспокойно смотрю на него, пусть договаривает до конца, но Маркое опускает голову над стаканом, и завеса его волос, густых-прегустых, отделяет его от меня.
– Да, Людмила всегда так реагирует, – соглашаюсь я. – Я люблю ее не за это, но это тоже имеет значение, еще бы! Она и теперь способна очертя голову броситься в омут. Видал я ее, когда она, вся мокрая, как кутенок, забивалась в угол и день за днем вылизывала шерстку, пока снова не обнаружит, что солнце восходит в полседьмого.
– Никто не требует, чтобы женщина пребывала в постоянном пароксизме, и если ты думаешь, что я не бросаюсь в омут… Не в этом суть, но есть некие константы, скрытые свойства, назови как хочешь. По мне, способность к восторгу должна быть константой, а отнюдь не исключением или праздничным днем для чувств. С Люси-ей и с Магдаленой было именно так, и не их, бедняжек, в том вина, просто их одолевало какое-то равнодушие, но самое худшее, старик, не это, – говорит Маркос, протягивая мне пустой стакан, – самое худшее, что способности к бурным проявлениям чувств они не лишены, о нет, только они норовят употреблять ее в отрицательном смысле, то есть когда им что-то не нравится и все идет плохо в политике или на кухне, вот тогда они способны чертыхаться, негодовать, быть красноречивее Стокли Кармайкла. У них, видишь ли, мотор крутится наоборот, я хочу сказать, что они чемпионки в том, чтобы тормозить, – не знаю, понял ли ты меня. Ну, например, если завтра или послезавтра я буду здесь и услышу, что Людмила чертыхается из-за сломанной молнии, я сочту это вполне оправданным, вспомнив про хрустящий картофель, да, у нее есть полное право проклинать все на свете, раз она раньше прыгала до потолка и была счастлива, что ты поведешь ее есть хрустящий картофель и бродить по улицам.
– С таким настроением ты, пожалуй, влюбишься в Людмилу, – сказал я ему напрямик, еще, видно, и потому, что Маркос был абсолютно прав, а это никому не может понравиться.
– Почему бы и нет, – сказал Маркос. – И не только из-за восторгов, как ты сам прекрасно понимаешь.
– По сути, ты хочешь, чтобы женщина в своем эмоциональном поведении походила на мужчину, чтобы она на все реагировала, как ты. Вчера ты был в таком же восторге от хрустящего картофеля, как и Людмила, и, естественно, тебя донельзя восхитило, что она делала и говорила то же, что и ты.
– Не совсем так, – сказал Маркос. – Дело не в том, что я хочу тех же реакций, это было бы скучно, я, по-моему, говорил о готовности, о скрытой способности, так, чтобы взрыв происходил в должный момент, а причины вовсе не должны совпадать, женщины, конечно, восхищаются другими вещами и т. д., – сам понимаешь, я не стану прыгать от радости перед витриной с модными летними платьями.
– Гм, – сказал я.
– Что – гм? – спросил Маркос.
– Я с тобой согласен, что ледышка, она и есть ледышка, будь она во всех других отношениях чудо, а не женщина.
– Если она ледышка, то чудом уже быть не может.
– Позволь договорить, че. Должен заметить, что то, что ты называешь взрывом или восторгом, есть свойство преимущественно мужское, особенно у взрослых, ведь всем известно, что ребенок в мужчине сохраняется дольше, чем в женщине.
– Пусть так, во всяком случае, я всегда буду искать тех женщин, которые каждые пять минут, выражаясь фигурально, изобретают самолет или подводную лодку, которые, увидев лист бумаги и ножницы, не преминут вырезать кролика, которые, стряпая, льют на сковородку мед вместо масла, чтобы посмотреть, что станет со свиными ребрышками, и которые то и дело мажут губы тушью, а ресницы помадой.
– Mutatis mutandi [62], ты желаешь, чтобы они были, как ты, не считая туши.
– Не то чтобы были как я, но чтобы ежеминутно помогали мне чувствовать себя самим собою.
– Короче, требуются музы.
– Это не из эгоизма и не потому, что мне нужны рычаги, чтобы перевернуть мир. Просто, когда я живу с женщиной пассивной, это меня мало-помалу приводит в уныние, пропадает охота заваривать свежий мате, горланить песни в ванной, все время как бы слышишь глухой призыв к порядку, чтобы каждая вещь на своем месте, канарейка скучает, молоко не убегает на плиту, прямо жуть.
– Да, понимаю, иногда я это испытывал, но я бы сказал, старик, что это цена, которую платишь за кое-что другое. Возможно, что только самые бесшабашные приключения, междуцарствия любви, могучие взлеты с какой-нибудь Надиной или Аурелией могут дать ощущение того тысячелетнего царства, которого ты ждешь. Другое – это две комнаты, ванная и кухня, то, что зовется жизнью, то, что длится, мне это нередко говорили женщины, и они были правы, конечно, правы. В сущности, если мы с Людмилой живем так, как живем, то, наверно, потому, что долго это не продлится, вот и позволяешь себе восторги, если уж придерживаться твоего столь изысканного словаря.
– Тебе видней, – сказал Маркос, выплескивая вино в стакан с некоторой яростью, отчего граммов сто пролилось на скатерть, к счастью, синтетическую, моющуюся.
– Но если женщины для тебя такие слабые стимуляторы, я подумал, а не стоит ли тебе попробовать то, что называют гомосексуальным опытом, в общем, не мне об этом тебе говорить. Вспомни Ореста и Пилада, Гармодия и Аристогитона, Тесея и Пирифоя – где еще искать-то большего восторга, судя по тому, сколько шуму наделали эти парни в мифологии и в истории.
– Ты так говоришь, словно речь идет о том, чтобы купить себе другой вид желчегонных таблеток или о чем-то подобном.
– И ты никогда не проделывал этого опыта? Слыша твои характерологические требования, спрашиваешь себя, не в них ли содержится ответ.
– Нет, никогда, это меня не привлекает. Дело тут не в предрассудках, а просто в либидо. А ты?
– Я – да, еще подростком, и это было чудесно и гнусно и много помогло мне в тот день, когда я открыл для себя женщин, – та привязь была начисто отрезана, и я, в отличие от тебя, не искал на вербе груш. Забавно, что и у Людмилы было когда-то гомосексуальное переживание, из-за которого она там, в Кракове, как она рассказывает, однажды в снежный день едва не вскрыла себе вены. Но если разрешишь мне некое da capo ai fine [63], все твои слова о восторгах и взрывах хороши, пока держишь в уме-цели более высокие; меня, например, восторги болельщиков «Сан-Лоренсо» или Николино Локке, не говоря о хрустящем картофеле, оставляют более чем холодным, и если уж начистоту, так вчера вечером меня, например, чуть не стошнило от вашего знаменитого «карманного» сопротивления. Когда знаешь, что, по данным уважаемой организации, на этом дерьмовом шарике томится двести пятьдесят тысяч политзаключенных, твои горелые спички не вызывают слишком большого восторга.
«Сообщение „Международной амнистии“
В МИРЕ НАСЧИТЫВАЕТСЯ 250 000 ПОЛИТЗАКЛЮЧЕННЫХ
Лондон (АФП, ЮПИ). По оценкам, содержащимся в докладе британской секции «Международной амнистии», озаглавленном «Облик гонений в 1970 году» и опубликованном в воскресенье, в мире насчитывается около 250 000 политических заключенных. Рекорд, как указано в докладе, достигнут в Индонезии, где имеется около ста шестнадцати тысяч политических узников, арестованных за симпатии к коммунистическим идеям, большинство которых заключены в тюрьму без суда. В СССР, предположительно, есть «несколько тысяч» узников, а в ЮАР, где ситуация «неуклонно ухудшается», человек пятнадцать, по данным доклада, скончались в тюрьме. В докладе подчеркивается, что благодаря усилиям «Международной амнистии» с 1961 года было освобождено более двух тысяч политзаключенных».
Маркос зажег сигарету хорошей спичкой и пристально глянул на Андреса.
– Одолжи мне машину, чтобы я мог встретить Оскара, он прилетает в час.
– Пожалуйста, она стоит на углу слева. Почему ты не отвечаешь на то, что я только что сказал?
– Если ты сам себе не ответишь, мой ответ ни к чему.
– Ладно, но ты не воображай, будто я не думаю о ваших скандальчиках, и единственное им оправдание я вижу в том, что это, возможно, некий вид тренировки, такие, скажем, попыточки, испытаньица для проверки людей, которых до конца не знаешь или которые сами себя не знают. Другая гипотеза была бы слишком гнусной, и я предпочитаю умолкнуть, выключим эту музыку.
– И правильно делаешь, побереги батарейки для своей экспериментальной музыки, – сказал Маркос. – Давай ключи от машины. Привет.
– Привет, – сказала Людмила, входя с пакетами артишоков, лука-порея и детергентов. – Я просто жалкая черепаха, пока я приготовила кое-как два коробка, Сусана успела сделать пять, так что о спичках лучше не будем говорить. Ву the way [64], Мануэль погрыз один из лучших коробков, пришлось перевернуть проказника вниз головой и дать ему касторки, вот будет нынче работа у бедной Сусаны. Останешься поесть с нами аргентинского пучеро с жареной кукурузой и всем прочим? Андрее научил меня его готовить, можешь спросить, вкусно ли получается.
– Мне надо ехать встречать бирюзового пингвина, – сказал Маркос.
– О Андрее, поехали с ним встречать бирюзового пингвина!
– Поезжай ты, – сказал я. – Я хочу закончить книгу. Этот тип мне все удовольствие испортил, да заодно присмотрю за пучеро.
– Что это за история с пингвином?
– Объясню в машине, – сказал Маркос, – пока ты будешь вести, в этом треклятом городе твоя помощь будет весьма ценной. Значит, ты не едешь, че?
– Нет.
– Подожди, я сейчас вымою лук и положу все, что надо, в кастрюлю, – сказала Людмила, устремляясь на кухню.
– Она в восторге, – сказал Андрее. – И это тебе не хрустящий картофель.
* * *
– Ты не видел, как кормят гусей, чтобы у них развился цирроз печени и у паштета был более тонкий вкус? Такая воронка, думаю, понадобится и нам, чтобы заставить этого карапуза глотать суп.
Мануэль благоразумно проигнорировал далеко идущие планы своего отца, но Сусана произнесла несколько словечек, которые невинному примерному дитяти в его раннем детстве не следовало бы слышать. В глубине комнаты мурлыкал ротатор, по возможности заглушённый ширмой с навешанными на нее одеялами и пластинкой Анибала Тройло. В руках у Гомеса и Моники он работал вдесятеро лучше, и материалы на французском и испанском были почти все готовы; мой друг, пробежав их, удивился лаконичности и объективности документов, рассчитанных на то, чтобы спровоцировать самую бурную реакцию; во всяком случае, требования Бучи там были изложены совершенно ясно, и господам из Рейтер и прочих вашингтонствующих агентств, чтобы их исказить, пришлось бы пустить в ход весь свой риторический арсенал. На другом конце того же стола, за которым Патрисио и суп ополчились вдвоем против одного – правда, Мануэль был не из тех, кто погибает молча, – дальновидная Сусана продолжала изготовлять книгу для чтения, задуманную на предмет будущего, пусть отдаленного, обучения грамоте, вклеивая туда газетные заметки на разных языках, что, кстати, помогло бы билингвизации бедного малыша. Моему другу, который внимательно наблюдал за созданием книги, а порой и участвовал в нем, особенно нравилось то, что Сусана заботилась о развитии у Мануэля интуиции и изобретательности, и среди прочего там был подаренный моим другом эпиграф, который Эдгар Варезе поместил в «Аркана» и который, по мнению Андреса, был заимствован не у кого иного, как у Парацельса, а впрочем, поди узнай после всех мутаций, ибо мой друг перевел его на испанский с французского текста, который, видимо, был переведен с латинского или немецкого оригинала и гласил следующее: «Первая звезда – звезда Апокалипсиса. Вторая – звезда восходящего. Третья – звезда стихий, коих есть четыре. Итак, есть шесть звезд. И есть еще одна, это звезда Воображения».
– Пустая болтовня! – появляясь из-за ширмы, сказал Гомес, весь измазанный типографской краской. – Обычная болтовня иллюминатов или алхимиков, во всяком случае, спиритуалистов. Меня на такой дребедени не проведешь.
– Ты говоришь глупости, – учтиво заметил Патрисио. – Одно дело – ошибка в системе, обнаруженная в свете последующих научных уточнений, и другое – заключенная в ней истина, нечто вечное, хотя и покоящееся на груде всякого хлама. Еще вопрос, много ли теперь найдется приемлемого в платонизме или аристотелизме, а все же каждый, кто читает этих двоих древних греков, становится богачом почище того, другого грека, супруга Марии Кал лас.
– Гульп! – сказали враз суп и Мануэль, чей прочный союз был мгновенно разрушен приступом кашля, разметавшим их в противоположные стороны. Глядя, как Патрисио, изрыгая грязные междометия, вытирает себе лицо, мой друг подумал, что, слава Богу, здесь нет раввинчика, уж тот бы сцепился с Гомесом; сам же он, склонный стать на сторону Парацельса и Сусаны, предпочел промолчать и продолжить просмотр книги Мануэля, припоминая фразу Берн-Джонса, который утверждал, что чем более материалистической будет наука, тем больше ангелов будет он изображать. Конечно, в подсказках воображению Мануэля ничего ангелического не было, Сусана предвидела, что к девяти годам он уже будет способен приняться за курс современной истории с помощью таких материалов, как:
«Кордова: ЧЕТЫРЕХ ЭКСТРЕМИСТОВ ПОДВЕРГЛИ ПЫТКАМ
Подтверждение судебного врача
Кордова, 9 (АП). Судебный врач подтвердил, что четырех экстремистов подвергали пыткам, и, по сведениям, имеющимся в юридических кругах, прокурор возбудил иск против ответственных чинов полиции. Имена пострадавших: Карлос Эриберте Астудильо, Альберто Кампс, Маркос Осатинский и Альфред Кон, обвиняемые в участии в совершенном 29 декабря нападении на Кордовский банк, в результате чего, согласно данным прокурора Хосе Намба Кармоны, были убиты двое полицейских. Этот же чиновник сообщает, что судебный врач Рауль Дзунино после соответствующего осмотра узников подтвердил факт варварского, бесчеловечного обращения и жестоких пыток.
„У всех задержанных, – утверждает врач, – после недели пыток и истязаний имеются на теле ссадины и следы зверских побоев. У Астудильо вся спина – сплошной синяк и на теле множественные волдыри от применения пиканы. У Осатинского – причиненные избиением повреждения внутренних органов, по-видимому, имеется также нарушение сердечной деятельности, так как он говорит с трудом, передвигается медленно и охает от боли. Все четверо нуждаются в срочной медицинской помощи"».
– Позвони Маркосу, – сказал Гомес, обращаясь к Патрисио, – пончики готовы, с пылу с жару. Моника, налей-ка мне глоток вина, а то краской всю душу затопило.
Образы, образы! Мой друг подумал, что три минуты тому назад Гомес восстал против Парацельса, а теперь, видите ли, краска затопила ему душу, то самое воображение, которое он только что охаял, подарило ему такой оборот для описания его усталости. Вы только взгляните, настаивала Сусана, вклеивая еще одну вырезку для будущего ученика и хохоча до. слез, хорошо еще, что в этом дерьмовом мире иногда можно получить утешение из того самого уголка, где начиналось твое существование, – дело было в кинотеатре на улице Суипача, – а вот пойди я посмотреть на проделки Грегори Пека, ох и нахмурился бы мой супруг, он ревнует меня даже к киноленте. Нет, лучше я вам прочту, эта заметка из тех, где схвачена сама суть.
«ЕГО ОСУЖДАЮТ ЗА НЕУВАЖЕНИЕ К НАЦИОНАЛЬНОМУ ГИМНУ»
Уголовный суд Федеральной палаты приговорил к двум месяцам тюрьмы условно Альберто Дионисио Лопеса, аргентинца двадцати двух лет, холостого, служащего и учащегося, за неуважение к Национальному гимну, согласно статье 230-бис Уголовного кодекса, недавно включенной в свод нашего репрессивного законодательства, трактующей о публичном неуважении к национальным знамени, гербу или гимну или к эмблемам аргентинских провинций и предусматривающей наказание от двух месяцев до двух лет тюремного заключения.
9 июля сего года при исполнении Национального гимна во втором зале ночного показа в кинотеатре на улице Суипача, 378, Лопес не встал и на обращение к нему капельдинера ответил, что он не встает потому, что по национальности он англичанин и если бы он знал, что это наказуемо, он бы лучше сходил на это время в уборную». Дальше идут несколько скучных абзацев о первой судимости и отмененном приговоре, и появляется прокурор, который inter alias [65] говорит: «Нет сомнения, что Лопес слышал аккорды Национального гимна и умышленно и сознательно продолжал сидеть, вопреки традиции и глубоко укоренившемуся обычаю, порожденному инстинктивным и патриотическим почтением к этому символу нашей нации. Примечательно, что он не внял предложению встать, что позволило бы ему избежать суда, а предпочел выйти из зала и нагло заявить, что он лучше бы сходил в уборную».
– Верно, он пошел бы туда слушать грохот разрываемых цепей, – сказал Патрисио. – Такая была у нас шутка в четвертом классе, а в общем, очень хорошо, что ты включила эту заметку в чтение Мануэля, и, кстати, я избавлюсь от ехидных упреков моего друга. (Каковой, задумавшись о Парацельсе, и ухом не повел.)
* * *
Как часто мы что-то делаем шутки ради или считая это шуткой, а потом, когда исподволь, постепенно начинается настоящее дело, эта шутка, или каламбур, или случайная выходка вновь и вновь вторгается в то, что шуткой отнюдь не является, и, взобравшись на житейский постамент, диктует оттуда лукавые приказы, нарушает ваши движения, разлагает мораль, – во всяком случае, Оскар шутки ради послал Маркосу газетную вырезку о бунте девочек в Ла-Плате и на время совершенно об этом забыл, так как подготовка контейнеров на службе у Гладис была делом долгим и деликатным, и Гладис порой еще прекращала обивку контейнеров, чтобы растормошить Оскара, который отвечал тем же, а потом они принимали душ, и пили, и слушали сообщения по радио, и спускались поесть, но воспоминание о бунте снова пробивалось наверх, образы, возникшие при обычном чтении хроники, оседали в уме, как образы снов, которые не желают выселяться, несмотря на все протесты рассудка. У Гладис, которая тоже читала эту вырезку, был более рациональный взгляд на вещи, и намеки Оскара она считала следствием усталости или нервного состояния, то и другое обычно идут в паре, и отвлекала его от навязчивых мыслей легким умственным толчком, Оскар начинал смеяться и прятал еще одну пачку долларов, made by стариком Коллинсом, в двойную стенку контейнера, готовился к сварке стенок, ходил приласкать бирюзового пингвина, который, с прошлого вечера поселившись в ванной, принимал душ вместе с людьми, радостно хлопал крыльями и уплетал за милую душу свою порцию хека. Королевские броненосцы в тот же вечер прибыли из Чако, и в Эсейсу следовало приехать к одиннадцати утра, в последний суматошный момент, а тут еще из-за служебных перестановок вдруг изменяют дежурства стюардесс, и вдруг раздается звонок заместителя начальника диспетчерской, он предупреждает Гладис, что, мол, ей придется лететь ночным самолетом в Нью-Йорк, по Гладис оказалась неподражаема в драматически-астроло
* * *
Бывало, что мой друг не всегда был в курсе деятельности наших ребят; он, например, понятия не имел о том, что суровые представители зоопарка в Венсенне изберут Лонштейна вести машину североамериканской марки, взятую напрокат в Герце, с предварительным уточнением цвета и характеристик, соответствующих важности церемониала. Чтобы понять что-нибудь в пересказе раввинчика, всегда требовалось его текст расшифровывать, но на сей раз симфонический размах лонштейновского восприятия уложил моего друга в постель на несколько дней, хотя он никогда не пожаловался на то, что узнал о выгрузке королевских броненосцев и бирюзового пингвина по изложению, жанр коего Лонштейн определил как плюраспектро-мутантный, – короче говоря, броненосцы, вступив на французскую землю, видимо, почувствовали себя неуютно, зато пингвин тотчас проявил опасную резвость, стал биться о стенки контейнера, несмотря на укротительские свистки Оскара и воду с экванилом, которой его напоила Гладис, едва «Боинг» вошел в предварительную фазу приземления и капитан Педернера голосом Пепиты пожелал уважаемым пассажирам счастливого пребывания в Париже.
– Все трое они были мегааккордом, – резюмировал Лонштейн, – представь себе эту церемонию в зале для приемов, малыш, не хватало только, чтобы Хайле Селассие в черном плаще вручал абиссинские ордена.
Не хватало там и меня, но вечером Людмила мне рассказала, что Ролан и Люсьен Верней вышли из машины с таким видом, будто аршин проглотили, и что обмен приветствиями между аргентинским ветеринаром, сопровождающим животных, и представителями зоопарка, получателями упомянутых тварей, был воспринят таможенниками, инспекторами и полицейскими аэропорта как нечто совершенно нормальное, уж не говоря о местном ветеринаре, по долгу службы осмотревшем заморских зверюшек и проверившем их медицинские свидетельства, все это изящно переводила Гладис, с явным весельем решая лингвистические проблемы ученых мужей. Еще по пути в аэропорт Маркос сказал Людмиле, что в принципе трудностей быть не должно, сама операция слишком абсурдна, чтобы ей мог грозить провал; единственный риск был в том, что какому-либо хитроумному таможеннику могло прийти в голову, будто эти контейнеры больше пригодны для транспортировки леопардов, чем пингвинов, но Люсьен Верней и Ролан были готовы это опровергнуть научными аргументами, основанными на Бюффоне и Джулиане Хаксли, не говоря об импозантности взятой напрокат машины, идеальный Gestalt [66]. Однако не только таможенники были очарованы редкими животными, но некая дама, с виду начальница, смуглая и полная особа, прямо влюбилась в бирюзового пингвина и посулила время от времени навещать его в Венсенне, что с величайшей серьезностью восприняли представители зоопарка и с особым патриотическим волнением ветеринар-сопровождающий. Ты упустил изумительное зрелище, сказала Людмила, сугубо аргентинского вида Оскар в клетчатом пиджаке, причесавшийся в последнюю минуту и щедро опрысканный нашим бортовым одеколоном, который я издали узнаю, потому что он скорее для женщин, и Лонштейн в кожаной куртке и берете, чтобы выглядеть как средний француз, какого теперь и днем с огнем не сыщешь, но все же…
– А ты что там делала? – спросил Андрес.
– Написала в трусики, сама не знаю, то ли от страха, то ли от смеха, но думаю, скорей от страха. Погоди, раз уж вспомнила, сейчас переоденусь, если найду чистые.
* * *
По всей квартире пахнет луком, но я не голоден, у меня есть последний квартет Бартока, вино и сигареты, взгляну раз-другой на кастрюлю и подумаю, ждать ли мне Людмилу или пойти побродить. Эта история с пингвином, о которой говорил Маркос, прежде чем пришел просить машину, вероятно, одна из идиотских выдумок его микроагитации; окруженный последними аккордами квартета, еще участвуя в некоем порядке, которого у меня не будет ни раньше ни позже (ну конечно, ну ясно, будущее в прошедшем), я по возможности затягиваю эту ненадежную примиряющую передышку – жалкая, неискренняя уловка, я заставляю себя сидеть дома, а потом вдруг позвоню Франсине и побегу вниз по лестнице. Бродить