Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Экзамен

ModernLib.Net / Классическая проза / Кортасар Хулио / Экзамен - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Кортасар Хулио
Жанр: Классическая проза

 

 


Хулио Кортасар

Экзамен

Я написал «Экзамен» в середине 40-х годов в Буэнос-Айресе, где воображению не нужно было много добавлять к исторической реальности, чтобы получить то, о чем читатель узнает из книги.

В те времена опубликовать книгу было невозможно, и ее прочли лишь некоторые мои друзья. Впоследствии, находясь уже вдали от тех мест, я узнал, что мои друзья в некоторых эпизодах книги увидели предвестье событий, ознаменовавших наши 1952 и 1953 годы. Я не ощутил счастья от того, что угадал в этой нашей некрологической лотерее. Это было слишком легко: аргентинское будущее так упорно вытекает из настоящего, что предсказывание грядущих событий не требует от предсказателя особых дарований.

Я публикую это старое повествование потому, что мне, невзирая ни на что, нравится его свободный язык, сюжет без поучений, его особая, буэно-айресская, грусть, и еще потому, что кошмар, которым он был рожден, по сей день жив и бродит по улицам города.

Хулио Кортасар

I

«Il y a terriblement d'ann?es, je m'en allais chasser la gibier d'eau dans les marais de l'Ouest, – et comme il n'y avait pas alors de chemins de fer dans le pays o? il me fallait voyager, je prenais la diligence»[1].

«Удачи тебе и – побольше куропаток», – подумала Клара, отходя от двери в аудиторию. Голоса Чтеца уже не было слышно; изумительно изолированы залы в Заведении: стоит отойти на два шага – и сразу погружаешься в чуть жужжащую тишину галереи. Клара пошла было к лестнице, но в нерешительности остановилась у входа в коридор. Сюда отчетливо доносился голос Чтеца из секции А: современный английский роман. Но едва ли Хуан в одном из этих залов. «Беда в том, что с ним никогда ничего не известно», – подумала Клара. И все-таки решила пойти и посмотреть; яростно зажав под мышкой папку с записями, свернула налево, хотя с таким же успехом могла пойти и в противоположном направлении. «Was there a husband?» – «Yes. Husband died of anthrax». – «Anthrax?» – «Yes, there were a lot of cheap shaving brushes on the market just then[2] —

Неплохо бы остановиться на секундочку и посмотреть, может, Хуан…

«Some of them infected. There was a regular scandal about it». – «Convenient», – suggested Poirot[3]. Ho его не было. Уже без четверти восемь, а Хуан сказал что придет в половине восьмого. Такой балда. Сидит, наверное, в какой-нибудь аудитории среди паразитов, завсегдатаев Заведения, сидит и слушает не слыша. В прошлые разы они встречались внизу, у лестницы, но, может, Хуану почему-то пришло в голову подняться этажом выше. «Какой балда. Если только он не опоздал, если только…» В прошлые разы опаздывала она. «Ну-ка, сходим на ту галерею, наверняка он застрял там».

«…dans les mеlodies nous l'avons vu, les emprunts et les ?changes s'effectuent tr?s souvent par»[4]. Нет, и там его не было. «Хороший голос у этого Чтеца», – подумала Клара, останавливаясь у двери. Аудитория была ярко освещена, и отчетливо видна табличка с названием книги: «Le Livre des Chansons, ou Introduction ? la Chanson Populaire Fran?aise (Henri Davenson) [5]. Глава II, Чтец – сеньор Роберто Чавес». «Это, верно, тот, что в прошлом году читал Лабрюйера», – подумала Клара. Голос легкий, без нажима, прекрасно выдерживал все пять часов чтения. Чтец сделал паузу, и тишина рассыпалась, как полная ложка тапиоки. По длительности паузы слушатели понимали, где точка, где абзац, а где подстрочное примечание. «Подстрочное примечание», – решила Клара. Чтец прочитал: «Voir lа-dessus la seconde partie de la th?se de C.Brouwer „Das Volklied in Deutschland, Frankreich…"» [6] «Хороший чтец, из лучших. Я бы не смогла читать, я все время отвлекаюсь, а потом начинаю гнать во весь опор». Да еще нервная зевота, когда читаешь вслух; ей вспомнилось, как в пятом классе сеньорита Капельо заставляла ее читать куски из «Марианелы». Первые страницы шли хорошо, а потом напала зевота, и удушье медленно поднималось к горлу, ко рту, а сеньорита Капельо с ангельским личиком слушала в восторге, и вдруг – вынужденная пауза, чтобы подавить зевоту (ей показалось: она вот-вот зевнет и передаст свою зевоту Чтецу, бедняга, какая жалость), – и опять читаешь, пока зевота не одолеет, нет, конечно, она бы Заведению не подошла ни в коем случае. «Вон он, Хуан, – подумала Клара. – Идет спокойно, в облаках витает, как всегда».

Но это был не он, просто кто-то похожий. Клара разозлилась и направилась в противоположный конец галереи, там ничего не читали, там пахло кофе, сваренным Рамиро. «Попрошу у Рамиро чашечку, чтобы злость прошла». Было неприятно, что она спутала Хуана с другим. Толстуха Эрлик сказала бы: «Поняла? Это штучки Гештальтской школы: даны три линии, и в воображении завершаешь квадрат. Дано: тело, более или менее худощавое, каштановые волосы, походка праздного портеньо, – и на тебе: Хуан». Гештальтской школе можно… Рамиро, Рамиро, вот бы мне сейчас чашечку твоего кофе, да только кофе – это для Чтецов и для доктора Менты. Кофе плюс чтение текстов: Заведение. А времени – без четверти восемь.

Две девушки выскочили из аудитории. На бегу перекинулись фразой и, не замечая Клары, бросились к лестнице. «Мчатся слушать очередную главу из очередной книги. Все равно, что крутить радио: танго – и сразу „Лоэнгрин" – рынок – холодильники – Элла Фитцджеральд… Заведение должно было бы запрещать подобную всеядность. Сперва хорошенько усвойте одно, дорогие слушатели, и не беритесь за Стендаля, пока не закончите „Загоиби". Но в Заведении распоряжается доктор Мента, слуга культуры. Читайте книги – и обретете себя. Верьте печатному слову, верьте голосу Чтеца. Воспримите духовный хлеб. Эти две способны слушать и русский роман у Менты, и испанские стихи, которые так звучно читает сеньорита Родригес. Они глотают все подряд, не прожевав, а выскочив из аудитории, съедят бутерброд в здешней закусочной, чтобы не терять времени, и помчатся в кино или на концерт. Они – культурные, они – начитанные. Я в жизни навидалась педантизма, по горло сыта…» У этих девушек бесполезно спрашивать, что они думают о происходящем в городе, в провинциях, в стране, в этом полушарии и на нашей матушке-земле. Сведения – какие душе угодно: Архимед – знаменитый математик, Лоренцо Медичи – сын Джованни, «Кот в сапогах» – восхитительная сказка Перро и так далее… Она снова оказалась на первой галерее. Некоторые двери заперты, жужжащая тишина, голос Чтеца. «„Les Temps Modernes", № 50, декабрь 1949. Чтец – сеньор Осман Каравацци». «Надо бы послушать чтение журналов, – подумала Клара. – Наверное, занятно, темы мелькают одна за другой, как в непрерывном киносеансе: все начинается в тот момент, когда вы входите». Она почувствовала, что устала, и пошла туда, где галерея выходила во двор. Уже зажглись звезды и фонари. Клара села на холодную скамью и поискала шоколадку «Долка» с орехами. Сверху, из окна, доносился сухой и отчетливый голос. Мойяно, а может, доктор Бергман, который за три года прочитал всего Бальзака. Если только не Бустаманте… А на третьем этаже, наверное, гнусавая доктор Вольф гнусавит своего Вольфганга Гете и малышка Мэри Роббинс заливается-читает Найджела Болчина. Клара почувствовала, что от шоколада смягчилась и уже не злится на мужа; ее не разозлили и большие часы на углу, пробившие восемь. По сути, виновата она сама, что пришла сюда, в Заведение, – едва ли Хуана действительно интересовало чтение. В пору, когда вести интересные курсы или читать оригинальные лекции трудно, цель Заведения – не дать хлебу духовному остыть. На самом же деле оно годилось на то, чтобы встретиться тут с другом и поболтать вполголоса, одновременно осуществляя роскошную программу практических занятий, составленную доктором Ментой и деканом Факультета. «Ну, конечно, доктор, молодость есть молодость, дома они ничего не учат. А мы заставляем их слушать произведения литературы в исполнении наших первоклассных Чтецов (у них профессорское жалованье, гребут кучу денег); слово, хочешь не хочешь, доходит, разве не так, доктор Мента?» Доктор Мента… Если я стану повторять все их хитроумные уловки, то и сама в конце концов уверую в Заведение. Лучше дожевать шоколадку. Что там ни говори, а Заведение не так уж плохо; под предлогом распространения мировой культуры доктор Мента устроил сюда десятки Чтецов, и Чтецы читали, а девушки слушали (главным образом девушки, они всегда прилежные ученицы и аккуратно выполняют программу практических занятий), что-нибудь от всего этого да останется, но лучше, если не Найджел Болчин.

***

– Завтра вечером, – сказал Хуан. – Решающий экзамен, испытание. Ну, конечно, пообедаем. И на концерт пойдем, разумеется. Экзамен поздно вечером, времени хватит на все.

Едва он повесил трубку, злясь, что было плохо слышно и что уже так поздно, как тут же увидел Абеля: тот вошел в бар через дверь, выходившую на улицу Карлоса Пеллигрини. Абель был в синем костюме, страшно бледный и худой и, как всегда, не смотрел ни на кого, а двигался бочком, точно краб, обходя скорее не столы, а лица.

– Абель, – прошептал Хуан, облокачиваясь на стойку. – Абелито!

Но Абель сел в углу, не видя его, а может, не желая видеть, и уставился в стену. Хуан глотнул кофе. Он заказал кофе не потому, что хотелось, а по привычке. Ему не нравилось звонить по телефону из бара, не заказав прежде чего-нибудь. Со спины Абель казался еще более худым и точно придавленным непосильной ношей. Сколько времени прошло с тех пор, как они виделись, – тогда у Абеля не было этого синего костюма. «При деньгах», – подумал Хуан. Куда естественней было бы им с Абелем поздороваться, пусть даже издали, даже не пожимая рук. Между ними никогда не было раздора, какой может быть с Абелем раздор. Он смутно припомнил соплячек, которые появлялись у них в ванной комнате, когда он, студент, поздно возвращался домой. Бедный Абелито, действительно, это чересчур – спрашивать с него… Он глотнул тепловатого и слишком сладкого кофе и любовно оглядел пакет с цветной капустой. Войдя в бар, он сразу же положил пакет на стойку около телефона, чтобы никому rie пришло в голову облокотиться или опереться на него рукой. Какой-то блондин в рубашке без пиджака кричал в телефонную трубку. Хуан еще раз глянул на Абеля, сидевшего в другом конце кафе, заплатил и вышел, с осторожностью неся пакет с цветной капустой.

Он пошел по Кангальо, стараясь не натыкаться на спешивших прохожих. Было жарко и многолюдно. Кафе на углах ломились от посетителей. «Какого черта они сидят допоздна? – подумал Хуан. – Какие жизни, какие смерти вынашивают тут? А сам я какого черта оставил в Заведении? Подойти бы к Абелю и спросить напрямик, почему у него такое опрокинутое лицо…» У него сразу, как только увидел Абеля, мелькнуло подозрение, что Абелито… Да нет, просто Абелито никому не нравился – еще одна причина, почему Абелито попадается ему в кафе. Бедный Абель, такой одинокий и все чего-то ищет, ищет.

«Если бы он действительно искал, он бы нас давно нашел», – подумал Хуан.

Он пересек улицу Свободы, потом Талькауано. По четвергам Заведение было освещено особенно ярко. Ни одна аудитория не простаивает. В один поток вместо тысячи слушателей набивают шесть. Вот, наверное, Мента жалеет, что не заполучил своего Кэванаха. Сидит там, в своем кабинете, в темно-синем или черном костюме, просматривает счета, благожелательно принимает посетителей: мы полагаем, что следует повторить курс Достоевского и Рикардо Гуиральдеса. Слишком много времени уходит на журналы Центральной Америки. Когда откроется фильмотека? Доктор Мента сожалеет, но 31-я аудитория на шесть недель отдается Пересу Гальдосу. «Нелегко руководить Заведением», – подумал Хуан. Он взбежал по лестнице, перемахивая через две ступеньки, и чуть не столкнулся с курносым Гомесом, который мчался по лестнице вниз.

– Скажи честно – рвешь когти от полиции?

– Хуже – от толстухи Маерс, – сказал курносый. – Если меня сцапает, начнет распространяться про теорию Дарвина и поведение антропоидов.

– Мамочка родная, – сказал Хуан.

– Или про свое семейство – о родственниках, о сестре, которая живет в Рамос Мехиа. Ну, пока. У тебя все в порядке?

– В порядке. А у тебя?

– У меня —

сказал курносый и мрачно удалился.

Хуан прошел через галерею во дворик, где – конечно же – находилась – разъяренная – Клара. Он подошел к ней сзади и пощекотал.

– Ненавижу, – сказала Клара, протягивая ему оставшийся кусок шоколадки.

– От тебя пахнет днем рождения. Подвинься, я сяду. Ты похожа на жертву, на подопытное животное. Доктор Мента сожалеет.

– Негодяй.

– И одариваешь меня благодатью, какой дарят родники и холмы.

– Уже двадцать минут девятого.

– Да, время бежит и утекает сквозь пальцы.

Время подобно ребенку,

ведомому за руку:

смотрит назад…

Этот хайку я написал два года назад, представь себе… Клара, в этом пакете – чудесный цветной кочан.

– Ешь его сам, а не хочешь – сблюй. И кроме того, говорят: не цветной кочан, а цветная капуста.

– Этот кочан – не для того, чтобы есть, – пояснил Хуан. – А для того, чтобы носить его в пакете и время от времени восхищаться им. Я полагаю, что сейчас самый момент, чтобы восхититься цветным кочаном. А потому…

– Я бы предпочла вовсе не видеть твоей капусты, – сказала Клара гордо.

– Ну, взгляни хоть одним глазком, просто для знакомства. Я отдал за него два девяносто на рынке «Дель Плата». Я не мог устоять перед его красотой, вошел в лавочку, и мне его завернули. Он прекраснее, чем фламинго, а ты знаешь, что я… Ну, посмотри…

– Замечательная капуста, я и так вижу, не разворачивай, пожалуйста.

– Он похож на глаз насекомого, увеличенный в тысячи раз, – сказал Хуан, проводя пальцем по плотной сероватой поверхности. – Подумай только, ведь это цветок, огромный цветок капусты, цветной кочан. Че, да он похож еще и на растительный мозг. О цветной кочан, какие в тебе мысли?

– Поэтому ты и опоздал?

– Да. А еще я звонил твоему отцу, он приглашает нас завтра на обед; и еще я смотрел на Абеля.

– Умеешь терять время, – сказала Клара. – Абель, папа… Нет, уж лучше цветная капуста.

– И еще я надеялся, что ты простишь меня, – сказал Хуан. – Не говоря уже о том, что мы как раз поспели, чтобы немного послушать Мойяно. Как он ласкает голосом! Наверное, может довести до оргазма и по телефону.

– Балда.

– Да, конечно. Но этот тип читает с таким совершенством, что абсолютно не важным становится сам текст. Мне нравятся три блондиночки, которые сидят в первом ряду и пожирают его глазами. Бедный радиокавалер. Погоди, я заверну кочан как следует, а то как бы не испортить это цветочудо, этот цельнолитой цветной кочан, эту грандиозную цветосилу, этот цветосмысл.

Слева, из аудитории, находившейся в начале галереи, доносилась словно молитва, приглушенная стеклянной дверью. «Бальмеса читают, – подумала Клара, – или Хавьера де Виану».

Двое молодых людей вбежали, разъединились, чтобы прочитать объявления на дверях, обменялись сердитыми знаками. Бац! И без колебаний – на «Волчий романс», читает Галиано Сифреди. Парень в больших очках прилежно читал девиз Заведения, золотыми буквами выведенный на стене:

«L'art de la lecture doit laisser l'imagination

de l'auditeur, sinon tout а fait tibre, du

moins pouvant croire а sa libert?».

Stendhal'[7]

(Однако никто не догадывался, что фраза эта принадлежала Андре Жиду, а доктору Менте ее продали за стендалевскую.)

«Главное – сколотить набор апокрифических идей, – подумала Клара. – Заставить знаменитость произнести то, что она должна была произнести, но не произнесла: приладить ко времени, вложить в уста Цезаря то, что долженствует исходить из уст Цезаря, даже пусть это было сказано Фридрихом II или Иригойеном…»

– Пошли, – сказал Хуан, беря ее под руку. – Пока есть свободные места.

На середине лестницы они остановились, чтобы как следует разглядеть бюст Каракаллы. Кларе нравился властный рисунок его бровей, сходившихся над глазами, словно мосты. Проходя мимо, она всегда ласково дотрагивалась до него, сожалея, что вырез ноздрей придавал лицу Каракаллы подловатое выражение.

– В один прекрасный день он тебя укусит за руку. Каракалла, он такой.

– Кесари не кусаются. Тем более кесарь с таким ласковым именем – Каракалла, владыка римлян.

– Ничего ласкового в его имени нет, – сказал Хуан. – Как удар хлыста.

– Ты путаешь с Калигулой.

– Нет, Калигула – звучит как название лекарственного растения. Два зернышка калигулы на стакан меда. Или вот так: небо калигулится, кто его раскалигулит? До свидания, доктор Ромеро.

– Добрый вечер, молодые люди, – сказала доктор Ромеро, изо всех сил вцепляясь в перила.

– Скорее, Хуан; Мойяно, наверное, читает уже минут двадцать.

– Это ты остановилась лобызать несчастного кесаря.

– А что такого? Каракалла того заслуживает, он добр ко мне. Теперь на него никто не глядит, а бывало, глаз не сводили.

– А он и глазом не моргнет, – сказал Хуан. – Римляне, они такие. А доктор Ромеро стала как слон. Слон обернулся и глядит на мой пакет. Учуял цветной кочан.

– И ты с ним пойдешь в аудиторию? – сказала Клара. – Будешь шуршать бумагой, всем мешать.

– Если бы я мог, я бы вдел кочан-цветок в петлицу. Причуда в духе Каракаллы. Правда, красивый? Таких цветных кочнов больше нет.

– Вполне сносный. Но дома у нас покупают крупнее.

– Ох уж мне этот твой дом, – сказал Хуан.


Чтец обозначил конец главы паузой. И прежде чем начать новую, позволил желающим откашляться, достать носовые платки, обменяться краткими впечатлениями. Как опытный пианист, он давал несколько секунд передышки, однако не затягивал ее, чтобы не рассеялись флюиды, эта плотная субстанция, которая склеивала его голос и сидевших в аудитории людей, его чтение и их внимание, которое не так-то легко заполучить.

И, наклонившись, потихоньку —

«Moїse prenait

de l'?ge, mais aussi l'apparence. Les banquiers ses contemporains, qu'il avait d?passйs а trente ans en influence, а quarente en fortune…»[8]

– Дай я положу сверток между нами, – попросил Хуан. – Толстуха, слева от меня, того гляди, раздавит кочан.

– Давай сюда капусту, – сказала Клара и потянула на себя пакет (бумага зашуршала, Андрес Фава обернулся и скорчил им рожу).

В воцарившейся, наконец, тишине голос Чтеца лился негромко и без нажима. Клара вдруг вспомнила:

– А что он делал?

– Кто?

– Абелито в кафе.

– Не знаю. Наверное, искал тебя.

– А-а. Но ищет меня он там, где меня нет.

– Именно поэтому, – сказал Хуан, – и ищет.

– Замолчите, – заворчал Андрес. – Стоит вам появиться, все катится к черту. Я отвлекаюсь, понимаете? Мозги выключаются.

«Абелито, – подумала Клара, дружелюбно глядя на, пожалуй, слишком тонкую шею Андреса и безжалостно внимательно – на перманент, так портивший Стеллу, которая, конечно же, сидела рядом с Андресом. – Действительно, ищет меня там, где меня нет и где никогда не было. Бедный Абелито».

Стелла медленно засунула руку в карман Андреса. Совсем нелегко засунуть руку в карман брюк, не своих, а мужчины, сидящего рядом. Андрес с дурацким видом поглядывал на нее искоса. Самое смешное, что носовой платок был совсем в другом кармане.

– Мне щекотно.

– Дай платок, я высморкаюсь.

– Поплачем вместе, дорогая, но платка у меня нет.

– Нет, есть.

– Есть, да не про вашу честь.

– Противный.

– Сопливая.

– Просил потише, – сказал ему Хуан, – а сам поднимаешь шум из-за платка. Уважайте хоть немного культуру. Дайте послушать.

– Вот именно, – сказал толстяк, сидевший справа от Стеллы. – Уважайте хоть немного.

– Совершенно верно, – сказал Хуан. – Именно это я и говорю: уважайте хоть немного.

– Вот именно, – сказал толстяк.

Клара слушала: «Eglantine entrait, et redonnait subitement leur rialit?, pour les yeux do Moпse emu, au taup? et au Transvaal»[9] —

и оценила умение Чтеца минимально пользоваться жестами. «Я бы на его месте вовсю размахивала руками, – подумала Клара, – а Хуан, читая мне заметку из „Критики", может опрокинуть стул». Она совсем отвлеклась и уже не способна была сосредоточиться, (она решила, что потом прочтет книгу сама, как собиралась прочесть столько книг, которые так и не прочитала), а потому принялась снова разглядывать спину Андреса, волосы Стеллы, ничего не выражающее лицо Чтеца. И удивилась, обнаружив, что ощупывает пальцами пакет, словно насекомое скользит по холодной морщинистой поверхности кочана. Она поднесла пальцы к носу: пахло влажными отрубями, и дождливым днем в комнате с пианино и мебелью в чехлах, и спрятанным в шкафу альбомом «Для тебя».

Хуан оставил кочан на ее попечение и, дождавшись паузы, подсел к Андресу слева. Теперь они могли разговаривать, не мешая толстяку, потому что толстяк занялся разговором с сеньорой, судя по внешности, пенсионного возраста, в лиловом платье.

– В один прекрасный день она всерьез исследует содержимое твоего кармана, – сказал Хуан, – и обнаружит, что у тебя мало общего с Чарльзом Морганом.

– Инспекционная проверка, че, – сказал Андрес. – Ну, что нового?

– Все по-прежнему. И вы, Стелла, хороши, как всегда.

– И вы все такой же, – сказала Стелла. – Все приятели Андреса, как один, лгуны и бесстыдники.

– Ну, просто очаровашка, – сказал Хуан Андресу. – Уверен, ты не понимаешь, какое сокровище тебе досталось.

– Не скажи, – ответил Андрес. – Я, как никто, умею ценить достоинства и очарование Стеллы. Я уже исписал несколько тетрадей хвалами в ее адрес, и когда-нибудь потомки узнают, чем для меня был этот город благодаря Стелле.

– А вы пишете, молодой человек? – спросил Хуан. – Как замечательно. У вас большое будущее.

– А вы, юноша? Не пишете? Это очень печально, поверьте.

– О, не беспокойтесь, молодой человек. Я тоже пишу. В нашей интеллигентской среде пишут все, буквально все. А до меня дошли слухи, что вы ведете что-то вроде дневника, и мне бы хотелось его как-нибудь полистать, если вы не против.

– Ты уже говорил об этом, – сказал Андрес. – Но это не дневник, а скорее ночник – пишется ночами.

– Вы слышали? – сказала Стелла. – Похоже на сирену.

– Это и была сирена, – сказала Клара. – Да такая, что пробуравит звуконепроницаемые перегородки нашего богоспасаемого Заведения.

– Мифология кончается, едва соприкасается с грубой реальной действительностью, – сказал Андрес. – Лично я предпочел бы пойти поболтать куда-нибудь, где можно, не стесняясь, использовать свои голосовые связки. Стелла, обожаемая, ты не рассердишься, если мы прервем твое интимное общение с литературой?

– Осталось каких-нибудь пять минут, – заныла Стелла, легко путавшая факт присутствия с пользой, которую можно было из этого факта извлечь.

– Пять минут – раз плюнуть, – сказал Андрес. – к тому же Клара не дает слушать, шуршит бумагой. Невероятная штука, че, как люди преклоняются перед этой так называемой художественной литературой. Однажды вечером в луна-парке на боксерских рингах я видел одного, который между раундами успевал прочитывать пару страничек Ясперса.

– Я не собиралась мешать тебе, шуршать бумагой, – сказала Клара. – Это все он, купил овощ и отдал мне на попечение.

– Я не хочу, чтобы его раздавили, – сказал Хуан, – Итак, я сказал, перед тем как наш разговор грубо прервали, что не имел ничего против того, чтобы ты дал мне почитать твои последние эссе. Я высокого мнения о твоих литературных опытах и, кроме того, смиренно следую предначертаниям судьбы: читаю чужие жизни и умозаключения. Именно так было с Абелем. А вот с Кларой гораздо хуже: она высказывает умозаключения устно, напрямую, как говорится, от производства к потребителю, без посредника. И самые, представь себе, интимные подробности. У мамы четыре зуба – вставные, брат – счастливый обладатель пластинок Синатры. Зачем мы ходим в Заведение? Лучшие книги не здесь.

– Без пяти девять, – сказала Стелла. – Сегодня я была невнимательна…

– Не расстраивайся, дорогая, – сказал Андрес. – Когда это чтение закончится, я поведу тебя слушать Вики Баум.

– Противный. Ты что, не понимаешь: я хочу практиковаться во французском. А отвлекаюсь я по вашей милости. Просто ужас.

Клара растроганно погладила ее по волосам. «Она притворяется идиоткой или на самом деле – идиотка? – подумала Клара. – Бедный Андрес, однако, похоже, он сам ее выбрал». Волосы у Стеллы были густые, тугой волной ложились в ладонь, мягко скользили меж пальцев. И стояли нимбом вокруг головы, сквозь который Клара увидела Чтеца: тот закрыл книгу и поднялся. Стулья затрещали и заскрипели, словно обменивались друг с дружкой впечатлениями о прочитанном. «Знания для бедных», – подумала Клара. Книжка за книжкой, неделя за неделей. Свет мигнул два раза, погас и снова зажегся – одна из удачных выдумок доктора Менты, как очистить помещение в девять ноль-ноль.

Андрес, шедший рядом с Кларой, ощупал пакет.

– Добрый овощ, – сказал он. – А то ты больно худая.

– Боевая тревога, – сказала Клара. – Завтра решающий экзамен. А ты, Андрес, зачем сюда ходишь?

– О, по правде говоря, я вожу Стеллу практиковаться в фонетике. Мне самому все равно – ходить или не ходить. Должно быть, привычка осталась с университетских времен, и потом, здесь всегда кого-нибудь встретишь. Как мне, например, повезло сегодня.

– И правда, в последнее время мы так редко видимся, – сказала Клара. – Дурацкая жизнь.

– Это плеоназм. Но в Заведении довольно занятно, к тому же Стелла воображает, что нам обоим это на пользу. Мне лично больше всего нравятся сандвичи из здешнего буфета, особенно с паштетом.

Клара искоса поглядела на него. Привычный, необыкновенный, шустрый таракан-очкарик. А он вдруг довольно рассмеялся.

– Бедняжка, значит, тебе предстоят испытания. Так что же ты тут теряешь время?

– Так лучше, мы уже не можем заниматься, – сказал Хуан. – Накануне решающего боя тренировки должны быть всегда щадящие. Клара сдаст, я уверен. А я – не знаю. Иногда такое спрашивают…

– Действительно, – сказала Стелла. – Это как на распродаже шампуня, я начинаю грызть ногти – нервы не выдерживают…

(Стелла —

«Сеньорита, этот – по пятьдесят песо.

Берете?»

«Я…»

«Очень миленький, сеньорита. Мне нравятся

отважные девушки. Ну-ка, сеньорита.

Кто открыл закон плавания тел?»)

– Надо прибегнуть к трюку, – сказал Андрес. – На глупый вопрос – глупый ответ. И тройка за столом призадумается – дурачишь ты их или перемудрил? А время идет, им скучно, и в конце концов они тебе ставят зачет.

– Не все так просто, – сказал Хуан. – Но последний, решающий экзамен – это не хвост собачий. Особенно для меня: я расплачиваюсь за грехи самообразования, довольно беспорядочного самообразования. Потому что только дурак может поверить, будто в благословенных аргентинских аудиториях можно чему-то научиться.

– Клара, наверное, знает материал, – сказала Стелла. – Я уверена, она много занималась.

– По всей программе, – сказала Клара со вздохом. – Но это как колодец: сколько ни смотри в него, видишь только свое лицо, неумытое.

– Жутко боится, – объяснил Хуан. – Но она сдаст. Че, а куда ты сейчас собираешься?

– Да так, скоротаем вечерок со Стеллой, выпьем вермута.

– И мы с вами.

– Идет.

– И поговорим о черных масках, – сказала Клара.

– И об Антонио Берни, – сказала Стелла, обожавшая Антонио Берни.

Андрес с Хуаном немного отстали. А девушки, под руку, смешались с толпою, выходившей из аудиторий. Откуда-то доносился голос Лоренсо Уоренса, спешившего дочитать главу. Довольно много народу на цыпочках, со смущенным видом, выходило из аудитории.

– Бедный автор! – сказал Андрес. – Смотри, рвут когти, не дождавшись, пока Уоренс кончит.

– Чего ты хочешь, старик, он же читает «Новую Элоизу», – сказал Хуан.

– Понимаю, но можешь ты мне объяснить это нестерпимое желание выскочить наружу? Как в кинотеатре: полчаса стоят в очереди перед сеансом, а потом у них нет времени досидеть до конца… Я полагаю, это бессознательное выражение нестерпимого желания. Во всем мире, наверное, одинаково. Знаешь, сейчас появились доморощенные социологи: норовят объявить специфически аргентинскими формами поведения просто-напросто специфические формы. Сколько чепухи говорится о нашем аргентинском обществе, о нашем так называемом эскапизме!

– Но ведь это правда, у нас люди никогда не знают покоя, все им чего-то надо, – сказал Хуан. – Беда в том, что причина их нетерпения так же существенна, как при заварке мате (ну-ка, посмотри, не закипела ли вода, скорее, скорее, наверняка уже закипела. Господи Боже мой, ну что же это такое, ни на минуту нельзя отвернуться…).

– Мате – вещь серьезная, – сказал Андрес.

– А то еще боятся опоздать на поезд, а поезда ходят каждые десять минут. Знаешь, один раз я купил абонемент на цикл квартетов. Рядом со мной сидела сеньора, которая всегда уходила перед последним квартетом. На третьем концерте мы уже стали друзьями, она мне объяснила, что если она опоздает на поезд до Ломас-де-Самора, то ей придется двадцать минут ждать на площади Конституции. И, таким образом, она меняла assez vif et rhythmе[10] Равеля на двадцать минут.

– И не такое еще меняли на чечевичную похлебку, – сказал Андрес. – Обрати внимание: в той или иной форме человек постоянно повторяет основные преступления. Сегодня – Иксион, завтра – маленький конторский Макбет. И мы еще осмеливаемся просить сертификат о хорошем поведении.

– Может, поэтому я, входя в полицейский участок, всегда испытываю страх, – сказал Хуан. – Кристально чистым досье никто похвастаться не может, че.

– – Поди знай, – сказал Андрес, – может, беды, что на нас сваливаются, или болезни – всего-навсего наказание? Сдается мне, Фрейд об этом и писал; взять, к примеру, лысину. Не кажется ли тебе что лысые – возможно, жертвы какой-нибудь не осознавшей себя Далилы, а страдающие артритом – просто-напросто когда-то оглянулись посмотреть на то, на что не должны были смотреть? Однажды я видел сон, будто меня приговорили к высшей мере. Но я имею в виду не смерть, наоборот. Высшей мерой наказания было жить по ту сторону сна и все время вспоминать то, что я уже забыл; наказание заключалось в том, что я все забыл.

– Вот так иногда рассуждал Абель, – сказал Хуан. – Само имя обрекало его быть тучной жертвой. Может, потому он и ходит с таким видом, потому спит и видит поменять роль и строит из себя злодея.

Андрес ничего не ответил. Они пошли вниз по Кангальо, жар дышал в лицо.

– Осторожней с пакетом, – попросил Хуан, нагоняя девушек. – Лучше дай его мне, Кларита, ты, моя дорогая, на улице – сущее бедствие.

Хуан снова поравнялся с Андресом. Стелла предложила пойти куда-нибудь, где мясо жарят на парилье, и перекусить. Они дошли до Сармьенто, собираясь сесть на 86-й трамвай, но Клара захотела позвонить домой, и вся компания остановилась на углу ждать ее. Андрес пытливо смотрел на Хуана.

– Ты – потрясающий тип. А не надо вам пойти позаниматься?

– Нет, я лучше выпью литр вина и поболтаю с тобой. Мы стали редко встречаться, почти как близкие друзья.

– Спаси нас Бог от этого, а тебя пусть заодно спасет от плоских парадоксов. Ничего не чувствуешь в воздухе?

– Туман, золотце мое, – сказала Стелла. – В этот час всегда поднимается туман.

– Ах ты моя ненаглядная. В этот час поднимаются одни только проститутки и танцовщицы. Но туман, пожалуй, действительно есть.

– В центре всегда сыро, – зачем-то сказал Хуан.

– Одежда к телу прилипает, – сказала Стелла. – Я сегодня проснулась и подумала даже, что простыни мокрые.

– Когда ты просыпаешься,

будильник истекает кровью.

Когда ты просыпаешься,

на часах без двадцати двенадцать.

А простынихоть выжимай, любовь моя,

когда ты просыпаешься, – сказал Андрес. – Я дарю эти слова для болеро тебе, любительница кандомберо, порадуй свое сердце.

Стелла, довольная, ущипнула его за ухо и звонко шлепнула.

– Когда я просыпаюсь, – сказал Хуан, – я принимаю срочные меры, чтобы опять заснуть.

– Как говорится, закрываешь глаза на суровую действительность, – сказал Андрес. – А теперь задумайся вот над чем, это важно. Ты говоришь, что тебе хочется заснуть снова, и ты стараешься заснуть. Но ты ошибаешься, если думаешь, будто таким образом возвращаешься к самому себе и как за каменной стеной прячешься за тем, что отгораживает тебя от внешнего мира. Спать – значит всего-навсего затеряться, и, стараясь уснуть, ты стараешься убежать от всего.

– Я знаю, это короткая, легкая смерть без последствий, – сказал Хуан. – Но в том-то, старик, и величие сна. Каникулы от самого себя – не видеть ничего вокруг и самого себя не видеть. Замечательно, че.

– Может быть. Человек присасывается к себе, как пиявка, так что даже в полусне не причинит себе вреда. Я, например, всегда в четыре утра встаю пописать, поскольку привык допоздна тянуть мате. И когда я снова залезаю в постель, я замечаю, что тело само («Ищет тепленькое местечко!» – крикнула Стелла), вот именно, дорогая, ищет тепленькое местечко ищет свой отпечаток, понимаешь, свой теплый живой след. Ноги ищут теплый уголок, человека тянет забиться в свою теплую норку… И ничего не поделаешь, старик, недаром мы считаем, что А есть А.

– Единственное, что ищет прохлады, – это голова, – сказал Хуан. – А это доказывает, что голова есть думающая часть человеческого существа. Вон Клара идет, а там, кажется, и восемьдесят шестой.


Трамвай словно повис сам на себе – так ковыляет женщина, нагруженная свертками и пакетами. Хуану (который пристроился в углу и завладел окошком благодаря непонятно как вспыхнувшему азартному столкновению, которые всегда происходят при конфликте разнонаправленных волевых усилий и почти всегда разрешаются по воле случая, «а ты стоишь, как стояла, – думала Клара, – в то время как здоровенный оболтус радостно захватывает место»), Хуану нравилось смотреть на туман за окном и на огни, которые, будто стремительные ягуары (но как красиво, как красиво!), мелькали по запотевшему стеклу. Как всегда, стоило ему войти в трамвай, им овладевало чувство отрешенности и покоя. Он вручал себя трамваю, и тот обплывал город медленно, часть за частью, со многими поворотами, остановками и резкими рывками. Туман усиливал ощущение пассивности и помогал соскользнуть в короткую пятнадцатиминутную нирвану длиною в десять кварталов, которые настоящий портеньо никогда не пройдет пешком, если этого можно избежать. Древо бодхи Будды звалось 86-м. С точки зрения каббалистики, 86 составлено двумя четными цифрами и делится на 2 = 43. И в кармане у него была как раз одна пачка сигарет, однако КУРИТЬ ЗАПРЕЩЕНО, ПЛЕВАТЬ ЗАПРЕЩЕНО. Под древом бодхи.

«Как мало надо человеку, – подумал он. – Можно даже без поцелуя. Совсем мало. Чашечка кофе, сваренного с минимальным священнодействием, насекомое, заснувшее на книжной странице, старый аромат духов. Да почти что ничего…» Каждый раз, намереваясь затеряться под сенью древа бодхи, он соглашался стать трамвайно-счастливым на несколько кварталов.


Многочисленное и деятельное семейство сошло на второй остановке, Стелла предприняла необходимые усилия, чтобы перекрыть подступы к освободившейся скамейке, и пропустила Клару к окошку. Обе радостно улыбались, как обычно улыбаются люди, которым удалось-таки хорошо устроиться в переполненном трамвае (тема для моралистов). Они пытались разглядеть улицу за окном, но из-за тумана видно было не много.

– Как ужасно выглядит в темноте театр «Колон», – сказала Клара, протирая запотевшее стекло.

– Уф, я уж думала, старухи никогда не сойдут, – сказала Стелла. – Я так устаю стоять в трамвае, даже если ехать всего десять кварталов. Представляешь, Андресу пять лет назад предложили «мор-рис» за четыре тысячи песо, а я ему сказала, лучше подождать, что скоро, наверное, будут продавать американские автомобили, и дешевле.

– Одним словом, сунула нос куда не следует, дорогая. В этой стране идеи не реализуются.

– Но все так говорили.

– Тем более. Но Андресу его «моррис» наверняка уже осточертел бы, или еще хуже: вас обоих переехал бы грузовик с прицепом. Представляю его в машине: бросит руль и станет рисовать что-нибудь на ветровом стекле.

– Вот и его мать то же самое говорит. Но сначала все-таки всегда надо попробовать.

Клара искоса глянула на нее. Вот она какая, Стелла, трамвайный философ: маршрут задан раз и навсегда. А что, если у Андреса способности Дюпена: все мысли Стеллы ему известны наперед. Это показалось Кларе занятным. «Какая экономия», – подумала она. Стелла ей нравилась: удобна для ношения. Самое неприятное в таких, как она, то, что они полагают, будто могут взять инициативу в свои руки, но Стелла всегда отставала, как любимое отечество со своим мате. «И все равно, Андрес» какой плачевный выход. Терпеть такую пошлячку, бедняга». Выбор Андреса возмущал Клару, хотя Стелле в конце концов всегда удавалось ее растрогать.

– Как темно в центре, – сказала Стелла. – Не нравится он мне такой темный. Смотри-ка, вот витрина, как странно она освещена.

. – Красивая шерсть, – заинтересовалась Клара. – А что за звонок? Почему трамвай звякнул?

– Наверное, машина выезжает из тоннеля.

– Нет, скорее трамвайные уборщики.

Стелла не поверила и решила поднять окно. Ворвался горячий воздух, насыщенный туманом так, что все сразу стало влажным. Андрес, стоявший в проходе рядом с Хуаном, резко свистнул, чтобы они опустили окно.

– Правильно, а то я простужусь, а он ужасно злится, когда я простуживаюсь, – сказала Стелла. – Да, кажется, это уборщики. Правда же, шерсть была красивая? Ты, наверное, любишь вязать?

– Люблю, когда зачитаюсь до умопомрачения или перед экзаменом.

– Очень успокаивает. Как горький мате, я терпеть не могу горького мате. Андрес говорит, что он очень успокаивает. Поглядела бы ты, как он ночь напролет тянет мате.

– Он пишет по ночам?

– Да, по ночам. Наденет старую фуфайку, велит мне не шуметь и сидит, тянет мате.

В переднюю дверцу вагона заглянул уборщик. (Клара удивилась, когда дверь распахнулась словно сама собой. Так бывало, если вагоновожатый хотел сказать что-то полицейскому; она разочарованно удивилась, обнаружив, что на сей раз это всего лишь трамвайный уборщик в огромных башмаках, похожий на крота. «Как в театре, – пришло ей вдруг в голову. – Занавес поднимается – и на тебе! Ты ждал Эдвидж Фейер, а выходит муниципальный инспектор») и устало оглядел толпившихся в проходе людей. Когда же он проворно закрыл дверь, —

но сперва внес в вагон свое тело и метлу, оставив дверь за спиной,

потом завел руки за спину, ловким движением иллюзиониста (метла и мусорное ведро с ручкой уперлись в створки двери) захлопнул дверь с сухим и резким щелчком, точно лязгнул зубами тощий пес —

«Как, должно быть, они скучно живут», – подумал Андрес, глядя на бледное лицо уборщика. Он знал, что скука (в его понимании) есть наказание за совершенства, и с душевной грустью предполагал, что уборщики тоже могут страдать от скуки. Он увидел (ибо был высок), что второй уборщик начал убирать вагон с другой площадки. Он уцепился за ручку, когда трамвай круто повернул у площади 25 Мая, и, как всегда на этом месте, хвостовой вагон тряхнуло. Хуан достал книгу и принялся читать. «Замечательно, пишешь-пишешь, а потом тебя читают в трамвае», – Андрес чуть было не вырвал у него книгу, вот так: тихонько-тихонько просунуть руку за спину сеньоры, нагруженной свертками, и выхватить книгу, прежде чем тот поймет, в чем дело. «Вот так-то, – подумал он, уже меньше раздражаясь. – Докатились, одним словом, трамвай у нас стал читальным залом. В таком случае, надо подумать о здоровье и писать книги, принимая во внимание обстоятельства, в которых они будут читаться. Одни главы для чтения за кофе, другие – для трамвая, а какие-то – для субботы и воскресенья, когда мы, умытые и надушенные, садимся в удобное кресло, готовые за доброй трубкой воспринять порцию культуры. Так будет лучше». Он увидел, как Стелла с Кларой поднялись, давая уборщику возможность почистить их сиденья. Высокий уборщик занимался скамейкой Клары и Стеллы, а скучающий орудовал щеткой под ногами у Андреса: тот сперва поднял одну ногу, потом – другую и смотрел, как стоявший впритык к нему парень проделал то же самое; а сеньора в затемненных очках со страхом следила за движениями щетки и все теснее прижималась к скамейке, пока чуть ли не въехала задом в лицо сеньору пенсионного вида, который, насколько это было возможно, откинулся на спинку скамейки, заслоняясь «Пятым доводом», и все-таки ему не удалось превратить книгу в ширму и как следует отгородиться от сеньоры в очках.

– Как будто не видят, я уже два раза сказал,

чтобы встали, а они хоть бы что, – проворчал уборщик. И Хуан, немного смущенный, захлопнул книгу и встал со скамейки, пробормотав что-то, чего Андрес не разобрал. Сеньора с пакетами вздыхала где-то у самой груди Андреса, а за ней стоял Хуан, заложивший пальцем недочитанную страницу, и злился, что ему помешали.

– Видишь, бедный автор совсем не рассчитывал на подобные забавы, – сказал Андрес. – Слово «забава» в данном случае имеет особый смысл. Смотри: автор трудится над стилем, закладывает паузу, модулирует, скандирует, располагает слова, выстраивает период, а потом ты читаешь, и вдруг в середину фразы нежданно-негаданно влезает уборщик,

– Сукин сын, – сказал Хуан, не щадя слуха сеньоры в очках.

Андрес подмигнул девушкам, снова устроившимся на скамейке. В центре вагона началась сумятица: уборщики продвигались к центру с обеих сторон, и пассажиры, стараясь пропустить их, из последних сил жались друг к другу. Но совсем худо стало, когда —

(Хуан уже сел обратно на свое место, но зачем, насмешливо подумал Андрес,

если через три квартала все равно выходить) —

один из уборщиков нагнулся, нажав прежде ногою на педаль, чтобы ведро открылось, нагнулся, чтобы собрать с пола пух, использованные трамвайные билеты, газеты, пуговицы, обрывки, засохшую на плевках пыль, волосы, ореховую скорлупу, спичечные коробки, почтовые квитанции,

он нагнулся, хотя и не хотел нагибаться (потому что совок был с длинной ручкой, но уж слишком много набилось в трамвай народу, а трамвай освещен плохо, и на полу ничего не видно),

и старался разглядеть, что там, на полу, и толкал пассажиров кепкой, а кепкой можно толкнуть довольно здорово, если в кепке – голова, добросовестно относящаяся к своим обязанностям, а на противоположном конце горизонтали столь же энергично двигался зад уборщика, согнувшегося под прямым углом к полу. И поскольку уборщики вот-вот должны были сойтись в центре вагона («К счастью, – подумал Андрес, – я вне поля их деятельности») и все время наклонялись, подбирая мусор с пола, пространства у пассажиров оставалось все меньше, и они все теснее прижимались друг к другу, так что пуговицы цеплялись друг за дружку с сухим треском, и люди шепотом, стараясь скрыть смущение, обменивались шутками. («Как бы в этой сутолоке, – подумал Хуан, – не раздавили мой кочан». Он не хотел оглядываться на Клару, боясь, что она догадывается о его беспокойстве. «Теперь уж я сам его

понесу».)

– Смотри, что стало с площадью Двадцать Пятого Мая, – сказал ему Андрес многозначительно. – Помнишь, какая она была, эта площадь?

– Конечно, помню, – сказал Хуан. – Ничего не оставили. Спасибо еще, молочные бары не тронули. А придет кому-нибудь в голову, что молоко неприлично, прикроют и эти.

– А оно неприлично, – сказал Андрес. – Не в такой, конечно, мере, как гелиотропы, те вообще – фаллические символы. Девочки, на углу выходим.

– Выходим, – сказала Клара. Ей трудно было продвигаться из-за Стеллы. «Просит дорогу тоном монахини-послушницы, чудом оказавшейся на арене для боя быков, – подумала Клара. – В трамвае, если не умеешь работать локтями, учись управлять людьми голосом». Через голову уборщика она передала Хуану пакет с капустой и вышла из трамвая; Стелла – за ней. Когда Хуан был уже на подножке, трамвай рванул и стал заворачивать на улицу Кор-рьентес. Коррьентес была залита светом; в двух шагах от уничтоженного бедного китайского квартала весело начинался добропорядочный город для добропорядочных семейств: красный колпак почтового ящика, маленькое кафе, мягкий тобогган, который унесет тебя к луна-парку и принесет столько захватывающих дух впечатлений, сколько монет ты отвалишь за это удовольствие.


Репортер слушал «London again»[11] и вспоминал множество милых его сердцу вещей – от лавандового лосьона до мелодий Эрика Коутса. Аппарат «вюрлитцер», предмет эсхатологический, таил в себе угрозу самб и матчишей, и потому репортер предпочитал сидеть рядом с ним в ущерб собственным барабанным перепонкам и бросать в щель новые и новые монетки, чтобы выдавал только «London again» и еще простенькое танго —

Какою, Милонгита, ты была в расцвете,

Фартовее девчонки я не встречал на свете -

с проигрышами в левой руке, а из-под вздохов мехов – отрывистые звуки рояля, четкий ритм; репортер взмахом пальца ответил на приветствие, посланное ему издали Андресом Фавой, который появился с подружкой и еще одной парой (кажется, это были Хуан с Кларой), а сам продолжал размышлять в духе Хуана Д'Арьенсо над требованиями пианолы, канарейки, соловья…

А ИМПЕРАТОР УМИРАЛ (по вине соловья, вот именно, сеньор).

– Разменяйте мне песо на монетки по двадцать, – сказал репортер. – Если этот негр с грязными глазами захватит «вюрлитцер», готов поклясться, он поставит чамамес. Их три в репертуаре да еще чакареры. «Ненавижу фольклор, – заверил он себя. – Фольклор мне нравится только чужой, другими словами, свободный и для меня необязательный, не тот, что навязывает мне зов крови. Вообще зов крови тошнотворен. Сейчас опрокинут по рюмашке – и пойдут разговоры. Если бы один Андрес, а то еще с женой, а она чудовищна. Что же поставить?» Список был длинный, в две колонки. Он выбрал пластинку «One O'clock Jump»[12]. И тут подошли Хуан с Кларой.


Андрес со Стеллой у стойки хрустели жареным картофелем и смотрели, как репортер здоровался, а потом придвигал стулья. Клара с интересом разглядывала внутренности «вюрлитцера».

«Молох из кондитерской, – подумал Андрес. – Монетки приносятся в жертву толстопузому горластому божку. Ваал, Мелькарт, распутные животные, выловленные в музыке. О репортер, ты достоин сожаления». Он очень любил репортера, своего товарища по ночным зрелищам боксерских состязаний, поздним посиделкам в кафе, по диалогам о любви, о газетных статьях о грибках, —

репортер спокойный парень, у него маленькая квартирка за четыреста песо на Альсине и повадки настоящего портеньо: не лезь ко мне, и плевать я на все хотел; повадки человека, живущего в этой стране, а она —

несчастная страна, тут все в порядке

до выборов, а дальше – как сказать

(это танго они, бывало, насвистывали вместе, когда встречались раньше, еще до Стеллы, до этого его падения в сегодняшнюю жизнь – «Осторожно, – сказал себе Андрес, – не надо поддаваться словам. В сегодня падают все и всегда»).

– Пошли, старуха, поболтаем с репортером.

– Иди, я доем картошку: ужасно вкусная, – сказала Стелла.

Когда он добрался до столика, все трое уже удобно устроились, а «вюрлитцер» опасно молчал.

– Вы поглядите на этого парня, – сказал репортер, сжимая ему руку словно гаечным ключом. – Че, и тебе не стыдно смотреть мне в глаза? Пропащий ты человек, чтоб пиджак у тебя был весь в карманах, а в каждом кармане – отсыревшая сигарета, фальшивая ассигнация и шариковая ручка —

– кошмар нашего времени.

– От такого и слышу, – сказал Андрес. Они довольно переглянулись. А Клара с Хуаном развлекались, глядя на них.

– Когда вы ужинаете? – спросил репортер.

– Сейчас. Но сперва заморим червячка. Сегодня особый вечер, знаешь, завтра ожидаются большие события.

– Большие события всегда ожидаются, но никогда не происходят, – сказал репортер, который умел быть blase[13] в нужный момент.

– Нет, происходят, – сказал Андрес. – Просто они происходят не с тобой. Завтра Клара с Хуаном сдают решающий экзамен. В девять вечера.

– Не вижу в этом ничего значительного, – сказала Клара.

– Разумеется, поскольку это касается тебя. А для нас с репортером это значительное событие. Не каждый имеет друзей, которые стоят на пороге события, тем более такого, как решающий экзамен. Надо этот факт несколько приподнять и придать ему исторический смысл. Представь себе заголовок: «КАТАСТРОФА В ЕГИПТЕ: СГОРЕЛИ ДВАДЦАТЬ ЖЕНЩИН». Люди читают и ужасаются: чудовищная катастрофа. А в то же самое время в других местах в мире умирают десять тысяч женщин, и мир – ничего, живет себе спокойно. Спроси репортера, он знает, как это делается.

Но Хуан вместо этого приоткрыл пакет и показал репортеру краешек кочана. Клара отняла у него пакет и положила на «вюрлитцер», но бармен издали стал делать ей грозные знаки, и Клара переложила пакет себе на колени. «На что идешь ради этого балды. А он тебе и аспирину не принесет, не допросишься». Она погладила пакет – огромное лицо, сплошь из глаз, завернутое в бумагу. Андрес с репортером все говорили и говорили, довольные, что наконец-то встретились.

– Я сегодня вышел в восемь, – сказал репортер. – Че, а почему бы нам действительно не поужинать? Вышел в восемь и зашел сюда послушать «London again». Просто ужас, как мне нравится эта вещь.

– Ужасное дерьмо, – сказал Андрес.

– Может быть, очень может быть. Но, понимаешь, у каждого из нас есть утолок, где гнездится тоска. Моя тоска понимает по-английски, только и всего. Так вот, я поставил «London again» и собирался поставить еще раз, но тут пришли вы. Че, давайте поедим чего-нибудь.

– Стелла хотела жареного мяса.

– Мы все хотим жареного мяса. И поговорить всласть.

– Про Абеля, – невпопад сказала Стелла.

– Ты – потрясающая, – сказал Хуан без всякой радости. – Дадим тебе двойную порцию мяса. По-моему, прекрасно, что репортер пойдет с нами. Нарушит в нашей компании четное число – оно всегда выглядит глупо – и украсит наше общество.

– А глядишь, и заплатит за ужин, – сказал Андрес, подталкивая локтем репортера, который ласково глядел на него. – Наш репортер только что вернулся из Европы, и речи его источают мудрость. Приготовьтесь же вкусить этой мудрости, запивая семильоном. А кроме того, репортер читает мои литературные опыты или, во всяком случае, читал их в пору нашей доброй дружбы.

– Я бы, – сказал репортер, – и дальше читал их с дорогой душой, но ведь ты же из тех, кто пропадает вдруг на полгода и носу не кажет. Вы его за решеткой держите, дорогая Стелла?

– Ох, если бы могла, – сказала Стелла. – А вот пишет он в самом деле много и все мате пьет. Я уже сказала ему: так заниматься – до добра не доведет.

– Видишь, – сказал Андрес. – Нарисовала идеальный портрет анахорета с мате, как полагается.

– А почему другие не знают того, что ты пишешь? – сказал Хуан. – У нас человек, как правило пишет для друзей: издатели слишком заняты листьями в бурю и семью кругами.

– Знаешь, это такое дело: сидишь сочиняешь, потом надо просмотреть все как следует, перепечатать на машинке… А, собственно, какая необходимость людям читать? – стал злиться Андрес. – Да и писать – тоже, разве это хлеб насущный? Да, я веду дневник, а скорее ночник. Что из этого? Сделай одолжение, че, почитай, если интересно…

– Ты прекрасно знаешь, что друзьям читают совсем по другой причине, – сказала Клара.

– Согласен, но когда люди сбегаются на чтение как на дорожное происшествие, —

– знаешь, старик, это начинает походить на похороны… толкают речи, льют слова…

– Мы обожаем сборища, – сказала Клара. – Что такое, по-твоему, Буэнос-Айрес? В нашем кругу роли распределены превосходно: ты пишешь, а пятеро или шестеро твоих друзей и близких – читают; на следующей неделе порядок меняется: Хуан пишет рассказ, а ты, я – читаем его… Замечательная система, согласись. Мне смешно, когда я думаю, что в Заведении, наверное, сотни таких кружков, просто они не знают друг о друге. Уйма народу пишет для того, чтобы их прочитали три, восемь, в лучшем случае двадцать человек.

– От твоих объяснений меня чуть не вывернуло, – сказал Андрес.

– Только не перед ужином, че, – встревожился репортер. – Пошли скорей, зверски хочется есть.

Туман стал гуще, – сказала Клара на улице, нюхая воздух.

– Это не туман, это – дым, – сказала Стелла.

Репортер ответил неопределенным жестом.

– Ну?…

– Непонятно, – сказал репортер. – Сегодня в редакции как раз говорили об этом. Точно никто не знает. Исследуют.


Хуан пошел вперед, разговаривая со Стеллой и репортером, а Андрес, дав им уйти немного, взял под руку Клару. Та позволила и шла, чуть прикрыв глаза.

– Боишься экзамена? – спросил Андрес.

– Нет, пожалуй, это не страх, а любопытство. Обычно в жизни ты знаешь, что и как должно произойти. И в деталях можешь представить, что будет делать с тобой зубной врач, что ты станешь есть в гостях у тетки… А тут – нет, тут – как колодец, полная загадка.

– Да, тебя ждут скверные полчаса, – сказал Андрес. – Может, пойти завтра вместе с вами? Не знаю, хотите вы видеть там знакомых или нет. Иногда их присутствие ни к чему, например, при прощании с покойником, который был тебе близок.

– Я лично – за. Что бы ни случилось, по крайней мере, по окончании выпьем вместе. Ты чувствуешь: жарко – и голова кружится? – сказала Клара смущенно и крепче ухватилась за руку Андреса. – Какая странная сегодня улица, да еще туман.

– Липкий.

– Сегодня у меня нет сил переносить жару, – сказала Клара. – Хуан смеется, когда я говорю: мне достаточно подумать о прохладе, и я ее ощущаю. Как будто я всегда ношу в себе эдакую климатическую ширмочку, но сегодня она у меня отказала. Наверное, нервы сдали, – добавила она смиренно.

– А Хуан спокоен?

– Говорит, что спокоен, но погляди, как он размахивает руками. И все эти ночи напролет писал как сумасшедший. Не допишет и начинает писать стихи. Он в ярости от того, что творится вокруг, у неге душа болит за Буэнос-Айрес, за меня, он плохо ест, зевает.

– Полная картина.

– Ты же знаешь, с ним все так непросто, – сказала Клара. – Для него даже суп сварить непросто. Сделаешь из тапиоки, а ему, оказывается, хотелось из вермишели. Бывает, я целыми днями его не трогаю.

– Но зато ночью полный порядок… – сказал Андрес, отчетливо выговаривая слова.

– О, ночью проще всего. Проблемы Хуана начинаются в тот момент, когда мы просыпаемся. Попроси его почитать стихи, которые он написал на этой неделе, и сам увидишь. Я стараюсь вытащить его на улицу погулять, тащу сюда; я считаю, ему это нужно. А вчера вечером он, засыпая, сказал мне: «Дом проваливается». И замолчал, но я знаю, он не спал. Зачем я тебе все это рассказываю?…

– Ни за чем, просто надо рассказать – и все. Куда они нас ведут? А, в ресторан напротив стадиона. Стихи, стихи, все кончается ими.

– Все начинается, – умно вставила Клара.

– Я не это имел в виду. Заметь, сегодня, да и каждый раз, когда встречаемся, мы только и говорим о том, что пишем и что читаем.

– И очень хорошо.

– Ты думаешь? Всерьез считаешь, что у нас есть право?

– Объясни, что ты имеешь в виду, – сказала Клара. – Я не понимаю.

– Объяснение будет более литературным, чем вопрос, – печально ответил Андрес. – По правде говоря, я не очень хорошо знаю, что хочу спросить. Вопрос рожден злостью, злостью интеллигента на своих коллег и на самого себя. И страшным подозрением, что все это – паразитизм, никому не нужное занятие.

– Ты говоришь как раскаявшийся гаучо, – пошутила Клара.

Постарайся меня понять. Я не отрицаю основания и права быть интеллигентом. Стихи у Хуана – очень хорошие, мой дневник и мои статьи – тоже очень хорошие. Но, Клара, заметь, ведь, по сути дела, и он, и я – все мы слишком чванимся тем, что делаем. Иногда тем, что делаем, а бывает, и самим фактом делания. Я пишу. Хочется парировать коротким и высокомерным английским «so what»[14].

– Но так нельзя ставить вопрос, – сказала Клара. – Важно знать, что пишется. И только после этого судить. Вот Валери мог сказать: Я пишу. А тебе приходилось слышать от него такое?

– Нет, – мирно ответил Андрес. – Я думаю, ты права. Однако сколько разговоров вокруг, обмениваются друг с другом страничками, а за столиками в кафе только и слышно: книги, книги, книги, премьеры, картинные галереи… Вот тут-то и начинается подмена, предательство.

– Тебе остается лишь добавить: «предательство реальной действительности, жизни, действия» – и ты готов для любой карьеры.

– Ну, разумеется, слова, слова, слова… Но я хотел сказать другое. Меня беспокоит качество нашего интеллектуализма. Он отдает сыростью, как сегодняшний воздух.

– Но ты же пишешь дневник, – сказала Клара, защищая Хуана.

– И от дневника тоже несет туманом. Дело в том, что мы глотаем этот грязный, волглый воздух и запечатлеваем его на бумаге. Мой дневник похож на липучку для мух, мерзкая патока, в которой застряли и подыхают массы крошечных живых существ.

– Это уже кое-что, да будет тебе известно, – сказала Клара, которой в детстве нравилось играть в медсестру.

Андрес пожал плечами, крепче взял ее под руку и испытал смутное успокоение. Похоже, в этой ночи найти утешение было нетрудно.


– Я не согласен, – сказал репортер. – Да, Стелла, я бы съел gras-double[15] и вам советую то же самое. Здесь подают замечательное энтомологическое ассорти, потрясающую вкуснятину.

– Gras-double, – сказал Андрес. – А мне – ветчину. Итак, ты не согласен.

– Не согласен. Я считаю: нас не много и мы не много можем; интеллигенция и разум сами выбирают себе зоны на земном шаре, и Аргентина в эти зоны не попала.

– Чисто профессиональное искажение зрения, – сказал Хуан. – Поскольку ты принадлежишь к тем, кого мой тесть называет людьми слов, ты забываешь о людях цифр. У нас разум и интеллигенция сосредоточились в точных науках. Мы целыми днями спорим, отказывая аргентинцам в творческих возможностях, не замечая, что наша область – лишь одна из многих и что есть другие люди, которые тоже работают и делают свое дело. Хороший биолог, наверное, расхохотался бы от души, услыхав наше попискивание. Потому что мы даже не кричим, а пищим, как мыши. Передай мне половинку грейпфрута.

– Дорогой мой, – сказал репортер, – ни тебя, ни меня нет в тех, других, областях, и мы с тобой не знакомы с биологией, чтобы рассудить, действительно ли в ней все обстоит так хорошо. Однако то, что доступно моему зрению, не представляется мне вещами из другого мира. И даже делая скидку на то, о чем ты сказал, я продолжаю утверждать, что Аргентина – страна созерцателей, страна праздных зевак, которые, обладая короткой памятью, всегда готовы верить тому, что видят их глаза, и доверяться словам, которые слышат. Пять-десять тысяч человек, глазеющих на курбеты Лабруны, – это и есть Аргентина. А заодно можно представить себе пропорцию между бесполезными людьми и творческими. Ты мне скажешь, что у нас есть замечательные поэты, и будешь прав. Я уже говорил, что поэзия – вовсе не достоинство человека, а фатальное свойство, которым он страдает. У нас уйма людей, обуреваемых поэзией, а я тебя прошу, пересчитай, сколько у нас активных творцов, другими словами, интеллектуалов, одаренных умом.

– Что ты заладил? – сказал Хуан. – И почему вдруг такое значение придаешь уму? Что такое ум? Аргентинец или, скажем, портеньо, которого я знаю и с которым живу бок о бок, всегда был умен. Творчество рождается из нравственности, а не из ума.

– Ой, – сказала Клара, – но одно о нас можно сказать наверняка: мы – вялый народ.

– Вот именно, вялый, без напора. Что характерно для портеньо: у него, как правило, блестящие идеи, но они совершенно оторваны от жизни, они – вне контекста, возникают ни на чем, и применения им нет. А более упорядоченное мышление рождает идеи, которые влекут за собой другие идеи, и в результате складывается целостная картина. Прости меня за такую терминологию, но, по-моему, этот образ наиболее точен. Словом, нам не хватает системы (назовем эту систему свободой или системой во имя свободы), и этот нравственный недостаток серьезнее, чем какой-либо другой. Мы растрачиваемся на бумажных змеев, а какой-нибудь профессоришка из Лиона или Бирмингема за несколько недель методической работы придумал бы способ, как уничтожить себя самого и всех остальных.

– Но, по сути, мы не так уж отличаемся от других, – сказал репортер. – Когда я говорил об уме, я главным образом имел в виду плоды разума, а не пустопорожние проявления. А если взглянуть на вещи трезво, то возникает проблема этого, как его, status[16]. Черт подери, какими понятиями я орудую!

– Вот бы опубликовать все это в дневнике, а? – сказала Стелла, с удовольствием предвкушая флан со сливками, который собиралась съесть на десерт.

Андрес слушал и смотрел на Клару. И почему-то вдруг вспомнил Малапарте: «Всем известно, как эгоистичны мертвые. В мире есть только они, остальные – не в счет. Они, эти колоссы, завистливы: они всё прощают живым, кроме одного – что те живые…» А спорят ли мертвые где-нибудь, подумалось ему, вот так же, как Хуан с репортером, и найдется ли среди них хоть один, который смотрел бы вот так, как он сейчас смотрит на Клару (а Стелла смотрит на него, чему-то радуясь). И на мгновение все это – и как они сидят вокруг стола, застеленного скатертью и уставленного едой, и как поблескивает на скатерти нож, ярко, до боли в глазах, – все это показалось ему непостижимым. Видеть вещи, знать их, но не давать им облечься в словесную форму. А эти всё говорят и говорят: Стелла, Клара, туман, ночь, ты же знаешь, у нас все живут в долг; а в дверь входили новые посетители, и дверь скрипит, и горьковато пахнет грейпфрутовым соком, они всё прощают живым, кроме одного – что те живые. Он глубоко вздохнул, чтобы отступил поднимающийся снизу ком, который вдруг начинал душить его тоской. Если бы можно…

Он не закончил мысли – не хватало слов, чтобы ее выразить, она могла застрять на середине и раствориться в ничто, в этой черноте, не заполненной черным изнутри, поскольку за чернотой, казалось, не было пространства – и все смотрел на Клару, пытаясь найти облегчение в неподвижном лице Клары, внимательно следившей за разговором.


– Я тебе признаюсь, что сказать-то нам особенно нечего, – заметил Хуан, – потому что на деле мы проживаем жизнь, стараясь никак не ввязываться в то, что называется приключением человеческой жизни. Мы – крупицы нашей земли и нашей реки, словом, элементы, у которых нет истории или чья история принадлежит другим. Мы заранее устали от того, что у нас нет ничего настоящего, что бы нас неотступно и яростно мучило. Мы, по сути дела, так свободны и так мало привязаны к прошлому или к будущему, что, похоже, невыраженность – самое исконное наше свойство. Помнишь, в тридцатые годы выпустили том в Полном собрании сочинений Иполито Иригойена? Открываешь обложку, а под ней – чистые страницы. Потому-то наши писчебумажные магазины выглядят гораздо лучше книжных.

– Человек садится за пишущую машинку и уже счастлив, – сказал репортер. – Если тебе нечего сказать, то молчи, или, что гораздо достойнее для таких людей, как мы – жертв Ардолафата, демона слова, всемогущего, – занимайся чистым творчеством, абсолютным ex nihil[17]. И живи, словно Буэнос-Айрес раскинулся на кисельных берегах молочной реки.

– Ты ошибаешься. Всякое творчество, даже самое чистое, имеет нравственную основу. А нравственной основы не бывает без человеческого достоинства. Ты можешь вести себя недостойно в личной жизни, но едва начинаешь эту мерзость воплощать в литературное произведение, излагать, как тотчас же возникает необходимость нравственных основ, если, разумеется, речь идет о творчестве, а не о выполнении заказов и поделок для Аргентинского общества писателей или для воскресных иллюстрированных изданий. Даже сукиному сыну и то требуются свои принципы и основы. Прости, я немножко тебя отвлек. Но то, что ты называешь чистым творчеством и с помощью чего, наверное, можно было бы превосходно уйти от детерминизма и построить нечто, хотя тебя и не обеспечили строительным кирпичом, у нас, по-моему, это и по сей день – отвратительный эскапизм. Например, я сам прежде всего репортер. Но пишу стихи и знаю, почему я их пишу. Это – предательство. Ибо в стихах я пишу о ярости и вдовстве потому, что мой взгляд устремлен вовнутрь меня, и я хожу по улицам и изрыгаю все темное, что есть во мне, чтобы другие поняли, какой я мерзавец.

– Ты всегда на себя наговариваешь, – огорчилась Стелла. – Давайте сначала поедим, и не трать прежде времени желчь. Мы все о себе невысокого мнения, потому что на самом деле мы – лучше многих.

– Поразительно, – сказал репортер, глядя на нее с одобрением.

Клара пожала плечами и откусила сочное мясо. У нее были повадки Хуана, частенько она пользовалась его словечками, а в свободную минуту складывала его головоломки. Рядом на стуле лежал пакет с цветной капустой, бумага шуршала при каждом сотрясении пола. За витринным стеклом виден был туман. Временами он становился гуще, а то вдруг поднимался, и тогда открывалась улица и машины па ней. Клара была на улице, она шла по туману. И слова, звучавшие вокруг, доходили до нее словно издалека, как по телефону. Она подумала об экзамене без страха и почти без надежды. Андрес смотрел на нее и тихо улыбался. Ой, как сурово она обошлась с ним только что! Чтобы защитить Хуана, ей всегда приходилось причинять боль другим. Абель, Андрес. Все, что говорилось здесь, – чепуха, невинная студенческая болтовня, называемая греческим словом «эутрапелия».

– Слово «эутрапелия» пахнет гелиотропом, – сказала она тихонько Андресу. – Какая жалость, что нам приходится жить в такое метафизическое время, тебе не кажется? Я говорю это в чисто литературном плане.

– Я не понял тебя.

– Я – тоже, – сказала Стелла-распахнутые-глаза.

– Какие вы не тонкие. Вот слушай: они – и заметь, с каким старанием – излагают свою платформу, исходя из того, сближает ли то, что пишется, человека с человеком, сближает ли это людей не абстрактных, а людей живых, обладающих плотью и судьбой. Ты видишь, они мыслят на французский манер. Но уверяю тебя, что Мальро – это метафизика. Потому что, помимо восьмидесяти килограммов живого веса, у каждого есть еще судьба, а судьба – это его смысл бытия, а смысл бытия приводит его к корневой сути, к точке отсчета его существа, а это и есть метафизика.

– Ай, Кларита, – сказал Хуан и грустно погладил ее по щеке.

– И наоборот: если у слова «эутрапелия» запах гелиотропа, то это вполне конкретно, а такая постановка вопроса вполне в духе Малларме и его времени. Видишь, в конце концов всегда ссылаются на Малларме, но в данном случае эта ссылка вполне оправданна. Я бы предпочла, чтобы они говорили —

– вернее, чтобы мы говорили, —

о чем-нибудь вполне конкретном и совсем не метафизическом, ну, к примеру, почему слово «эутрапелия» в моем носу вызывает те же ощущения, что и гелиотроп. Филология, аналогия, семантика, символизм – какие это прекрасные вещи, и как бы славно мы ужились с ними! Но не получается. Хуану приходится бежать из мира элегантных понятий, чтобы взглянуть себе в лицо и осознать свой способ бытия. У него это называется конкретизировать художественное произведение или основы художественного творчества. Я же называю это: поднести спичку к пороху —

– и все взлетает к чертовой матери, – Клара dixit[18].

– Поразительно, – признал репортер. – Эутрапелия. Черт подери!

– Кофе, – сказал Андрес. – Нет, флан со сливками я не хочу. Не хочу, дорогая.

– А я съем флан со сливками, – сказала Стелла.


«Абель, – подумала Клара устало. – Бедный Абелито. Вот бы обалдел, если бы услышал меня. А завтра… Нет, Андрес, поздно смотреть на меня так. Раз и навсегда поздно, Андрес. Раз и навсегда». Официант уронил стакан, Стелла засмеялась, и парень стал объяснять, что стакан просто выскользнул у него; Стелла перестала смеяться и, судя по всему, с интересом слушала его объяснения.

– Издержки производства, – говорил официант, ловко подталкивая ногой осколки к стенке. – Каждый день бьют три-четыре штуки. Патрон из себя выходит, но что поделаешь – издержки производства.

– Да и стекольному фабриканту надо дать подзаработать, – сказала Стелла.

– Ешь флан, – попросила Клара и искоса взглянула на Андреса, который закрыл глаза в ожидании взрыва или чуда. Пронзительный вопль продавца газет заставил всех вздрогнуть. Продавец влетел в дверь, прошелся меж столиков, выкрикивая новости уже не так громко. Репортер проводил его взглядом до двери и устало махнул рукой.

– Я это пишу, а он продает, – сказал репортер. – А вы потом читаете – вот вам и святая троица и тэ дэ и тэ пэ. Ладно, пошли.

«Как глупо, – подумал Хуан, когда они выходила – разговаривать, слушать разговоры и знать, что все это не совсем так. Это еще одна, быть может, худшая, наша слабость – трусость. Те из нас, кто чего-то стоит, не уверены ни в чем. Быть безмятежно уверенным может только животное».

– Пошли по Леандро Алема до Майской площади, – попросила Стелла. – Я хочу посмотреть, что там творится.

– Если удастся что-нибудь разглядеть, – сказал репортер, принюхиваясь к туману.

Они прошли мимо Почтамта, воздух казался липким, разговаривать не хотелось. Из луна-парка вдруг донеслись крики, взмыли вверх и мягко распались в воздухе.

– Кто-то шмякнулся на ринге, – сказал репортер. – Знаешь, Хуан, боксеры – счастливые люди, они дерутся с упоением, не бой, а музыка жизни.

– Апоксиомен – певец, – сказал Хуан. – Однако сегодня ночью здесь никто не поет. Послушай, репортер, это тебе мой подарок, свеженькое, неправленое. Называться будет, наверное, «Фауна и флора реки».

Река течет с неба, серьезно и прочно,

натягивает простыни до подбородка и спит,

а мы тут, уходим мы и приходим.

Ла-Плата, серебряная река, днем она

орошает нас ветром и студенистой прохладой;

она отрекается от востока, ибо мир кончается

за фонарями Костанеры.

А дальшене спорь, читать эти строки

лучше всего в кафе, под мелким, с монетку, небом,

бежав от всего и вся, от новых обычных будней,

чтобы вольно гулять по снам, по желтой речной слюне.

Почти ничего не осталось; разве что пристыженная любовь,

роняющая слезы в почтовые ящики, и прячущаяся

в углах (но ее все равно все видят),

и хранящая милые сердцу предметы, фотографии, и цепочки,

и тонкие носовые платки

там, где хранится все то, что не для чужого глаза,

на самом дне кармана, среди монет и крошек,

где шелестит короткая ночь.

Другим, может, все равно, но я -

но я не люблю Расина,

не нравится мне аспирин,

и новый день ненавистен.

Я исхожу в ожидании,

случается, сквернословлю, и мне говорят,

что с тобою, дружище,

ты – как северный ветер, чтоб ему было пусто.

– Мне нравится, – просто сказал Андрес (потому что все молчали и стояли вокруг Хуана, а у того блестели глаза, и он провел тыльной стороной ладони по лицу и отвернулся, чтобы не видели его глаз).


На набережной у стоянки клуба автомобилистов земля была усыпана бумагой. Ветер взвихрил ее над машинами, и клочья ложились на землю грязным снегопадом, застревая в ручках дверей, скользя по мыльно-скользким крышам «шевроле» и «понтиаков». Все было усыпано обрывками газет, скомканной или разорванной в клочья оберточной и папиросной бумагой, конвертами, клочками шелковой и копировальной бумаги, черновиками. Ветер забил ворохи бумаг в промежутки между машинами, прибил к краям тротуара, разметал по газонам.

Хуан шел впереди и, когда увидел это море грязной бумаги, едва удержался от желания обойти его и

спуститься вниз, за парапет. Остальные шли и переговаривались тихо, так затихают звуки в конце сонаты, так стихают раскаты грома, а Хуан шел впереди, сжимая в руках кочан цветной капусты, и думал об оставшихся до экзамена часах. Экзамен представлялся ему четким пределом, бакеном, к которому следовало плыть. Хорошая вещь – четкий предел, экзамен. Четкий предел – это вроде отметки карандашом на градуированной линейке: отделяет предшествующее, отмеряет расстояние, —

а в данном случае – время, и срок, и импульс,

который прекращается в определенный момент:

так заводишь часы, которые должны остановиться

в семь пятнадцать,

и в семь десять часы начинают замедлять ход,

тикать лениво

и дотягивают до

семи восемнадцати, тягостно тянут,

диастола, еще диастола,

опять диастола,

робко, робко, и вот, наконец, застывают:

часовая стрелка, минутная стрелка, секундная.

С улицы Бартоломе Митре (здесь бумаг уже не было) они увидели слепящий свет над Майской площадью. Розовый Дворец проступал сквозь клочья тумана, балконы и двери были ярко освещены. «Прием, – подумал Хуан. – Или смена кабинета министров. Нет, пожалуй, при смене кабинета лишних огней не зажигают». Яркие огни Майской площади отсвечивали в окнах соседних домов. Издали доносилась металлическая музыка, эта профанация музыки (любой музыки), потому что, когда музыку передают по громкоговорителям, прекрасное разрушается, это все равно что Антиноя впрячь в телегу с мусором, жаворонка засунуть в ботинок. «Жаворонка – в ботинок», – повторил Хуан.

Клара подошла к нему, но смотрела поверх его взгляда.

– Дай я понесу пакет, если тебе надоело.

– Не надо, я хочу нести сам.

– Ладно.

– Не понимаю, зачем мы идем на Майскую площадь.

– Стелле захотелось, – сказала Клара. – Похоже, они по-прежнему необычайно внимательны друг к другу.

Репортер поравнялся с ними. Он шел, засунув руки в карманы брюк; пиджак был застегнут, и оттого казалось, что по бокам у него выросли плавники.

– Весь Буэнос-Айрес сбежался поглядеть на мощи, – сказал репортер. – Вчера вечером поезд из Тукумана привез полторы тысячи рабочих. Перед Муниципалитетом устроили народное гулянье. Смотри, на углу перекрыли движение. Тут будет жарко.

Они поднялись по крутому склону вдоль правительственного здания. Сверху (Андрес со Стеллой присоединились к ним, но никто не разговаривал) хорошо было видно, как течет людская толпа к противоположному концу площади, а потом расходится по улицам Ривадавии и Иригойена. Но в середине толпа казалась почти неподвижной, лишь время от времени по ней словно прокатывались волны, однако заметно это было лишь издали.

– Соорудили святилище в форме пирамиды – жесткие ребра, обтянутые брезентом, – пояснил репортер.

– Ты там был? – спросил Хуан.

– По службе, – сказал репортер. – И написал здоровый репортаж.

– Другими словами, ты освятил это паломничество. И не смотри на меня исподлобья, ибо это – правда. Они натянули брезент, а твоя газета натянула нос людям, по двадцать грошей за небылицу.

– Не надо так говорить, – сказал Андрес очень серьезно. – Люди ходят не из-за газет. Никакой газетной кампанией нельзя объяснить некоторые взрывы ярости или энтузиазма. Кто-то говорил мне, что ритуалы возникают спонтанно и время от времени придумываются новые.

– Ритуалы не придумываются, – сказал репортер. – Их или вспоминают, или открывают заново. Они существуют испокон веков.

– Пошли на площадь, – попросила Стелла. – Здесь ничего не видно.

Сзади завыла сирена, они обернулись. По улице Алема проехали две санитарные машины, за ними – мотоциклы, за теми – еще одна «скорая помощь».

Они вышли на площадь к самым балконам Дома Правительства. Жара, яркие огни и скопление народа спрессовали здесь туман в мутное, темное облако и придавили к самой земле. Сотни людей, одетых однообразно во что-то пегое, синее, табачное, а иногда темно-зеленое, собрались на площади. Под ногами чувствовалась мягкая земля – недавно тут сняли широкие тротуары, чтобы расчистить площадь, хотя репортер уверял, что таким образом никогда и ничего не расчистишь, и яростно топтал ногами землю, – и продвигаться приходилось с осторожностью, то и дело цепляясь за локоть или плечо соседа, если казалось, что он тверже стоит на этой неровной почве, где прочной, похоже, была одна Пирамида.

Андрес увидел, что Клара покачнулась, и крепко взял ее под руку. Хуан поднял к груди пакет с кочаном, а другую руку выставил вперед, защищая его. Они продвинулись на несколько метров, стараясь разглядеть священное сооружение.

– Вам бы сейчас спать и набираться сил для завтрашнего дня, – сказал Андрес.

– Я бы не заснула, – сказала Клара. – На экзамены лучше приходить усталой, чтобы глаза блестели. Хорошо бы меня спросили о психологии толпы, я бы им рассказала вот об этом, и дело с концом.

– Да, есть о чем рассказать, – согласился Андрес, расчищая ей место, чтобы она видела лучше. Но чтобы видеть лучше, надо было работать локтями —


– что же вы делаете, в самом деле, по улице не умеете ходить, что ли,

скажи своему братишке, чтобы не лез напролом, Боже мой, что за парень, просто напасть,

не толкайся, эй, ты, неф, ты меня выведешь из себя, —


пробираясь меж напирающих со всех сторон тел, затылков, шейных платков, надо было продираться сквозь стену молчаливых типов, которые словно чего-то ждали. Прижимаясь к Андресу, Клара пролезла в щель между двумя черными пиджаками и заглянула внутрь магического круга. Взявшись под руки, люди образовали круг, а в центре круга стояла женщина в белой тунике, нечто среднее между школьной учительницей и аллегорией Отчизны, которую никогда не попирали тираны; длинные белокурые волосы свободно падали на грудь. Двое или трое сухопарых плебейского вида мужчин священнодействовали на этом обряде. Клара смотрела, как они двигались – словно нехотя, по обязанности танцевали перикон. Ей вспомнился Прилидиано Пуэрредон, она глубоко втянула мыльный воздух, словно желая разглядеть получше. Один из мужчин подошел к женщине, положил ей руку на плечо.

– Она хорошая, – сказал он. – Она очень хорошая.

– Она хорошая, – повторили следом за ним другие.

– Она пришла из Линкольна, из Курусу Куатиа и из Пресиденте Роке, – сказал мужчина.

– Она пришла, – повторили остальные.

– Она пришла из Формосы, из Ковунко, из Но-гойи и из Чападмалаля.

– Она пришла.

– Она хорошая, – сказал мужчина.

– Она хорошая.

Женщина не шевелилась, но Кларе видны были ее руки, словно приклеенные к бедрам, а пальцы сжимались и разжимались, будто она вот-вот разразится истерикой. Кларе стало страшно и до ужаса омерзительно, потому что она вдруг поняла —

но как она могла, как она.

могла,

и обратно пути нет, механизм пущен и все

НЕОБРАТИМО,

как невозвратно то, что унесено временем, —

но как она могла прошептать все-таки вместе со всеми:

«Она хорошая». Она услыхала это обратным слухом, услыхала истинный голос, который слышен в момент его рождения, в самой глотке (девочкой ей нравилось зажимать уши и петь или дышать глубоко; а когда у нее был бронхит – слушать свои хрипы, посвистывающие, будто маленькие лягушата или совята, а потом откашляться – и весь оркестр понемногу снова настраивался, собирал воедино разные темы, прекрасные, потому что она хорошая).

– Пошли отсюда, – попросила она, испуганно повисая на руке у Андреса.

Тот посмотрел на нее и ничего не сказал. Хуан со Стеллой заворачивали вправо, репортер плелся за ними. Клара с Андресом с трудом стали пробираться за ними, потому что всем хотелось увидеть женщину, потому что она хорошая, она пришла из Чападмалаля. Прижимаясь к Андресу, Клара шла с закрытыми глазами и тяжело дышала. «Я пела вместе с ними, молилась вместе с ними. Я подписалась, подписалась». Глупо, однако какая-то ее часть —

какой-то кусочек, на секунду освободившись от всего ее остального существа, воспринял ритуальную процедуру и смиренно проглотил облатку.

– Мне страшно, Андрес, – сказала она очень тихо. Его мысли были над всем этим, однако отправной точкой стало именно это.

«Армагеддон, – думал он. – О бледная долина, о, смертный час».

– Осторожнее с этим проходимцем слева, у него лицо карманника, – сказал репортер, толкая Хуана в бок. – Идешь по улице и ничего не видишь вокруг. Со своим кочаном. Гляди, он тебя обчистит. Есть карманники, а есть и капустники. До чего же мне нравятся —


– проходите, сеньора, – красивые слова. Как это – эутрапелия? Но, знаешь —

– да, молодой человек, святилище,

– да, там —

наш Дирек ненавидит стиль, он считает, что стиль в журналистике – эутрапелия, вот именно, эутрапелия. Он верит в headlines[19] и готов заполнить ими все пространство, в духе «All American Cables» [20]. Он не дает мне развернуться, не дает писать хорошо, че! Унылый тип.

– Что ты называешь «писать хорошо»? – спросил Хуан. – И хватит отвлекать нас. Мы пришли посмотреть, и мы будем смотреть. Стелла, иди сюда, просунься между этими здоровыми парагвайцами. Давай, детка, оттачивай свой стиль, тебе никакой Дирек ничего не скажет.

– Ты плохой товарищ, – сказал репортер. – Напомни мне потом. Я объясню тебе, что я имею в виду под стилем.

Они уже видели стойки, на которые был натянут брезент. Но оставалось преодолеть самую сложную часть пути – пассивную стражу из сотен державшихся друг за дружку женщин, которые застыли, точно столбы, в густой атмосфере ожидания, тяжелых испарений и перешептывания. Андрес жестом указал направление, откуда в этот момент раздался пронзительный детский крик. Они пошли сквозь толпу на крик. На скамеечке сидел мальчонка лет восьми; двое мужчин, встав на колени, держали его за плечи и за талию. Парень с раскосыми глазами и зверской рожей стоял в метре от мальчика и целился ему в лицо огромной сапожной иглой. Он подходил к нему все ближе и целился сперва в рот, потом в глаз, потом в нос. Мальчик отбивался, вопил от ужаса, на светлых штанишках проступили пятна – от страха он обмочился. И тогда парень бесстрастно отступал назад, а люди, стоявшие вокруг, шептали что-то, чего Андрес (он единственный подошел ближе, чтобы видеть) не разобрал.

Что-то вроде

Посредине-посредине-посредине посредине

если только

Враги-враги-враги-враги.

Хуан с репортером, почуяв недоброе, крепко держали женщин под руки и не давали им подойти поближе.

– Сукины дети, – сказал Андрес и, схватив Стеллу за руку, твердым шагом направился в сторону святилища.

– Ты белый, как лист! – сказала Стелла.

– Уточни, какой лист, – сказал Андрес, не глядя на нее. – Листья, как правило, зеленые.

– Филолог – до тошноты, – сказал репортер.

– Че, послушайте – музыка.


Плотная ограда из могучих спин остановила их метрах в пяти от святилища. Сине-черно-сине-красно-зелено-черная ограда

– и никакой сумятицы, никаких «позвольте, сеньора», никаких «дайте дорогу официальным лицам» —

– Сплошная мешанина, – пробормотал Хуан.

– Никакого стиля.

– Стиль умер, – сказал Андрес.

– Да здравствует стиль! – сказал репортер. – Че, слышите? – музыка.

Как же, конечно, они слышали. «Поэт и селя-ниииии-ин». «Что за черт, – подумал репортер. – Прав Хуан. Никакого стиля. Просто в голове не укладывается: задастые негритянки в почетном карауле вокруг святилища, и все это – под слащавую музыку фон Зуппе. Зачем в центре пампы – фриги-дариум? И что делаем тут мы?»

– Более поносных скрипок я в жизни не слыхал,

– сказал Хуан. – Боже мой, просто безумие. Почему они не врежут им танго?

– Потому что им нравится это, – сказал репортер. – Не видишь разве: эти несчастные люди открыли для себя музыку через кино. Ты думаешь, что мерзость под названием «Незабываемая песня» не сделала своего дела? Мощи под Чайковского, пиццу под Рахманинова.

– Давайте же подойдем, в конце концов, – попросила Клара. – Я больше не могу. Ноги вязнут в земле, умираю, хочу пить.

– Умирает от жажды у подножия Пирамиды, – сказал репортер. – Банально, но с изюминкой.

Умирать от жажды у подножия Пирамиды – Блистательный образ нашей Отчизны!

– Чистый Египет, – сказал Андрес. – Сеньора, позвольте, мы пройдем.

– Проходите, пожалуйста, – ответила сеньора. – Кто вам мешает?

– И в самом деле, никто, – сказал Андрес.

– Что вы говорите?

– Ничего, сеньора.

Миленький мотив,

Лунный перелив,

Трам-па-рам-па~рам.

– Какие остроумные, – сказала сеньора.

Затем они наткнулись на славянскую чету, которая пробиралась в том же направлении, что и они, но делала все возможное, чтобы казалось, будто они двигаются в противоположную сторону. А потом – о, эта последовательность, о, эти А, Б, В, один за другим, – потом стало ясно, что они зашли не с того края и оказались у той части святилища, которая была наглухо затянута брезентом и выходила на Ривадавию, а потому —

как в коробке с пластинками,

как в ящике с инструментом,

как в папке для бумаг,

вход был с другой стороны, с другой стороны, с другой стороны Пирамиды —

С ВЕРШИНЫ КОТОРОЙ ДВАДЦАТЬ ВЕКОВ ВЗИРАЮТ НА ВАС —

и надо было идти на другой конец, совсем недалеко,

к близкому, но все время отодвигающемуся горизонту, на улицу Иполито Иригойена.

– Мне раздолбали кочан, – сказал Хуан Стелле которая шла и лучилась счастьем. – Жалко до слез, видела бы ты, каким он был, просто душа радовалась.

– Завтра можешь купить новый, – сказала Стелла.

– Разумеется. Как Кокто Орфею: «Убей Эвридику. Сразу легче станет».

– Ну, – сказала Стелла, – просто я хотела сказать…

– Ну конечно. Просто не всегда попадаешь на рынок «Дель Плата» в тот момент, когда продается такой кочан. Должны идеально совпасть тысячи разнообразных факторов. К примеру, я расстаюсь с друзьями на этом углу двумя минутами позже и упускаю покупку. Я это точно знаю, потому что едва я взял кочан в руки, как —

– Педик сраный, – совершенно отчетливо произнес чей-то высокообразованный голос в толпе.

Баю-бай, цветочный,

баю-бай, кочан.

Да —

тотчас же увидел сеньору, которая пожирала его налитыми зеленой завистью глазами. Видишь, тысячи факторов.

– Че, как толкаются, – отдуваясь, сказал репортер, шедший сзади. – Что за ночь, братец! Сидел бы я спокойно в кафе, да надо было явиться вам, а теперь хлебай. Я готов был поклясться, что вход со стороны Ривадавии. Кажется, я так и написал в репортаже.

Они обошли святилище —

«Он под звуки танго шел по мостовой» -

и добрались до насыпи, на которой возвышалась —

– Эй, Мигелито! Куда вы с отцом запропастились?

– Мы за Пиради-и-идом!

славная, неувядающая, не оскверненная никаким «джипом» никакого победителя колонна свободных, трон мужественных —

Партизаны спешились и коней оставили

возле Пирамиды —

Альсага – к смерти

Линье – к смерти

Доррего – к смерти

Факундо – к смерти

Бедненький покойничек

Mиста Курц he dead[21]

Бедная пастушка

преставилась в поле

Cr?vons, cr?vons, qu'un sang impur

abreuve nos fauteuils

provinciaux[22]

– Да, сегодня, наверное, можно было выгодно купить, – сказала Стелла.

Пес, едва различимый меж мерцающей колоннады брюк и чулок, обнюхивал туфли Стеллы. Андрес с Кларой успели уйти вперед и теперь обходили ребро Пирамиды. «Специально для святилища сделали насыпь выше, – подумал Хуан. – Когда все это кончится, площадь станет безобразной». Земля под ногами была совсем мягкой, и, чтобы сохранить равновесие, ему пришлось свободной рукой опереться о стену Пирамиды. И тут в толпе, слева, чуть позади, он увидел Абеля. Он увидел его в тот момент, когда толпа вдруг качнулась, – вот так посреди разговора вдруг на мгновение неожиданно наступает тишина, —

«Тихий ангел пролетел», – говорила бабушка, словно колодец в воздушном пространстве, который углубляется и углубляется, и надо положить ему конец, произнести первое слово, крутануть руль и выйти из штопора. «Опять он», – подумал Хуан, не желая признаваться в подступавшем беспокойстве.

– Наконец-то, – сказала Стелла. – Уф, какая жарища! А внутри, наверное, вообще кошмар.

– Я думаю, туда впускают партиями, – сказал Хуан. – Должно быть, там есть кондиционер.

Ему захотелось сказать Андресу, что он видел Абеля. «А может, я ошибся, – подумал он. – Но это бледное лицо, эти напомаженные волосы. Да и костюм тот же, что был на нем в кафе, с острыми плечами. Бедный Абелито, подумать только, мне придется набить ему морду, доведет он меня». Брезент затрепетал так, словно внутри кто-то забил крыльями. Они подошли уже совсем близко и должны были войти со второй или третьей партией. Лампы на высоких стойках освещали именно этот сектор, яркий свет пробивался сквозь туман и дым, высвечивал гипсово-грязные лица, желтоватые, усталые тени.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4