Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чудесные занятия

ModernLib.Net / Современная проза / Кортасар Хулио / Чудесные занятия - Чтение (стр. 27)
Автор: Кортасар Хулио
Жанр: Современная проза

 

 


— Мне нужно купить кое-что для сына, он сам не отваживается, да-да, именно, я не знаю, какие у вас упаковки, но не важно, дайте мне парочку, сын сам разберется, что к чему. Комедия, правда?

Выпалив все это на одном дыхании, вы первая готовы были признать комизм положения и даже расхохотаться в лицо старухе Делькасс… трескучий попугайный голос, желтый диплом фармацевта, выставленный в витрине… у нас есть поштучно и в пакетиках, по двенадцать и по двадцать четыре штуки. Один из покупателей уставился на вас, словно не веря своим ушам, а другой, старушенция, высовывающая близорукий нос из балахона до пят, засеменила к дверям, лепеча: «Доброй ночи, доброй ночи!» А молоденькая продавщица ей с восторгом в ответ: «Доброй ночи, сеньора Пардо». Старуха Делькасс проглотила наконец слюну и пробормотала, отворачиваясь:

— Вы бы себя пожалели, почему не пройти за прилавок?

А вы представили Роберто, и вам стало его жаль, он ведь наверняка не отважился бы попросить старуху Делькасс, чтобы та впустила его за прилавок, еще бы, он же — мужчина! Нет (вы сказали или только подумали? Хотя, впрочем, какая разница?!), не понимаю, почему я должна делать секрет или трагедию из-за пачки презервативов, попроси я ее без свидетелей, я бы предала себя, стала бы твоим сообщником и, может, через пару недель снова оказалась бы в подобной ситуации, а этого ты от меня не дождешься, Роберто, хорошенького понемножку, отныне каждый сам по себе, теперь-то я действительно не увижу тебя голым, сынок, этот раз был последним; да, пачку по двенадцать, сеньора.

— Они просто остолбенели, — сказала молоденькая продавщица, помирая со смеху, она никак не могла забыть тех покупателей.

— Я видела, — кивнули вы, доставая деньги. — Ну конечно, так поступать не принято.

Перед тем как переодеться к ужину, вы положили купленную пачку сыну на кровать, и, вернувшись из кино (бегом, потому что уже было поздно), ты, Роберто, заметил на подушке белый пакетик, пошел пятнами и развернул его… и вот — Дениз, мама, впусти меня, мама, я нашел это, ну, то, что ты… Выглядевшая совсем юной в белом декольтированном платье, она стояла спиной, глядя на тебя в зеркало, словно на какого-то чужого, далекого человека.

— Да, но теперь выкручивайся сам, малыш, больше я ничего не могу для вас сделать.

Вы давно договорились, что она не будет называть тебя малышом, и ты понял, что она решила с тобой посчитаться, причем по-крупному. В растерянности ты подошел к окну, потом метнулся к Дениз, обнял ее за плечи, прижался, покрывая ее спину частыми влажными детскими поцелуями, а вы тем временем спокойно причесывались и искали духи. Почувствовав на коже горячую слезу, Дениз оберну-

лась и мягко отстранила тебя, беззвучно смеясь протяжным смехом немого кино.

— Мы опоздаем, дурашка, а ты знаешь, Урсула не любит ждать за столом. Как картина, ничего?

Гнать, гнать от себя подлую мысль, хотя с каждым разом это трудней и трудней, а виной всему — чуткий сон, полночный час и комар, союзник злого демона, не дающего вам забыться. Включив ночник, вы отпили большой глоток воды и снова легли на спину; жара стояла невыносимая, но в гроте, наверное, было свежо… уже погружаясь в сон, вы представили себе белый-белый песок, и вдруг действительно увидели демона, склонившегося над Лилиан, она лежала, широко открыв влажные глаза, а ты целовал ее груди и лепетал какие-то бессмысленные слова… но, разумеется, ты не сможешь сделать все правильно, а когда опомнишься, будет поздно… как хотел бы вмешаться демон, вмешаться, не потревожив вас, помочь вам не натворить глупостей, помочь по старой привычке, ведь он так хорошо знает твое тело, в стонах и поцелуях ищущее соития… если бы можно было увидеть твои ягодицы и спину и еще раз повторить советы, которые демон давал тебе при ушибах и гриппе: расслабься, это не больно, такой большой мальчик не плачет из-за пустякового укола, ну вот и все. И снова — ночник, вода, снова глупый журнал, вы заснете потом, когда ты вернешься, ступая на цыпочках, и вы услышите шум в ванной, слабое поскрипывание пружин на кровати и бормотание спящего или только еще засыпающего сына.

Сегодня вода была холоднее, чем вчера, но вам понравилось ее горькое покалывание, вы доплыли без остановки до волнореза, взглянули оттуда на людей, плескавшихся у берега, на тебя, курившего, лежа на спине, и не изъявлявшего особого желания лезть в воду. На причале вы отдохнули, а по пути назад пересеклись с Лилиан, которая плыла медленно и сосредоточенно. Она сказала вам:

— Привет!

Похоже, на большие уступки взрослым Лилиан не способна. Ты же, наоборот, вскочил и укутал Дениз полотенцем, уступая ей место, где не дуло.

— Тебе сегодня не понравится, вода ледяная.

— Вижу, у тебя мурашки. Погоди, эта зажигалка не работает, тут у меня другая… Принести горячего кофейку?

Вы лежали на спине, солнечные пчелы начинали жужжать на коже, песок казался шелковой перчаткой, вы лежали меж солнцем и песком, в каком-то междуцарствии. Ты принес кофе и спросил, когда надо домой: в воскресенье, как договаривались, или Дениз хочет задержаться. Нет, задерживаться незачем, уже холодает.

— Тем лучше, — сказал ты, глядя вдаль. — Вернемся — и дело с концом. Валяться на пляже хорошо недели две, а после надоедает.

Ты, конечно, надеялся, но зря… просто ее рука погладила тебя по волосам, легонечко.

— Скажи мне что-нибудь, Дениз, не надо со мной так, мне…

— Тсс… если кто и должен говорить, так это ты, не строй из меня каргу старую.

— Нет, мама, просто…

— Нам с тобой беседовать не о чем, ты знаешь, я сделала это только ради Лилиан. Теперь, когда ты ощутил себя мужчиной, учись обходиться без меня. Если у малыша болит горлышко, ему известно, где лежат таблетки.

Рука, гладившая тебя по волосам, соскользнула и упала на песок. Вы жестко отчеканили каждое слово, но рука оставалась прежней, рукой Дениз, голубкой, отгонявшей все боли, щекотавшей и ласкавшей, ставившей примочки и мазавшей тебя перекисью водорода. Это тоже должно было кончиться рано или поздно, ты понял и содрогнулся, как от удара… когда-нибудь лезвие предела должно отсечь вас друг от друга, не важно когда — ночью или утром. Ты сам сделал первые шаги к отчуждению: стал закрываться в ванной, стеснялся переодеваться при Дениз, начал часами пропадать на улице, но полоснули лезвием вы, и, наверное, именно сейчас, когда вы погладили его по спине. Если у малыша болит горлышко, ему известно, где лежат таблетки.

— Не волнуйся, Дениз, — хрипло произнес ты, набив почти полный рот песка, — не волнуйся за Лилиан. Знаешь, она не захотела, в самый последний момент отказалась. Она дура, эта девчонка, что с ней прикажешь поделать?

— Я сказала: хватит! Ты меня слышишь? Хватит, довольно!

— Мама…

Но она повернулась к тебе спиной и уткнулась лицом в соломенную шляпу. Демон, бессонница, старуха Делькасс — все курам на смех. Лезвие предела… какое лезвие, какого предела?! Значит, еще возможно, что в один прекрасный день дверь в ванную окажется не заперта, и вы войдете и увидите его, голого и намыленного, и он резко смутится. Или, наоборот, ты будешь смотреть на нее, когда она выйдет из душа, как прежде, когда вы столько раз смотрели друг на друга и играли, вытираясь и одеваясь. Где предел, где он на самом-то деле, этот чертов предел?

— Привет! — улыбнулась Лилиан, садясь между ними.


[Пер. Т.Шишовой]

Во имя Боби

Вчера ему исполнилось восемь, мы чудесно отметили его день рождения, и Боби остался доволен заводным поездом, футбольным мячом и тортом со свечками. Сестра побаивалась, как бы он в эти дни не нахватал в школе плохих отметок, но вышло наоборот, а по арифметике и чтению Боби даже подтянулся, так что причины лишать его подарков не было, отнюдь. Мы разрешили ему пригласить друзей, и он позвал Бето и Хуаниту; еще заходил Марио Пансани, но ненадолго, потому что у него заболел отец. Сестра позволила ребятам играть во дворе дотемна, и Боби вынес свой новый мячик; правда, мы опасались, что он в порыве восторга помнет наши цветы. Когда же пришло время пить оранжад и есть торт, мы пропели ему хором песенку — ту, что обычно поют имениннику, и вдоволь нахохотались, потому что всем было весело, а особенно Боби и моей сестре; я, конечно, неусыпно следила за Боби, но, похоже, только даром теряла время: следить ведь было не за чем; однако я не сводила с Боби глаз, когда он впадал в задумчивость, и все пыталась поймать его взгляд — тот самый, особенный взгляд… сестра его, по-моему, не замечает, а мне он доставляет столько страданий!

Вчера он посмотрел на мою сестру так всего один раз, когда она зажигала свечки, но тут же потупился и сказал тоном благовоспитанного ребенка (впрочем, он действительно хорошо воспитан):

— Какой красивый торт, мама!

Хуанита тоже одобрила торт, и Марио Пансани — тоже. Я дала Боби большой нож и следила за ним в оба, но малыш увлекся и на сестру мою почти не смотрел, ему куда важнее было разрезать торт на равные порции, чтобы никого не обделить.

— Сначала — маме, — сказал Боби, протягивая ей блюдце. А затем угостил Хуаниту и меня: о женщинах ведь надо заботиться в первую очередь.

Наевшись, ребятишки (кроме Марио Пансани, у которого болел отец) отправились играть во двор, но прежде Боби еще раз сказал моей сестре, что торт очень вкусный, а потом подбежал ко мне и чмокнул в щеку:

— Поезд просто чудесный, тетечка!

Вечером же он залез ко мне на колени и поведал великую тайну:

— Знаешь, мне теперь целых восемь лет, тетя! Мы долго не ложились… впрочем, дело было в субботу, и Боби мог колобродить допоздна. Я пошла спать последней, предварительно прибравшись в столовой и расставив стулья по местам: дети играли в затонувший корабль и во всякие прочие игры, во время которых дом переворачивается вверх дном. Спрятав большой нож, я заглянула к сестре, которая уже спала блаженным сном, а потом зашла к Боби… он лежал на животе — это его любимая поза с младенчества, — простыни сползли на пол, нога свисала с кровати, но он спал сладко-сладко, уткнувшись в подушку. Если бы у меня был ребенок, я бы тоже укладывала его спать на живот… впрочем, к чему думать о ерунде? Я легла в постель и не стала браться за книгу… зря, наверное, потому, что сон не шел и со мной случилось то, что обычно случается, когда теряешь волю и тебя со всех сторон осаждают мысли, которые кажутся тебе правильными, — ведь все, что вот так, с бухты-барахты, приходит на ум, правильно и почти все ужасно, и рассеять наваждение нельзя никакими силами. Я выпила подслащенной воды и сосчитала от трехсот до одного: так сложнее, а значит, быстрее можно заснуть… но я не успела задремать, потому что меня начали одолевать сомнения: спрятала ли я нож, или он по-прежнему лежит на столе? Это было глупо, ведь я все убрала и прекрасно помнила, что положила нож в нижний ящик кухонного шкафа; но сомнения не исчезли. Я встала, и, разумеется, нож оказался на месте, он преспокойно лежал среди столовых приборов. Не знаю почему, но мне захотелось унести его в спальню, я даже протянула руку, однако сочла, что захожу слишком далеко, посмотрелась в зеркало и скорчила гримасу. Это мне тоже не понравилось, — нашла время! — и я налила себе рюмочку анисовки (хотя при моей больной печени пить — чистейшее безрассудство) и потихоньку потягивала спиртное, лежа в постели и стараясь задремать; сестра во сне всхрапывала, а Боби, как обычно, разговаривал или стонал.

Но едва я начала засыпать, все внезапно нахлынуло вновь: я вспомнила, как Боби впервые спросил мою сестру, отчего она с ним плохо обращается, и сестра — святая, это все говорят, — уставилась на него, словно услышав что-то смешное, и даже расхохоталась, а я… я тоже была там, заваривала мате, помню, что Боби не рассмеялся. Наоборот, он погрустнел и упорно добивался ответа… ему было тогда семь лет, и малыш поминутно задавал странные вопросы, как все дети; однажды он спросил, чем деревья отличаются от людей, я пожала плечами, а он воскликнул:

— Но тетя, они же одеваются летом, а раздеваются зимой!

Я просто рот разинула, вот тебе на… нет, Боби, конечно, не вундеркинд, но все же… Так, значит, я говорила о Боби… сестра тогда была потрясена, она никогда не обращалась с ним дурно, она ему так прямо и заявила: дескать, разумеется, она бывает с ним строга, но лишь иногда, когда он плохо себя ведет или болеет и нужно заставить его делать то, что ему не по душе; но ведь и мама Хуаниты, и мама Марио Пансани, когда надо, проявляют строгость… однако Боби смотрел на нее по-прежнему грустно и наконец объяснил, что это бывает не днем, а ночью, когда он спит, и мы обе остолбенели. Потом, не помню кто, кажется, я принялась объяснять ему, что нельзя винить людей в своих снах, его просто мучил кошмар, не стоит переживать. В тот день Боби не стал настаивать, он вообще всегда с нами соглашался, его нельзя назвать трудным ребенком; но через несколько дней он проснулся, плача навзрыд, а когда я кинулась к его кроватке, обнял меня и не захотел ничего рассказывать, просто плакал и плакал, наверняка он видел еще один кошмарный сон… а в полдень за обедом Боби все вспомнил и снова спросил сестру, почему она так плохо ведет себя по ночам. На сей раз сестра приняла его слова близко к сердцу и сказала, что Боби уже большой и в состоянии отличить сон от яви, а если он будет настаивать, она пожалуется доктору Каплану: наверно, у Боби глисты или аппендицит, и надо лечиться. Я почувствовала, что Боби вот-вот расплачется, и поспешила растолковать ему еще раз, что такое кошмары; он должен понимать: мама любит его больше всех на свете, даже я его так не люблю; Боби выслушал меня с очень серьезным видом, утер слезы и сказал, что, конечно, он понимает, встал со стула и поцеловал мою сестру, которая пребывала в полной растерянности, а потом задумался, глядя в пространство; в тот же вечер я разыскала Боби во дворе и попросила рассказать мне все без утайки, ведь я его тетя, и он может довериться мне как самому близкому человеку; не хочет рассказывать маме — ладно, но пусть тогда поделится со мной. Говорить ему явно не хотелось, однако наконец Боби промямлил, что, дескать, ночью все по-другому, упомянул про какие-то черные тряпки, сказал, что он не может пошевелить ни рукой, ни ногой… у кого хочешь бывают такие сны, но в кошмарах Боби фигурировала именно моя сестра, которая стольким ради него пожертвовала, и я упорно ему это твердила, и он, конечно же, был согласен, безусловно согласен.

Буквально на следующий день сестра заболела плевритом, и мне пришлось крутиться как белке в колесе; с Боби, правда, хлопот не было, потому что он хоть и маленький, но очень самостоятельный; помню, он входил к сестре и молча стоял у ее постели… стоял и ждал, когда она ему улыбнется или погладит по голове, а потом тихонько играл в патио или читал в гостиной; он даже добровольно отказался от игры на пианино, а ведь Боби обожает музыку! Заметив, что он загрустил, я сказала ему, что маме лучше и завтра она встанет немножко позагорать. Боби странно передернулся и бросил на меня косой взгляд. Меня вдруг осенило, и я спросила у него:

— Что, снова кошмары мучают?

Он беззвучно заплакал, пряча лицо, а потом сказал:

— Да, почему мама так себя ведет?

И я поняла, что ему страшно. Пытаясь утереть мальчику слезы, я разняла его руки и увидела, что на лице Боби написан страх; мне стоило большого труда сдержаться и, прикидываясь равнодушной, в который раз объяснить ему, что это всего лишь сны.

— Только ей ничего не говори, — попросила я, — помни, она еще слаба и ей нельзя волноваться.

Боби молча кивнул, он так мне верил, но, пожалуй, слишком буквально воспринял мои слова, потому что, даже когда сестра поправилась, не заговаривал с ней о кошмарах, хотя они не прекратились, недаром порой он выходил по утрам из спальни с потерянным видом… да и возле меня Боби неспроста все время крутился, из кухни фактически не выходил. Пару раз я не выдерживала и пыталась с ним поговорить — то во дворе, то моя его в ванне; и каждый раз повторялась одна и та же сцена: с трудом подавляя слезы, Боби сдавленно шептал:

— Почему мама по ночам такая?..

Остальное тонуло в рыданиях. Я не хотела травмировать сестру, она еще не оправилась от болезни, и ее здоровье могло пошатнуться, поэтому я снова попросила Боби — а он у нас малыш понятливый — держать язык за зубами.

— Мне, — сказала я, — рассказывай о чем угодно, но маме — ни-ни; потерпи немножко, подрастешь — и все твои кошмары кончатся; наверное, не стоит есть на ночь много хлеба, я спрошу у доктора Каплана, может, у него есть какое-нибудь лекарство от плохих снов?

Спрашивать я, естественно, ничего не стала: не так-то просто было заговорить на подобные темы с доктором Капланом, у него ведь полно пациентов, и он не будет терять время на пустяки. Не знаю, правильно ли я поступила, но мало-помалу Боби перестал меня тревожить; правда, порой я замечала, что он бродит по утрам словно неприкаянный, и думала, что, наверное, все началось снова… и ждала, когда же он придет ко мне поделиться своими переживаниями, но Боби уходил в школу, так и не сказав ни слова, а возвращался совсем другим, счастливым, и креп с каждым днем, и учился все лучше и лучше.

В последний раз это произошло в феврале, в самое пекло; сестра уже поправилась, и мы зажили как встарь. Догадывалась ли она — Бог весть, но я ей рассказывать ничего не собиралась: она такая впечатлительная, я ее знаю, особенно если дело касается Боби. Я прекрасно помню, что, когда он был совсем крошкой, а сестра только-только развелась с мужем и очень страдала, она с трудом выносила плач Боби или шалости, и мне приходилось уводить его в патио и пережидать там, пока страсти улягутся, — так уж, видно, нам, тетушкам, на роду написано… Но скорее всего сестра просто не замечала, что порой Боби просыпается, словно вернувшись из дальних странствий, и пребывает в какой-то прострации до самого завтрака; когда мы оставались наедине, я все ждала, что она заговорит о Боби, но — увы, сестра помалкивала, а мне не хотелось напоминать ей о неприятном, бередить душу; можно сказать, я даже надеялась, что в одно прекрасное утро Боби опять спросит у нее, почему она плохо с ним обращается, но Боби, очевидно, тоже считал себя не вправе огорчать маму, а может, памятуя мою просьбу, думал, что не стоит больше заговаривать с ней на подобные темы. А бывали моменты, когда мне казалось, что я просто выдумываю, в действительности Боби ничего плохого больше не снится, иначе он как пить дать кинулся бы ко мне за утешением… Но потом, когда я видела по утрам его мордашку, мне опять становилось тревожно. Хорошо еще, что сестра ни о чем не подозревала, ведь она даже не заметила, как Боби впервые посмотрел на нее тем, особенным взглядом… Я тогда гладила в кухне белье, а Боби застыл в дверях, и не знаю уж почему, но я чуть было не прожгла голубую сорочку, еле-еле успела снять утюг, а Боби стоял и смотрел на мою сестру, месившую тесто для пирожков с мясом. Когда я спросила его (просто чтобы нарушить молчание), зачем он пришел, Боби вздрогнул и ответил, что ни за чем, просто на улице жарко и в мячик не поиграешь. Мой тон его, видно, насторожил, потому что он еще раз, словно убеждая меня, повторил про мячик и пошел в гостиную рисовать. Сестра сказала, что Боби очень грязный и она его сегодня вечером искупает, надо же, такой большой мальчик, а забывает мыть уши и ноги. Кончилось тем, что искупала его я (сестра под вечер все еще утомлялась); и, намыливая Боби в ванне, — он играл с пластмассовой уткой, с которой ни в какую не хотел расставаться, — я отважилась спросить, как ему теперь спится.

— Нормально, — сказал он, пуская утку по воде.

— Это не ответ. Ты мне скажи, снятся тебе всякие гадости или не снятся?

— Недавно снились, — буркнул Боби, утопив утку и не давая ей всплыть.

— Ты сказал маме?

— Нет, ведь она… она…

Он не дал мне опомниться и как был намыленный, так и припал ко мне, обнимая за шею, дрожа и плача, терзая мне душу. Я пыталась его отстранить, но он выскальзывал у меня из рук и наконец шлепнулся в ванну, закрыл лицо руками и зарыдал в голос. Прибежала сестра, она решила, что Боби поскользнулся и ушибся, но он замотал головой и, перекосившись от натуги, проглотил слезы, а потом встал в ванне, демонстрируя нам, что ничего с ним не стряслось; он стоял перед нами голый и намыленный, отказывался отвечать, молча давился рыданиями и был так одинок, что мы с сестрой ничем не могли его утешить, хотя из кожи вон лезли.

После того случая я постоянно искала повода якобы невзначай поговорить с Боби по душам, однако проходили недели, а разговора не получалось; стоило мне взглянуть на него пристальней, как он тут же старался улизнуть или начинал ко мне ластиться, выпрашивая конфетку, а иногда отпрашивался погулять с Хуанитой и Марио Пансани. У сестры он ничего не спросил, берег ее, ведь она и впрямь была еще очень слаба и мало занималась сыном, потому что я всегда поспевала раньше нее, и Боби меня слушался, даже если ему не нравилось — все равно слушался, и сестра просто не имела возможности подметить то, что и подмечала мгновенно: этот его особенный взгляд, манеру застыть в дверях, не сводя глаз с матери, и смотреть до тех пор, пока я не поймаю его, как говорится, с поличным, а тогда быстро опустить глаза и кинуться наутек или начать выкрутасничать. С ножом вышло случайно… я перестилала бумагу в кухонных ящиках и вынула все приборы; я не слышала, как Боби вошел, и заметила его, только когда повернулась, чтобы отрезать еще бумага; он смотрел на самый длинный нож. Боби тут же отвлекся, а может, и притворился, чтобы я не догадалась, но мне его повадки были уже знакомы, и… не знаю, наверное, это глупо, но на меня прямо холодом дохнуло, будто в нашей раскаленной кухне ледяной ветер подул. Я не нашлась, что ему сказать, однако ночью вдруг сообразила: надо же, ведь Боби теперь не спрашивает у сестры, почему она плохо себя ведет… нет, он просто смотрит на нее так же, как сегодня смотрел на длинный нож, этим своим особенным взглядом! То, что случилось потом, было, наверное, совпадением, даже наверняка… но мне не понравилось, когда на той же неделе я вновь подметила на лице Боби подобное выражение. Я как раз резала хлеб, а сестра говорила, что пора Боби научиться чистить ботинки.

— Хорошо, мама, — откликнулся Боби, а сам упорно глазел на нож, провожая взглядом каждое мое движение и даже раскачиваясь, будто не я, а он резал хлеб; хотя, может, он представлял себе, что чистит ботинки, — сестра наверняка так и решила, ведь Боби у нас очень послушный, примерный мальчик.

Ну а ночью мне пришло в голову поговорить с сестрой; впрочем, о чем, ничего же не происходило, и Боби был лучшим учеником в классе, и вообще я просто не могла уснуть, потому что все внезапно связывалось воедино и обволакивало меня, словно вязкое тесто, и наваливался страх, беспричинный, ведь Боби с сестрой уже спали, порой кто-нибудь из них переворачивался на другой бок или вздыхал… хорошо им было, соням, не то что мне, я-то лежала и думала всю ночь напролет. И разумеется, в конце концов я разыскала Боби в саду — сразу же, как только перехватила еще один его взгляд, направленный на мать, — а разыскав, попросила помочь мне пересадить кустик; мы принялись болтать о том о сем, и он поведал, что сестра Хуаниты теперь невеста.

— Понятное дело, она же большая, — сказала я. — Слушай, принеси-ка из кухни большой нож, надо подрезать эти рафии[231].

Боби, как обычно, кинулся со всех ног, он всегда охотно выполнял мои поручения, а я смотрела ему вслед и ждала, ждала, думая, что, прежде чем заговорить о ноже, надо было спросить о снах, чтобы действовать наверняка. Когда Боби опять показался в саду — а шел он еле-еле, словно с трудом продираясь сквозь толщу послеполуденного зноя и стараясь как можно дольше задержаться в пути, — я увидела, что он выбрал один из коротких ножей, хотя я оставила длинный на самом виду, чтобы, выдвинув ящик, он сразу его заметил.

— Этот не годится, — сказала я.

Мне было трудно говорить, потому что играть в подобные игры с невинным ребенком — ужасно глупо, но я даже в глаза ему взглянуть не могла. Так что я лишь ощутила толчок, когда, выронив нож, Боби бросился ко мне и припал, судорожно вцепился в меня, рыдая. Похоже, в тот миг передо мной мелькнуло что-то вроде последнего видения Боби; я не отважилась бы его об этом спросить, но, кажется, теперь я знаю, что ему приснилось тогда, в последний раз, перед тем как кошмары перестали его мучить и Боби начал по-особенному смотреть на мою сестру и на длинный нож.


[Пер. Т.Шишовой]

Лодка, или Еще одно путешествие в Венецию

С юношеских лет меня привлекала мысль переписать литературные тексты, которые живо волновали меня, по фактура которых не соответствовала, как мне казалось, их внутреннему наполнению; думаю, некоторые из рассказов Орасио Кироги[232] вызывали у их автора такое же искушение, и в результате он отважился на это, выбрав для осуществления своего замысла тишину и забвение. То, что пытаешься делать из любви, оборачивается хвастливым козырянием своей ученостью; наедине с собой я был готов сожалеть, что некоторые тексты показались мне не соответствующими тому, что в них и во мне бесполезно взывало к жизни.

Слепой случай и пачка старых листков бумаги вызвали к жизни аналогичное стремление реализовать неосуществленный замысел, но в данном случае это искушение закономерно, поскольку речь идет о моих собственных текстах, о длинном рассказе под названием «Лодка». На последней странице черновика вижу пометку: «До чего скверно! Я написал это в Венеции в 1954 году; перечитываю через десять лет, и мне это нравится — вот что самое скверное».

И текст и примечание уже забылись; после тех десяти прошло еще двенадцать лет, и перечитывать сейчас эти страницы вместе с примечанием мне хочется только потому, чтобы лучше понять, почему этот рассказ казался и кажется мне плохим и почему он мне нравился и нравится сейчас.

То, что за этим последует, — попытка показать себе самому, что текст «Лодки» плохо написан, он фальшив, он где-то в стороне от правды, которая тогда была недоступна моему пониманию, а сейчас кажется такой очевидной. Переписывать его было бы утомительно, и каким бы ошибочным и малопонятным это ни казалось — это все равно что работать над рассказом другого автора, от чего я впал бы в хвастливую ученость, о которой говорил в начале. Я, наоборот., могу оставить его таким, каким он был, и в то же время показать, что мне удалось увидеть в нем сейчас. Вот тут-то на сцене и появляется Дора.

Если бы Дора вспомнила о Пиранделло[233], она бы с самого начала пришла к автору, чтобы упрекнуть его в невежестве или в непрестанном лицемерии. Но сегодня я иду к ней, чтобы наконец раскрыть карты. Дора не знает, кто автор рассказа, и ее критические замечания — это точка зрения человека, видевшего события изнутри, ибо она была их участником; но пусть все происшедшее — только текст, а Дора — один из персонажей написанного, она тоже имеет текстовое право вторгаться в описание событий там, где оно покажется ей недостаточным или лживым.

Итак, голос Доры время от времени перебивает первоначальный текст — за исключением малозначащих подробностей и повторяющихся мест, которые я убрал, — тот самый, что был написан мною в «Пансионе дожей» в 1954 году. Читатель найдет там все, что мне не нравится в нем по форме, а Доре — по содержанию, и это, пожалуй, может принести нам взаимную пользу.


Туризм насмехается над любителями путешествий, дарит им обманчивую сезонность, а потом во Франции они достают из карманов оставшиеся английские монетки, а в Голландии напрасно ищут некий привкус, который бывает только в Пуатье[234]. Для Валентины маленький римский бар на улице Четвертого Фонтана весь уместился в Адриано, в рюмке нежного мартини и в выражении лица Адриано, который извинился, задев ее у стойки. Она почти не помнила, была ли Дора с ней в то утро, наверняка была, поскольку Рим они «делали» вместе, объединившись в некое товарищество, которое началось самым дурацким образом, как и все подобные затеи, в конторе «Кук и Америкэн экспресс».

Конечно, я была. Она с самого начала притворялась, что не видит меня, отведя мне роль статиста, то удобного, то назойливого.

Так или иначе, тот бар около площади Барберини заключался в Адриано, еще одном беззаботном путешественнике, шатающемся по городу, как все туристы, эти призраки среди нормальных людей, которые ходят на работу, приходят домой, у которых есть семьи, которые говорят на одном языке и которые знают о том, что происходит сейчас, а не в период археологической старины, описанной в «Голубом путеводителе».

Она тут же забыла, какие у Адриано глаза, волосы, как он одет; помнила только рот, большой и чувственный, губы, которые чуточку дрожали, когда он замолкал и слушал собеседника. «Слушает ртом», — подумала Валентина, когда он впервые заговорил с ней и предложил выпить по коктейлю в баре, который ему нравился и где Беппо, взболтав коктейли, покрывшиеся серебристой пеной, назвал их жемчужинами Рима, Тирренским морем[235], уместившимся в рюмке, со всеми его тритонами и морскими коньками. В тот день Дора и Валентина нашли Адриано симпатичным;

Гм…

он не был похож на туриста (он считал себя путешественником, и его улыбка подчеркивала эту разницу), и их полуденный разговор был самым большим очарованием апрельского Рима. Дора тут же забыла о нем,

Неверно. Надо отличать способность к пониманию от глупости. Никто, в том числе и я (или, само собой, Валентина), не может вот так запросто взять и забыть такого, как Адриано; но я считаю себя человеком разумным и с самого начала чувствовала, что у нас с ним разная длина волны. Я имею в виду чисто дружеские отношения, а не что-то иное, в этом смысле вообще не приходится говорить ни о каких волнах. А поскольку это совершенно невозможно, зачем терять время?

озабоченная посещением Латерано, Сан-Клементе, и все за один вечер, поскольку через два дня они уезжали, — программа, предложенная Куком, была до предела насыщена; Валентина же, под предлогом каких-то покупок, на следующее утро снова оказалась в баре Беппо. Когда она увидела Адриано, жившего в отеле по соседству, ни он, ни она удивления не выразили. Через неделю Адриано отправлялся во Флоренцию, и они поговорили о маршрутах, пересадках, гостиницах, путеводителях. Валентина доверяла междугородным автобусам, Адриано стоял за поезда; обсуждение этого вопроса они продолжили в пригородной траттории «Ла Субурра», где заказали рыбу; траттория выглядела очень живописно, особенно на первый взгляд.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48