«Шесть часов — излом дня и вечера», — размышляет Пьер. В этот благословенный час весь квартал Сент-Сюльпис начинает преображаться, готовиться к вечеру. Скоро выйдут девушки из нотариальной конторы, муж мадам Ленотр будет волочить по лестнице свою больную ногу, послышатся голоса сестер с седьмого этажа — они всегда идут вместе за хлебом и газетами. Мишель опоздать не должна — разве что заблудится или задержится где-то на улице, с этой своей способностью останавливаться в любом месте и пускаться в путешествия по необыкновенным миркам витрин. А потом примется рассказывать: веревочный медвежонок, пластинка Куперена[122], бронзовая цепочка с голубым камнем, полное собрание сочинений Стендаля, летняя мода — столь легко объяснимые причины, чтобы задержаться. Еще одну «Голуаз», а затем — рюмочку коньяка. Неплохо бы послушать песни Макферлена. Он лениво роется в грудах бумаг и тетрадей. Голову на отсечение: Ролан или Бабетта увели пластинку, предупреждали бы хоть, что ли, если уж берут что-нибудь. Да что же это Мишель все не идет? Он садится на кровать. Ну вот, теперь придется то и дело тянуть за края одеяла, иначе выползает проклятая подушка. Ужасно разит куревом, — Мишель сморщит нос и скажет: ужасно разит куревом. За сотни и сотни дней выкурено сотни и сотни «Голуаз», а в результате: диссертация, несколько подружек, два приступа печеночной колики, романы, скука. Сотни и сотни «Голуаз»? Его самого всегда поражает собственная склонность к мелочам, особое внимание к подробностям. Он помнит старые галстуки, выброшенные десять лет тому назад, цвет марки Бельгийского Конго, гордость его филателистического детства. Как будто бы — не отдавая себе в том отчета — он точно знает, сколько сигарет выкурил в жизни, какой вкус был у каждой сигареты, когда он ее закурил и куда бросил окурок. А вдруг эти абсурдные цифры, которые иной раз он видит во сне, и есть знаки некой неумолимой бухгалтерии. «Значит, Бог существует», — думает Пьер. Зеркало шкафа возвращает ему его же улыбку, как всегда понуждая привести себя немного в порядок — откинуть назад прядь черных волос, которую Мишель грозится отрезать. «Ну что же это Мишель все не идет? Почему же не хочет войти в мою комнату?» Ведь для того, чтобы однажды отрезать ему эту прядь, ей все равно придется прийти сюда, в его комнату, и лечь в его кровать. Высокую цену должна платить Далила[123] — распоряжаться волосами мужчины за просто так нельзя. Пьер мысленно обзывает себя кретином, надо же, вообразил, что Мишель не хочет прийти к нему. Эта мысль пробивается глухо, будто издалека. Порой, кажется, мысль вынуждена прокладывать себе дорогу через неисчислимые препятствия, пока не обретет четкую форму. Нужно быть идиотом, чтобы подумать, будто Мишель не хочет прийти к нему. И если Мишель нет, значит, ее внимание приковано сейчас к витрине какого-нибудь магазина и ее заворожили какой-нибудь маленький фарфоровый тюлень или литография Цзяо-Вуки[124]. Ему кажется, что он видит ее, когда, словно получив прощение за свои дурацкие мысли, делает затяжку, и в его воображении неожиданно возникает двуствольное ружье. Двустволка как двустволка, но с какой стати в этот час и здесь ему пришла в голову мысль о двуствольном ружье да вдобавок ощущение изумления… Пьер не любит это время дня, когда весь цветовой спектр сводится к лиловому и серому. Он с ленивым безразличием протягивает руку и зажигает настольную лампу. Что же это Мишель все не идет? Уже и не придет — ждать бесполезно. Может быть, из этого следует: она и в самом деле не хочет появляться у него. Ну вот, приплыли. Не будем делать из этого никакой трагедии: еще рюмку коньяка, новый роман уже начат, остается только пойти перекусить в бистро у Леона. Женщины всегда и везде одинаковы, будь то в Ангьене[125] или в Париже, в зрелом или юном возрасте. Его теория об исключительных случаях начинает рушиться: мышка отступает, не решившись войти в мышеловку. Однако о какой мышеловке идет речь? Сегодня или завтра, днем раньше — днем позже. Он начал ее ждать еще с пяти, хотя она должна была прийти в шесть. Специально для нее было приведено в порядок синее одеяло. Как идиот, забирался со сметкой на стул и смел едва заметную паутину, которая ничего плохого никому не сделала.
А ведь было бы так естественно, если бы вот сейчас она вышла из автобуса на Сент-Сюльпис и направилась к его дому, останавливаясь перед витринами и глядя на голубей, усеявших площадь. Ведь нет же абсолютно никакой причины, чтобы ей не захотелось прийти к нему.
Совершенно так же нет абсолютно никакой причины, чтобы думать о двустволке, равно как и считать сейчас Мишо[126] лучшим чтивом, чем Грэм Грин[127]. Мгновенный выбор всегда ставит Пьера в тупик. Нельзя же все решать просто так; пусть лучше чистый случай решает — Грин или Мишо, Мишо или Ангьен, в смысле Грин. Даже путаница с названием городка Ангьен и именем известного писателя Грина тоже пусть будет во власти чистого случая… Не может быть, чтобы все было так абсурдно, думает Пьер, отбрасывая сигарету. И если она не пришла, то потому, что с ней что-то случилось, что не имеет никакого отношения к нему самому.
Он выходит на улицу и некоторое время стоит в ожидании у двери, наблюдая, как зажигаются огни на площади. У Леона почти пусто. Он занимает столик на улице и заказывает пиво. Ему хорошо виден вход в дом, так что если она еще… Леон говорит о велогонке на кубок Франции. Появляются Николь и ее подруга — цветочница с хриплым голосом. Пиво обжигающе холодное; неплохо было бы заказать сосиски. У входа в дом сынишка консьержки забавляется, прыгая на одной ноге. Когда устает, начинает прыгать на другой — у самой двери.
— Какая глупость, — говорит Мишель. — С какой стати мне не хотелось бы прийти к тебе, если мы уже об этом договорились?
Эдмон приносит утренний, одиннадцатичасовой, кофе. В этот час в бистро почти никого нет, и Эдмон задерживается у столика, чтобы прокомментировать велогонку Франции. Потом Мишель объясняет, что случилось, — о чем Пьер и сам мог бы догадаться: у мамы частые обмороки, а испуганный папа звонит
в контору, скорее на такси домой, но Мишель уже не нужна, было всего лишь небольшое головокружение. В первый раз она не смогла прийти к нему, но нужно быть Пьером, чтобы…
— Рад, что она чувствует себя уже хорошо, — глупо говорит Пьер.
Он кладет руку на руку Мишель. Мишель кладет свою другую руку на руку Пьера. Пьер кладет свою другую руку на руку Мишель. Мишель вытаскивает руку снизу и кладет ее сверху. Пьер вытаскивает руку снизу и кладет ее сверху. Мишель вытаскивает руку снизу и прикладывает свою ладонь к носу Пьера:
— Холодный, как у собаки!
Пьер соглашается: да, температура его носа — это загадка.
— Дурачок, — говорит Мишель, как бы подводя итог происшедшему.
Мишель опускает голову, но Пьер берет ее за подбородок и, прежде чем поцеловать в губы, заставляет поднять на него глаза. Он целует ее один раз, потом еще и еще. В тени деревьев пахнет свежестью. «Im wundersch[*][128] — слышит он издали мелодию. В нем возникает смутное удивление: так хорошо запомнились слова, которые только в переводе обретают для него ясный смысл. Но мелодия ему нравится, а звучащие слова так гармонируют с волосами Мишель, с ее влажными губами. Im wunderschnen Monat Mai, als…
Мишель впивается пальцами в его плечо, почти вонзает ногти в него.
— Пусти, мне больно, — говорит Мишель, отталкивая его, проводит пальцами по губам.
Пьер видит отметину от своих зубов на краешке ее губ. Он гладит Мишель по щеке и еще раз нежно целует. Неужели Мишель рассердилась? О нет. Когда-когда-когда останутся они наедине? Он с трудом понимает объяснения Мишель: они, как ему кажется, не имеют к нему никакого отношения. Он упорно не желает расставаться с мыслью, что в один прекрасный день она наконец-то явится к нему домой, на пятый этаж, войдет в его комнату, и он никак не возьмет в толк, что все препятствия внезапно рухнули, путь открыт, родители Мишель уезжают из дому на пятнадцать дней. Ну и скатертью им дорожка, так даже лучше, ведь тогда Мишель… И тут-то до него все доходит, и он остолбенело смотрит на Мишель. Та смеется.
— И ты все пятнадцать дней будешь дома одна?
— Какой ты глупый, — говорит Мишель. Вытянутым пальцем она принимается чертить в воздухе звезды, ромбы, спирали. Естественно, ее мать полагает, что все эти две недели с ней будет верная Бабетта: в пригороде в последнее время было столько краж и ограблений. Но Бабетта останется в Париже на столько, на сколько они пожелают.
Пьер никогда не бывал у Мишель, не знает, как выглядит ее особняк, но воображение Пьеру так часто его рисовало, что ему кажется, будто он там уже был. Вот он входит с Мишель в небольшой холл, заставленный потертой мебелью, и, проведя пальцами по стеклянному шару у самого начала перил, поднимается по лестнице. Непонятно почему, но дом вызывает у него неприязнь; повинуясь неосознанному желанию, он хочет выйти в сад, хотя плохо верится, что при таком небольшом особняке может быть сад. С трудом отогнав от себя возникшее видение, Пьер вдруг обнаруживает, что счастлив, и сидит в кафе с Мишель, и ее дом, конечно же, будет совсем не таким, каким он себе его воображает: без несуразной мебели и блеклых ковров. Нужно одолжить мотоцикл у Хавьера, думает Пьер. Он подождет Мишель после работы, и через полчаса они будут в Кламаре[129]: у них будет даже два воскресенья для пикников. Надо раздобыть термос и купить растворимый кофе.
— На лестнице в твоем доме есть стеклянный шар?
— Нет, — говорит Мишель, — ты путаешь с…
И умолкает, словно у нее запершило в горле… Поудобнее устроившись на сиденье, опершись головой о большое зеркало, с помощью которого Эдмон надеется зрительно увеличить количество столиков в кафе, Пьер думает, что Мишель похожа на кошку или на незнакомку с портрета. Он познакомился с Мишель совсем недавно и, естественно, совсем мало ее знает, быть может, и ей трудно его понять. Взаимность в любви пока что ничего не может объяснить, равно как ничего не объясняет наличие общих друзей или одинаковых политических взглядов. Вначале всегда кажется, что ни в ком тайны нет, ведь так легко узнать: Мишель Дювернуа, 24 года, волосы каштановые, глаза серые, конторская служащая. А она может сказать: Пьер Жоливе, 23 года, волосы светлые… Но завтра они поедут к ней домой, всего полчаса пути — и они в Ангьене. «Ну и дался же мне этот Ангьен», — думает Пьер, пытаясь отделаться от этого названия, как от назойливой мухи. Они целых пятнадцать дней будут вместе, и при доме есть сад, вероятно совсем не такой, каким он себе его представляет. А не спросить ли у Мишель, какой он, этот сад? Но Мишель уже подзывает Эдмона: время к двенадцати, заведующий будет хмуриться, увидев, что она вернулась с опозданием.
— Останься еще на чуть-чуть, — говорит Пьер. — Вон, взгляни, идут Ролан и Бабетта. Невероятно, но еще ни разу мы с тобой не были в этом кафе одни.
— Одни? — переспросила Мишель. — Но как раз их мы и поджидаем.
— Да, да, конечно, но все равно…
Мишель пожимает плечами, а Пьер знает: она его понимает и в глубине души тоже сожалеет, что друзья так пунктуальны. У Бабетты и Ролана, как всегда, вид безмятежного счастья, это Пьера раздражает, будит в нем какое-то беспокойство. Они как бы на каком-то другом берегу, под защитой волнореза времени. Источником их раздражения и недовольства может быть лишь внешний мир, политика или искусство, но никогда — ни они сами, ни их устоявшиеся отношения.
Их спасают привычка и автоматизм их действий и поведения. Все у них прилизано, отутюжено, аккуратно уложено и пронумеровано. Довольные поросята, убогие ребята, но друзья хорошие. Пьер уже был готов не подавать руки Ролану, протянувшему свою для рукопожатия; сглатывая слюну, он смотрит Ролану в глаза, а потом сжимает его пальцы так, словно хотел бы их расплющить. Ролан смеется и садится напротив. Он начинает рассказывать о каком-то киноклубе, куда в понедельник обязательно нужно сходить. Самодовольные поросята, жует свою жвачку Пьер. Ну и кретин же он, ведь это — несправедливо. Но надо же, фильм-то Пудовкина: можно же было бы поискать что-нибудь новенькое.
— Новенькое? — шутит Бабетта. — Новенькое? А ты сам разве не старый, Пьер?
Нет, абсолютно никакой причины нет, чтобы не подавать руки Ролану.
— А надела она оранжевую блузку, которая ей так идет, — рассказывает Мишель.
Ролан вытаскивает «Голуаз» и заказывает кофе. Нет, абсолютно никакой причины нет, чтобы не подавать руки Ролану.
— Да, она умная девочка, — говорит Бабетта. Ролан смотрит на Пьера и подмигивает ему: все нормально, нет проблем. Абсолютно никаких проблем, спокойный ты поросенок. Пьера тошнит от такого спокойствия, от того, что Мишель рассказывает о какой-то оранжевой юбке и сейчас, как всегда, так далека от него. У него нет ничего общего с ними. Он пришел к ним последним, и они едва его терпят.
Пока болтают (теперь речь зашла о туфлях), Мишель проводит пальцем по краешку губ. Он даже не способен толком ее поцеловать: причинил ей боль; и Мишель это помнит. Но все причиняют боль ему: подмигивают, улыбаются, очень его любят. А его нестерпимо тянет уйти, уединиться в своей комнате и спрашивать самого себя: почему не пришла Мишель, почему Бабетта и Ролан унесли пластинку, ничего не сказав ему?
Мишель смотрит на часы и испуганно спохватывается. Они договариваются о встрече в киноклубе, а Пьер платит за кофе. Он уже чувствует себя лучше, даже возникает желание еще немного поболтать с Роланом и Бабеттой, но он сердечно с ними раскланивается. Хорошие вы мои поросята, такие закадычные друзья Мишель.
Ролан смотрит, как они уходят; вот вышли на улицу, залитую солнцем. Пьет медленно кофе.
— Я спрашиваю себя, — говорит Ролан.
— Я тоже, — говорит Бабетта.
— А почему бы, в конце концов, и нет?
— Вот именно, почему бы и нет. Наверное, это произойдет в первый раз с тех пор.
— Мишель пора уже принимать какое-то решение, — говорит Ролан. — Если хочешь знать мое мнение, она по уши влюблена.
— Они оба по уши влюблены. Ролан задумчив.
Встреча с Хавьером была назначена в кафе на площади Сент-Мишель, Пьер приходит туда заранее. Он заказывает пиво и просматривает газету, смутно припоминая, чем занимался после того, как расстался с Мишель у двери конторы. Последние месяцы вообще смутны, как незакончившееся утро, — смесь ложных воспоминаний и недоразумений. В этой неопределенной жизни, которую он ведет, Пьер обретает уверенность только тогда, когда он рядом с Мишель, надеется на что-то и понимает, что это еще не все: все так удивительно, но и расплывчато, — ведь он ничего не знает о Мишель, и в самом деле — абсолютно ничего (у нее серые глаза, пять пальцев на каждой руке, не замужем, прическа как у девочки), действительно — абсолютно ничего. Итак, если ты ничего не знаешь о Мишель, достаточно не видеть ее некоторое время, вакуум от ее отсутствия превратится в тягучую и горькую тоску. Она ведь тебя боится, испытывает к тебе отвращение, а иногда даже отталкивает тебя в самый сокровенный миг поцелуя, не хочет близости с тобой, ее охватывает ужас перед чем-то. Вот и сегодня утром Мишель резко тебя оттолкнула (как очаровательна она была в ту минуту и все устроила так, чтобы завтра встретиться с тобой и поехать в Ангьен), а ты на ее губах оставил отметину: целуя, ты ее укусил, и она посетовала, проведя пальцем по губам, посетовала беззлобно, лишь удивленная немного, als alle Knospen sprangen[*], и ты напевал про себя Шумана, кретин несчастный, напевал, кусая ее губы, а сейчас припоминаешь, что поднимался по лестнице, — да, ты поднимался по ней! — проводил рукой по стеклянному шару, у самого начала перил, но потом Мишель сказала, что в ее доме нет никакого стеклянного шара.
Пьер ерзает на стуле, ищет сигареты. В конце концов, и Мишель мало что знает о нем. Она совсем не любопытна, хотя внимательно и серьезно выслушивает откровения и способна сопереживать, — будь то умиление котенком, вдруг появившимся из-под ворот, восхищение грозой над Сите, любование листком клевера или восторг от пластинки Джерри Маллигана[130]. Заряженная энергией энтузиазма, Мишель может быть и внимательной, и серьезной, в равной степени умея и слушать, и рассказывать. Именно поэтому от встречи к встрече, от беседы к беседе они все более уединялись, и это уединение становилось одиночеством двоих среди толпы. Пусть их общение складывалось из немногих разговоров о политике, о прочитанных романах и из походов в кино, с каждым разом их поцелуи становились все более страстными, и ему было позволено гладить ее шею, проводить рукой по телу, касаться грудей и бесконечно повторять вопрос, который оставался без ответа. Идет дождь, спрячемся в парадном; солнце припекает, войдем в этот книжный магазин, завтра я тебя представлю Бабетте, это моя старая подруга, она тебе понравится. А потом окажется, что у Бабетты друг — давнишний приятель Хавьера, который Пьеру — лучший друг, и круг начнет замыкаться: иногда у Бабетты и Ролана дома, порой на работе у Хавьера или по вечерам в кафе Латинского квартала. Пьер испытывает чувство благодарности — за то, что Бабетта и Ролан такие хорошие друзья Мишель, за то, что они тактично ее опекают, хотя сама Мишель в этом не нуждается. Здесь никто не судачит о других, предпочтение отдается серьезным темам — политике или судебным процессам, ну а больше всего им нравится с удовольствием поглядывать друг на друга, обмениваться сигаретами, просиживать в кафе и просто жить, чувствуя себя в окружении друзей. Ему повезло, что его приняли и позволили бывать у них; они непросты: знают самые надежные способы отшить чужаков. «Они мне нравятся», — говорит сам себе Пьер, допивая пиво. Быть может, они думают, что он уже любовник Мишель, по крайней мере Хавьер, видимо, так думает, и у него не уложилось бы в голове, что все это время Мишель может отказывать Пьеру, без явных причин, просто отказывать, но продолжать с ним встречаться, вместе гулять, выслушивать Пьера и говорить сама. Даже к странности можно привыкнуть, можно поверить, что тайна сама собой объяснится, ведь не всякий впустит к себе в душу; можно принять и неприемлемое: прощаться на углу или в кафе, когда все так просто, и лестница со стеклянным шаром у самого начала перил, она ведет к встрече, к истинной встрече. Но Мишель сказала: никакого стеклянного шара нет.
На лице высокого и худого Хавьера — бесконечная усталость. Рассматривая палец с желтым пятном, он рассказывает о каких-то экспериментах, о биологии как источнике скептицизма.
Пьер спрашивает:
— С тобой не случается так, что вдруг ты начинаешь думать о вещах, совершенно не связанных с тем, о чем думал?
— Они бывают совершенно не связаны с моей рабочей гипотезой, и только, — говорит Хавьер.
— В последние дни я чувствую себя очень странно. Ты должен дать мне что-нибудь, что-то наподобие объективатора.
— Объективатора? — говорит Хавьер. — Такого не существует, старина.
— Я слишком много думаю о самом себе, — говорит Пьер. — Это какое-то идиотское наваждение.
— А Мишель тебя не объективирует?
— Как раз вчера… мне пришло в голову, что…
Он слышит свой голос, видит Хавьера, смотрящего на него, видит отражение Хавьера в зеркале — затылок Хавьера, — видит самого себя, говорящего с Хавьером (но почему мне должно было прийти в голову, что существует стеклянный шар у начала перил?), который время от времени кивает: это профессиональный жест, кажущийся столь смешным вне стен рабочего кабинета, когда на враче нет халата, который придает ему вес и облекает иными правами.
— Ангьен, — говорит Хавьер. — Об этом ты не волнуйся, я всегда путаю Ле-Ман с Мантоном. Это, наверное, вина какой-нибудь учительницы, оттуда, из далекого детства.
«Im wundersch
— Если будешь плохо спать, скажи мне, и я тебе чего-нибудь дам, — говорит Хавьер. — Как бы то ни было, этих пятнадцати дней в раю, я уверен, тебе будет достаточно. Нет ничего лучше, чем разделить ложе, это полностью проясняет мысли, иной раз даже помогает покончить с ними, — что означает спокойствие.
Может быть, если бы он больше работал, больше уставал, занялся бы обустройством своей комнаты или ходил бы до факультета пешком, а не садился в автобус. Если бы он должен был зарабатывать эти семьдесят тысяч франков, которые присылают родители. Опершись о парапет Нового моста, Пьер наблюдает, как проплывают баркасы, и ощущает на шее и плечах тепло летнего солнца. Какие-то девушки смеются, играя во что-то; слышится цокот скачущей лошади, рыжеволосый велосипедист протяжно свистит, проезжая мимо девушек, они смеются еще сильнее, и вдруг словно взметнулся смерч сухих листьев и в одно мгновение стер его лицо, как будто опрокинув в какую-то ужасную и черную бездну.
Пьер трет глаза, медленно выпрямляется. Это были не слова и также не видение, а нечто среднее между тем и другим: образ, распавшийся на множество слов, как сухие листья на земле (взметнувшиеся и ударившие прямо в лицо). Он замечает, что его правая рука, лежащая на парапете, дрожит. Он сжимает пальцы: борется с дрожью, пока в конце концов не овладевает собой. Хавьер, наверное, ушел уже далеко, и бесполезно бежать за ним, чтобы вписать новую историю в его коллекцию нелепостей. «Сухие листья? — сказал бы, вероятно, Хавьер. — Но на Новом мосту нет сухих листьев». Как будто он сам не знает, что на Новом мосту нет сухих листьев: они — в Ан-гьене.
А сейчас, дорогая, я буду думать о тебе, всю ночь только о тебе. Буду думать только о тебе, это — единственный способ почувствовать самого себя, почувствовать тебя в самом центре моего существа, как некое дерево, и, освобождаясь понемногу от ствола, поддерживающего и управляющего мною, осторожно реять вокруг тебя, ощущая воздух каждым листом (зеленые, зеленые, я сам и ты тоже: ствол живительных сил и зеленые листья — зеленые, зеленые), но не улетая далеко от тебя и не допуская, чтобы что-то постороннее вклинилось между мной и тобой, отвлекло меня от тебя хоть на секунду, лишило знания, что эта ночь вращается и движется к восходу, и там, на другой стороне, где ты живешь и сейчас спишь, также будет ночь, когда мы вместе приедем и войдем в твой дом, поднимемся по ступенькам крыльца, зажжем свет, погладим твою собаку, выпьем кофе и так долго-долго будем смотреть друг другу в глаза, прежде чем я обниму тебя (почувствовать тебя в самом центре моего существа, как некое дерево) и поведу тебя к лестнице (где нет никакого стеклянного шара), и начнем подниматься, подниматься; дверь заперта, но ключ у меня в кармане…
Пьер вскакивает с кровати, сует голову под кран. Думать только о тебе, но как же могло случиться, что его мысли — сплошное темное и глухое желание, где Мишель уже не Мишель (почувствовать тебя в самом центре моего существа, как дерево), где, поднимаясь по лестнице, не удается почувствовать ее в своих объятиях, потому что, едва ступив па ступеньку, он увидел стеклянный шар и оказался один — один он поднимается по лестнице, а Мишель — наверху, за запертой дверью, и не знает, что у него есть ключ, он поднимается.
Он вытирает лицо, распахивает окно навстречу свежести раннего утра. На улице какой-то пьяный сам с собой о чем-то дружелюбно рассуждает, его качает из стороны в сторону, и кажется, будто он плывет в вязкой воде. Он что-то мурлычет, двигаясь туда-сюда, как будто исполняя нечто подобное старинному церемониальному танцу в гризайлевых сумерках[131], которые еще окутывают брусчатку и закрытые порталы. «Als alle Knospen sprangen», — пересохшие губы Пьера едва слышно произносят эти слова, которые сливаются с доносящимся снизу пьяным бормотанием, не имеющим ничего общего с мелодией, но и слова тоже ни с чем ничего общего не имеют: они приходят, как и все остальное, на миг сливаясь с жизнью, а потом возникает озлобление, душевное беспокойство и какая-то пустота, обнажающая лохмотья, что, сцепляясь, образуют такие разные вещи, как двуствольное ружье, груда сухих листьев, пьяный, ритмично танцующий что-то похожее на павану[132], делающий реверансы, при которых причудливо колышутся полы его одежды, а он сам в конце концов спотыкается и невнятно что-то бормочет.
Мотоцикл стрекочет вдоль улицы Алезия. Пьер чувствует, как пальцы Мишель чуть сильнее начинают сжимать его тело всякий раз, когда они почти вплотную обгоняют автобус или заворачивают за угол. Когда красный свет останавливает их, он откидывает голову назад и ждет ласки — поцелуя в волосы.
— Я уже не боюсь, — говорит Мишель. — Ты очень хорошо водишь. Сейчас нужно повернуть направо.
Особняк теряется среди дюжины одинаковых домов, разбросанных по холму немного дальше — за Кламаром. Слово «особняк» для Пьера звучит как убежище, как уверенность в том, что все будет хорошо и уединенно, будет сад с плетеными стульями, а ночью, возможно, светлячки.
— В твоем саду есть светлячки?
— Не думаю, — говорит Мишель. — Что за нелепые мысли лезут тебе в голову?!
Очень трудно разговаривать за рулем мотоцикла, уличное движение требует сосредоточенности, а Пьер уже устал, ведь утром ему едва удалось поспать несколько часов. Не забыть бы принять таблетки, которые дал ему Хавьер, но, конечно, он об этом и не вспомнит, и, кроме того, нужды в них не будет. Он откидывает голову назад и рычит, потому что Мишель не торопится с поцелуем; она смеется и проводит рукой по его волосам. Зеленый свет. «Кончай с глупостями», — сказал в явном замешательстве Хавьер. Конечно, все пройдет, две таблетки перед сном, запить глотком воды. Интересно, а как спит Мишель?
— Мишель, как ты спишь?
— Отлично, — говорит Мишель. — Но иногда снятся, как и всем, кошмары.
Ну конечно, как и всем, но только, проснувшись, она знает, что сон уже позади, он не вплетается в шумы улицы, не накладывается на лица друзей, не просачивается в повседневные заботы (Хавьер сказал, что достаточно двух таблеток — и все будет хорошо); она, наверное, спит легко дыша, уткнувшись лицом в подушку и слегка согнув ноги; и такой он ее увидит сейчас и, сонную, прижмет ее к своему телу, слушая ее дыхание, и она будет беззащитной и обнаженной, и он будет гладить ее волосы; свет желтый, красный, стоп.
Он так резко тормозит, что Мишель вскрикивает, но потом успокаивается, будто устыдившись своего испуга. Опираясь одной ногой о землю, Пьер оборачивается и чему-то потерянно улыбается, и это нечто — не Мишель, и улыбка так и не сходит с его губ. Он знает, что сейчас загорится зеленый, за его мотоциклом пристроился грузовик и легковушка. Кто-то уже сигналит: один, два, три раза.
— Что с тобой? — спрашивает Мишель.
Объезжая, водитель легковушки сыплет ругательствами, и Пьер медленно трогает с места. Мы остановились на том, что я ее увижу такой, какова она есть: беззащитная и обнаженная. Это уже было сказано, мы как раз дошли до того момента, когда увидели ее, как она спит — беззащитная и обнаженная, то есть нет никакой причины, чтобы даже на миг предположить, что будет нужно… Да, слышу: сначала — налево, потом — еще раз налево. Там, это — вон та шиферная крыша? Сосны — как красиво! О, какая прелесть — твой особняк, сосновая рощица, а твои родители уехали, в это нельзя и поверить, Мишель, в подобное почти невозможно поверить.
Встретивший их громким лаем пес Бобби соблюдает внешние приличия, тщательно обнюхивает штаны Пьера, который подкатывает мотоцикл к крыльцу. Мишель уже вошла в дом и открывает жалюзи и как бы вновь встречает Пьера, а он, осматриваясь, видит, что все абсолютно не похоже на то, что он себе воображал.
— Здесь должно было быть три ступеньки, — говорит Пьер. — А этот холл, ну ясно… Не обращай на меня внимания; когда ты представляешь себе одно, видишь на самом деле другое. Мебель, каждая деталь. С тобой такое тоже бывает?
— Иногда — да, — говорит Мишель. — Но, Пьер, я хочу есть. Нет, Пьер, помоги мне, будь добр. Сперва нужно что-нибудь приготовить.
— Дорогая, — говорит Пьер.
— Открой окно: пусть заглядывает солнце. И веди себя спокойно, а то Бобби подумает, что…
— Мишель, — говорит Пьер.
— Нет, сначала мне надо переодеться. Если хочешь, сними куртку. Вот здесь, в шкафу, найдешь бутылки: я в них не разбираюсь.
Он видит, как она убегает, взбегает по лестнице и исчезает на лестничной площадке. В шкафу — бутылки, она в них не разбирается. Холл длинный и темный, рука Пьера предвкушает рождение перил. Мишель ему о них уже говорила, но происходит, словно подспудно, освобождение от некоего колдовства: стеклянного шара нет.
Мишель возвращается в старых брюках и ужасно экстравагантной блузке.
— Ты похожа на гриб, — говорит Пьер ласково: такие слова мужчины обычно говорят женщинам, которые носят слишком свободную одежду. — Ты мне покажешь дом?
— Если хочешь, — говорит Мишель. — Выпить ничего не нашел? Ну ни на что не годишься.
Со стаканами в руках они идут в холл и садятся на софу напротив открытого окна. Бобби радостно вертится около них, затем ложится на ковер и смотрит на них.
— Он тебя сразу же принял, — говорит Мишель, пригубив стакан. — Тебе понравился дом?
— Нет, — говорит Пьер. — Он темный, ужасно обывательский, напичкан мерзкой мебелью. Но есть ты — в этих смешных брюках.
Он гладит ее шею, привлекает к себе, целует в губы. Они сливаются в поцелуе, Пьер чувствует горячую ладонь Мишель, они целуются, скользя понемногу навстречу друг другу, но Мишель вдруг, пытаясь высвободиться, начинает стонать и невнятно лепечет что-то. В растерянности он думает, что самое сложное — это зажать ей рот, но не хочется, чтобы она потеряла сознание. Он резко отпускает ее и смотрит на свои руки как на чужие; до его слуха доносится учащенное дыхание Мишель и глухое ворчание Бобби на ковре.