Мне казалось, что, когда чувствовала себя хорошо, сил много. "Завтра - это только другое имя для сегодня", - индейцы говорят. Я не хотела застревать в себе, в одном и том же сегодня, которое было бы связано только с моим здоровьем. Хотела доказать себе и всем, чего я стою. Не родился сын, но зато родилась я. Это я отцу так говорила. Пыталась мне препятствовать мама, но я с ней быстро справилась. Может быть, даже обидела при этом. Мою маму надо очень хорошо знать, чтобы догадаться, что вы ее обидели: она не то чтобы вежливый человек, а мучительно застенчивый. Она резко выпадает из индустриальных традиций семьи. Инопланетянка. И выпадает прежде всего за счет характера, его своеобразия.
Такая у меня мама, но я совсем другая в отношении характера и всего прочего. Очевидно, я о себе говорю не очень понятно или не очень убедительно. А все потому, что сама для себя все-таки не очень понятная и убедительная. Я стремлюсь к тому, чтобы обнаружить себя настоящую в какой-то момент, найти последнее, подлинное измерение, которое до сих пор не нашла, - кем буду на самом деле? Чего хочу? Я! А не того, чего требуют от меня обстоятельства, которым подчиняюсь честно, охотно и абсолютно по собственной воле. Сама на себя их возложила.
Для многих я была настоящей такой, какой они меня видели, привыкли видеть. Для Андрея, например. Он не знал, что для меня что-то трудно, что не только я должна помогать другим, но и мне должны помогать другие. Почувствовали бы это, догадались бы, подчинили своей воле. И может быть, даже прогнали бы с завода. Не уговаривали, не убеждали, не советовали, а прогнали. Опять все очень путано, но иначе я ничего объяснить не в состоянии. Иногда мне кажется, что я рыжая машина, восемь тысяч вольт на обмотку... Не могу запуститься.
Никто не должен об этом знать, и прежде всего отец. Для меня это очень важно, чтобы он не узнал. Завод - это действительно, может быть, не мое, но я не имею права, чтобы это не было моим, если я решила всем доказать, что это мое. Андрей подозревает, что со мной что-то не так, и отсюда его постоянные вопросы. Мама тоже что-то чувствует, но вопросов не задает. Да, я люблю шлягеры - манекенщица, эстрадная певица, актриса кино, мастер спорта... И еще, и еще... Нет! Глупости болтаю, наговариваю на себя. Хочу кому-то подчиниться, вот и все! Как на свадьбе у Наташки. Что со мной тогда случилось? Бес вселился? А может, просто понравился этот парень? Как он держал меня за плечи, высокий, сильный, и смотрел мне в глаза, не отрываясь. И я уже знала, что он меня будет провожать, и я на это соглашусь. Пришла я к Наташке одна, без Андрея. Я, конечно, могла бы привести Андрея, но почему-то этого не сделала и не чувствовала вины. Когда расставались с тем парнем, тоже вины не чувствовала, хотя он меня так поцеловал, что я чуть не задохнулась. Мне было стыдно, но только потом, а не тогда. Глупости все, глупости. Было и прошло. А почему должно проходить, если только началось? Может быть, началось?
Андрей не сумеет стать таким человеком, чтобы помочь мне, не сможет, не догадается: в нем самом все незавершенное и неясное, он сам весь в колебаниях и хочет, чтобы его постоянно поддерживали, чтобы кто-то постоянно был сильнее его. И эта Чибис... Она не догадывалась, что они с Андреем не смогут быть вместе, потому что она тоже не была сильной, сама, а не у органа. Сильной тогда была не она, а музыка; это сила за чужой счет. Она добывала ее в музыке. Я ее не обвиняю, я ее понимаю. Она ведь музыкант, художник, и каждый из них должен быть творчески независимым. Я только по своей вредности иногда подшучивала над Чибисом, потому что во мне, кроме всего, еще много глупостей. И мне нравятся мои глупости, это мои цари. Если бы у меня был какой-нибудь талант, как бы для меня все было просто: все в себе оправдала бы талантом, все свои сегодня, завтра, послезавтра. Это Чибис даже не знает, какая она счастливая. Я могу только подражать. Внешне кажусь независимой, а я зависимая и хочу быть такой.
Я преклоняюсь перед "гроссами", и это ни для кого не новость. Они сильные по-настоящему. И независимые тоже по-настоящему. Мне всегда хотелось быть там, где были они. Я их всегда уважала, как все в классе. Мой отец их уважает. Когда он с ними разговаривает, он становится таким, как они, - третьим юным "гроссом": забывает о возрасте, обо мне и о маме.
"Гроссы" еще в школе заявили, что их интересуют точные науки, потому что это всегда точная цель и кратчайшее расстояние к ясности, предельно обоснованная во всем разумность. Человек начинается не там, где начинаются его желания, а где начинаются его усилия. "Гроссы" высчитали, сколько человек тратит времени на сон, на еду, в среднем на болезни и сколько остается полезного времени. Полезное время разделили на те занятия, которым они решили посвятить себя. Составили график жизни и первым в графике после школы обозначили завод. Это должно было считаться их первым серьезным усилием к ясности, к распознаванию мира, окружающей действительности. И они поступили на завод.
Теперь о Вите. Я ведь только болтала об отношении Вити ко мне. Он был самым безответным в классе, и я, конечно, этим злоупотребляла. Вот и все.
Когда я болела в последний раз, я пыталась читать Гегеля, Платона, Эпикура. Понравилось мне высказывание философа Фромма, что сам человек самое важное творение и достижение непрерывности человеческих усилий, повествование о которых мы называем историей. Получается, что человека создают не инстинкты и их подавление, а живая, история. Это Фромм, по-моему возражает Фрейду с его психоанализом, подсознанием. Читала я и молодого Маркса. Не представляла себе, что Маркс столько писал о любви как один человек любит другого. А в одной из старых книг, где разбирались различные философские категории, я нашла рассуждение, которое может быть применено к Андрею: кто трудится, как трудятся честолюбцы, может и показаться типичным честолюбцем, но это сходство будет только внешним. Честолюбец - это отклонение от нормы. Тот же, кто трудится, чтобы дать полный исход творческой силе, - проявляет истинную природу человека, способен работать лучше и достигнуть более прочных результатов, чем честолюбец. Работа дает ему счастье. Но, поднимаясь по ступенькам к успеху, он сам нередко поддается честолюбию.
Что-то в этих словах есть такое, что относится именно к Андрею.
"Гроссы" тоже читают сейчас философов, потому что философы - это системы. Они тоже распознавали, раскручивали мир, искали кратчайшее расстояние к ясности.
Андрей никогда не был таким, как Иванчик и Сережа. Он тоже целеустремлен, у него программа. Он тоже знал, чего хотел. Но он боится борьбы, потому что в борьбе всегда есть победитель и побежденный. Он никогда не согласится быть побежденным, даже ради будущей своей победы. А его самого не всегда будет хватать на победу, потому что он слишком рационально ее хочет. А мне его жаль. Андрей очень талантлив, он большой музыкант.
Я сама сказала, что люблю его. Потому что его судьба в какой-то мере зависела от этих моих слов. И я сказала эти слова. Не нарочно. Не обманула. Я тогда его любила. И когда задержала за плечи, и когда оглянулась, и когда он уже ушел... Но потом я его уже не любила. Но я знала об этом одна. Пока что. Андрей хотел, чтобы я была на аэродроме, мне его мать об этом сказала, позвонила по телефону. Андрей смотрел на стоянку, куда подъезжали такси из города. А я не могла, не могла приехать! И не потому, что была занята в институте или на заводе. Нет, не потому.
Я боялась, я уже не любила, и он мог бы догадаться об этом, если бы увидел меня. Мог понять, что у меня появился кто-то другой, что я люблю другого, хотя это еще и не ясно мне самой.
Вскоре позвонила мать Андрея и не только сказала, как Андрей смотрел через стеклянные стены аэровокзала на стоянку такси, но еще попросила послать телеграмму на борт самолета. Я не знала, что мне делать. А она знала, что ей надо делать. Она послала такую телеграмму... Добилась на аэродроме, чтобы передали по радиослужбе.
Я молчала, пораженная, а она вдруг еще сказала, что ей известно, что я любила ее сына; что я говорила ее сыну слова о любви. Она их в и д е л а, эти слова, раньше. Она так и сказала - в и д е л а. На Андрее. И я поняла, что она говорит правду. Андрей такой, что на нем все видно, и эти мои слова были видны, конечно. Потом они перестали быть видны, и мать это заметила.
Тогда она решилась и отправила телеграмму.
Она просила у меня прощения. Она говорила и говорила, а я молчала. Я-то знаю, она думала прежде всего о своем сыне, несчастная одинокая женщина. И она готова ради сына, его успеха даже на преступление. А это было преступлением, жестоким по отношению ко мне и всем дальнейшим отношениям между мной и Андреем. Ей нужен был успех сына, его карьера. Этот успех, пусть короткий, должна была обеспечить я. Короткий потому, что Андрею потом все станет ясным, и он со своей неустойчивостью, со своим неумением терпеть поражения не потерпел бы поражения и в отношениях со мной. Телеграмма все это как-то усиливала, все дальнейшее, что должно было произойти в наших с Андреем отношениях. Не для меня - для него. Матери Андрея я могла только сказать, чтобы она меня извинила, что я сейчас не очень хорошо себя чувствую. Я на самом деле последние дни не очень хорошо себя чувствую, и как-то мне все труднее чувствовать себя хорошо. И я не хочу, чтобы было плохо - ни теперь и никогда! Я хочу любить, потому что я люблю! Так мне хочется думать, что люблю.
Врач в институте сказал, что я должна прекратить походы на завод и, может быть, даже взять академический отпуск. Он говорит мне это совершенно серьезно. А что для меня теперь не совершенно серьезно?
ЭПИЛОГ ВТОРОЙ КНИГИ
В "Советском музыканте" было опубликовано сообщение, что студент второго курса оркестрового факультета, струнного отделения Андрей Косарев на Международном конкурсе скрипачей в Дубровнике завоевал первое место и получил медаль "Золотой Дубровник". После конкурса Андрей Косарев отправился в концертное турне по Югославии и концертирует с большим успехом.
Ладя Брагин поступил в консерваторию. Получил две четверки по общеобразовательным предметам и высокую оценку по специальности. Приемная комиссия записала о нем в протокол особое мнение, поэтому Ладя и был зачислен в консерваторию, несмотря на две четверки. Валентин Янович Мигдал принял его к себе в класс. Кире Викторовне сказал, что он поздравляет ее с такими выпускниками, как Андрей Косарев и Владислав Брагин.
Дед написал Ганке, что он лично проводил Ладю до самых дверей консерватории. Причем он написал об этом раньше, чем сам Ладя успел это сделать.
Франсуаза разговаривает по-русски, не выделяет больше последних букв в словах. Даже "акает", как настоящая москвичка. Вечерами пропадает во Дворце спорта. Смотрит хоккей. Ее любимая команда "Спартак". Во время хоккея кричит: "Профсоюзы, вперед!"
Маша Воложинская вытянулась, и теперь она выше Деда.
"Оловянных солдатиков" уже не существует, а есть Игорь Петрунин и Гриша Москалец.
Оля Гончарова выступает с оркестром старинной музыки в Сибири и на Дальнем Востоке. Уже полтора месяца. Скоро должна вернуться в Москву.
К н и г а т р е т ь я
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Ладя нашел Санди в учебном манеже. Она работала на трапеции. На Санди был надет страховочный пояс. От пояса шла веревка. Свободный конец веревки держал преподаватель по воздушной гимнастике.
Санди резко раскачивалась на трапеции, гибкая и стремительная, в стареньком тренировочном костюме и в мягких на шнуровке тапочках. Все преподаватели и даже сам директор ГУЦЭИ ходят в таких тапочках.
В учебном манеже еще занимались жонглеры. На брусьях делали кувырки маленькие девочки, по-лягушачьи смешно растопыривая ноги. На свободной проволоке работал мальчик, разминался. Он был сосредоточен и абсолютно невозмутим. В коридорах, вокруг манежа, в классах шли занятия по общеобразовательным предметам, и Ладя видел, как тень трапеции раскачивалась на стенах коридоров и на дверях классов. Рядом с Ладей на галерее, которая шла вокруг манежа, на длинном столе девочки постарше гладили платья, в которые они переоденутся после занятий в манеже. Около гладильной доски стоял мальчик на голове. Мимо прошел по виду первоклассник, лихо крутил на одном пальце портфель. У кого-то забинтованы ладони - будет работать на перекладине. С соседнего квадратного манежа доносились звуки маленьких гармоник и клавишных колокольчиков: репетировали музыкальные эксцентрики. Слышен был голос режиссера-инспектора:
- Свет - на ведущего. Белую пушку!
Все, что происходило вокруг, было хорошо Ладе знакомо. В цирке-шапито с утра на манеже лежал такой же вот вытоптанный, весь в заплатах тренировочный ковер, на нем - ящички с магнезией. На барьере был разложен реквизит. Кто отработал, сидел на барьере и отдыхал. Сидеть надо было лицом к центру манежа, но не спиной. Спиной к центру манежа сидеть нельзя: неуважение к работающим артистам, пускай и на репетиции. Занимались до четырех. Потом обед. А потом тишина - весь цирк спит, отдыхает до начала представления. В семьях артистов об этом знают даже совсем маленькие дети, и они никогда не кричат и не бегают. Униформисты заряжают манеж свежими опилками, стелют новый парадный ковер, делают вокруг ковра из цветных опилок красивый орнамент, покрывают свежей материей барьер, проверяют пушки, занавес. Скоро вечер, скоро представление, и все должно быть ярким, веселым. Цирк необходим в нашей жизни, как зеленая ветка за окном. Совсем недавно у Санди на обложке зачетки появилась новая запись, которую сделал ей лично Марсель Марсо, когда побывал в гостях в училище и посмотрел номера Санди. Марсель Марсо написал, что от всего сердца и с радостью он готов видеть все снова... всегда... вперед...
Санди раскачивалась на трапеции, осваивала новый клоунский трюк. Всегда... вперед... Она летала над манежем и тенью летала на стенах и дверях классов.
- Ноги через кач, - командовал преподаватель. - Колени туго, сильный мах, теперь закидочку и спад с трапеции!
Санди видела Ладю на балконе и улыбалась ему. Ладя боялся за нее, хотя и понимал, что работает она на страховочном поясе. Санди подлетела к нему теперь почти совсем близко и улыбалась, но руки ее были напряжены.
- Еще закидочку!
Санди легко закинула ноги вверх и вышла на трапецию на прямые руки. "Откуда столько силы в ее руках? - подумал Ладя. - Раскачивается, как на детских качелях!"
Санди спрыгнула с трапеции, сняла страховочный пояс и побежала по лестнице к Ладе на галерею.
- Здравствуй, униформа.
- Ты молодец, - сказал Ладька. - А где Арчибальд?
- Сдала в химчистку. Покажи студик.
Ладька полез в карман куртки за студенческим билетом.
Совсем недавно Санди и Ладя вместе были в консерватории на торжественном открытии нового учебного года. Собрались все вновь поступившие и все преподаватели и профессора. С речью к присутствующим обратился ректор консерватории профессор Свешников. Высокий, в черном костюме, в больших очках, гладко причесанные седые волосы. Он сказал о призвании музыканта. И еще он сказал, что в Калининграде на стене разбитого костела времен Бетховена сохранились солнечные часы. Они идут много десятилетий, шли всю Отечественную войну. Над часами написано изречение: "Des Menschen enge ist die Zeit", и перевел: "Людям не хватает времени".
- Надо, чтобы вам, - сказал Свешников, - хватило времени стать музыкантами. Чтобы трудное в своей работе вы сумели бы сделать привычным, привычное - легким, а легкое - прекрасным!
Санди раскрыла студенческий билет.
- "Дважды ордена Ленина Государственная консерватория, студент первого курса", - прочитала Санди, потом сказала: - Звучит!
- А влюбился он в девчонку-скомороха, - сказал Ладька и сам как-то растерялся. Он давно готовился сказать Санди, что он ее любит, но не так и не здесь. И не шутливо, а серьезно сказать.
Санди стояла перед ним в тренировочном костюме с белыми пятнами магнезии, с забинтованными ладонями, как у тех, кто занимается на перекладине, и даже она, Санди, растерялась от его слов, сказанных таким неожиданным способом.
- Ты не обиделась? - с испугом спросил Ладя.
С соседнего квадратного манежа все еще раздавались голоса:
- Освети пушкой лицо ведущего! Выходите на свой фрагмент.
- Ты не обиделась? - опять спросил Ладя.
- Мержанова! - позвал преподаватель. - Занятия не окончились.
Санди повернулась и быстро сбежала по ступенькам на манеж и снова начала занятия на трапеции, снова она начала подлетать к Ладе совсем близко. Она улыбалась ему, как и прежде, и, как и прежде, были напряжены ее руки, а щеки были белыми от магнезии.
После занятий Ладя ждал, пока она принимала душ и переодевалась. Мучительно повторял заготовленные для Санди слова. Они настоящие и необходимые, но он вдруг почувствовал, что не сумеет сейчас их сказать, именно вот такие. А ему захочется сказать ей хотя бы о том, что в консерватории висит объявление, что все вновь принятые отправляются на день на работу на овощную базу, и называется это "Овощной день консерватории". Вот с чего начинается его консерваторская музыкальная карьера!
Санди, конечно, засмеется, потому что действительно смешно, а он ей скажет:
"Как приятно, что вы смеетесь!"
А она скажет:
"Ты сердишься?"
А он ей скажет:
"Да нет же, право, что вы! Мне нравится, когда вы смеетесь".
Ему все нравится, что делает Санди. Как хорошо, что она есть, что она существует. И Арчибальд. Они должны быть все трое вместе. Он сочинит песню и сыграет ее на скрипке. Он умеет играть на скрипке. Жить они будут долго, до ста лет. Никогда не будут разлучаться. Не будут обижать друг друга. И они... Опять все так, опять слова. Не надо больше никаких слов вообще, без них как-нибудь. В консерватории студенты-теоретики на тему "любовь" составили из многих популярных романсов один общий сводный романс для сдачи зачета по вокальной литературе, по принципу "универсам" универсальный магазин, "универсар" - универсальный романс.
Да, не надо больше слов, окончательно решил Ладя. Не то получится с ним нечто такое, как в этом "универсаре". Лучше он просто скажет ей: "Сандик!" Он никогда еще так ее не называл. И она сразу все поймет. Санди. Сандик!
ГЛАВА ВТОРАЯ
В Бобринцах, под окном школы, как всегда, сидели старики, и среди них Яким Опанасович. Они слушали, как Ганка занималась со своими учениками, и обсуждали попутно всякие события в масштабе земной кули*.
_______________
* Земного шара (укр.).
Яким Опанасович курил сигару, гавану. Ладька прислал по почте. Курил ее уже несколько дней с перерывами.
Местные собаки были потрясены распространяемым сигарой запахом. Они его сразу учуивали, где бы Яким Опанасович сигару ни закурил, стояли поодаль и строили недовольные рожи.
- Демонстрируют бескультурье, - говорил о собаках Яким Опанасович.
Ганка закончила занятия с учениками, отпустила их домой. Теперь она часто оставалась в пустом классе одна. Ей не было грустно, но было и невесело. Она не понимала, как ей было на самом деле, и Ганку это смущало, беспокоило, потому что она всегда все знала о себе до конца.
Вдоль окна вились дымки самосада. Среди дымков выделялся могучий дым сигары. Каждый раз Яким Опанасович заводит беседу о колодце, о цементных кольцах, которые заказал для колодца; их уже отливают где-то на комбинате, о том, что копать колодец надо в плаще-серяке, чтобы было так, как говорят: "Мыло серо, да моет бело", и тогда будет обеспечена светлая чистая вода, стихийная жидкость из далеких глубин, недр земли. Болтливый старик все придумывает и говорит это громко, чтобы слышала Ганка, чтобы она знала, что он не сомневается - Ладька скоро приедет в Бобринцы на какие-нибудь каникулы или в фольклорную экспедицию, записывать народные песни. Ладька еще вернется сюда, к своим друзьям. Но Ганка сомневалась, что Ладя вернется. Яким Опанасович - это такой же Дон-Кихот, как и старая мельница.
А Яким Опанасович говорил о том, о чем он точно знал, будто по радио слышал; говорил громко, чтобы все могли принять участие в разговоре и не сомневались бы в скорой встрече с Ладькой и его скрипкой. Воодушевлялся, размахивал сигарой.
Ганка ненавидела его в этот момент - пустой старик. Неминучая традиция каждого села. Не работают толком и дома не сидят, лепятся к чужой жизни и судачат, как бабы.
Поодаль стояли собаки.
- Имеете ли вы понятие о темных очках? Чтоб на соньце дивиться? спрашивал у собак Яким Опанасович.
Собаки отмалчивались и продолжали строить рожи, демонстрировать бескультурье.
- Сигарой кубинской вы, значит, брезгуете. Вам бы сметаной да смальцем закусывать, по селу дурнями скакать. И Дiла нема. Вот яка з вами полемiка.
Ганка опять улыбнулась, слушая разговор деда с собаками. Самое удивительное, вдруг подумала, что Яким Опанасович может оказаться правым и Ладя приедет. Он ведь такой, его не угадаешь. Но с кем он приедет? И будет ли Ганке от этого хорошо? Он может приехать не к ней, а к Якиму Опанасовичу или просто в Бобринцы. Пусть его приезжает! Она вдруг начинала ненавидеть Ладьку так же, как только что перед этим ненавидела Якима Опанасовича. Пусть приезжает, и будет все ясным до конца. Иначе она перестанет себя уважать! А чего ей нужно знать до конца? Чего она не знает? Все знает, только притворяется, демонстрирует свою глупость.
Вот что, в последний раз она осталась в классе и сидит одна. Завтра с Якимом Опанасовичем начнет копать колодец до самых недр земли. И никаких больше рассуждений о личной жизни.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Рита почувствовала себя плохо. Началось это, как всегда, с того, что закружилась голова и сердце совсем неудобно повернулось. Рита приучила себя не пугаться, надо глубоко и спокойно вздохнуть и прикрыть глаза, чтобы перестала кружиться голова. Постараться сесть или, если негде сесть, к чему-нибудь прислониться и постоять так, с прикрытыми глазами. Спокойно и глубоко дышать, стараться так дышать.
Надо еще снять с плеча сумку; в ней учебники, она тяжело давит на плечо. Тем более что сумка на левом плече.
Рита была в магазине, зашла подобрать пуговицы к платью. Платье она недавно придумала - из полотна, с накладными карманами на юбке, карманы на заклепочках. Заклепочки ей поставил часовой мастер. Теперь нужны были пуговицы.
Рита едва смогла подойти к стулу и ухватиться за него.
Только что этот стул вынесла уборщица, и ведро, и палку с губкой на конце, прищелкнутой металлической рамкой. Собиралась протирать витрину в магазине.
Рита стояла, держалась за стул. Не сейчас! Не теперь! И никогда!.. Спокойно и глубоко дышать, глаза прикрыты, все силы на помощь себе, своему дыханию, своей воле...
Сумку Рита почти уронила на пол. Это последнее движение, которое она помнила, и звук последний, который она слышала: мягкий удар сумки об пол. Она умерла.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Этого никто не мог сразу сказать Андрею, когда он вернулся из Югославии. Никто. Даже его мать, которая понимала, что теперь Андрей будет принадлежать только ей, и надолго, и может быть, очень надолго. Но сказать о Рите она не могла.
На аэродроме Андрей ждал. Он не понимал, почему Риты нет. Медаль "Дубровник" принадлежит ей. Он выиграл медаль Для нее, и он хотел ей первой положить ее на ладонь. "Мастер, ты, кажется, победил?" - скажет она, и поднимет голову, и посмотрит на него. "Я чемпион Европы, - скажет он. - В наилегчайшем весе". Но на аэродроме Риты не было. Все кого-то встречали и кого-то провожали, но ее не было. Она его и не проводила и не встретила.
Андрей с матерью приехал домой с аэродрома уже к вечеру. Когда вошли в квартиру, мать взглянула на Петра Петровича: она как будто хотела задержать его, а Петр Петрович стремился поскорее уйти с ее глаз, исчезнуть. Он был сегодня опять подвыпившим - это мать Андрея купила ему водки. Женщина, которая бывала у Петра Петровича, ушла теперь от него. Ей, очевидно, все это надоело, и Петр Петрович остался один со своими воспоминаниями о довоенном Смоленске, о маленькой девочке, которая в телефон говорила: "Это не "аллё", а это Катя". И еще она всегда спрашивала: "Каво эта кошка?", когда встречала на улице кошку. А потом Петр Петрович видел, как его жена и маленькая Катя где-то совсем тоже одни. Иногда ему казалось, что это поле, иногда - лес, иногда это был город, совсем незнакомый, весь черного цвета. В нем не горело ни одно окно, и Петр Петрович тогда зажигал в квартире свет. Повсюду. Мать Андрея сердилась, кричала на него, но он ходил и зажигал.
Андрей был в комнате. Он не хотел никого видеть, потому что ничего не понимал. Андрей привез в себе радость, силу, победу. Он привез в своей сумке маршальский жезл! И привез его Рите!.. Почему никого нет? Мать заглядывает ему в глаза и будто сама ждет чего-то от него.
А теперь опять крик, в квартире. Опять все, как всегда. Не было Югославии, не было победы. Ничего не было! В конце концов, прекратят они этот крик?
Андрей вошел в кухню. Мать и Петр Петрович стояли в противоположных концах кухни. Оба сразу замолчали, когда появился Андрей. Потом мать сказала:
- Вы обещали мне, - и быстро вышла из кухни.
Петр Петрович опустил плечи, его коротенькие руки повисли безвольно, покорно. Он убрал их за спину, потом снова вытащил из-за спины. И они снова повисли.
- Я сегодня выпил, - сказал Петр Петрович.
- Я вижу, - сказал Андрей и повернулся, чтобы уйти.
- Погоди.
Андрей задержался и посмотрел на Петра Петровича с недоумением:
- Я должен позвонить.
В глазах Петра Петровича, ставших совершенно трезвыми, был испуг.
- Тебе это... не надо звонить, - сказал Петр Петрович.
Андрей продолжал с недоумением смотреть на соседа.
- Совсем. И ждать, как и мне, не надо. - Петр Петрович отвернулся и потом говорил, уже не глядя на Андрея.
Андрей вышел из кухни. Потом он вышел из квартиры. Потом он вышел из дому.
Мать стояла в ярком окне и смотрела, как он шел по улице. Звонил телефон, но она не брала трубку. Она вдруг поняла, что сын уходит от нее. Он знал, что она стоит в окне, но даже не оглянулся.
Андрей вспомнил - слепые музыканты... Андрей услышал их скрипки. В детстве ему казалось, что он навсегда избавился от этих музыкантов, но они находят его опять и опять.
Андрей сдавил ладонями голову, так что от боли заломило в висках. Закрыл глаза. И стоял так. Один. Они играли теперь Рите, а он совершал победную концертную поездку. Когда он получал медаль "Золотой Дубровник", Риты уже не было.
Андрей опустил руки, и руки повисли безвольно и покорно. Он стоял сейчас так, как перед ним только что стоял Петр Петрович. Он стоял один в темном городе. Город был ему незнаком, черного цвета, и не горело ни одно окно.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Рассвело, и сделалась ненужной лампочка, которую мать оставила гореть в люстре.
Мать думала о сыне: Андрей и прежде не бывал с ней откровенным, но она чувствовала, он все-таки рядом, он ее сын, она могла оказывать на него даже влияние, могла вмешиваться в его дела. Так было, пока все не случилось с Ритой. Но кто в этом виноват, что так случилось? Кто? И зачем искать виновных?
Свет лампочки побледнел и растворился в наступившем утре.
Мать лежала тихо, не двигаясь. Думала теперь о себе, и все беспощаднее. Андрей ушел не вчера, он давно ушел, она только не заметила или не хотела замечать, обманывала себя. Надеялась, он будет с ней, потому что ее сын, в чем-то ее собственность.
Мать наконец встала, надела халат, комнатные туфли, выключила лампочку в люстре. Подошла к окну.
Она любила стоять у окна. Привычка. Андрей тоже любил стоять у окна, она замечала это за ним. В сущности, он похож на нее: он не может добиваться всего, чего хочет, и сам мешает себе в этом, так же как и она мешала себе в собственной жизни. Отец Андрея не любил ее, но она все-таки вышла за него замуж. Лучше ей от этого не стало, и никому не стало лучше. Наверное по этой причине она и сын одиноки: не получилось у нее в жизни, не получается и у сына. По сути, она добивалась для сына того же, чего добивалась когда-то для себя: Андрея не любили, а она хотела, чтобы любили.
Днем позвонила аккомпаниатор Тамара Леонтьевна, спросила, почему Андрей не является на занятия к профессору. Мать ответила, что она не знает. Вскоре снова раздался звонок из деканата: почему Андрей не пришел на лекции? Мать ответила, что она не знает, но что вообще ее сын плохо себя чувствует.
Через три дня позвонила Кира Викторовна, и только ей мать рассказала, что Андрей ушел из дому. Кира Викторовна самый близкий им человек, и мать ей верит. О смерти Риты Кира Викторовна уже знала.
Кира Викторовна поехала в деканат и на кафедру к профессору Мигдалу. Ладя поехал к "гроссам" на завод. Может быть, они знают что-нибудь об Андрее? Вчера они тоже ничего не знали. Иванчик и Сережа приходили в студенческий клуб общежития на Малой Грузинской. Они искали Андрея.
Говорить о том, что недавно случилось, никто не мог. Все было еще слишком близким и поэтому как бы неправдоподобным. И нельзя было об этом говорить сейчас - ни у кого не хватало смелости.
Ладя предложил Иванчику и Сереже остаться на студенческий вечер. Они остались.
После вечера Ладя, Санди и "гроссы" шли вместе до остановки метро "Краснопресненская". Ладя был благодарен Санди: она занимала Иванчика и Сережу разговором о цирке, о Марселе Марсо, как он в Лиможе был художником по росписи эмали, рассказывала о театре канатных плясунов, потом вскинула руки и продекламировала из самодеятельной оперы "Приключения Ферматы", которую они только что слушали на студенческом вечере:
- "Я влюблена в большого синего тритона, тритон в меня влюблен. Он ростом будет все сто девяносто, в очках и в шляпе ходит он!"
Казалось, что Санди делала все так же, как и студентка консерватории, которая выступала в опере, но у Санди получалось гораздо смешнее. Показывая тритона - все сто девяносто, - она высоко подпрыгнула и поджала, то ли от ужаса, то ли от восторга, ноги. И еще тоненько пискнула. А потом пошла своей обычной спокойной походкой, как будто ничего и не было, никаких тритонов. Ну, Санди, ну, девчонка!