Нет, я не был здесь единственным живым существом. Передо мной как раз на том месте, где тропинка ныряла в узкую расселину, чтобы метров через десять вырваться на простор, возвышалась очень высокая тень человека.
Эта тень подняла руку и медленно опустила ее. Все это творилось в полном молчании, которое обещало очень недоброе.
Я оглянулся — еще одна тень блокировала второй выход, тот, через который я забрел в эту ловушку.
А я ведь все уже понял, я знал и мог предвидеть это. Но я, ослепленный своим счастьем, смирил, заглушил, удушил свои предчувствия, не дал им воли.
И теперь расплачивался.
— Вы кто? — прикидываясь вполне безмятежным, спросил я.
Он молчал. И вдруг на темном пятне лица возникла тусклая белая подкова — неизвестный улыбался.
— Впрочем, можете и молчать. Я знаю и так.
Их позы красноречивее всех слов говорили о том, что этому моему знанию я и обязан этой ночной встречей и что она не может окончиться для меня добром. Потому что моего молчания о том, что я знал, нельзя было купить, но его можно было добыть, повстречав вот так на узкой стежке, перекрыв все пути. Они и повстречали. И это была не первая их попытка добыть молчание такой ценой.
— Здорово, Гончаренок, — сказал я, покосившись на того, что подходил сзади. — И ты здорово живешь, Высоцкий. Что, покой очертенел любителю «тихой жизни»?
— Ну, здорово, — это процедил наконец первые слова Высоцкий. — Доброй ночи, Космич.
— Вряд ли она будет добрая.
— И здесь ты не ошибаешься, — с ленивым спокойствием сказал он.
— Напрасно вы задумали, хлопцы. Напрасно начали. Мое молчание уже ничего не стоит. Я нарушил его. И если со мной что-то случится — те люди сделают свои выводы. И на этот раз они колебаться себе не позволят. Медлить не будут.
— А нам и не надо. Это не купля молчания, — отозвался Гончаренок. — И даже не месть. Просто итоги подбиваем. Ты свое дело сделал, привел нас до тобой же открытого тайника. А уж вскрыть его — тут нам целиком хватит твоего молчания до утра. Это для нас оно будет — до утра. Для тебя оно будет — на неопределенное время. Даже если рассчитывать на трубу архангела.
— Для вас она тоже затрубит, — ответил я. — Даже быстрее, чем надеетесь.
— Это мы, как говорят, еще поживем-увидим, — сказал Игнась.
— Ну так что, — предложил я, — присядем да поговорим.
— Тянешь? — спросил Гончаренок. — Выторговываешь пару минут? Не поможет.
— Нет, не тяну. Просто постараемся утолить ваше и мое любопытство. Взаимно. Ведь интересно ж, правда, как работали наши головы?
— Твоя скоро работать не будет, — сказал Гончаренок.
— Брось, — прервал его Высоцкий, — и в самом деле любопытно. А времени у нас хватит, даже многовато будет. Нужное нам можно легко и перепрятать. Остальное нехай хоть сгорит.
— А то, что нужно не тебе и не мне?
— Может, и найдется. А может и сгореть, хрен с ним. В самом деле, давайте присядем да тихо-мирно поговорим.
И он указал мне на высокий валун около стежки.
Сами они сели на два пониже, чтобы иметь большую, чем я, свободу движений. Ночное судилище нечисти началось.
— Ну вот и поговорим, — хлопнул себя по колену Высоцкий.
Сеймик, как говорится, был небольшой, но bardzo porzadny[179]. У двух его участников, помимо превосходства в грубой физической силе (впрочем, может, и не такого уж большого), в карманах можно было найти ножи (я был уверен в этом), а у кого-либо, может, и симпатичный маленький кастет, а во внутренних карманах пиджаков или под мышкой — пистолеты.
— Начинай, — как бы торопя, сказал Гончаренок.
— Начну, — сказал я. — Начну с того, что если даже и не на сто процентов, но я знаю вашу историю, ваше прошлое. Как узнал? Считайте, что поначалу это были просто неясные догадки. Я не знаю, каким образом вы пронюхали о книге и тайне, скрытой в ней. Но вы знали. Возможно, еще со времен войны, со времен последнего Ольшанского. К сожалению, вы не смогли присутствовать при финале трагедии и точно не знали, где и что в дополнение к старым сокровищам спрятал последний князь. Потому что в дело вмешались гестапо, прятавшее архив, и айнзацкоманда, прятавшая награбленное. И обе эти «организации» разместили свои тайники в опасной близости к старинным сокровищам. Им казалось, что более надежного места не найдешь. И они не были склонны информировать посторонних, да еще местных, открывать им свои тайны. Наоборот, припрятав от вас ваши же дела, они заставили вас остаться здесь надежными охранниками своих ценностей и, в случае чего, их защитниками, потому что вы заодно защищали свой покой и кое-какое будущее… На случай такой неожиданной неприятности, если бы кто-то начал искать и копать.
Они переглянулись.
— Но хозяева не выжили. Старый Ольшанский в скором времени помер. Книга исчезла неведомо где. Вы не могли и предположить, что она заброшена на чердак хаты деда Мультана, где ее нашел Пташинский. Зато у вас была надежда, что не все потеряно, пока книга неизвестно где, а даже и найденная даст мало пользы тому, кто ее найдет. Ведь нужно догадаться о существовании шифрованного сообщения, расшифровать его и… этого мало, иметь в руках вещественный предмет, без которого, как считал древний князь, да и вы тоже, расшифровка тайны невозможна. Ни он, ни вы не подумали, что, имея на плечах хотя бы какое-то подобие головы, можно обойтись без этой вещи.
— Какой вещи? — процедил сквозь зубы Гончаренок.
— Я много над этим думал. Случай помог мне, а вы своим поведением укрепили мою догадку. Это «мед», медь, это пестик, который у вас, Гончаренок. И ступка, которая, я почти уверен, у вас, Высоцкий. Почему же вы не сложили своих пожитков в общую сокровищницу? Боялись, не доверяли друг другу. Собирались шантажировать друг друга общим неопределенным прошлым.
— Брешешь, — сказал Высоцкий.
— Почему брешу? Вы просто не нашли книгу. Так совпали обстоятельства. Не нужны были ни преступления, ни новые и новые ваши жертвы.
— Тут ты сглупил, — сказал Гончаренок. — Мы со временем догадались, что ты каким-то непонятным образом совершил сверхъестественное, хотя имел в руках только треть тайны. Нам оставалось только следить за тобой.
— И с некоторых пор вы догадались, куда ведет меня в этом лабиринте моя нить. Тогда я стал не нужен, и вам надо было обязательно убрать меня с дороги, чтобы не мешал. Однажды вы попытались закидать меня камнями во время «дуэли фонарей». Вторая попытка — нападение четверых (догадываюсь, кто были двое остальных и почему они сегодня не присутствуют). И третья — которая чуть не увенчалась успехом, — обвал.
— Четвертая увенчается, — пообещал Гончаренок.
Я тянул. Бессовестно тянул. Выхода у меня почти не было. Была лишь слабая надежда, что кто-нибудь придет ко мне в плебанию. Что, может, не застав дома, кто-то спохватится и меня начнут искать. Надо было как можно дольше задержать их, чтобы им осталось меньше времени до утра. Когда это теперь всходит солнце? Гм, где-то в половине четвертого. Оставалось каких-то три часа с небольшим.
Нужно было спасать дело, если уж я не мог спасти свою жизнь. Спасать дело, за которое сложило головы столько людей.
Мне тоже очень не хотелось безвременно оставлять этот лучший из миров (лучший ли, если по нему шляется такая сволочь?), но если уж это было кем-то предопределено, то я хотел быть последним, кто безвременно его оставит.
Чтобы после меня больше — никто.
Мир был до краев залит безразлично-прекрасным светом луны. Лощина, в которой мы сидели, была с избытком переполнена темным сумраком. И справа от себя я видел человека с лицом, изрезанным мелкой сеткой морщин, и ушами, большими, как у Будды, а слева — другого, большого, сильного, который с ленивой грацией развалился на камне.
— Вы считали, что, если разрушите стену, возле башни, вам будет легче забраться в ее подземелье. Под шумок. То одни разбирают, то вы. И вот Гончаренок со всем присущим ему шармом убеждает председателя в целесообразности закрыть мечеть и устроить в ней свинушник.
— Какую мечеть?
— Ну, пробить запасной вход в замковый двор и сделать в нем скотный двор… А тут я, с фотоаппаратом. И даже председателя напускать на меня не надо, чтобы самим остаться в стороне. Председатель сам лезет на рожон. Охранную доску сняли ведь. Закона нет разрушать, но тут — по горячему… Небольшая, но неприятность. А тут еще два Ивановича, которые ему с этим своим краеведением давно в зубах застряли и уши объели. А вам с этим их «Познай свой край» и «Никто не забыт, и ничто не забыто» тем более. Потому что вам как раз и надо было, чтобы люди меньше знали свой край и прочно забыли о некоторых типах и их деяниях.
— Игнась, я его сейчас грохну, — сказал Гончаренок.
— Погоди. Тебе что, не интересно, до чего он там додумался? Пусть болтает. Далеко он своих знаний не унесет. А нам любопытно узнать, почему он заподозрил. Ведь другие тоже могли догадаться. Уж я вроде бы не очень умным выглядел, а о тебе и говорить нечего. Настолько тупое животное, что подозрений не должно было быть.
Гончаренок снова полез в карман.
— Брось, — снова остановил его Высоцкий, — нож ты хорошо бросаешь, но его сквозь карман, как пулю, скажем, не кинешь. Сиди и слушай.
— Часто встречался ты мне, Тодор, на дороге. Иногда ночью. И прыгал через канаву, полную воды, якобы по малой нужде. А зачем?
— А затем… Встретились тут с одним…
— А до этого, на другой дороге, про «страшные яйца» разговаривали? — Я надеялся только, что выдумки и предположения, построенные на песке, не занесут меня слишком в сторону.
— Ч-черт.
— Вы шли оттуда полем, чтобы возвратиться иной дорогой, чем тот.
Кто «тот», для меня было темной ночью, как многое и многое в этом деле. Многое, о чем я уже никогда не узнаю. Но я должен был делать вид, что мне известно куда больше, чем на самом деле (только бы не перегнуть!), и потому даже врать с большей или меньшей долей вероятности.
— Вы торопились. Тем более, что тогда, по дороге на станцию, в грузовике, я проболтался, что связываю все, что происходит, не только с теми сокровищами, но и с событиями перед бегством немцев. Тут уж надо было и дело с Лопотухой как-то довести до конца («дуэль фонарей»), а заодно и со мной, если уж ночью полез в замок, попался под руку. И даже убегать было нельзя. Привязаны к архивам… То-то же ты, Высоцкий, тогда на станции так на пассажира психанул. В самом деле, едет себе, куда хочет, а ты, «туземец», вынужден на месте сидеть, дрожать и ждать результата. Да и странно, что человек не знает, где его брата расстреляли, в Кладно или в Белостоке. Пожалуй, все же на Кладно слухи указывают, и фамилия на памятнике черным по белому.
— Какое дело с Лопотухой? — словно ничего после упоминания о нем не слышал, спросил Высоцкий.
— А вы думали, что, если он замок своей крепостью считает, вас ежедневно видит и подсознательно побаивается и напускает на себя больше дури, чем есть на самом деле, то он может какой-то тайник раскрыть. Для верности вы тогда ночью в башне и стену ломали. В подозрительном для вас месте.
— Умный ты человек, Космич, — с ленивой угрозой сказал Высоцкий. — Умный. Только ты вроде русского: задним умом крепок. Спохватился поздно.
— Да. Я знаю. Но не думаю, чтобы вы очень выиграли во времени. Не только вас тут нечто держит. Держит тут кое-что и еще одного человека.
— Загадками говоришь, — сказал Гончаренок.
— Да.
— Ну, дальше, — торопил Высоцкий.
— О попытке взлома моей квартиры, о «моей» записке Марьяну я говорить вам ничего не буду. И без того длинный рассказ. Не знаю также, что вас вело ко второй башне. Наверное, логическое продолжение, проекция на будущее моих поступков. Но третьей башней я вас на какое-то время сбил с панталыку.
— Ненадолго, — сказал Высоцкий.
— Правильно. Иначе вы бы мне там могилу не готовили. Тогда бы последней жертвой был не я, а Лопотуха. Очень уж вам слова врача не понравились, что Людвик может прийти в себя… Да, многое происходило. О многом я не знаю, как не знаете и вы.
«Тянуть больше незачем. Да и устал я. Очень устал душой. Быстрее бы уж, в самом деле, конец. Длить эту комедию нет ни сил, ни желания».
— Вас так или иначе поймают. Рано или поздно. И тогда все будут отмщены. И я тоже.
— Да нет, — сказал Высоцкий, — пока суд да дело, перед нами путь открыт. И когда мы возьмем все в свои руки — молодчики вроде вас не понадобятся.
— Некоторые и прежде это говорили. А где они? Но если это, к общему несчастью, и случится, то вот тогда мы по-настоящему и понадобимся. Да те, кого теперь не принимают всерьез (с разных сторон) любители и знатоки «дела».
— Это еще почему? — повысил голос Гончаренок. — Пока мы здесь хозяева. И со временем будем полными хозяевами. У нас здравый смысл.
— Не будете, — сказал я почти спокойно. — Думаете, божеские и человеческие законы отменены в пользу этого уголка или какого-нибудь другого на земле? Только потому, что мы родились здесь? А какой-то там Гитлер в Германии? А Власов в России? Нет, эти законы нигде не отменяются. Корабль ваш очень стар и сейчас летит на рифы.
— Так что же нам, беднягам, делать? — с фальшивым отчаянием спросил Высоцкий.
— А надо было с детства учиться совести, которая в житейском море вместо навигации. Изучать ее и жить, и плыть. Или пренебрегать ею, и тогда — будьте вы прокляты во веки веков!
— Что ж, поговорили. — Высоцкий вынул из кармана пистолет.
Я готов. Мне почти не страшно. Так, вроде немного сосет под ложечкой. Но тут я поднимаю глаза.
…Далеко-далеко, за тьмой, за лунной мглой горела искра костра. Как же я мог не подумать о ней?!
…"Выход! Выход любой ценой, кроме унижения!"
Он примеривался. Примеривался и я. Мне надо было только, чтобы он утратил покой, чтобы рука у него не была твердой. И потому я пустил в ход последнюю свою догадку, почти граничащую с уверенностью:
— Что ж, до скорой встречи, Высоцкий… И ты до скорой встречи… Бовбель.
— Что-о?!
— Бовбель! С двойной бухгалтерией. По доходам и по трупам. Передрожали вы, бедняги! Что, Бовбель, все эти годы не пил, только рот водкой полоскал?
— Догадался, — хмыкнул Гончаренок-Бовбель. — А как же.
— Ясно, убежал ты тогда болотной стежкой. Одному тебе известной. Один убежал. А друзья-свидетели накрылись. Тоже двойную бухгалтерию вел? Со своей бандой и с немцами? А ты, Высоцкий, твои руки в крови расстрелянных в Кладно? Архив вам был нужен. Помимо денег.
— Ну вот, — прервал меня Высоцкий. — Тут тебе и конец. Мало мы вас, гадов, перешлепали.
— Грязные вы скоты… На что надеетесь?
Пистолет рывком поднялся вверх, потом начал опускаться. И тут я откинулся назад и упал на валун. Упал на правый бок (не дай бог, на руку!), клубком, как надо падать с коня, откатился подальше от камня.
В момент падения надо мной хлестнул, как будто толстым бичом, выстрел. Я уже поднимался, но подвела, поехала по влажной траве правая нога, и я чуть не ткнулся носом в землю, одновременно почувствовав, как что-то обожгло левое плечо выше ключицы.
Гончаренок-Бовбель метнул-таки нож, и, если бы я не поскользнулся, этот нож сейчас торчал бы у меня под левой лопаткой.
Теперь нож лежал на траве, и я подхватил его: все же хоть какое-то оружие в руках. Хотя что оно значило против пистолета.
…И тут вспыхнуло с десяток карманных фонарей, и я, ослепленный, увидел только, как со склона взвилось в воздух длинное, черное в этом свете тело и как будто слилось с фигурой Высоцкого, насело на него. Одновременно с этим грохнул второй выстрел, который не попал в меня лишь потому, что «извозчик», «ездовой», или как там его, упал. И собака уже прижала его к земле, и держала в пасти его правое запястье.
В следующий момент они покатились по земле и ничего уже нельзя было разобрать. А я прыгнул на Бовбеля. С ножом. Он присел, чтобы избежать удара, потому что я в горячности мог-таки полоснуть его, всадить нож по самую рукоятку.
Он ловко избежал удара и тем самым очень удобно подставил подбородок как раз под мое колено, которым я и не замедлил садануть изо всей силы так, что у него лязгнули зубы и он опрокинулся навзничь, всей спиной и затылком припечатавшись к матери-земле.
И тут я насел на него, перехватил правую руку с шипастым кастетом.
Мне нужно было дорваться до его глотки.
Прозвучал третий выстрел. В кого? Я не знал этого, способный только драть, рвать на куски, грызть.
Когда меня оттащили, кровавый туман все еще стоял в глазах. Я скалил зубы и хрипел. И лишь постепенно сквозь этот туман в свете фонарей начали проступать лица. Прежде всего я увидел Щуку… Потом незнакомого милиционера, который только что надел на Высоцкого наручники. У Игнася из правого предплечья бежала струйка крови.
— Застрелиться хотел, — сказал милиционер. — Смог-таки перекинуть пистолет в левую руку. Если б я не стукнул по ней — тут бы ему и последнее рыдание.
Теперь я уже различил и Велинца, который с трудом оттащил Рама за ошейник, и еще двоих незнакомых, которые закручивали за спину руки все еще полубессознательному Бовбелю.
Плыли передо мной лица Змогителя… деда Мультана с двустволкой… Шаблыки… Вечерки… Седуна… Сташки…
Огни завертелись в моих глазах. Земля ушла куда-то в сторону.
Хилинский (он держал меня справа) крепко сжал мой локоть.
— Держись. Держись, брате. Ничего. Все прошло.
А я остатками сознания чувствовал, что нет… нет… еще не все. Что-то настойчиво сверлило мозг, должно было вот-вот все прояснить, но бесследно исчезало при первой попытке остановить, задержать его, догадаться. Последних стеклышек так и не было в этом калейдоскопе грязной брехни и подлости.
Подъехала машина. Не знаю, как она называется теперь. А в средневековой Белоруссии воз, в котором отвозили задержанных, назывался «корзинкой для салата» или «для капусты».
«Вот так. Несовременный вы человек, товарищ Космич. Несерьезный».
Арестованных повели к машине. Бовбель попытался было сказать что-то наподобие: «Не я начинал. Это другие…»
— Разочарован я в тебе, — презрительно плюнул Высоцкий и сказал нагло: — Ну вот, теперь на определенное время будем гостями министра внутренних дел.
— Наверное, не только его, — сказал я.
Надо было отомстить этой сволоте за «трубу архангела», и я решил пустить последний пробный шар:
— От всей души надеюсь, что это последнее твое гостеванье… Последнее, Игнась Высоцкий… Он же Крыштоф в польское время… Он же Владак при немцах… И кто еще после войны?.. Кулеш?..
Высоцкий вдруг рванулся в мою сторону с такой силой, что милиционеры чуть удержали его. Лицо его сделалось багряно-синим, на лбу вздулись жилы. Из горла вырывались уже не слова, а хрипы. И выглядел он как покинутый и затерянный навсегда в мире, где царит бесконечный кошмар.
— Ты… Гад… Ты…
— Ничего, — сказал я, — твой инсульт вылечат. Чтобы в третий раз не смог смыться. Чтобы хоть на третий раз получил трижды заслуженную «вышку».
Исчезло перекошенное лицо. Когда машина отъехала, я сел на траву и начал собирать и складывать в кучку какие-то веточки и щепочки.
Подошла Сташка и положила руку мне на голову.
…Снова горел костер на Белой Горе. Картошка, которую мы испекли, была съедена, сама по себе вкусна, да еще с крупной кухонной солью.
И звезды над головой. И друзья вокруг. И глаза смотрят в один на всех огонь.
— Просто гнусные твари, — произнес наконец я, уже почти успокоенный.
— Вот, — сказал Адам, — если бы это слышал Клепча, он бы сразу проникновенно произнес: «Что-то я ни разу не слышал от вас слова „сознательный“ и ему подобных».
— А ты поступай сознательно, — в тон ему отозвался я, — а не болтай чепуху. А то сознательно трепать языком и без тебя любителей достаточно.
— А он сразу — к твоему директору, — улыбнулся Щука. — И скажет, что не место товарищу Космичу в дружных рядах науки, потому что он дает некоторым пинка под задницу.
— Довольно. — Мне самому уже стало тошно от этой темы. — Закурим, что ли?
Хилинский поучающим тоном сказал:
— Кто не курит и не пьет, тот здоровенький умрет.
Я застыл с пачкой сигарет в руке. Опять что-то словно внезапно стукнуло в мое сознание. Но что? Этого я так и не мог до конца понять. А тут и Адам своим вопросом довольно некстати нарушил мою собранность.
— Как ты дошел до своих выводов?
— Тьфу. Опять сконцентрироваться не дали. Здесь удивительно не то, что я дошел, а что столько посторонних вещей мою мысль отвлекали в сторону, но я, несмотря ни на что, все же догадался. Как вы говорите, «дошел».
Действительно, с чего все началось? Ага, кажись, так.
— Однажды мне просто стукнуло в голову… Ну, как будто вдруг совместилось несовместимое. Смерть, покарание смертью двух братьев Высоцкого. Когда это происходило? С чем совпало?
— Ну приговор Крыштофу Высоцкому, это, кажется, конец августа, — сказал Шаблыка. — Или середина.
— А что произошло первого сентября?
Поэт с мордой ковбоя и такими же манерами сказал:
— Война.
— Ну вот. Могли замешкаться? Могли.
— Мацыевский же выехал.
— И мог не доехать. Или подумать, что перед лицом вечности… один какой-то…
— Ясно, — сказала Сташка.
— Трубить ему торжественный марш, — воскликнул Седун.
— Марши — паскудство… — вдруг сказал Мультан. — Не люблю маршей. Дрянь. Что военные, что свадебные. Все равно драка будет. И неизвестно еще, какая будет страшнее — с врагом или с бабой. Так что мне даже удивительно, почему это некоторые (неуловимый взгляд в мою сторону) сами в мешок лезут.
— Воистину, — поддержал его Вечерка. — Так уж я холостякам завидовал. Думаю, вот умные люди.
— А дальше? — спросил Щука.
— А когда был арестован и осужден Владак Высоцкий? Мы знаем, первые два года он в Кладно не жил. Потом появляется. Служит в паспортном отделе или как там. Это время совпадает с тем, когда была разгромлена организация, в которую входил наш нынешний… Словом, Леонард Жихович. Его не схватили — лишний повод для глупого моего подозрения. А он и осел здесь, чтобы следить за всеми, кто интересуется замком. Спрашивали у него?
— Да, говорит, что был разговор с каким-то членом организации об Ольшанке и так далее. Тот, кажется, тоже не попал в гестапо. Но его лицо ксендз помнил неясно, — сказал Щука.
— Так когда был пан Владак арестован и осужден? Помните?
— Шестнадцатого июля, кажется, — сказал Шаблыка. — «Приговор исполнить в двадцать четыре часа».
— А когда наши взяли город?
— Восемнадцатого, — буркнул Щука. — Все равно не совпадает. Успели бы его пустить в расход.
— Так, — сказал я. — А что произошло семнадцатого?
— Ах, дьявол, — воскликнул Хилинский. — Восстание в городе. Вот об этом, Щука, ты как-то и не подумал. Теперь ясно, почему вдруг он выскочил живой, как черт из табакерки.
— Верно, восстание, — сказал я. — В ночь на семнадцатое. Преждевременное восстание, потому что наши были еще на довольно дальних подступах. Ну, конечно, уголовные посбивали замки как раз в то время, когда восставшие выломали тюремные ворота. Охрана удрала. Так что город был наш. Половину ночи и половину дня. Всех арестованных выпустили. Но тут восстание подавили пограничные войска, которые отступали, и полицаи. Часть наших обезоружили и посадили обратно в тюрьму. И начались поспешные расстрелы. В один из них попал наш Высоцкий. А если не попал? Восемнадцатого наши взяли город.
— И что? — спросил Вечерка.
— А то, что я подумал: а вдруг Крыштоф, один раз убежав от смерти, мог убежать и во второй… И сразу после освобождения вновь ожила банда Кулеша. Не знаю, с кем он там сотрудничал, кого продавал, перед кем унижался… Но одно ясно. Одного убийства парня из Замшан достаточно, чтобы на том человеке поставить крест. И уж не сомневаться, что он на любое, на самое страшное преступление способен. Ну, а как вы шли?
— Об этом потом, — сказал Щука. — Мы шли приблизительно той же дорогой, что и ты. Но мы прежде всего искали. Ты — думал. Да еще помог нам азартом, на который мы не имеем права. Словом, нашли мы все же людей, нашли свидетелей.
— И что сказали свидетели? — спросил Мультан.
— А свидетели, — грустно сказал Щука, — те, что остались, мало чем нас порадовали. Тетка была с ним на последнем свидании. Все же это она окончательно толкнула Крыштофа на его путь. Свидание дали. В море справедливой ненависти она была также и единственным человеком, который ему сочувствовал… Не помогло ее сочувствие. Война. Всеобщее смятение, растерянность. И он в этом хаосе оставил тюрьму. И след его потерялся в толпе. Где он был, когда мы пришли, — бог знает. Может, тогда и сложилось ядро его будущей банды. А когда пришли немцы, он уже действовал в лесах. И одновременно был связан и с оккупантами. Тоже двойная бухгалтерия. Про гибель подполья мы уже кое-что знаем, а узнаем еще больше. Перед приходом наших он свою деятельность временно прекратил. Занимался торговлей на черном рынке. И тут немцы с присущей им педантичностью начали просматривать тюремные акты. И жандармы наткнулись на смертный приговор Крыштофу. Установить его тогдашнее имя было им легче легкого. И вот тут такое. Все думали, что он погиб в уличной экзекуции, как погибали люди подполья, как жертвы облав. Жалели. А он на такую высокую смерть права не заслужил. Да и не умер, как видите. Столкнулись ли на нем два ведомства: то, что требовало наказания еще по старому приговору, и то, где он работал осведомителем, — не знаю. Это еще выяснится. Как выяснили мы все и насчет Бовбеля… Твоя догадка была верна и насчет него, Космич. Только догадка не факт.
— А их нынешние поступки?
— Нынешние уже факт. Ну, поднимайтесь, ребята. Время.
Мы простились с экспедицией и начали спускаться с городища.
Молчали, да и не хотелось больше говорить после пережитого и передуманного сегодня.
— А все же без твоей головы им пришлось бы трудно, — сказал Хилинский, положив руку мне на плечо. — Без расшифровки той тайнописи.
— Без первой тревоги, какую поднял бедняга Марьян.
— Теперь они узнают. Теперь легче.
Луна, которая уже начала клониться к закату, заливала костел пронзительным и безгранично печальным светом, делала черную громадину замка менее громоздкой. При этом свете он не казался таким черным, а вроде бы отливал слегка голубоватым.
— Пройдем замковым двором, — неожиданно сказал я.
— Это еще зачем? — спросил Мультан.
— А вдруг дама с монахом…
— Ты что, в эти глупости веришь? — удивился Щука.
— Верю не верю, но без разгадки я не смогу уехать отсюда до конца спокойным. Знаю, не может быть. Но ведь я сам видел.
— Идем, — тихо сказал Хилинский.
Я знал, что только у него не было скептического недоверия (как у Щуки, Велинца и Шаблыки), поэтической способности верить, которая больше желания верить в невероятное (как у Змогителя) и суеверия Мультана и Вечерки («Вполне возможно. Янке Телюку однажды показалось, да и я что-то такое видел»).
Только в Хилинском было неиспорченное никакими привходящими суждениями и обстоятельствами простое доверие ко мне. Доверие, прежде всего, жаждало проверить, что же там творится на самом деле. Доверие, которое и есть фундамент всякого научного и ненаучного движения вперед. Того доверия, которое не позволило Марину Гетальдичу[180] смеяться над опытами Марка Антония де Доминиса[181] с линзами и геометрической оптикой, а Галилею не позволило взять под сомнение научную честность обоих (вплоть до разгадки ими тайны «божьего моста», «врат нового мира» — радуги), продолжить их опыты и в результате создать и усовершенствовать телескоп.
Этот верил и знал, что если я так говорю, то «что-то, наверное, было, а вот что — нужно пощупать».
Наша компания, что как раз входила в темный тоннель воротной арки, со стороны очень напоминала «Ночной дозор» Рембрандта. Этакие потомки костлявых гёзов, слегка отяжелевшие граждане с претензией на воинственность и мужество (это для красоток, глядящих на них сквозь щели в ставнях).
Двор, залитый светом, темные галереи-гульбища на противоположной от входа стороне, грузные громады башен крепко поубавили этой воинственности, заставили всех замолчать и двигаться все медленнее, а потом и вовсе остановиться.
Только Щука, зацепив какую-то жестянку, чертыхнулся:
— Ну, придется взять за бока Ольшанского, конечно, нынешнего, что он такое паскудство здесь развел. Наложить на него, черта, штраф. И не из колхозного кармана, а из собственного. Тогда запоет.
Остальные стояли молча. Ничего не происходило.
— Ну, где же ваши «привидения»? — с юморком спросил старшина Велинец.
Я взглянул на часы и поднял глаза к небу.
— Если я не ошибаюсь, мы их должны дождаться не сегодня, так завтра.
— Ожидать до завтра? — спросил он. — Вот человек, который с его терпением сделал ошибку, не пойдя служить к нам.
— Почти пошел, — проворчал я. — Ничего хорошего из этого не получилось.
— Сколько еще ожидать? — Это уже был Вечерка.
— А я никого не заставляю ждать, Микола Чесевич.
Хилинский молча дотронулся до моего локтя.
— Если я не ошибаюсь, должны быть вот-вот, — шепотом сказал он.
— Вон, — почти прохрипел Мультан, — вон замерцало что-то.
На левой стороне галереи действительно вроде бы возникло, зашевелилось что-то. А потом стали явственнее и почти неуловимо для глаза поплыли вправо две неясные тени: темная и посветлее.
— Они, — сдавленным голосом сказал Хилинский.
Это в самом деле удивляло и поражало и могло до полусмерти испугать неподготовленного.
Плывут… Плывут. Залит фантастическим призрачным светом двор. Две светлые тени и башни, которые в этом свете приобрели цвет обгоревшего и запыленного чугуна. И две стены черные. И особенно чернолоснящийся мрак на галерее, и в этой тьме движутся два призрака. Светлая фигура и темная, и их отделяет узкая полоска света.