Май обещал спокойное лето, добрую осень, сытую зиму, и не было, наверное, среди крестьян того, кто не благословлял бы его.
Кроме меня, пожалуй.
Для меня он был не цветением садов, которое потом укрыло теплым снегом землю, не дождями, не росами, которые пророчили роскошные животворные дни, а скорее какими-то мрачными подземельями, переходами, бесконечными катакомбами да ночными кошмарами.
Я жил, говоря словами старого анонима:
На границе света с тьмою,
На границе жизни с ямой.
А когда пришли те события — к представлению об этих лазах, ямах, провалах, подземных колодцах прибавились еще и строки (чьи, я забыл) о том, как:
В мрачном аду, где с черным
Схватился пламенный бог.
Поэтому настроение у меня было, как говорят братья-поляки, «на псы», когда где-то уже в двадцатых числах месяца я сидел на лавочке возле дома Шаблыки вместе с хозяином и Михасем Змогителем, занимаясь весьма похвальным делом: мы потихонечку потягивали «Белорусский бальзам», смешанный с божьей слезой, и закусывали из решета парниковой клубникой (пусть его бог любит, этого Шаблыку, все на свете у него есть или «найдется»).
Гудели в золотом вечернем воздухе майские жуки. Совсем уже низкое солнце превратило Ольшанку в райскую реку света. Густые кроны деревьев неподвижно готовились ко сну.
И беседа у нас поначалу была какая-то сонная и ни о чем.
— Ты всегда это «БТ» куришь? — лениво спросил Змогитель.
— Да.
— А я исключительно «Неман».
— Да и я люблю эти папиросы, но если покурю долго — кашель. Бросать не пробовал?
— Однажды девять месяцев не курил. А тут выборы. Пива редкого в деревню привезли, «Лидского». Сушеная рыба нашлась. Ну, а я урну возил к тем, кто своими ногами прийти не может. Друзья накупили всего и на мою долю, чтобы после подсчета голосов отметить праздник. И, заразы, забыли и три пачки «Немана» купили, черти. Я намерзся за день, отвел коня, пришел, ну, и выпили. Потом закурил. И… как и не было этих месяцев.
Шаблыке этот разговор был настолько интересен, что сдох бы от скуки вместе с мухами. Поэтому мы перешли на тему, от которой, судя по нашим литературным газетам, подохли бы мухи во всем мире: на «книжную».
— Ну вот какого ты, Михась, мнения о Быкове?
— Ничего. Не выдумывает. Видно, сам нахлебался этого военного счастья по пилотку. Не то, что какой-то там пишет, как Саня банным веником роту немцев разогнал. С танками…
Мыли, мыли косточки инженерам человеческим душ (услыхали бы они это с трибуны), и завершился разговор еще на одной личности, к которой я вообще-то отношусь терпимо.
— Ну а этот… Короткевич? — спросил Шаблыка.
— Да вроде ничего. Только чумовой какой-то, дурашный. Левой рукой ухо через голову чешет… Никогда не знаешь, чего от него ожидать.
— Говорят, бабник, — сказал Змогитель.
— А о ком этого не говорят? Ты вот лучше, Антось, скажи, что ты там нарасшифровывал? — перевел нудный разговор на другую тему Шаблыка.
Я коротко рассказал про литорею. Сказал также о своем твердом убеждении, что нужная мне башня — с северной стороны, там, где были потом замурованы Слуцкие ворота. Поведал и про угол наматывания (я верил этим парням и крепко надеялся, что они, бывшие деятели партизанщины и подполья, умеют, когда нужно, зажимать язык в тиски), но сказал (прости мне, господи, этот обман), что предмета, вокруг которого следует наматывать, у меня нет и что определение угла между осевой линией ленты и направлением написания слов с помощью транспортира мало что дает, а окончание и вовсе неясно (и это было правдой). Непонятно было и то, какую башню надо считать от угловой. Третью?
— А ты еще почеши свой глобус, — посоветовал Змогитель, — может, что-то надумаешь.
А что мне оставалось на самом деле?
Вдруг за штакетником началась дикая какофония. На разные голоса и с разной степенью отчаянья вопили «караул» десятки собачьих глоток и кто-то верещал на всю улицу:
— Убийцы! Убийцы!
Мы подошли к забору. Справа двигался уже известный мне кортеж: Лопотуха в сопровождении десятка собак. А навстречу ему шли председатель Ольшанский и бухгалтер Гончаренок. И чувствовали себя, по всему было видно, как две мухи в миске с кислым молоком. Все делают выводы, все видят, а удовольствия никакого.
— Убийца! — горланил Лопотуха.
— Почему, Людвик? — спросил Ольшанский.
— И вы! И вы! Убьете меня! Спрячусь!
— Почему я убийца? — спросил и Гончаренок.
— Потому!.. — И, обратившись к Ольшанскому, снова завопил: — Бычков убиваешь? Теляточек! Овечечек! Спрячусь!
— Иди, Людвик, — грустно сказал председатель.
Но сумасшедший, заметив нас, уже переключился на меня:
— Ага, к правде идешь. Тем скорее свернешь голову. Обсели уже тебя, обсели. И бац[114] тебе не поможет. Бац в сутане. Вот Бовбель, Бовбель придет. Пришел.
И мы, и те двое рванули от него так, словно он размахивал ведром с кипятком.
Чуть отдышались, пока перенесли остатки «Бальзама» и решето с клубникой на другой, садовый столик за домом.
— Ну, джентльмены, — спросил я, — как самочувствие? И что сей сон вообще должен означать?
— Не знаю, — сказал Шаблыка. — Может, на самом деле рехнулся человек. А может… уж очень удобный способ замаскироваться.
— Ну, это ты брось, — сказал Змогитель. — Здесь тогда такое творилось, что и самый здоровый человек свихнулся бы. А у этого, видимо, психика была слабая. Хорошо еще, что богу душу не отдал.
— Как это все было? — спросил я.
— Ну, в мае сорок четвертого по приказу Гиммлера, как известно, была образована «kommenda 1005», — стал рассказывать Шаблыка. — Уничтожение следов всего, что они тут натворили. «Акции санитарные». Смертный приговор деревням и хуторам, где могли быть свидетели. Нам еще повезло. Не успели уничтожить, слишком поспешно лыжи подмазывали. Но выселить людей — выселили. В лес. А акты эти, о массовых экзекуциях, были подписаны. Был тут такой шеф Кладненского округа гестапо. И подписывал он их как «Przewodniczacy sadu gestapo». Председатель «суда» гестапо… Ну и начали по округе машины рыскать. А в машинах — наши из леса следили за ними, — а в машинах СС — оберштурмбаннфюрер, доктор права (как будто может быть какое-то право в стране бесправия) и он же, упомянутый шеф Кладненского гестаповского округа, некто по фамилии Гештербер, да с ним какой-то штандартенфюрер, полковник, значит. Да оберштурмфюрер Зейтц с помощником унтерштурмфюрером Штофхеном (пусть земля ему битым стеклом будет, такая сволочь). Ну и в других машинах помельче, шарфюрер Линц (этот охраной руководил) и почему-то фон Эйхгорн, майор тодтовских частей, военно-строительной организации. Ясно, что не строить они что-то тут собирались, а прятать… А может, искали какой-нибудь овраг, чтобы меньше было работы по засыпанию…
— И документов нет? — спросил я.
— Искали мы их несколько лет назад. Потому что наши люди иногда все же прокрадывались в деревню взять что-либо из вещей или еды немного из тайников и хочешь не хочешь, а кое-что видели.
— Кто, например?
— Мультан. Органист. Да мало ли кто еще… Ну вот. В середине июля подступили наши. И тут снова началась катавасия. Этой акцией руководил уже комендант Ольшан граф Адельберт фон Вартенбург.
— Случайно, не из тех? Не родственник того Йорка фон Вартенбурга Иоганна-Людвика, что с генералом Дибичем в 1812 Таврогенскую конвенцию заключил? — спросил я. — Ну, что немцы с расейскими войсками будут против Наполеона воевать.
— Угу. А еще раньше, в 1778-89 участвовали в войне за Баварское наследство. Не прямые наследники, а, кажется, от троюродного брата.
— Ты откуда знаешь?
— А я был в партизанах, затем не только по подозрению в «бандитизме» в гестапо сидел, я в гестапо некоторое время переводчиком служил. Потом опять в партизаны ушел.
— Как?!
— А так.
— Ну и что?
— Сам видишь. Не с белыми медведями воспитательную работу веду, а с юношеством. Значит, ясно, как я немцам наработал.
— Н-да, — впервые отозвался Ковбой, — не жизнь, а слоеный пирог: лес — переводчик в гестапо — подвальный подопечный гестапо — выкуп — снова лес.
— Ладно, кончай. Ну вот. А с графом — Франц Керн из айнзацштаба, из ведомства Розенберга. Грабеж ценностей. Значит, и их вывезти не смогли, потому что кольцо почти замкнулось… А с ними штандартенфюрер Зигфрид (фамилии не знаю) и — держись за что-нибудь, упадешь — последний Ольшанский, старик Юзеф-Ксаверий.
— Он, говорят, вскоре умер? — спросил я.
— А я думаю, его умерли, — сказал Змогитель. — Могло быть и это.
— Как так?
— А ты что думаешь, — продолжал Шаблыка, — Вартенбургу и Керну нужны были лишние свидетели? Так вот, вваливаются тогда в Ольшаны и сюда под непробиваемой охраной несколько «оппелей», два «даймлер-бенца», одна машина системы «монти» (день п…т — год на ремонте) с эсэсманами и три легковушки: «бээмвешка» синяя, «оппель-капитан» и «мерседес» с генералом. И почти во всех машинах какие-то сундуки, тюки, обшитые брезентом и клеенкой рулоны. А возле одной все время крутится, размахивает руками и распоряжается старик Ольшанский, а на остальные и плюнуть не хочет… Ну, а потом погнали колонны заключенных и просто мирных… Эсэсманы своими «вальтерами» и «манлихерами» трясут, блокэльтестеры, блочные старосты, да блокфюреры палками размахивают: а может, за усердие, радение да старательность не будет им последней ямы. Потому что предчувствовали, ой, предчувствовали все. Как хорошая собака — землетрясение или пожар. Хрена им с маком, этим старостам, — не обрекли их немцы на иное. Там и наши были в полувоенной форме — Мультан видел. Несколько человек. Но далеко было, не узнаешь в лицо. А ведь наши, гады.
— Какая эпоха, такие и таланты, — с черным юмором сказал Змогитель.
— Ты бы, Миша, и о других талантах нашей эпохи вспомнил, — сердито проворчал Рыгор.
— И вспомнил бы, да те забыть не дают.
Уже довольно густые сумерки легли на деревню, речку Ольшанку, леса и громоздкий черный силуэт далекого замка. Шаблыка вздохнул:
— Ну вот. Мультан в лесу сидел. Видел, как разгружали ящики, как волокли куда-то.
— Он после войны их даже искал. Щупал лопатой дно замкового озера. «Ил, — говорит, — засосал», — процедил Ковбой.
— А я считаю — напрасно там искать, — сказал Шаблыка. — Думаю, не в речушке ли под замком, там промоины у берега. Или, вернее всего, где-то в катакомбах. Потому как там и дьявол ногу сломит. Потому что их до конца никто не знает. Знал только старый Ольшанский, у него был старинный план.
— Кто видел? — вздохнул я.
— Лопотуха.
Я очень удивился.
— Он года два — до тридцать девятого — в замке библиотекарем работал. Куда было деться белорусскому хлопцу, пускай себе и с университетами.
Помолчал.
— И вообще он чересчур много видел. Можно сказать, смертельно опасного для жизни. И последнюю «акцию» видел. Бредит, лопочет, а смысл какой-то есть. Я вот только не знаю, или он ее тоже наблюдал откуда-то, или был в колонне смертников. Я из отдельных слов этого его лопотания, его блеяния нарисовал для себя такую картину, может, и неверную.
— Какую? — спросил я.
— Видел он все это, но не до конца. Пленные волокли ящики до взгорка (там озеро с одной стороны, а речушка, ров и замок — с другой). Потом смертникам глаза завязали, повели туда, а через пару часов, снова с завязанными глазами, отвели обратно. И в лесу — залпы. Живые сносили мертвых в кучи. И тут или Лопотуха испугался (он, видимо, уже и тогда был — того…) и оставил наблюдательный пункт, или ему удалось чудом убежать. А остальных положили там, на горке. Где похоронены — знаешь.
— А кто знал и знает, где они то спрятали?
— Ну, наших туда не пустили. Вартенбург под бомбы угодил в Дрездене, а «искусствоведа» Керна наши в Белостоке потом публично повесили.
— Вот оно что, — вздохнул я. — Получается, никто не знает, что прятали, где и как.
— Косвенно догадаться можно: архив, награбленное и еще личное имущество Ольшанских. То-то замок пустовато выглядел, когда мы вошли. А кто знает? Лопотуха знает. Да это все равно, как если бы собака знала. Не говорит… И никогда не скажет.
— А может так случиться, что наступит просветление?..
— Вряд ли, — сказал Змогитель. — Что могут дать беспорядочные бормотания вроде: «И вы… Убьете меня… Убийцы… Завещание их там». Если и есть где-то там завещание Ольшанского и княжеские грамоты да подтверждения магнатного достоинства, то кому они сейчас нужны? Последний, последний Ольшанский волей божьей «умре».
Да, веселого было мало. Мы сидели уже почти впотьмах, и такая же тьма была в наших мозгах. Я вспомнил про свое обещание Хилинскому и первый нарушил молчание.
— Хлопцы, а что оно такое — Бовбель? Это я для одного там человека. Он и сам немного знает, но ему интересно, что знают, как смотрят на это тут, на месте?
— Кгм… — Змогитель бросил в рот ягоду. — Это, брате, знаменитый бандит. Терроризировал с бандой всю округу в 45-47-м годах. Два их тут таких было. Он да Кулеш. В оккупацию «партизанили». А по правде их «партизанство» в основном сводилось к тому, чтобы разжиться харчами да коня или кожух у кого забрать. Ну, врать не буду, нападали иногда и на немцев. Посты снимут, комендатуру подожгут, мост однажды спалили, два эшелона под откос раком поставили. Еще пока такое было — терпели. Но перед освобождением бывали у них уже стычки и с нами. Почти как анархисты в гражданскую: «Бей справа — белого, слева — красного».
— Да, — сказал Шаблыка, — по сорок восьмой год у нас был ад. Из-за них. Возвращаюсь однажды ночью с собрания — гляжу, кто-то цигарку курит за кустами. Ясно, засада. Ну, я «вальтер» из кармана, крадусь, думаю: «Это еще кто кого». Подошел ближе — тьфу ты, мать-перемать… Светлячок! Обычный светлячок!
Посмеялись. И снова Шаблыка:
— А бывали и в самом деле засады. Очень охотились. За всеми, а за мной почему-то особенно.
— Может, боялись?
— Сам так думаю. Возможно, в банде был кто-то из коллаборационистов. А я мог его случайно знать, потому что какое-то ведь время «немцам служил». Мог опознать. Вполне возможно, что по этой причине и охотились… Ну, не добыли, и хорошо. А потом милиция, да «ястребки», да обычные люди, которым он хуже гнилой редьки осточертел, начали его гонять, прижали к болоту и — каюк. Сам Бовбель, кажется, убит.
— Почему «кажется»?
— Никто из наших его в лицо не знал, а «евонные» все полегли.
— Так никто и не знал?
— Впотьмах его видел только какой-то Щука. Кажется, в чинах теперь. В Минске живет. И еще — Гончаренок.
— Гончаренок?!
— Да. Бовбель послал одного своего хлопца провожать Гончаренка «в последнюю дорогу», да, видать, малоопытного. А у Тодора в кармане махра была… И вторая ошибка — рук ему не связали… Он после этого в болоте два дня сидел, а потом ночью в Ольшаны пришел и от жены узнал, что Бовбеля накануне разбили вдребезги.
— Никогда бы не подумал, что он настоящий мужик, — покачал я головой. — Экий ведь пьянчуга, вечно от него перегаром разит.
— Он, говорят, и пить начал с того времени. А вообще-то, мужественный не мужественный, а гаденыш он, этот Тодор Игнатович, — заключил разговор Шаблыка.
Я понял, что он не может простить бухгалтеру, который спровоцировал Ольшанского устроить покушение на замок.
Я поднялся.
— Давай проводим его, — предложил Змогитель Шаблыке. — А то столько страшного наговорили, что наше дитятко, прежде чем бай-бай в люлю, еще дорогой согрешит в штанишки.
Мы посмеялись и втроем двинулись со двора. Луна, которая только-только начала истаивать, заливала неверным светом пыль улицы, утоптанные пешеходами «тротуары», темные садики. Шлось и дышалось легко.
— Н-да, — сказал я, — землица у вас с фокусами, страшноватая. И на каждом шагу фордыбачит, как необъезженная кобыла.
— А это потому, — сказал Шаблыка, — что мы на себе ездить никому не позволяли.
— Наоборот, сами старались кому-то на спину влезть, — усмехнулся Ковбой. — Только не всегда это удавалось… Свела меня однажды в Литве сразу после войны судьба с одним таким сверхпатриотом. Я сам Беларуси на мозоль наступить никому не дал бы, но тут уж даже меня малость тошнить начало. «Наш Витовт мечом в ворота Москвы стучал» (будто я москвич). Ну, я ему спокойно: «Стучал, да не достучался». Потому что, и правда ведь, не открыли. Да и вообще, малопочтенное это занятие — в чужие двери стучать. У нас только однажды подобный случай был со вдовой да пьяным Высоцким.
— Вот-вот! — спохватился я. — Про вдову потом. А вот… вы ведь все время тут… Может, знаете, за что расстрелян немцами в Кладно Владак Высоцкий, троюродный брат вашего ездового?
— Очень темное, совершенно запутанное дело, — сказал Шаблыка. — Никто не знает. Я уже и сам искал для школьного музея. Может, какой-то новый герой неизвестный? Нет, полный мрак. Архив немцы, видимо, сожгли или спрятали. Может, какие остатки-отписки в столичном сохранились, надо бы поискать…
— А что это за история со смертным приговором Крыштофу Высоцкому, который поляки привели в исполнение? В 39-м?
— Эта история тоже темная. Говорят, убил провокатора. Но тогда до этого мало кому было дела. Войной попахивало. Может, в Минске поискать? Или в Вильно. Потому что в Кладно судебные архивы дымом изошли… Послушай, что мне пришло в голову. Надо таки распутать это дело. Найти свидетелей. Может, помогут разобраться и в нашей Ольшанской головоломке.
— Почему?
— А ты не знаешь, кому было поручено выполнить приговор над Крыштофом и еще десятью?.. Оберштурмфюреру Штофхену с подчиненным шарфюрером Линцем.
— Ну и что?
— А то, что эти два быдла участвовали и в акции уничтожения наших в Ольшанке. Штофхен — один из тех, кто руководил расстрелом на гребле, а Линц возглавлял охрану операции. Эх, память твоя кошачья.
Я был абсолютно согласен с ним и решил сегодня же вечером все записать по горячим следам. Мы как раз проходили мимо хаты Гончаренка и в раскрытом окне между двумя вазонами с «Аленкиными слезами»[115] увидели его иссеченную мелкими морщинками рожу.
— Крапива в цветах, — прокомментировал неисправимый Змогитель.
— Эй, друзья, — позвал бухгалтер, — уж если идете мимо, то почему не заглянуть?
И я, сам не зная почему, свернул к крыльцу. Остальные, без особого желания, нога за ногу, потащились за мной.
Хата была как хата. Большая комната, одновременно «гостиная» и «столовая», если придут гости. Тахта, над ней коврик с оленями и замками, буфет, стол и стулья. Несколько дверей. В одну такую дверь Гончаренок нас и повел. Оказалось — кухня.
От обычных кухонь она отличалась полкой, на которой стояли вещи, совершенно неожиданные и неупотребимые в домашнем хозяйстве. Так сказать, «полка украшений». Был там старый чайник-самовар для варки меда с травами, очевидно, давно нелуженый, а потому непригодный, старинные пивные кружки (одна с ручкой в виде фигуры черта), разные кувшинчики, очень старые спарыши[116], горшки и крынки. И совсем уж странная вещь: очень старый пестик для ступки. Может, аптекарский, потому что на нем были не только медные «лепешки» на обоих концах, но и утолщения посредине (чтобы удобнее было размешивать отвар из густо засыпанных в кипяток трав). Пестик, как пить дать, тянул лет на триста с большим гаком.
— Старинная какая вещь, — сказал я.
Гончаренок тем временем налил из одной большой бутыли (их стояло множество вдоль стены) в кувшин какой-то жидкости и наполнил ею стаканы.
— Присаживайтесь. Свой мед, питьевой.
Я глотнул и чуть не задохнулся. Мед варили, видимо, не только с гвоздикой, корицей, перцем и мускатным орехом, но и на чистом спирте.
— Ну, Тодор Игнатович!.. — едва отдышался Шаблыка. — Если вы каждый день пьете такое…
— Что, мочимордой прозвали? — усмехнулся бухгалтер. — А вы меньше верьте. Прополощу рот для дезинфекции, все уже и говорят: пьет.
«Брешет», — подумал я.
А Гончаренок со всегдашним своим язвительным добродушием (а человек инстинктивно не верит в такие сочетания) добавил:
— Водки не пил, пива не любил, потому и карьеры не сотворил.
— А что, — сказал Змогитель, — похоже на правду. Я однажды в Новогрудке зашел в ресторан. Через какое-то время и он заходит. Меня не заметил. Сел за столик, дает официантке заказ, а потом говорит: «И десять граммов водки». У той глаза на лоб полезли: «Почему?» А он: «Да мне только для запаха, а дури у меня и своей хватает».
Все захохотали. А Гончаренок, как мне показалось, вынужденно, не совсем естественно.
Почувствовав, что тема разговора ему почему-то неприятна, я снова перевел беседу на пестик:
— В музей бы его.
И вдруг он совершенно неожиданно взбеленился, хотя очень быстро взял себя в руки:
— Что вы ко мне с этим пестиком?! Оди-ин, второ-ой. Если и отдам, то действительно в музей, а не вам и не ему.
— Кому — ему? — Мне почему-то захотелось взять его нашармака, блефануть. — Ольшанскому? Высоцкому?
Показалось мне или нет, но, по-моему, он слегка смутился.
— Да, Высоцкий пристал, как банный лист…
«Опять Высоцкий, — подумал я. — Всюду Высоцкий».
Но Гончаренок только рукой махнул:
— Высоцкий… Отдай да отдай, все равно ступки у тебя нет, а у меня есть.
— Что за ступка?
— Да совсем молодая, лет ей, может, восемьдесят. А я ему пестик отдай. Почему ты, говорю, мне свою ступку для полного комплекта не отдашь? Моя, говорит, новехонькая, а твой пестик давно ярь-медянка поела. А мне пригодится. Может, отполирую — как новый будет.
Я взглянул на пестик — он был сплошь в малахитовом налете. Местами ярь даже выела на нем небольшие оспины.
— Отдай, отдай, — ворчал Гончаренок, — всем нужен, только не мне. Одному отдашь — второй обидится. Нет, пускай пока у меня полежит.
— Как хотите.
— Высоцкий… Высоцкий… Ясно, дел мало, вот и сует нос, где другим немило. Только какой-нибудь старик станет рассказывать, как оно бывало, — этот уже тут, самый благодарный слушатель. Когда органист «дзыгар»-часы ремонтировал, механизм да циферблат, так он все время возле него торчал. Однажды и меня затащил. Любопытство, видите ли, его одолело. Присматривался: «Может, и самому когда доведется». Делать нечего, вот и лезет.
Через несколько минут мы распрощались и ушли, отказавшись от второй чарки «меда».
…Но пускай меня гром поразит на божье рождество, если наши приключения на этом кончились. Мы подходили к замковым воротам, и тут мне стукнуло в голову:
— Хлопцы, давайте заглянем. Может, они, эти «пани с монахом», и сегодня появятся.
Немного подогретые «медом», они согласились. И вот мы довольно шумно ввалились в загаженный двор. Луна освещала его наполовину, лежала на башнях костела, на стенах.
…И вдруг я, взглянув на галерею немного правее, чем в прошлый раз, заметил их.
— Хлопцы, вон они!
— Где? Ничего не вижу, — сказал Шаблыка. — Ой, нет, действительно «они».
По галерее, видимо, уже заканчивая свое ночное шествие, двигалась темная длинная тень и тень светлая.
Секунда… третья… — исчезли.
— Ну, сами видели. Что бы это могло быть? — спросил я.
— А дьявол меня вражий возьми, если я знаю, что это, — проворчал Змогитель. — Мистика какая-то, так оно и так, чек твою дрек.
— Ну, — вздохнул Шаблыка, — за судьбу молодого поколения можно не беспокоиться. Учитель белорусской изящной словесности болен мистицизмом и ругается, как босяк.
Оставив замок, мы пожали друг другу руки и разошлись. Я пошел домой напрямик вдоль замковой стены. Здесь было темно, лунный свет падал только на Ольшанку и на парк за нею. И пересекали этот оливковый свет только черные тени башен.
И тут, словно мне мало было на сегодня странностей, я услышал справа, как будто из самого нутра стены, поначалу какое-то невнятное «бу-бу-бу», а потом не менее бессвязные слова.
Я поднял голову — в бойнице нижнего боя тускло вырисовывалось белое пятно. Лицо. И на этом нечетком пятне дергалось нечто темное. Рот. И все же, прислушавшись, я разобрал.
— Отойди. Отойди… Мой дом, мой замок, моя крепость. И что над нею — мое… И под нею… Я вам дам, душегубам, я вам дам циклон… Людоеды… Фашистюги клятые… Жить хочу!.. Жить!.. Детки глядят, просятся… Стерегу, стерегу их!.. И тайну стерегу… Изыди!..
Я невольно ускорил шаг, лишь бы не слышать этого полоумного бормотания, и пока не вышел на озаренный луной берег пруда, вдогонку мне неслось:
— Бу-бу-бу-бу…
Подходя уже к плебании, я подумал, что да, возможно, это и безумие, но какое-то уж очень осмысленное. Удобное для человека безумие. Лопотуху пока нельзя было вычеркивать из списка. На него пока еще тоже падало подозрение.
ГЛАВА II, в которой я слишком много болтаю и, вопреки логике, жалею провокатора
Едва я успел переступить порог своей квартиры (я приехал на пару дней к родным пенатам), едва снял рюкзак, как в нежилом моем помещении забренчал звонок и я увидел в дверях лицо «Мистера Смита с Бобкин-стрита».
— Я на минутку к тебе… На вот, здесь копии с твоих полос и с тех букв, которые не расшифровал. Думай. Только хорошо припрячь. А книга пусть пока останется в Щукином ведомстве. Так надежнее… Э, брат, да ты что-то совсем исхудал на деревенских харчах… Так вот, приходи в восемь чай пить. Щука тоже будет.
— Спасибо. — Я едва успел это сказать, как он уже испарился.
Одну половину копии я засунул в тайник, вторую — в десятый том третьего издания произведений Ленина, стр. 492, где «Белорусская социалистическая громада». То же сделал и с другими полосами: в «Материалы по археологии», издание АН за 1960 г., в воспоминания А. фон Тирпица, в «Антологию белорусского рассказа», т. II, стр. 289.
Если во время моего отсутствия кто-то и сделает дотошный обыск, то черта с два перетрясет все книги.
При этом я вспомнил, как однажды с друзьями мы зашли к знакомому — талантливому бездельнику, и увидели, что вокруг книжный развал, а хозяин лихорадочно листает какой-то том.
— Ну, вот тебе. А мы хотели предложить сбегать за пивом… А ты… Да, видать, ты работать начал.
— Э-э, — с досадой отмахнулся он. — Какая тут работа… Спрятал вот от жены сто рублей в книгу и забыл, в какую.
Хохотали мы тогда все, как гиены.
Ровно в восемь я осчастливил соседа своим визитом. И чувствовал бы себя совсем хорошо, если бы не увидел на тахте рядом со Щукой еще и лейтенанта Клепчу, которого по известной причине я не уважал и уважать не собирался. Терпеть не могу «неуклонности», «проницательности» и откровенного любования собой. Да и вообще он тупарь.
Хилинский, поставив на стол стаканы, розетки, вазочки с тремя сортами варенья и все такое прочее, разливал горячий, почти черный, с бордовым отливом чай.
— Послушай, может, ты вначале поешь чего. Есть цыпленок, можно подогреть. Оливки.
— Да нет. Сыт.
— Тогда пей чай. Рассказывай.
— Только слишком в психологию не лезь, — предупредил Щука. — Эта дама у нас редко ночует.
Я рассказал обо всем, что успел узнать. Боюсь, что болтал довольно долго и бессвязно, но они слушали внимательно.
— Кончил? — спросил наконец Щука. — Насчет тех, что расстреляны, — это интересно. Знали мы про расстрел, а про обстоятельства, которые ему сопутствовали, к сожалению, мало. О покарании смертью брата Высоцкого за подполье — тоже ничего не знаем. Только имя — Владак Высоцкий. А о том, кого поляки в тридцать девятом осудили на смерть, — ну, об этом также не намного больше знаем.
— Архив сгорел, — сказал Хилинский. — Но слухи, что убит был провокатор, — они были. Вот портрет того, Крыштофа.
— Немного похожи, — сказал я. — Вы не могли бы мне сделать копию?
— Бери, — сказал Щука. — Это и есть копия. Неважная. Но и фотография была плохая… А еще возьми вот… Едва отыскал.
Это было несколько газет, порыжевших от старости и потертых на сгибах. И сразу в глаза бросились слишком крупные заголовки (для полумещанского тогда Кладно это была, понятно, сенсация, взрыв бомбы). Заголовки кричали, обещая раскрытие преступления в вечерних или завтрашних номерах. Тех номеров, к сожалению, не было.
«Убийца пойман!»
«Двойник пойдет под суд!» (Это еще что? Какой, к черту, двойник?)
«Он убил осведомителя», — говорит помощник прокурора".
«Предположения или правда?»
«Читайте в следующем номере!»
Следующих номеров не было.
— Их и не могло быть, — понял Щука мой недоуменный взгляд. — Через две или три недели немцы состряпали провокацию на радиостанции Гляйвиц. Что это означало?
— Войну с Польшей.
— И не только. Это еще и бомбежка Кладно, и наш поход в Западную Белоруссию, и два, да нет, относительно Кладно — четыре огневых вала. Фронты. И город горел, и архив сгорел. Частично, может, забрали немцы. А остальное сожгли. Весь квартал вокруг архива сгорел.
— Откуда же тогда знают о казни Крыштофа?
— Две отклоненные апелляции о помиловании, — сказал Хилинский. — Говорят, больно уж жестоко убил, если даже и провокатора. Ну и потом в некоторых газетах и еженедельниках промелькнуло сообщение, что приговор исполнен. Не знаю уж, кто их на грани войны информировал. Я только помню заметки в журналах «Gazeta Polska», «Polska zbrojna» (ну, это санационные подтирки) да еще в «Czas'e»[117] (это консерваторы краковские). В газетах сколько ни искал — не нашел.
— А в более поздних?
— Их не было. Белорусская пресса в Западной только создавалась, и руки не доходили, чтобы о старом балабонить. О новом нужно было говорить. А всю польскую прессу оккупанты ликвидировали. Только потом стала появляться «godzinowa». А подпольная пресса, хотя и начала существовать уже в октябре 39-го, но и ей на историю с Крыштофом Высоцким было… Вот ты этим займись.
И тут впервые подал голос Клепча: