Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Похождение сына боярского Еропкина

ModernLib.Net / История / Королев Валерий / Похождение сына боярского Еропкина - Чтение (стр. 3)
Автор: Королев Валерий
Жанр: История

 

 


Нет в нем той собачьей преданности, когда и ворованное, и благоприобретенное одинаково охраняется. Русский воинский человек всегда желал наперед знать: за правду он заступит или за кривду? Воевал он всегда по необходимости, исходя из государственного интереса. Конечно, случалось, ошибаясь, вставал не на ту сторону, но, понуждаемый врожденной совестливостью, все-таки разбирался, что к чему, прибивался к правому и уже стоял нерушимо, не смущаясь алтынным звоном. Свидетельница тому - история. Только читать ее надо совестливо, без собачьей преданности хозяину, велящему читать выгодное. Почитаешь так, и как на ладони русский воинский человек - кровь от крови, плоть от плоти своего народа, бескорыстный и добровольный.
      Проснулся Еропкин от великой тяжести. Кисетец с дукатом давил грудь, будто жернов. Еропкин, как лягушка придавленная, лежал - ни вдохнуть, ни выдохнуть. Трепыхнулся раз-другой, но кисетец стал еще тяжелей, и круги зеленые в глазах заходили, и треск послышался - то ли кости хрустнули, то ли лавка не выдержала бремени. По всему выходило - настал конец. Еропкин ногами засучил, руками задергал, подстегивая силы, оттягивая последний вздох, и... вспомнил про романею. Молнией мысль сверкнула: не изопьет глоток - помрет. Последним усилием пошарил за пазухой, нащупал горлышко, вытянул сулею, не поднимая головы, принялся лить вино в широко разинутый рот половина туда, половина на усы и бороду.
      С первым глотком перестало трещать в груди, со вторым удалось в нее набрать воздуху, с третьим кисетец утерял смертный вес. Еропкин сел на лавке, а когда выкушал глотков с двунадесят и потряс посудину, проверяя, полна ли она, предсмертная мука повиделась сном минувшим, и вот вновь явь, воля вольная душу вольготит и маячит-манит удача. Вроде бы и не пьян был, но чуял - море ему по колено.
      Сунув сулею за пазуху, встал посередь избушки, руки по-хозяйски уперев в бока и любуясь собой, загорланил так, что задрожали стены:
      Во горнице, ай во горнице,
      Во горнице да во горнице
      Ой сидел младень, сидел младень.
      Ой сидел младень, сидел младень,
      Да сидел младень, сидел младень.
      Сидел младень, рукодельничал.
      Сидел младень, рукодельничал,
      Сидел младень, рукодельничал.
      Рукодельничал, булат точил.
      Рукодельничал, булат точил,
      Рукодельничал, булат точил.
      Собирался да разгуляться.
      Собирался да разгуляться,
      Собирался ой разгуляться
      По дорожке-от по проселку.
      По дорожке-от по проселку,
      Эх, по дорожке, по проселку
      Всяка резати да грабити.
      Всяка резати да грабити,
      Всяка резати да грабити
      Без разбору и сумления.
      Без разбору и сумления,
      Без разбору и сумления
      И купца, и князь-боярина.
      И купца, и князь-боярина,
      И купца, и князь-боярина,
      А и матушку родимую.
      А и матушку родимую,
      Ой да матушку родимую
      Не гуляла б дура старая.
      Не гуляла б дура старая,
      Не гуляла б дура старая
      Поперек пути молодческа.
      Поперек пути молодческа,
      Поперек пути молодческа
      Не встревалась бы по первости.
      Не встревалась бы по первости,
      Не встревалась бы по первости
      На почин труда разбойничья.
      Отголосив песню, хотел начать другую да вприсядку вдоль печки пройтись, но ввалился в избу Пень.
      - Молчать! - проревел от порога и, ярясь, затопал ножищами, губищами зашлепал, не в силах больше слова вымолвить от возмущения.
      - Что?.. - вроде растерялся Еропкин, и Пень, взбодренный его мнимой растерянностью, обрел речь.
      - Молчать! - вдругорядь рявкнул - что топором отрубил, глотнул воздуху и будто в тулумбас забухал: - Не положено петь! Петь только по праздникам. Поющий в рабочее время - тунеядец. На песню брать разрешение. У меня. Допрежь всех я песню слушаю. В своем порядке я - господин. Я не позволю...
      Чего не позволит Пень, Еропкин слушать не стал, а поступил как завзятый наемник, которому и правого, и виноватого одинако бить, абы ремесло справлялось.
      - Ты? Мне? Не позволишь, дубина стоеросовая? - прошептал.
      Шепот по напряжению был равен крику, и Пень это почувствовал, левую ногу выставил вперед, локти к бокам прижал - приготовился к защите, Еропкин же ударил под щиколотку. Пень грохнулся на пол. Еропкин сгреб его, вынес из избы и, понатужась, кинул подальше.
      Пень летел долго, прянул тяжко. Некоторое время пластом лежал. Сел и принялся ощупывать голову, а Еропкин, вытянув из-за голенища нож-кончар, тонкий, что шило, приставил к горлу поверженного.
      - Хочу - пою. Хочу - сплю. Хочу - баклуши бью. Ты мне не указ, сообщил с расстановкой. - Другой раз без почтения явишься - зарежу. А теперь встань. Сполосни харю да к Смуру меня веди.
      12
      Смурово жилище оказалось такой же избой, как и прочие в городище, только гораздо обширнее - три сруба, приставленные друг к другу, под общей соломенной крышей. Справа располагалось пять жилищ поменьше, двухсрубных.
      - То - Смуров ряд, - по собственному почину доложил Пень, признавший главенство сильного. - Здесь Смур живет, там - его сыновья.
      - Пять сынов? - поинтересовался Еропкин.
      - Пять.
      - Женаты?
      - Так.
      - А дочери?
      - Одна замужем, в соседнем городище. Другая здесь. Не замужем.
      - Мала?
      - Лицом страшна. Даром хлеб ест.
      - Дармоедка, выходит?
      - Так. Женщине положено или детей рожать, или работать.
      - Пущай и работала бы.
      - Дочь властелина работает на равного и рожает равному.
      - Да коль равного-то нет! - удивился Еропкин.
      - Нет равного - ждать надо. До двадцати пяти лет.
      - А там?
      - Убьют ее. Таков порядок.
      Содрогнувшись, Еропкин повел плечом, но выпитая романея оказала действие, и он бодро зашагал к Смурову жилищу, словно казнь незамужних женщин вполне обычное дело. Через плечо кинул сопевшему при ходьбе Пню:
      - Ступай домой.
      Подойдя к жилищу, спросил у холопа, стоявшего на часах:
      - Смур дома?
      - Ты кто? - обеспокоился холоп и взглядом принялся ощупывать чудного пришельца.
      - Я, - подбоченился Еропкин, - воинский человек. Веди к Смуру.
      - Жди, - ответил холоп, намереваясь шмыгнуть в сени, но Еропкин, ухватив за шиворот, сдернул того с порога и по-хозяйски шагнул в дверь.
      В горницу вошел - шапки не снял. Только буркнул:
      - Здорово.
      Смур, сидя за столом, хлебал варево. Из мисы валил пар. В избе пахло укропом. Возле стола, сложив руки на груди, смирно стояла женщина в сарафане и кике. Из-за печки пялился на трапезу седенький старичок, чмокал губами.
      - Хлеб да соль, - вымолвил Еропкин. Снял шапку, без приглашения уселся за стол. - Ложку мне, - велел женщине.
      Та метнула взгляд на Смура.
      - Дай, - кивнул Смур. - А его выведи: есть мешает.
      Положив ложку перед Еропкиным, женщина вытолкала старичка из избы.
      - Отец? - усмехнулся Еропкин, вспомнив разговор на берегу реки.
      - Так, - ответил Смур. - Ешь.
      - Щи?
      - Суп. Укропный. Сегодня укропный день.
      - А завтра?
      - Капустный.
      - А после?
      - Свекольный.
      - А все вместе нельзя?
      - Нельзя. Есть положено разнообразно. Иначе пресытишься.
      Ложкой Еропкин зачерпнул из мисы. Глотнул и поперхнулся. Вместо мясного взвара в мисе оказалась соленая вода, до зеленого цвета заправленная укропом. Изо рта к горлу подкатил ком. Еропкин еле пересилил рвоту, а когда ком осел, спросил сипло, утирая слезу:
      - Что это?
      - Сказано: укропный суп, - ответил Смур.
      - Это же просто вода.
      - С укропом.
      - А мясо?
      - Мясной день раз в месяц.
      - Не густо.
      - Так.
      - Но земля ваша небось обильна?
      - Обильна. Только надо выбирать: или свободно жить, или каждый день есть мясо.
      - Да хоть бы раз в неделю. В остатошные дни можно кашу, и творог, и молоко. Да мало ли...
      - Нельзя, - перебил Смур. - Не позволяет политическая обстановка.
      - Это как? - не понял Еропкин.
      - У Свободины врагов много.
      - Врагов бить надо.
      - Мы и бьем: мясом, молоком, творогом, сметаной. Зерном. Рыбой вяленой и соленой. Мехами. Салом. Дегтем. Пенькой тоже. Полотном. Так, воинский человек, врага бить удобней, без крови. И врага бьем, и спокойно живем. А главное - свободно. Независимо. Ни от кого. Потому и называемся самодержавное государство Свободина.
      Смур назидательно поднял палец, и Еропкин вылупился на желтый крепкий ноготь. Не моргая глядел до слез. Потом все же моргнул и снова уставился на палец. Сказанное Смуром в разум не укладывалось. С натугой и так и эдак примерился к Смуровым словам. В левом виске застучало, из-под волос к переносью побежал пот.
      - Самодержавное? - шепотом спросил.
      - Так.
      - Государство? Свободина?
      - Именно.
      - Не внемлю, - сознался и почувствовал, как от признания стало легче дышать.
      - На твоей родине, видно, другие порядки? - усмехнулся Смур.
      - У нас врагов бьют оружием.
      - А у нас по-иному, - сказал Смур, снова вздымая палец. - Вникай.
      И Еропкин уставился на палец.
      - Что есть истинная свобода? - спросил Смур.
      - Это когда по сердцу живешь, - тут же ответил Еропкин. - Стало быть, от души. Проще вымолвить: что желаешь, то и делаешь.
      - Неверно, - насупился Смур. - Так рассуждают безответственные люди. Истинная свобода - это когда человек ест, спит, работает и знает: никто никогда на него не нападет, не выгонит из дома, дом не сожжет. Понятно?
      - Вестимо, - кивнул Еропкин. Кабы на Руси так было, он, кажись бы, век в поместье сидел, ни за какое море не пошел. Оно, может, и не богато жил, а все дома. В конце-то концов, не богатство - покой важен, мир, да лад, да знание: ежеден щи пустые, но твои, и никто их, окромя тебя, не выхлебает.
      - Только невнятно мне, - признался, - как воюют пенькой да салом? Нешто бывает так?
      - Бывает, - кивнул Смур. - Пример - Свободина. - И повел по кругу рукой, словно не в избе сидел, а во чистом поле. - Гляди: живем и воюем, воюем и живем.
      - Да как?! - воскликнул Еропкин, начиная от непонимания закипать сердцем.
      - Со всех властелинов и володетелей ежегодно собирается налог и отправляется в соседнее Народное Царство. Какой же смысл Царству с нами воевать, если оно и так все имеет?
      Еропкин разинул рот. От изумления потеряв способность управлять лицом, стал похож на идиота.
      - Да ежели им, то есть Царству этому, мало покажется? - вымолвил наконец.
      - В Свободине находятся их чиновники. Все учитывают. Мало не берут. Последнюю шкуру тоже не сдирают. Так и живем пятьсот лет.
      - Пятьсот! - ахнул Еропкин и почувствовал: коли не выпьет романеи с ума сойдет. Встав из-за стола, сообщил: - Я - до ветру, - и выскочил в сени.
      В избу вернулся как ни в чем не бывало. Спросил, снова усаживаясь за стол:
      - Коли у вас такая пригожая жизнь, я-то на кой нужен?
      - Скажу, - ответил Смур, собравшись вновь поднять палец, но в избу бочком протиснулся Смуров отец и ну кланяться и канючить:
      - Супчику дай, дай супчику, кланяюсь, сын, есть хочу...
      - Я что велел?! - вызверился Смур на женщину.
      Та кинулась к старику, вытолкала того в сени.
      - Очень есть хочет, - сообщила, встав на прежнее место.
      - Вчера кормлен, - ответил Смур.
      - Позавчера, - поправила женщина.
      - Ладно. Покорми. Но там, - махнул рукой на дверь Смур и повернулся к Еропкину: - Слушай.
      - Да слушаю, слушаю! - озлился Еропкин, которому вдруг смерть как еще захотелось выпить. - Битый час слушаю и никак не возьму в толк: что я, воинский человек, стану здесь делать? Мир у вас с этим Царством. Так? Так. Данники вы, стало быть. Полтыщи годов они вас грабят и еще столько будут. Милое дело им - живи не тужи. Да коли бы я в том Царстве царствовал пальцем бы вас не трогал. Сынам-внукам наказал от всякой всячины вас беречь. Эко счастье-то Царству привалило: рядом, под боком дураков сорок сороков!
      - Не кричи! - повысил голос Смур.
      - Не кричу я, удивляюсь.
      - Ты нанят не удивляться! Увидел - молчи, велели - сделай. И все. Служба. Без удивления. Понял?
      Свинцом налился Смуров взгляд. Под непримиримой тяжестью его Еропкин было сник, но, вспомнив, почто покинул родимый дом, плечи расправил, повеселел.
      - Ладно, - миролюбиво ответил. - Как вам тут жить - ваше дело. Мое дело - жалованье отрабатывать. Толкуй про службу.
      - То-то, - прорычал Смур. Взгляд его помягчел, глаза из серых преобразились в синие, и вот уж в них задрожала жаль-тоска, словно бы добрее Смура и не было во всем свете, и он, Смур, рад бы всех и каждого наделить своей добротой, да люди доброты чураются. - С Народным Царством у нас мир, но между собой - война, - промолвил негромко, с тяжким вздохом. Володетели-соседи - пакостники. Нивы грабят. Пасеки разоряют. Скот отгоняют. Рыбу в наших тонях ловят. Лес рубят. Разбой! Треть здоровых людей в караулы ставлю. Рабочих рук не хватает. Сам вынужден сено стеречь. Ты видел. А налог не сбавляется. Урожай, неурожай, пожгли, пограбили Народному Царству выложи. И народ свой корми - иначе плохо работают. Как ни кинь, воинский человек, - все убытки. Вот и подумалось стражу завести. Отряд. Малый, но вышколенный. А тут как раз ты. Дам тебе десятков пять парней, неприлежных к работе. Приспособишь их к воинскому труду. Срок придет - не нас, мы грабить станем. Да мы володетелишек, пакостников этих, на сто верст вокруг вот где зажмем. - И Смур показал Еропкину крепкий, закостеневший от усилия кулак. Синий взгляд его стал меркнуть. Глаза снова налились свинцом.
      Еропкин огруз под взглядом и смиренно кивнул:
      - Ладно. Буду служить. Вели выдать десятую часть от прежнего года. И, осилив взгляд, уже смело произнес: - А грабить станем - и с награбленного мне десятину.
      13
      Смирен и непритязателен русский человек. Что бы ни приобрел он тяжким трудом - с благодарностью вымолвит: "Бог послал"; что ни потеряет вздохнет покорно: "Бог дал - Бог взял". Но ежели обретет доход обильный, тут же установит меру своему достатку, а лишним одарит общество. Каждый на Руси печется об обществе разно, посильно, в зависимости от лишнего. Кто храм Божий воздвигнет, кто рать оборужит, кто вложит казну в монастырь на переписку премудрых книг. Иной через речку изладит мост, другой в голодный год окупит зерна расшиву, а третий хоть грошом на паперти нищенке поклонится, неудачливому соседу щей горшок снесет либо сунет ржаной пирог калике перехожему. Потому как на том свете с русского человека спросится: жил ли он общего живота ради или тешил гордыню да собственную утробу?
      Еропкин, принимая жалованье, выказал великую жадность. То ли потому, что от Бога отрекся, то ли оттого, что романеи хлебнул, но повел себя небывало: в прируб за ключником вошел, обилие все пересчитал, поделил на десять и сам жалованное принялся на возы таскать, норовя между делом ухватить лишнее. Над кадушкой груздей соленых Смур с Еропкиным подрались. Смур тоже оказался жаден, отстаивал кадушку как саму жизнь. Изловчась, сбил с Еропкина шапку, тот же, защищая честь, каблуком припечатал Смуров лапоть; взвизгнув от боли, вцепился Смур Еропкину в волоса, и врукопашную они схватились.
      - Обделяешь! - рычал Еропкин.
      - Лишнее берешь! - вторил Смур.
      - Воюй сам!
      - Мне вор не нужен!
      - Сам вор!
      Насилу холопы растащили их. Еропкина к возу прижали, Смура - к стене и так неволили, покуда из бойцов пыл-жар не вышел.
      - Да подавись ты своими груздями, - пожелал Смуру Еропкин, переведя дух.
      - Своими, именно, - кивнул Смур. - Я лишнего не дам. Желаешь служить - служи по уговору.
      - Теперь уговор другой будет, - подбоченился Еропкин. - Еще двоих холопов мне дашь. Один - ключник и для всякого обиходу, другой - стряпню стряпать. А грабить соседей станем - мне десятину и с грабежу. Согласен холопей с возами пришлешь, нет - я шапку в охапку. Володетелей много, выберу наищедрого.
      Отродясь Еропкин подобно не перечил ни князьям-воеводам, ни боярам, никому, кто был выше его по достатку и значимости. Писцу-подьячему, щелкоперу, крапивному семени, когда случалось забрести в Поместный приказ, и то кланялся, раболепствуя, в глаза заглядывал, указующее слово ловил, выслушав - не перечил, помнил: жалует царь, да не жалует псарь. А тут никакой боязни, шагает себе, с пяточки на носок сапожок ставит, плечиками покачивает. Чует, как Смур взглядом затылок сверлит, да силы в том взгляде нет. На его, Еропкина, стороне сила. Вот осерчает вконец да и махнет через острог - и ступай, Смур, сам стеречь сено, ползать промеж стожков, резать соседей. Ножик, вишь, обронил, Аника-воин! Богу своему молись, что сосед квелый попался, тут же тебя не порешил. В потасовке ножик не обронить искусство!
      Вытащил Еропкин из-за пазухи сулею. Запрокинув лицо к небушку, глотнул глоток добрый. А в небушке солнце плещется и жаворонок во славу сущего песнь поет.
      Словно в хороводе, Еропкин голову склонил к плечу, руки развел и грянул свою песню, сам величаясь да славясь:
      От Москвы, Москвы заря занималася.
      Эх, ой, ой ли, ой люли, заря занималася.
      Эх, у царя война, война поднималася.
      Эх, ой, ой ли, ой люли, война поднималася.
      Эх, моему дружку давно сказано.
      Эх, ой, ой ли, ой люли, давно сказано.
      Давно сказано ему наперед идти.
      Эх, ой, ой ли, ой люли, наперед идти.
      Наперед идти, ему круги заводить.
      Эх, ой, ой ли, ой люли, ему круги заводить.
      Ему песни запевать, ему девок выбирать.
      Эх, ой, ой ли, ой люли, ему девок выбирать.
      Ему девок выбирать, ему красных целовать.
      Эх, ой, ой ли, ой люли, ему красных целовать.
      Домой пришел, а там друг сердечный - ночной гость валдайский внове сидит.
      - Так-так, - щерится, - хорошо пьешь и хорошо поешь, сын боярский. Ты пей, пей романею-то, она мысль прямит. Тут в Свободине с прямыми мыслями таких дел наворочать можно - мои братья обзавидуются. Да ты к столу, к столу присаживайся. Небось как волк есть хочешь? Покормлю. Кушай с запасцем - ключника-то со стряпухой только к вечеру пришлют.
      Глянул на стол Еропкин, а там еды, как в первую ночь. Сел за стол, сулею достал, себе налил, гостю. Выпили, стали есть. Гость куска не дожевал - окосел. Видно, слаб был на романею. К стене привалился, заалел лицом и ну пьяненько бормотать:
      - Покуда ты у Смура гостевал, я по здешней земле походил, поглядел. Прикидывал, как к ней приноровиться, с какого бока подкатить. Ничего не придумал. Живут. Язычники. Казалось бы, в языческом состоянии им сподручнее тяжко грешить, да не тут-то было. У них, видишь, на все закон: то нельзя, это нельзя; на все ответ: таков порядок. Да ты сам слышал. Оттого и грешат мелко, так себе: ульи унесут, невод украдут, лесину в чужом лесу срубят. Тоска. Муж же на чужую жену не глядит, жена на чужого мужа - тоже. Я уж было на них рукой махнул. Но когда к Смуру пришел и, стоя у тебя за спиной, Смура послушал...
      - Ты там был? - не поверил ушам Еропкин.
      - Был, был. И вот что решил: Смур - наинужнейший мне, то есть нам, человек. Ты слушай, сын боярский. Ведь это же надо, что он удумал! Да тут, коли дело выгорит, такие разбой да грабеж пойдут - мы с тобой сразу отличимся. Только бы сюда, в Свободину, еще десятка два таких же, как ты, детей боярских завлечь и столько же здешних стяжателей вроде Смура выискать - конца-края грабежам не станет. Избы что - земля, камни по всей Свободине гореть будут. А там, глядишь, и Народное Царство в смуту влезет да в ней и увязнет. Да тут до искончания мира на всех греха хватит! Мы, сын боярский, заместо закона им страсть к наживе подкинем. Закон супротив наживы не устоит. Правильно? Правильно. Потому что страсть к наживе может обороть единая власть да единая вера. Но власти единой у них нет и веры нет. Тут, в Смуровом городище, каждая семья по-разному молится. Смешно сказать: кто в речку верит, кто в облако, а кто в кукушиный крик да в шорох камыша. Так-то Свободина эта - что яблоня в наливных яблоках, тряхни - и осыпятся. Вот я и надумал: жадюга Смур у нас на первый раз есть, детей же боярских ты мне присоветуешь. Есть у тебя знакомцы, такие же, как ты, мужалые да ухватистые, готовые за золото хоть кому послужить?
      - Ага, - услужливо кивнул Еропкин, споро обгладывая заячью ногу. Заев зайчатину ложкой соленых рыжиков, вытер кулаком усы и принялся загибать блестящие от жира пальцы: - Сенька Петров, боярский сын, наш, валдайский, почитай, сосед. Звяга Силин, тоже воинский человек, из митрополичьих. Да вот еще Сулейка, татарин касимовский, баял: де, княжеских кровей. Еще, еще...
      Загнув четвертый палец, нахмурился, но, как ни силился, более назвать никого не смог. Всех друзей-знакомцев мысленно выстроил в ряд, вгляделся в лица. Всякий народец попался, всякого достоинства и достатка, некоторые слава только, что носили крест, - чистые басурмане, свое устерегут, но чужое унесут, да еще божиться станут: мол, сроду чужого не брали. Если же божба не поможет, ретивого взыскателя и зарежут отай, после же дивятся: вчерась, дескать, за рухлядью приходил - кричмя кричал, а ноне и нос не кажет - видать, засовестился. Но согласных за золото служить абы кому, кроме трех названных, не было. Эко диво дивное! Взять хотя бы, к примеру, Мишаню Зернова. Ведь по всем повадкам-ухваткам - тать, обличьем страхолюден, а служить, окромя царя-батюшки да Руси-матушки, никому не станет. Еропкин сейчас это понял наверняка, только объяснить причину не мог.
      Дивясь такой сущей нелепице, вспомнил, как Мишаню Зернова присватала полоцкая боярыня, богатющая, красавица и вдова. Мишаня и ночь переночевать с ней сподобился, а наутро сплюнул сквозь зубы Еропкину на сапоги, выразился: "А у нас бабы краше" - и, вернувшись из похода, у себя под Звенигородом обженился на меньшой дочушке такого же, как и сам, сына боярского. Всей и прибыли с женитьбы: как теперь на Москву-реку купаться правит - голозадая команда по тропочке поперед бежит, пять сынов-погодков. Это надо же таким дурнем быть! Получается, все его, Еропкина, друзья-знакомцы - дураки. Много же их на Руси-матушке. Видно, уж такая сторонушка: и не сеют их, не жнут они сами родятся.
      - Неужто все? - прервал размышления гость.
      - Все, - виновато вздохнул Еропкин.
      - Не густо.
      - Всех перебрал. Были люди как люди, а сейчас глянул... словно червоточина в них.
      - Потому что со стороны глянул. Когда в куче живешь - не замечаешь.
      - Дурачье, - высказал надуманное о друзьях-знакомцах Еропкин.
      - Слишком просто судишь. На Руси дураков не больше, чем в иных землях. Просто на Руси есть нечто другое, чего в иных землях нет.
      - Растолкуй, - попросил Еропкин, хотя слушать гостя стало скучно. От съеденной зайчатины да от выпитой романеи по телу разлилась истома. В самый раз было бы соснуть. Все-таки хороша пошла жизнь: ешь да спи, спи да ешь, ни заботы тебе, ни печали. Бабу бы вот теперь - это да, а умствовать, рассуждать - не его дело. Выставят ему завтра тридцать молодцов - станет их бою учить, не выставят - будет полеживать. Не умствования ради он из дома сбежал, но беспечной, вольготной жизни для.
      Гость же, плеснув в стопу романеи, выпил и окончательно окосел.
      - Беда с вами, со славянами, - сказал с блаженной улыбочкой. - Дар вы от Бога особый имеете: в вас сеешь одно, а вырастает другое.
      - Значит, выходит, Бог есть? - вяло поинтересовался Еропкин.
      - Есть, есть! - замахал на Еропкина ладошками гость, словно бы испугавшись вопроса, и с пьяной откровенностью добавил: - Ты даже не сомневайся, един в трех лицах, как и положено. Но и иное существует. Мы. Я вот, например. Бог - свое, а мы свое ладим.
      - Так ты, выходит... - обомлел Еропкин.
      - Он, он самый. Ты мне теперь служишь. Смур - это так, для блезиру. Мне послужишь как следует - отпущу в запас. Припеваючи жить станешь до времени.
      - До какого? - побелел лицом Еропкин.
      - До антихристова пришествия! - удивившись непониманию Еропкина, возвысил голос гость. - Мы к нему готовимся третью тыщу лет, пестуем людские умы и души. Как пахари готовят землю, так и мы: лес рубим, корчуем, выжигаем, пашем, боронуем. Подготовим - он сеять придет. Изумительный урожай будет.
      Постепенно окрепший голос гостя звенел колоколом. Он как будто бы и не пил. С Еропкина хмель тоже слетел. Поджав ноги, Еропкин уложил руки на колени, сидел на лавке словно петух на насесте и по-петушиному таращил на гостя круглые от ужаса глаза.
      - А с вами, со славянами, одна морока! - вконец осерчал гость. - Моя бы воля - я вас за год бы в бараний рог согнул. А мне пеняют: нельзя, надо не сразу, помалу, постепенно, иначе, дескать, содеянное нужной крепости не обретет. Но помалу-то что выходит? А ничего! Вы все, все подминаете под себя, подлаживаете, переделываете, переиначиваете. Почитай, все усилия впустую. Варягов к вам заслали - вы их в третьем поколении обрусачили и решили веру греческую принять. Ладно, думаю, с ней вместе они и вялость греческую душевную приимут. Так не приняли же! Мало того, что в христианстве объединились, а и Христа себе под стать, особого вынянчили. К Нему же, к вашему Христу, ни с какой стороны не подойдешь, общим разумом не объемлешь, общей мерой не измеришь, но только вашей. Он - русский, русский у вас! Вы Его за пазухой носите! А что в таком разе делать мне, коли прямой власти над вами у меня нет? Я волен смущать вас, но в остальном-то - не волен! Вот и действую по обстоятельствам. Половцы привалили - думал, ратям конца-края не будет, а вы рубились-рубились с ними да и давай жениться на их бабах. Родичей, вишь, нашли! Мыслимое ли дело - половцы от татар спасаться к вам кинулись! А татары... Казалось, уж они-то из вас дух вышибут, но вышла срамота. Срамота! Силой дикой своею они породили вашу государственность, да теперь же этой государственности еще и служат. Ведь до чего дошло-то, до чего дошло - я для дела своего только троих могу приспособить. Вас, детей боярских, дворянчиков-то, чуть ли не сто тыщ, а подходящих трое. Да в каком царстве-государстве этакое видано, окромя Руси?!
      Гость уже кричал, скаля мелкие зубки. Еропкин, кажется, в комочек сжался. Великий и доселе неведомый страх напал на него. Случалось ранее, воеводы ногами топали, покрикивали, брызжа слюной, возмущаясь его воинскими неумелостью, нерасторопностью, и от крика начальственного в нем вспыхивал страх - поджилки тряслись, пот прошибал, хотелось сквозь землю провалиться. Всяко бывало. Но никогда его не полонил такой ужас, холодный, обезнадеживающий, гнетущий и ум, и волю, когда одно в сознании: нет спасения.
      Волосы вздыбились у Еропкина, зашевелилась борода. Только и выдавил сквозь одеревеневшие губы единственное спасительное:
      - Я-то при чем?
      И гость, как бы сраженный этим вопросом, обмяк.
      - Да ты ни при чем, - ответил тихо. Помолчав, еще тише поведал: Выродок ты. - И, грудью навалившись на стол, сообщил как бы тайное: Планида моя такая - с выродками дело иметь... - И, закручинившись, тоскливо простонал совершенно на волоколамский лад: - Бяда-а!
      От возгласа свойского, родного Еропкину полегчало. Поджатые ноги он на пол опустил, пошевелил руками, ладони поднес к лицу и, словно бы умываясь, пригладил волосы и бороду.
      - А ты пей, пей, мой желанный, - сказал ему гость ласково, уже на маманин лад, протянул руку и тоже по-маманиному пощекотал Еропкина за ухом. Только пальцы были не как у мамани - теплые, а горячие как угольки, и от прикосновения не всколыхнулась в груди нежность, но полыхнула преданность, да такая необоримая, не соразмеримая ни с чем, что показалось: обмерить и обороть ее под силу одной лишь смертушке. К примеру, вложи гость в руку Еропкину нож да вели: зарежь себя - и Еропкин тут же зарезался бы.
      А гость тем временем из сумы бездонной вытащил кошель и пропел маманиным голосом:
      - Я, желанный мой, гостинчик тебе припас.
      Кошель большущий. Взрослого барана голову в него уложить можно.
      Еропкин, кошель приняв, крякнул: тяжел. Супоньку ременную растянул, пальцы жадно дрожащие в горловину сунул - так и есть, золото, сотни и сотни полновесных кругляшей, может, и тысяча, а то и две. Еропкин никогда не видывал столько сразу, потому ни по весу, ни по объему точной суммы определить не мог.
      А гость:
      - Бери, бери. Это ты уже выслужил. Десяток таких кошелей выслужишь как раз мешок. Мало покажется - еще послужишь, столько же дам.
      - За что жалуешь-то, гостюшка дорогой? - как нищий на паперти, загундосил Еропкин. Жарко, весело ему стало, резать себя расхотелось, а вот другого кого, мигни только новый хозяин, тут же кончил бы.
      - Жадность, жадность твою тешу, боярский сын. Ее, жадность-то, кормить надо. Золотца ей кинешь - она растет, еще кинешь - она большеет. В тебе жадность должна быть сильной, огромной, иначе ее совесть одолеет. Жадность-то - от золота, а совесть - от всякого прочего, и я всякое прочее исключил и привнес золото. Ну как, сын боярский, весело жить стало?
      - Вестимо! - залыбился во весь рот Еропкин.
      - Так-то. Потом, мой желанный, еще веселее будет. Здесь дельце обделаем - на Русь двинем. Мыслишка у меня созрела: трех ложных царей на Русь пустить. Вот смута будет, всем смутам смута! Откроюсь тебе: в Свободине у нас с тобой учеба, а действовать на Руси станем. Три средства порабощения в сем мире есть: для таких, как ты, - золото, для таких, как Смур, власть, для иных прочих - ложь. На Руси лжи великой еще не бывало, но пришло время ее применить, ибо другое не помогает. Из трех царей, конечно, никто на престоле не усидит, но от смуты в русских русское поразбавится. Смешение умов небывалое начнется, и в суматохе латинские гордомыслие и мудрствование просклизнут. Ты вникни, вникни: гордомыслие и мудрствование с правдой не сопряжены - вот главное. Что татары! Супротив латинской лжи они - дети сущие. Мы, мы, сын боярский, латинское семя на Руси разбросаем. И будут плоды. Да еще какие! Верю, лет двести-триста пройдет - родичи твои черное белым, а белое черным называть станут. Вот ведь как!..
      Гость говорил и говорил, а Еропкин его не слушал. Двумя руками к сердцу крепко прижав кошель, нянчил его, будто мать дитя, стараясь по весу определить количество денег. Опомнился, когда гость сказал:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5