Следствие тянулось два года, и дело было поставлено в суд на 25 сентября 1913 года. К этому времени отец тяжело заболел.
"Если дело Бейлиса не отложат, поехать, вероятно, не смогу, - писал отец мне 17 сентября 1913 года. - Очень вероятно (пишут в газетах), что отложат. Очевидно, боятся огромного скандала, можно сказать, на всю Европу. А придумать еще какой-нибудь фокус все равно не удастся. Говорят, заседание все-таки откроют, но найдут какие-нибудь причины, чтобы отложить. Бедняге, ни в чем неповинному Бейлису, придется сидеть еще... Мне лично дело очень интересно и быть на нем очень бы хотелось".
Выступить в защите по болезни отец не мог, но не усидел и в Полтаве.
"...Завтра едем с мамой в Киев. Это для защиты уже поздно, и я в суде выступать не буду, да и Будаговский решительно воспрещает. Хочется, однако, посмотреть на все это собственными глазами" (Там же, стр. 323.),- сообщил он Наталье Владимировне 11 октября 1913 года.
12 октября отец и мать приехали в Киев, и на следующий день отец присутствовал на суде, сидя в ложе журналистов. В письме ко мне 15 октября он сообщал: {250} "Вчера, во время перерыва, я подвергся жестокой атаке защитников: я изложил свою точку зрения на религиозную сторону вопроса для того только, чтобы передать им кое-какие материалы и то, как я их думал бы осветить. Они и насели,- но я не пойду[...] Сегодня, напр[имер], настроение отличное, но вчерашний день (работал и был в суде) все-таки сказался признаками (легкой еще) одышки. Ну, а уж это известно: как одышка, так и сорвусь. И защита не выйдет, и себя испорчу. Сбежать, уже примкнувши к защите, - скандал и только повредит делу".
В том же письме отец говорит о происходящем в зале суда:
"Суд, по-прежнему, старается обелить воров и обвинить невинного. Дело до такой степени явно бесстыдно, что даже удивительно, и нужно разве совершенно подобранный (лично и поименно) состав присяжных, чтобы обвинили Бейлиса" (К о p о л е н к о В. Г. Избранные письма, В 3 т. Т. 2. M., 1932, стр. 324-325.)
Не имея возможности выступить защитником, он работал все время, как корреспондент. С 19 октября начали появляться его статьи о деле. Из них первая. "На Лукьяновке" была напечатана одновременно в трех газетах: "Киевской мысли", "Речи" и "Русских ведомостях".
Следующие корреспонденции из залы суда передавались по телеграфу в "Речь" и "Русские ведомости". Центральное место среди этих статей, вскрывавших всю глубину той "гнуснейшей подлости", по выражению отца, которая творилась в киевском суде, занимали две, напечатанные под одним заглавием "Господа присяжные заседатели" и заключавшие указания на противозаконный подбор присяжных. {251} Суд закончился 28 октября, на 34 день заседаний. Приговор был вынесен вечером.
"Среди величайшего напряжения заканчивается дело Бейлиса,- писал отец в статье "Присяжные ответили" (Статья опубликована 29 октября 1913 г. в газетах "Русские ведомости" и "Речь" (здесь под заглавием "Приговор").). Мимо суда прекращено всякое движение. Не пропускаются даже вагоны трамвая. На улицах - наряды конной и пешей полиции. На четыре часа в Софийском соборе назначена с участием архиерея панихида по убиенном младенце Андрюше Ющинском. В перспективе улицы, на которой находится суд, густо чернеет пятно народа у стен Софийского собора. Кое-где над толпой вспыхивают факелы. Сумерки спускаются среди тягостного волнения.
Становится известно, что председательское резюме резко и определенно обвинительное. После протеста защиты председатель решает дополнить свое резюме, но Замысловский возражает, и председатель отказывается. Присяжные ушли под впечатлением односторонней речи. Настроение в суде еще более напрягается, передаваясь и городу.
Около шести часов стремительно выбегают репортеры. Разносится молнией известие, что Бейлис оправдан. Внезапно физиономия улиц меняется. Виднеются многочисленные кучки народа, поздравляющие друг друга. Русские и евреи сливаются в общей радости. Погромное пятно у собора сразу теряет свое мрачное значение. Кошмары тускнеют. Исключительность состава присяжных еще подчеркивает значение оправдания" (Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 9. M., Гослитиздат, 1955, стр. 655-656.).
"Процесс кончился, но у меня еще кое-какие дела,- писал отец М. Г. Лошкаревой 31 октября 1913 года, - ты уже знаешь, что "Речь" и "Р[усские] вед[омости]" {252} конфискованы за мои статьи ("Господа присяжные заседатели"). Состав присяжных, несомненно, фальсифицирован, и я собираю тому доказательства. Буду рад суду, - но суда, вероятно, не будет: дело ясно. Подделал состав не суд, а комиссия, заготовлявшая списки. За своего брата не бойся: не осрамлюсь. Писал не наобум. Осторожные адвокаты, сначала очень меня удерживавшие, -теперь признают, что я был прав. Пусть только срок кассации для Бейлиса пройдет, - я этот вопрос выдвину и независимо от суда...
Оправдание произвело здесь огромное впечатление. Радость была огромная. Улицы кипели. Со мной чуть не случился скандал. Едва мы вышли с Дуней, тотчас же нас окружила толпа. Я уговорил разойтись, и даже послушались. Но тотчас же собралась другая (конечно, преимущественно, учащаяся молодежь). И произошло это на рельсах трамвая... Беготня, свистки полиции, одним словом скандал. Мы поспешили в гостиницу".
"Мы уже в Полтаве,- сообщил он тому же адресату 5 ноября.- Вернулись сравнительно благополучно; правду сказать, я ждал, что последствия сей экскурсии будут гораздо хуже, но все равно, в Полтаве сидеть тоже не мог. А оправдание сразу сделало меня (на короткое время, правда) почти совсем здоровым. Потом была реакция, но теперь, кажется, все это экстренное прошло, и я двинусь на поправку [...] Из Полтавы меня хотят услать. Куда - еще мы не решили [...]
Да, это была минута, когда репортеры вылетели из суда с коротким словом: оправдан! Я чувствую еще до сих пор целебную силу этого слова, Чуть начинается нервность и бессонница - вспоминаю улицы Киева в эти минуты,- и сладко засыпаю" (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. 2. M., 1932, стр. 330.).
{253}
ВОЙНА И РЕВОЛЮЦИЯ
ВОЙНА
Отец, мать и я 27 января 1914 года выехали за границу к сестре, жившей с мужем, К. И. Ляховичем, на юге Франции. Отец был болен, утомлен недавно закончившимся делом Бейлиса, на нем лежал большой труд по подготовке первого полного собрания его сочинений, выпускавшегося "Нивой". Он надеялся за границей отдохнуть и найти силы для работы.
Мы поселились в Тулузе, два месяца провели в Болье, близ Ниццы. Отец много занимался, исправлял, как это он всегда делал для нового издания, первоначальный текст, порой коренным образом переделывал не удовлетворявшие его страницы, получая и отправляя обратно авторскую корректуру. Эта напряженная работа занимала целиком его время и внимание. Тихая уединенная жизнь, которую он вел, лишь иногда оживлялась встречами с русскими друзьями. Здесь, живя близ Ниццы, Короленко виделся со старым своим другом Добруджану Гереа, лидером румынских социалистов, с Кропоткиным и Плехановым. В Тулузе он встретился с кружком эмигрантов и учащейся молодежи, Друзьями зятя и сестры. {254} В конце июня по совету врачей отец и зять отправились в Бад-Наугейм для лечения. 3 июля они получили там тревожную телеграмму - тяжелая болезнь грозила смертью сестре и ожидавшемуся ребенку. Внучка, несвоевременно появившаяся на свет, избавила деда, как он шутил позднее, от немецкого плена, вызвав из Германии во Францию за две недели до объявления войны. Впоследствии отец записал свои впечатления последних дней перед войной, озаглавив их "Перед пожаром" (не опубликовано).
"24 июня 1914 года, - пишет он, - мне пришлось проехать из Франции в Германию.
Французская пограничная станция Pagny Moselle... За ней немецкая граница... Германия... Деловито-вежливый поверхностный досмотр немецкой таможни. Поезд тронулся далее, когда в последнюю минуту я спохватился, что не отослал письма во Францию, заготовленного ранее. Оно было с французскою маркой. Молодой немец в форме жел[езно]дорожного служащего взял его у меня и дружелюбно кивнул головой. Он переправил его в Паньи, и мое письмо дошло. Это было личное одолжение незнакомому иностранцу.
Десять дней я прожил на небольшой скромной вилле в Наугейме. Окно выходило на пустырь с небольшой розовой плантацией и огородами. Каждое утро дюжий молодой немец приходил с огромной корзиной, резал пучки роз и уносил их на спине. Встречаясь с моим взглядом, он весело кланялся. За пустырем лениво и солидно ползали маневрирующие паровозы.
На вилле "Эспланада" нас садилось за стол 16 или 20 человек. Из них было 5 русских, один голландец, остальные немцы. Мы, русские, и голландец сидели на одном конце стола, но между обоими концами происходил порой легкий обмен разговоров. Говорили о разных предметах, но о войне еще никто и не заикался. На {255} улицах то и дело слышалась русская речь... Я пользовался советами русского врача г[осподи]на Г., уже несколько лет приезжавшего из Петербурга и свободно практиковавшего в Наугейме. Одна из служащих барышень, следившая по билетам за очередью в Badenhaus'e, объявляла очередной номер по-немецки и по-русски...
3-го июля я получил тревожную телеграмму семейного характера, которая потребовала быстрого отъезда к семье в Тулузу. Последние мои впечатления в Наугейме были; участливая предупредительность милой хозяйки нашей виллы и глубоко тронувшее меня сочувствие молодых гессенок, прислужниц. Они знали, что русские получили тревожную телеграмму о болезни в семье, и их взгляды выражали искреннее человеческое участие.
Опять граница, опять Pagny Moselle. Немецкая прислуга поезда вежлива и обстоятельно предупредительна. О войне нигде ни слова.
Наша семейная тревога миновала благополучно, и я стал подумывать о продолжении необходимого лечения... В это время, после Сараевской трагедии, политический горизонт начал омрачаться. Но еще казалось, что далекая балканская туча рассеется[...] Не чувствовалось непосредственной связи между этим отдаленным ворчанием и ближайшим будущим вот этих мест, где мирные люди живут рядом с такими же мирными людьми.
В эти дни я написал письмо русскому доктору в Наугейме и моим русским соседям по "Эспланаде"[...] Ответов на свои письма я уже не получил. В 20-х числах июля (старого стиля) немцы перешли границу близ Нанси. Вокзал в Pagny Moselle был разрушен, и огненная линия пробежала змеей от Швейцарии до Бельгии и моря[...] {256} Мобилизация застала меня в деревне Ларденн, под Тулузой, недалеко от испанской границы. Здесь, в глубине французской провинции, с Пиренеями на горизонте, задержанный болезнью вдали от родины, я прислушиваюсь к отголоскам европейской катастрофы, наблюдаю ее отражение на юге Франции и мучительно думаю о величайшей трагедии, мучительно, страдательно и преступно переживаемой европейским человечеством XX века..." (К о р о л е н к о В. Г. Мысли и впечатления. Перед пожаром,- ОРБЛ Кор./II, папка № 16, ед. хр. 931, лл. 1-4).
Атмосфера далекой окраины наполнялась страхом и ненавистью. В своих записках отец отмечает внезапную вспышку дикой вражды в массах и низкую роль прессы, раздувавшей эту вражду. Всюду видели шпионов, каждый иностранец становился подозрительным. Тщательно проверяли документы, везде искали врагов.
"23-го июля (нашего стиля),- пишет отец,- двор тулузской мэрии был переполнен иностранцами. Тут было много испанцев, преимущественно рабочих и работниц, были итальянцы, немало учащихся русских (по большей части евреев); порой, с особенно угнетенным видом, проходили женщины с детьми, о которых шептали, провожая их внимательным взглядом, что это немки.
Десяток дюжих молодцов в белых штанах и мундирах муниципальной стражи водворяли порядок, довольно бестолково, но авторитетно и грубо. Чувствовалось, что все мы, толпящиеся у мэрии иностранцы,-сплошь народ заподозренный, с которым французам досадно возиться... Не до того!.." (Там же, лл. 14-15.).
Смешавшись с этой толпой, отец и мать ждали в очереди получения вида на жительство, и в случайном {257} недоразумении на себе испытали то, что затем с тревогой и грустью отец отметил, как психоз, охвативший массы.
"Пока мы разыскивали г[осподи]на Декана...-пишет он, называя фамилию переводчика,- за нами увязался какой-то субъект с рысьими глазками и беспокойными манерами. Тип космополитический, существующий у всех народов с однородной психологией. В Германии, в Англии, в России он теперь с одинаковой жадностью и злорадством стреляет своими рысьими глазками, чувствуя, что на его улице теперь праздник. Через короткое время мы были окружены военным патрулем, которому господин с рысьими глазками давал какие-то указания. Я показал наши паспорты и объяснил, в чем дело. Отряд был распущен, но "подозрительных иностранцев" отпустили не сразу. Нас все-таки послали через базарную площадь в мэрию, в сопровождении одного солдата. Внимания деловой базарной толпы мы на себя не обратили, а солдат оказался любезным. Он поздравил нас с тем, что, как русские, мы стоим на хорошей стороне.
- И все-таки вы конвоируете нас, как злодеев?
Солдат пожал плечами.
- Это война" (Короленко В. Г. Мысли и впечатления. Перед пожаром ОРБЛ, Кор./II, папка № 16, ед. хр. 931, л. 16.) [...]
"На другой или на третий день после моего маленького приключения, продолжает отец, - я шел по главной улице Тулузы, когда навстречу мне попалась живописная группа: самой серединой улицы шли два полицейских сержанта, а между ними молодой человек, скованный с одним из них за руку. Так препровождают во Франции важных преступников. Встречные оглядывались. {258} - Немец?..- полувопросительно кинул кто-то в толпе, и тотчас же часть прохожих повернула, забегая вперед, стараясь заглянуть немцу в глаза. Я встретил его взгляд. Такое выражение должно быть у человека, упавшего в море... Кругом, всюду, где звучит теперь французская речь, - одна враждебная людская стихия, безжалостная, непонимающая, слепая[...]
В этот вечер я возвращался к себе в деревню с особенно тяжелым чувством. Дорога лежит меж полей и виноградников. Они сливались в сплошную тьму, и только над обрезом горизонта стояла резкая светлая полоса. И мне показалось, что это действительно море. Там, под этой полоской уже льется кровь... А здесь, где-то близко мне чудились все лица утопающих в человеческом океане людей..." (Короленко В. Г. Мысли и впечатления. Перед пожаром - ОРБЛ, Кор./II, папка № 16, ед. хр. 931, л. 18.).
Тогда же, во Франции, занося эти впечатления, отец записал, что каждое утро, выходя около 8 часов на длинную, прямую улицу Ларденн, он неизменно встречался со своим соседом, направлявшимся в Тулузу на работу. Это член большой семьи, ютящейся в маленьком домике, на той же улице. Он стар, беден и слаб. Тем не менее, встречаясь со мной, он всегда делится какой-нибудь bonne nouvelle, которую накануне привез из города. - Ну, что вы скажете? Hein! (Каково! (франц.).). Хорошие новости, не правда ли? Превосходные новости.
- Но, monsieur, я еще не читал ничего особенного.
Он искоса, лукаво и радостно смотрит на меня и говорит:
- Как? Возможно ли? Вам не пишут из России, что японцы уже прибыли в Архангельск? Да, да! {259} Немцы и не подозревали, а они уже доехали до Архангельска! Это уже в Европе,- не правда ли? Да? Ну, вот видите. Теперь рукой подать до Дюнкерка[...] А ведь японцы это воины! О-о! Даже русские не могли с ними справиться. Или:
- Вам пишут из России? Казаки идут на Берлин. Не пишут? Mon dieu! Но это верно. Это совершенно верно. Теперь они, пожалуй, уже в столице кайзера (он произносит "кэзер"). О, казаки молодцы! Дики, но необыкновенно храбры. Это как наши африканцы, но это конница. Дьяволы на лошадях!
Он останавливается, окидывает меня радостным взглядом и заливается смехом. И каждый день газеты приносят новый материал для его оптимизма" (К о p о л е н к о В. Г. Мысли и впечатления. Перед пожаром.-ОРБЛ, Kop./II, папка № 16, ед. хр. 931, лл. 31-32.).
Но война затягивалась, принося новые страдания, и скоро в массах стало сказываться глухое недовольство. Оно обращалось против цензуры и оптимистического тона прессы. "...Все неправда... С севера и северо-запада шли грозные вести, которых нельзя было удержать в пределах цензурного благонравия". Недовольство росло. Взволнованные и смелые разговоры можно было слышать в Ларденн, на улицах Тулузы, на базарах, в вагонах трамваев. Несмотря на цензуру, мрачные мотивы проникали и с фронта.
После первой большой победы немцев известия стали серьезнее и правдивее, они говорили уже о необходимости не скрывать от народа истину и о том, что "немецкая армия не сброд голодных трусов, сдающихся сотнями за французские тартинки, а грозный и сильный, хорошо организованный и опасный противник..." {260} Кровавый ураган, проносившийся над Европой, не оставил уголка, в котором не было бы тоски и страдания. Вдали от родины, среди чужих людей, которые теперь в горе стали близки отцу, он наблюдал волну низких и темных чувств. Но в этой стихии ненависти и страдания он замечал черты человечности, в победу которой никогда не переставал верить.
После больших боев на Марне в Тулузу стали привозить партии пленных и раненых немцев.
"...Я шел по нашей улице Ларденн, когда в узкой перспективе деревенского переулка, меж двух стен виноградников,- увидал толпу. Мужчин в ней не было. Были только женщины...
- Ah, monsieur le russe,- выступила ко мне знакомая молодая ларденнка. Лицо ее побледнело...- Вы слышали: завтра привезут этих монстров, дьяволов, этих проклятых... Вы пойдете?
- Не знаю. А вы собираетесь?
- Мы все собираемся... Вот мэр печатает афиши... Призывает к спокойствию...
Женские голоса возбужденно зашумели...
- Спокойствие!.. Какое тут спокойствие!... Разбойники, убийцы, грабители...
- Да, с ними слишком церемонятся... Возят в вагонах, собираются лечить. Я - так вот что с ними сделала бы... Вот что... вот что...
И она с силой стала тереть кулак о кулак, как будто размалывая между ними воображаемого "боша". И ее глаза горели ненавистью...
На следующий день огромная толпа стояла у вокзала Matabiau.
...Что-то уже надвигалось. Сначала дальним свистком, который крикнул издалека и заглушенно. Как будто: берегись! Потом ближе... Тяжелый гул подкатывающегося поезда за стеной... Короткий свисток прямо {261} за вокзалом, резкий, отчетливый, угрожающий... Лица толпы застывают, глаза останавливаются, шеи тянутся вперед... Голубые шинели подтягиваются, как на пружинах, и между ними точно пролетает невидимая электрическая искра, охватившая их одним объединяющим током...
...Вот... Они!.. В четыреугольнике дверей показываются ненавистные "боши"... Они идут в ряд по четыре человека довольно густой колонной. Рослые, грузные, грубоватые и теперь как-то по-особенному неприятные фигуры. Традиционных касок с острыми медными верхами на них нет. Нет и фуражек. Почему-то в дороге с пленных снимают головные уборы. Круглые остриженные немецкие головы обнажены. Выражение лиц угрюмое: с таким видом, вероятно, когда-то в древности, проходили под ярмом пленные легионы...
В толпе проносится глубокий тяжелый вздох, минута была полна электрического напряжения... Заряд накопился уже весь и готов был разрядиться... Точно оттуда, из-за невысокого здания вокзала Matabiau переползала тяжелая грозовая туча, готовая соединить все в неудержимой, все заливающей вспышке.
Солдаты вытянулись, как статуи... Толпа напирала, как вздымающийся прибой.
Пройдя по каменной площадке, первый ряд пленных подошел к невысокой лестнице спуска... Вот первые ряды уже на мостовой, меж двух живых стен, откуда из-за цепи солдат впились в них тысячи враждебных, горящих ненавистью взглядов.
И вдруг что-то дрогнуло... Вот оно... начинается... "Ca commence",-с захваченным дыханием прошептал кто-то около меня. Солдаты резко задвигались и, все еще ничем не нарушая своей железной цепи с горизонтально протянутыми ружьями, откинулись плечами назад в какой-то готовности. {262} Было что-то автоматическое и сильное в этом однородном нервном движении...
- Что это там? Что такое? Что? Что? Что? .
- Это женщина... Une femme, une femme...
- И двое детей...
...Женщина внезапным стремительным порывом прорвала цепь. Истая южанка, рослая и крепкая матрона тулузского типа, с римским носом и густыми бровями над парой горящих глаз, она бежала среди растерявшихся караульных, готовая еще работать оттопыренным локтем, волоча за собой двух детей, из которых одна, девочка, свешивалась в неудобной позе у ней на руке, а другой, мальчик, тащился за другой ее рукой - Казалось, женщина забыла, что это ее родные дети, что им неудобно, что они испуганы до смерти, что их могут, если подымется свалка, изувечить... Она видела только впереди себя этих "бошей", собственно даже только одного. Это был огромный ландверман, широкоплечий, немолодой, сильный и несколько неуклюжий, как все они. Взгляд его был мрачен или печален, но спокоен. Он смотрел на приближающуюся красивую фурию, за которой уже неловко и растерянно бежали вприпрыжку два голубых солдатика...
Женщина подлетела к колонне и, глядя горящими глазами на ландвермана, с силой кинула мальчика к нему. Мальчик ударился в ноги немца и жалко запищал. Казалось, она так же швырнет и девочку, но в последнее мгновение в ней проснулся материнский инстинкт, и она только тыкала девочку немцу протянутыми руками:
- Tiens,-кричала она исступленным голосом.- Убил отца, возьми и детей... Бери же, проклятый, бери, бери!..
Казалось, она не видит никого больше на свете, кроме этого рослого немецкого солдата. {263} ...Немца сразу как будто шатнуло назад. Он остановился, и остановилась сразу вся колонна. Площадь замерла в ожидании...
- Tiens, il veut parler ...хочет говорить... хочет говорить...пронеслось в толпе.
- Mais, que diable,- как же он будет говорить, черт возьми?.. На своем проклятом языке? Oh... oh... Тише, тише, слушайте...
Немец, действительно, хотел что-то сказать.
Он, конечно, не знал языка этой женщины, и она не знала его языка. Но он ее понял и нашел язык для ответа. Он поднял свою обнаженную голову к небу, потом повернулся назад... Казалось, он глядел туда, откуда привез его поезд... В то прошлое, что осталось там назади, там, где еще недавно, быть может, он ходил за своим плугом. Потом он посмотрел кругом, как будто хотел говорить не одной женщине, но всем женщинам, всем вообще людям на этой площади, и поднял кверху руку... На ней были растопырены пять пальцев.
- Cinq...- невольно сосчитал кто-то в толпе.
- Да, пять...
- Нет, шесть,- поправил другой...- Смотрите, смотрите!
Теперь у немца были приподняты на обеих руках шесть пальцев. Он подержал их так несколько секунд, чтобы все, вся многолюдная площадь могла сосчитать их, и потом широким выразительным жестом как бы отбросил их назад туда, куда только что оглядывался...
Все поняли: там, на далекой родине, отдаленной от него теперь полосой вражды и пламени, у него их осталось шестеро...
Стало так тихо, как будто не было на площади никого и ничего больше, кроме этих двух человек - мужчины и женщины, отца и матери, и их детей: тех, что здесь, {264} и тех, что там, далеко... и было еще огромное несчастие, налетевшее на людей, без их желания и ведома...
Немец махнул еще раз рукой и, опустив голову, двинулся вперед, и с ним двинулась вся колонна. Теперь они шли как будто легче. В солдатах исчезла электрическая напряженность ожидания, в толпе исчезла напряженность вражды.
Отчетливо слышался ровный тяжелый топот подбитых гвоздями немецких сапог...
В тот же день я приехал в одном из трамов в нашу Ларденн... Моя вчерашняя знакомая была тут же. Увидев меня, она опять выступила на несколько шагов.
- Bonjour, monsieur...Помните, мы вчера говорили?..
- Да, помню, конечно. Вы были на Matabiau?
- Была... И вот эти мои приятельницы тоже были... Нас было много...
- Ну, и что же? - спросил я, внимательно вглядываясь в выразительное лицо.
Черты ее судорожно передернулись...
- Oh, monsieur,- сказала она с выражением почти детской беспомощности...- Он... он говорит, что у него там осталось шестеро детей... И... и его жена не знает теперь, есть ли у них отец.
Это был уже распространенный перевод выразительного жеста пленного... Лицо ее морщилось в гримасу, и теперь мне стало ясно видно, что эта француженка такая же мужичка, как наши деревенские бабы. Вдруг она широко взмахнула руками, точно раненная в сердце приливом бурного сожаления к себе, и к ним... Ко всем этим отцам, убитым или в плену, к матерям, оставшимся с сиротами на руках... И из ее груди хлынули рыдания.
- Ah, quel malheur, monsieur, quel malheur... Какое несчастье, какое страшное несчастье!.. И подумать только, что во всем виноват этот ужасный человек, {265} этот Вильгельм! Ведь они так же пошли по его приказу за свою родину, как мы за свою... Разве они знали!
- О, да! Это все он, все Гильом...- подхватили с воодушевлением другие... Приговор был произнесен: эти французские мужички из Ларденн оправдали немецкого мужика из Баварии или Гессена...
...Моя мысль тревожно бежала за моря, на далекую родину. И там тоже горе... И туда, в тихие деревни и города приходят страшные вести, и много простодушных детей моей родины, о которых с такой нежностью думается всегда на чужой стороне, несут теперь тяжкий плен среди суровых врагов... Ах, если бы и над ними, над этими врагами, думалось мне, пронеслось веяние этой трагической правды...
Впоследствии, уже вернувшись в Россию, я слышал, как наши мужики говорили между собой о пленных:
- Да что поделаешь... Такие же люди, как и мы... тоже мать родила... Только присяга другая...
И не было вражды в их голосах... В этих простых словах мне слышалось то самое, что в тот день пронеслось так ощутительно на площади перед вокзалом Matabiau, в старом французском городе Тулузе" (К о p о л е н к о В. Г. Пленные.- В кн.: Короленко В. Г. Полное собрание сочинений. Посмертное издание. Т. XXII. Госиздат Украины, 1927, стр. 191-200.).
В Ларденнах отец написал статью "Отвоеванная позиция" (К о p о- л е н к о В. Г. Отвоеванная позиция.- "Русские ведомости", 1915, № 47.), посвященную оправданию французским судом врачей германского Красного Креста, взятых в плен и обвинявшихся в тяжких преступлениях. В этом оправдании он видел, с одной стороны, торжество справедливости во французском суде, не побоявшемся оправдать врагов, с другой - торжество принципа международной человечности, представленного деятельностью Красного {266} Креста на войне. Здесь, в слабых еще проявлениях справедливости и милосердия, Короленко видел силу, которая, как он верил, поднимет стройное здание солидарности и братства над страданием и ненавистью. Так молодые побеги растения неуклонно и настойчиво пробиваются через тяжелый слой придавившего их асфальта.
В течение всех месяцев, проведенных за границей, отец вел дневник. Он пристально следил за газетами, делал вырезки, собирая материалы для работы, в которой хотел выразить то, к чему пришел, размышляя над мировой трагедией. Для отца была невознаградимой утратой гибель этих материалов при возвращении его на родину. Статья "Война, отечество и человечество", написанная в 1917 году, лишь схематично передает ряд мыслей, которые в долгие месяцы заграничной жизни владели отцом. Никогда не принадлежа ни к какой из социалистических партий, Короленко глубоко верил, что в идеях социализма соединяются все лучшие стремления человечества на пути к миру и братству людей. Он верил, что социализм - путь, на котором светит величайшая идея нашего времени, идея. единого человечества. И ему думалось, что это она рождается среди величайших мук и страданий.
В дневнике 10 февраля 1916 года записано:
"Прекрасно нападать и прекрасно защищаться. Рыцарство состояло в признании законности и красоты в действиях обеих сторон. Это значило вообще прекрасна война... В нашей нынешней войне нет ни капли рыцарства... Причин много, но одна из важных - глубоко психологическая. Это отрицание самого права войны. Умерло "право и закон войны"... И оттого она теперь общепризнанное преступление..." (ОРБЛ, ф. 135, разд. 1, папка № 46, ед. хр. 6.).
В грохоте выстрелов на полях битв и в туманах {267} человеческой совести борются два нравственных начала: одно, которое еще не воплотилось в жизнь,- это идея , единого человечества, другое, которое еще не умерло, идея отечества. И это они "ставят немцев и французов друг против друга на полях битв с одинаковым правом на национальную защиту и, быть может, с одинаково смутным сознанием общей вины перед идеей общечеловеческого братства".
Прослеживая долгий и трудный путь человечества, Короленко приходил к выводу:
"Закон общественной жизни - все возрастающее объединение, а самое широкое объединение, каких до сих пор достигло человечество, были отечества... и потому из всех общественных чувств чувство к родине самое широкое и самое сильное".
Статья "Война, отечество и человечество" проникнута глубокой верой в торжество новой идеи великого общечеловеческого объединения. Но веря в будущее торжество этого нового величайшего объединения, отец указывал на неумершие чувства страстной любви и нежности к высшему из прежних человеческих объединений - родине.
"С первой струей родного воздуха, с первым сиянием родного неба, с первыми звуками материнской песни вливается в душу и загорается в ней что-то готовое, извечное, сильное, что потом растет и крепнет вместе с человеком. Точно оживают в отдельной душе вековая борьба и страдания родного народа, а с ними и вековые стремления человечества к единению и братству... Счастливые соединяют любовь к родине со своей радостью, несчастные со своим горем".
Идеал нового высшего объединения, поднимающегося над идеей родины, с точки зрения отца,-это все человечество, включающее в себя и объединяющее в высшем единстве враждующие сейчас отдельные отечества. {268} Но отечества не должны быть помехой этому высшему объединению. Все они, каждое со своими особенностями, со своим характером, должны войти в братскую семью у народов. Ведь идеалом человеческих отношений является не подавление отдельной личности, а величайший ее расцвет в сотрудничестве со всеми остальными. В каждом народе, так же как и в каждом человеке, есть неповторимые черты, свое восприятие мира, и человечество было бы беднее от обезличения хотя бы одного, даже самого малого, народа. Мечте отца представляется не смешавшееся и нейтрализованное человечество, а братский союз, сохранивший все красочное многообразие особенностей отдельных народов, отдельных отечеств.