— Хочу попрощаться, романтический военфельдшер! Постарайся не растерять своей романтики. Как звать тебя? Мне кажется, мы еще увидимся. На фронте это бывает.
Алеша, застыженный общим вниманием, сжимал и от смущения не отпускал теплую сильную руку девушки. Он не умел найти нужных слов и, чувствуя, как заливается краской, глупо спрашивал:
— А вас как зовут? Как зовут вас?..
Когда девушка ответила, он в порыве рвущихся к открытости чувств почти клятвенно заверил:
— Я сам найду вас, Оля! Вот увидите!
Ольга наконец высвободила свою руку, Алеша почувствовал ускользающее движение ее напряженных пальцев и страстно повторил:
— Буду думать о вас, Оля…
В эту прощальную минуту он собрался с силами, близко посмотрел на девушку — спокойное, матовой бледности ее лицо подрагивало в усилии удержаться от улыбки, но улыбка победила. И эта же самая улыбка сделала ее лицо страшным: половина ее лица осталась неподвижной, половина ее лица была мертва! И все ее лицо от этой мгновенной улыбки перекосилось, как мехи гармони, разведенные на одну сторону. Трудным, испуганным усилием девушка погасила улыбку, лицо ее снова стало безучастно-красивым. Но Алеша, потрясенный жуткой тайной ее лица, видел теперь и вывернутое слезящееся веко левого, как будто насильно раскрытого глаза, и легкий мазок седины в волосах под краем пилотки, и темные скопления морщинистой кожи под печальными застывшими глазами.
Он был еще в оцепенении, когда девушка полностью, и, видно, привычно, овладела собой; глухо, без сожаления, она сказала:
— Вот так, милый Алеша. Искать, как видите, меня незачем.
Алеша пришел в себя, обида и боль за девушку, стыд за свой испуг чужим несчастьем как бы заново потрясли его, теперь уже состраданием к чужой боли. И, не лукавя, не опуская глаз под спокойным и печальным ее взглядом, в упрямстве доброты и сострадания, он с честной открытостью сказал:
— Если бы можно было, я бы сейчас пошел за вами.
Девушка смотрела все так же спокойно и внимательно и тихо ответила:
— Спасибо, Алеша. Счастливых шагов тебе на трудных дорогах!
Глава восьмая
СТАРШИНА АВРОВ
1
В чистом небе над старыми придорожными, еще в зелени листьев, березами образовалось белое облачко, донесся хлопок разрыва. Облачко зависло, истаяло. Обозначились три новых, теперь над хлебами, где косили солдаты. Солдаты косили на открытом месте, немцу они были видны, и те из солдат, которые были ближе к разрывам, в настороженности подняли головы.
Когда облачка одно за другим стали быстро покрывать небо над полем, солдаты перестали работать, закинули косы на плечи, не спеша, как от надвигающейся дурной погоды, пошли друг за другом к лесу.
Алеша, опираясь на косье, следил за красиво повисающими в воздухе округлыми облаками и, когда невдалеке, хлопнув, возникло новое облако и по хлебам, будто крупным дождем, хлестануло шрапнелью, вопросительно поглядел вокруг. Бывший тут, на поле, медицинский народ продолжал работать: мужчины косили сухую, перестоявшую рожь, девчата из санвзвода все так же, с ровным азартом, вязали снопы, стаскивали, составляли в бабки. Рядом косил широкий, плотный, медлительный в движениях военфельдшер. Алеша только сегодня узнал, что зовут его Иваном Степановичем, хотя уже три ночи спали они в одной палатке. Казалось, странному этому человеку все равно, кто пребывает с ним рядом, — с Алешей он не разговаривал, по утрам, сидя на пеньке, молча принимал больных и все думал о чем-то, глядя неподвижно перед собой.
Иван Степанович не мог не видеть ударившую по хлебам шрапнель, но от дела не оторвался, девчата тоже стаскивали снопы, и Алеша, с преувеличенной озабоченностью поправив снятый с пояса и концом перекинутый через плечо ремень, пригнул колено, напрягая тело, повел косой по низу высоких, хрустких стеблей.
Новое облачко, теперь уже на правом краю поля, вспухло, брызнуло на хлеба секучим дождем.
Алеша много читал о войне, знал, что такое артиллерийская «вилка», он ждал следующего разрыва — теперь уже над собой. Представлял, как, просеченный шрапнелью, упадет в хлеба лицом вперед, и потому, делая последние, как казалось ему, взмахи, подальше влево выносил сверкающее жало косы, чтобы в последнем своем падении упасть не на заточенное острие. Будь он один, он, наверное, где-нибудь укрылся или отбежал бы к лесу, но под хитрыми, как казалось ему, взглядами работающих девчат не смел сойти с поля, — достойнее было умереть. И Алеша в ожидании уже летящего снаряда косил, и было ему в этом нелегком ожидании жутко и радостно, как было в детстве на открытости луга под черной, громыхающей, бьющей слепящими молниями тучей.
Опасное облако не появилось. Позади, в лесу, где располагался батальон, гулко рванули фугасные снаряды, несколько разрывов вразброс накрыли дорогу, по которой лошадь в галоп несла двуколку. И все стихло, как будто фриц позабавился и успокоился.
Молчун военфельдшер уставил перед собой косу, точил черным дорожным камнем. Алеша, платком вытирая взмокшие от нервного напряжения волосы и шею, счел нужным сообщить:
— Жарко…
Иван Степанович не ответил, сжал губы, пошел напористо валить перестоявшую рожь, обходя Алешу. Алеша тоже некоторое время работал молча. Подбежала вязать за ним шустренькая девчушка со смешливыми глазами, он отложил косу, с готовностью предложила.
— Давайте помогу!
Девчушка, пряча за ресницами глаза, оглянулась на дорогу, идущую от леса, где стояли их палатки, и, лишь выглядев, что дорога пуста, согласилась:
— Помоги!
Алеша длинными руками легко сгреб рожь, поставил сноп под перевясло; девушка, улыбаясь, быстро и туго перехватила хрустнувшие в его объятиях умятые стебли. Он приготовил второй, третий сноп. Девушка, которую подружки окликали Полинкой, ловко вязала, задорно улыбалась Алеше; когда она наклонялась, пилотка падала с ее головы, она смешливо сердилась, пришлепывала ее рукой к волосам. В радости повеселевшего дела Алеша не заметил, как из-за близких плетней деревни, напрочь порушенной войной, вышел старшина их взвода Авров. Только тень на лице Полянки, выгнавшая задор из светлых ее глаз, и настойчивый, даже какой-то испуганный ее шепоток: «Косу бери… Тебе косить надо!» — заставили Алешу оглянуться. Старшина неспешной, нарочито сдерживаемой походкой приблизился к девчатам, постоял, наблюдая их усердие, напрягая голос, крикнул:
— Поднажать надо! Комбат приказал сегодня кончить!
Девчата и санитары, взятые из рот на уборку поля, отмолчались. Авров нагнулся, рукавом гимнастерки, как бархоткой, протер носы припылившихся сапог, упруго распрямился, расправил с боков, сзади гимнастерку, направился к фельдшерам. Алеша почувствовал, как напряглась спина, — чем ближе подходил Авров, тем сильнее росло напряжение. Он сам не знал почему — ведь Авров по званию и положению находился в его подчинении. Но опасность он чувствовал, и, может быть, именно потому, что, вопреки званию, власть старшины не только во взводе, но и в батальоне была очевидной. Алеша это понял на первом же шагу своей службы, с той минуты, когда, желая обрадовать своим прибытием командира, вошел в палатку доложить о себе. Командиром санитарного взвода оказалась женщина; сидела она на спальных мешках, по-восточному поджав ноги в коротких сапожках; ворот ее гимнастерки был по-домашнему расстегнут, в петлицах, рядом с зеленой шпалой, тускло поблескивала змея, обвивающая чашу. Не сразу в сумеречной приглушенности палаточного света он заметил еще одного, стоявшего к нему спиной человека с совершенно прямыми, будто из-под пилы, плечами. Человек не обернулся, не шелохнулся, пока он докладывал военврачу о своем прибытии, и только тогда, когда женщина недовольно сказала: «Хорошо, идите…» — и Алеша из брезентового сумрака палатки вышел на солнечный свет, он услышал, как к шуму желтеющих над палаткой берез примешался желчный голос человека с прямыми плечами; он не слышал, что было сказано, но по резкому голосу понял, что человек, стоявший к нему спиной, был раздражен и знал за собой право выказать свое раздражение командиру.
Присущим ему чутьем, объяснений которому не было, Алеша понял также, что недовольство, выказанное человеком с прямыми плечами, относилось к нему, к его появлению в батальоне, и холодок опасности опахнул его впервые здесь, на фронте, — не от близкого разрыва мины, не от свистнувшей над головой пули, — от жесткого голоса человека, в котором чуть позже он угадал старшину Аврова.
Фронт после почти месячного успешного, но трудного наступления отдыхал, Алеше не терпелось делать положенное ему дело. Но — удивительно! — куда бы он ни приходил: к кухне — проверять чистоту пищеблока, в роты — узнать, есть ли больные, выкопаны ли ровики-уборные, — всюду встречал его старшина Авров. Не по-уставному расставив ноги, утопив под ремень большие пальцы рук, он смотрел настороженно и вежливо, скучным голосом сообщал:
— Все проверено, военфельдшер… — и стоял, постукивая пальцами по широкому командирскому ремню. Однажды Алеша вознамерился помочь девчатам скатывать нарезанные из марли бинты; девчата поспешно, даже как-то испуганно, отвели его помощь, и причиной тому был появившийся Авров.
И вот старшина лично пожаловал взглянуть на труды подопечного взвода!
Не доходя шагов трех до Алеши, он остановился, привычно сунул пальцы под ремень, понаблюдал за неторопливо косившим Иваном Степановичем, перевел глаза на Полинку, спешно, будто напоказ, вязавшую снопы, уже не за Алешей — за старшим военфельдшером; пилотка лезла ей на вспотевший лоб, быстрым шлепком она водворяла ее на затылок, смахивала со лба пот и волосы и, не разгибаясь, раскидывая руки, гребла с высокой стерни очередную охапку ржи.
— Молодчина! — в полный голос похвалил Авров. Однако радости от громкой похвалы не промелькнуло на лице Полинки — напротив, озабоченные ее глаза даже как будто с презрением стрельнули по старшине.
Алеша чувствовал, что Авров копит силу, чтобы обратить свое внимание на него, и ясно ощущал, как от часто постукивающего сердца начинает подниматься к голове жар. Готовый к резкому слову, он ждал, когда заговорит старшина.
— Что-то не своим делом занялись, военфельдшер! — наконец сказал Авров, взгляд его пока не поднимался выше Алешиных грязных сапог. Поднакопив силы, он поднял взгляд до уровня его труди, ожесточая голос, медленно проговорил:
— Косить, косить надо! Здесь не деревня, где девок мнут!
Щеки шустрой девчушки, вязавшей снопы, будто оплеснули кипятком, уронив сноп, она стянула с волос пилотку, закрывая пилоткой лицо, неловко закидывая в стороны ноги, до колен охваченные узкой зеленой юбкой, побежала к девчатам.
Алеша принял обиду Полинки на себя; задетый очевидной несправедливостью, едва сдерживаясь, поднял косу со стерни, воткнул в землю перед Авровым, сказал:
— Собственно, почему вы не работаете, старшина?! Вот коса. Косите!
На этот раз взгляды их встретились, какое-то время они смотрели, как бы взвешивая душевные силы друг друга. Алеша первым не выдержал, усмехнулся, покачал косой, напоминая старшине, что работа его ждет, и тут заметил, как сдавила зрачки запоминающих его желтых глаз Аврова холодная ярость; на какую-то минуту ему стало не по себе.
Чеканя слова, Авров произнес:
— Занимайтесь своим делом, военфельдшер!.. — повернулся так, что сухая земля пылью брызнула из-под начищенных его сапог. Алеше, по званию и до должности, дано было право вернуть старшину, поставить перед собой навытяжку, как это делали командиры в училище. Но чуткий его разум точно взвесил данные ему права и действительные его возможности.
В то мгновение, когда старшина повернулся и пошел, Алеша уже звал, что его окрик Аврова не остановит: старшина был в бою, власть его во взводе была признана, он же, Алеша, в глазах всех был не более чем неоперившимся хлопунцом, никто еще не видел, его полета, и власть, данная ему званием, еще не была закреплена делом. Все это Алеша понял и не остановил Аврова, Плохо владея руками от пережитого неприятного напряжения, он выдернул из земли косу, ни на кого не глядя, встал рядом с Иваном Степановичем.
Разговор его е Авровым был как будто делом личным, но что-то в отношении к нему определенно переменилось: девчата в своей сосредоточенной работе будто по необходимости переместились и теперь вязали снопы за ними, и Алеша, хотя и был в расстройстве от своей нехорошей стычки с Авровым, все же замечал на себе их короткие, выразительные взгляды. Даже Молчун — Иван Степанович, — когда они сошлись направить косы, передавая ему плоский черный камень, проговорил, с трудом разомкнув свои малоподвижные губы:
— Оказывается, горячий!.. Молодой, понимаешь!..
В, казалось, потеплевшем вокруг него воздухе Алеша успокоенно, радостно косил, стараясь свободнее и шире вести косу. От Ивана Степановича он ушел вперед и в сторону, наметив свой прокос до зеленеющих впереди кустиков. Перед кустами он приметил пролысинку, какую-то примятость в ровном наклоне хлебов, и, задав себе урок дойти до этой пролысинки, косил, не останавливаясь. Широким взмахом срезав перед самой пролысинкой густую полосу стеблей, он вдруг, задержал косу, еще не понимая, что перед ним, почувствовал, как задрожали пальцы. В хлебах лежал человек, солдат, с котомкой за плечами; лежал боком на винтовке, в каком-то, видно, последнем, усилии оборотив лицо к небу; закинутая левая его рука как будто пыталась снять со спины мешок. Рядом с наголо стриженной головой, у небритого лица с синевой на лбу и щеках, опрокинуто лежала пилотка с зеленой звездочкой и каймой от высохшего уже пота. Из черного отверстия ноздри солдата выполз муравей, пошевелил усиками, деловито побежал по краю отвисшей губы.
Алеша отшатнулся, потрясенно закричал.
Подошел Иван Степанович, подбежали девчата. Солдата на плащ-палатке отнесли хоронить к дороге, на краю спаленной деревни.
Алеша бестолково, в расстроенных чувствах, копал, потом с осторожностью заваливал солдата, морщился от шума сыплющейся земли, старался, чтобы земля с его лопаты не попадала на голову, укрытую плащ-палаткой.
Косеть он больше не мог, постоял и побрел в край леса, будто был у себя в Семигорье.
Умостился над ручьем в развалине между старой ольховиной и березой, сидел молча в тесноте стволов, успокаивая в себе ощущение чужой смерти.
«Вот жизнь. Вот смерть, — думал он. — Как далеки были они друг от друга на доброй земле Семигорья! Как близки здесь! Как эти стволы, сдавившие плечи. К какому из них качнет меня завтра? А может, не завтра — сегодня? Может быть, не меня — Ивана Степановича. Или шуструю Полинку. А может, и самого Аврова? Здесь все равны перед лицом смерти. Хорошие и плохие. Добрые и злые. Разумные и неразумные. Так зачем между нами это мелкое зло? Что мы пытаемся делить с Авровым? Власть, самолюбие, лишний котелок каши? Неужели мне, другому, третьему надо что-то еще, кроме возможности честно исполнять свой долг?! Да пусть Авров командует! Пусть! Я сам помогу ему утешиться в самолюбии. Мы просто не поняли друг друга, — думал Алеша, не чувствуя в себе даже ответного желания зла перед открывшейся ему, действительно возможной и, может быть, близкой смертью. — Ведь у нас — один враг, — думал он, ставя себя и старшину по одну сторону против врага, таящегося где-то на холмах, за ржаным полем, на котором они косили. — Нам в самом деле нечего делить! Разве только желание добра тому делу, которому мы призваны служить. Просто нам надо объясниться! — думал он по незабытому убеждению своего чистого, справедливого отрочества. — И всё. Всё встанет на свои места!»
Успокоенный в добрых чувствах знакомыми запахами леса, тишиной умиротворенного в этот час фронта, Алеша поднялся в нетерпении тотчас отыскать Аврова, скрепить добрые свои чувства дружеским пожатием рук. Он еще не дошел сквозь засумеречневший лес до опушки, где были их палатки, как услышал шум плохо сдерживаемых голосов, хлопанье брезента, всхрапы лошадей, постукиванье тележных колес среди деревьев и понял, что в жизни батальона что-то переменилось.
Встревоживаясь этой еще непонятной ему переменой, он побежал к своему месту.
Иван Степанович уже складывал опрокинутую на землю палатку. Увидев подбегающего растерянного Алешу, он, как все не любящие торопиться люди и раздражаясь на то, что торопиться все же надо, сердито дернул угол брезента, недовольно крикнул:
— Пропал, понимаешь! А тут — поход…
2
Разговор с Авровым не получился. Старшина с видимым интересом выслушал сбивчивую, наверное невразумительную, речь Алеши о добре, глубоко затянулся из красного наборного мундштука, закинул голову, выпустил через ноздри в подбородок ему обволакивающий дым, сказал задумчиво:
— В другой батальон проситься тебе надо, Полянин!
Совет старшины неприятно отозвался в душе Алеши: проситься из батальона в какую-то другую часть, да еще самому, и неизвестно, из каких побуждений — по меньшей мере, было странно.
Авров продолжал властвовать в санвзводе: все распоряжения он передавал от имени командира, все они имели силу приказа. И как ни хотел Алеша найти для себя дело, старания его оставались напрасными. В долгих, утомительных переходах и на новом месте, в лесу, где теперь обосновался батальон, он мучился ощущением совершающейся несправедливости.
Он и сейчас ворочался на подстилке из елового лапника, под солдатской своей шинелью, безответно спрашивал себя:
— Но почему, почему? Старшина — и такая власть?!
— Пустой философией мучаешься. Ты давай спи, спи… — Неожиданная речь всегда молчаливого Ивана Степановича подняла Алешу; он сел на хрустнувших под ним ветках, натянул на спину и плечи шинель; он истосковался в душевном одиночестве и готов был говорить хоть с сапогом.
— Подождите спать, Иван Степанович, — попросил он. — Тут душа разрывается…
— Во-во, бомба какая! Ему еще запал не вставили, а он, понимаешь, уже рваться… — Сердитая скороговорка Ивана Степановича на этот раз не обидела Алешу. Молчун фельдшер был раза в два его старше и когда вдруг начинал округло и быстро, почти не раскрывая рта, говорить, то казалось, он сердится. Алеша, однако, быстро разглядел, что Иван Степанович — человек добрый, и если сердится в разговоре, то не на собеседника, а только на то, что заставили его говорить. Они были одни в тесном пространстве низкой палатки, отгородившей их от плотной темноты октябрьской ночи, в которой спали по-походному тысячи разных по характеру, по отношениям друг с другом людей. И эта отгороженность тьмой и влажным брезентом, и в то же время ощущение близкого присутствия множества людей, в чем-то сопричастных его судьбе и судьбе Ивана Степановича, заставляли Алешу быть настойчивым.
— Иван Степанович, ну скажите, почему все-таки Авров командует в нашем взводе? — спрашивал Алеша, не обращая внимания на сердитое ворчание напарника. — Вот вы: три кубика у вас в петлице, а он над вами командует! Почему вы не можете поставить его на место?
— Ты-то чего на место его не ставишь? У тебя то же, понимаешь, два кубика.
— А вот поставлю! И поставлю! — запальчиво сказал Алеша, хотя тут же почувствовал шаткость своего уверения.
— Во-во, ставь козла на рога. — Иван Степанович пустил в темноту неприятный смешок. — Я тебе тут не помогу. Был бы генералом — помог. А в генералы, понимаешь, не берут.
— Ясно. Все ясно. Справедливость устанавливают только генералы! — В голосе Алеши было не столько горечи, сколько презрения. Иван Степанович вдруг рассердился:
— Не буду с тобой говорить! Больно лих. В таком кипятке только глупость варить! Дурак позавидует, умный — уйдет.
По, хрусту вминаемых тяжелым телом веток Алеша понял, что Иван Степанович отвернулся. Недовольный собой и разговором, он тоже лег на спину, натянул шинель до носа, почувствовал на губах солоноватый ворс, сплюнул.
— На меня плюешь?!
— Да что вы, Иван Степанович! — смутился Алеша. — Рот сукном опоганило…
Иван Степанович помолчал, не вытерпел:
— Ты вот что: до боя погоди. Пройдем через бой — он, понимаешь, почистит!
— Разве Авров не был в бою?
— Что был, что не был. На передовую не ходил. На то безотказные девки есть.
— Что же тогда бой изменит?
— Что-что… У тебя свет на старшине сошелся! Плевый он мужичонка. Одна в нем цена — услужливый! Половых в ярославские трактиры из таких набирали. Не в нем, понимаешь, дело… Ладно, спи давай. Устал я говорить. — На этот раз Иван Степанович умолк, и, похоже, до утра; тревожить его Алеша больше не решился.
Когда в неуютном осеннем рассвете он вылез из палатки, медленными движениями расправил занемевшее тело, мысль его возвратилась к ночному разговору. Он вспомнил, что он решил, и знал, что свое решение исполнит. Наскоро позавтракав, он пристроил на коротких, что-то медленно отрастающих волосах пилотку, расправил гимнастерку под солдатским ремнем, на котором по правому боку висела пока еще пустая кобура, — эту командирскую принадлежность он выменял у бойкого солдата за свой паек, — пальцами провел по вороту, проверяя, все ли пуговицы застегнуты как надо, подумал: «Значит, так. Вхожу в палатку, докладываю. Не забыть руку вскинуть к виску, хоть и женщина, но командир! Надо сделать по Уставу. Она скажет: „Слушаю вас…“ Тогда и говорю все, как есть. Напрямик. Так и так, мол, товарищ военврач, во взводе нарушены воинский порядок и простая человеческая справедливость. Об этом вы можете и не знать. Поэтому прошу вас… Как это ей все понравится? Не может не понравиться: ведь говорить я буду о порядке. А командир может ли быть против порядка? Сдержанно она поблагодарит и тут же вызовет старшину…»
Перед палаткой командира Алеша еще раз одернул гимнастерку, пальцем проверил звездочку на пилотке; надо было бы постучать, но в брезент не постучишь! Входная пола у палатки не была застегнута, свисала, открывая щель, и Алеша, вежливо покашляв, шагнул под просторный полог. Руку к виску, как положено по Уставу, он вскинул, но слова, которые он тщательно готовил, вдруг остановились у раскрытого рта; в осеннем полумраке палатки он увидел старшину. Адров лежал на застеленной одеялом раскладушке, закинув руки под голову, вытянутые его ноги были скрещены — сапог на сапоге. На земляном полу на коленях стояла женщина, положив голову ему на грудь; распущенные ее волосы покрывали распоясанную гимнастерку старшины, рука обнимала плечо. Женщина резко вскинула голову, и Алеша узнал своего командира.
На какое-то время он оглох; он видел побелевшее до неприятности, искаженное злобой лицо, круглые от бешенства глаза, видел, как в крике ломались и дрожали губы командира. Но не слышал. Не слышал и ничего не понимал; Он опустил стывшую у пилотки руку, незряче нащупал, отодвинул свисающий над входом полог, вышагнул на волю.
Авров окликнул его, остановил, сочувственно глядя, сказал:
— Надеюсь, теперь ты кое-что понял. Просись в другой батальон, Полянин!..
Иван Степанович ни о чем не спросил, только искоса, испытующе глянул в расстроенное лицо Алеши, взял ящик с лекарствами, ушел к своему пеньку принимать больных. Когда Алеша отлежался в палатке; с понурым видом подсев к нему, Иван Степанович сказал своей сердитой скороговоркой:
— Во-во, туда петухом, назад — мокрой курицей! Плохо было, хуже стало. Не слушаешь, понимаешь, что, говорят!
Он замолчал неожиданно, так же как начал говорить, локтем придавил крышку ящика, широкой скулой оперся на кулак. Не сразу он заметил упрямую решимость в мрачном взгляде Алеши, а когда заметил, насторожился:
— Что, что еще надумал?! Ты, понимаешь, голову для дела береги!
— А это не дело? Подлый человек среди нас, а мы… — Алеша не договорил, к ним подходил Авров, небрежно поигрывая пустым котелком.
— Сачкуете, доктора? — Старшина был доволен: и сереньким утром, и здоровьем своим, хорошим аппетитом, и тем, что шел за неограниченной порцией завтрака для себя и для своего доброго шефа, — и это полнившее его довольство жизнью и собой ясно читалось на его круглом широконосом лице, в поблескивающих, прицеливающихся глазках. Старшина сверху смотрел на них, смирно сидящих, постукивал от избытка силы котелком о колено; не дождавшись ответа, снисходя к общему их молчанию, сказал:
— Могу подбросить приятную работенку!
В том подавленном состоянии, в котором Алеша находился, он мог бы пропустить мимо себя явно насмешливые слова старшины. Но вид Аврова, вызывающее торжество, которое было в его голосе, движениях рук, в небрежном постукивании котелком о колено, показались ему оскорбительными. Он порывисто поднялся, еще не зная, что сделает. Память вынесла ему видение военного училища и, может быть, не лучший, но простой и мгновенно действующий способ, которым их ротный данной ему властью укрощал любого распоясавшегося курсанта. Он вспомнил ротного, и, встав над старшиной, закричал, почти срывая свой мальчишеский голос, криком прорезая тишину еще по-утреннему молчаливого леса:
— Старшина Авров, смир-р-р-но!
Мгновенный испуг окинул лицо старшины, руки его вытянулись, котелок застыл у колена. Еще бы секунду простоял Авров, и Алеша подал бы другую команду: «Кру-угом, арш!..» — и старшина, хотя бы на малые эти минуты, был бы посрамлен: на пронзительный крик уже выглянули из палатки девчата.
Но оцепенение тут же сошло с Аврова, он сложил на груди руки так, что висящий на локте котелок уперся Алеше, под грудь, сказал едва слышно, чтобы слова дошли только до его ушей:
— Шутишь, фельдшер! Не знаешь того, что иные шутники не доживают и до боя… — Он довернулся, расчетливо толкнув Алешу котелком, не спеша пошел к кухне, поигрывая узким сильным задом.
Под любопытствующими взглядами девчат Алеша стоял, будто настеганный крапивой. Он царапал пальцами кобуру, убеждал себя, что в эту минуту стыда и ярости мог бы — выстрелил бы в туго обтянутый штанами зад Аврова, если бы в новенькой его кобуре был пистолет, а не пара засунутых туда бинтов. Смотреть на Ивана Степановича, на весело шумящих у своей палатки девчат он не решался: он чувствовал свою правоту и в то же время с отчаянием сознавал, как по-глупому бессилен перед житейской хваткой человека, надевшего форму старшины.
Авров возвращался, бережно неся на вытянутой руке тяжелый котелок. Разговором он, видно, не удовлетворился, подошел, остановился так, чтобы Алеша видел котелок, полный каши, явно не по-солдатски залитой маслом, оглядел Ивана Степановича, по-прежнему молчаливо, по-стариковски сутуло сидящего на пеньке, укорил:
— И ты туда же. Смотри, чуваш-темнота!..
Лицо Ивана Степановича медленно краснело; кровь его как будто уже не умещалась в широком теле, растекалась к щекам, короткой шее, к словно помятому, в морщинах лбу. С неожиданной стремительностью он поднялся, ловко сдернул с ящика марлевый лоскут, перекинул через руку напободие полотенца, приклонил к плечу голову, шаркнул по земле ногой, застыл в подобострастном наклоне.
— Чего изволите-с?! — произнес он с искательной улыбкой на багрово-тяжелом от гнева лице.
Авров побледнел, отступил на шаг, повернулся, склонил голову, быстро пошел, почти побежал к палатке командира, не замечая, как выплескивается из котелка каша.
Иван Степанович опустился на пенек, вытирая марлей лицо и отдуваясь, будто после тяжелой работы, произнес в удивлении:
— Дерьмо, понимаешь!.. Не трогаешь, а вонь.
3
В огромной, казалось на весь мир, ноябрьской ночи Алеша старательно кочегарил. Пламя из жерла горящей печи окидывало пляшущим светом утоптанную здесь землю, высвечивало бока свежих поленьев, разбросанную щепу, сапоги, уже крепко побитые, которые он получил еще в училище. Ноги Алеша подсунул как можно ближе к мерцающему на стылой земле отсвету огня: холод прихватывал пальцы сквозь кирзу и портянки.
В огромной трофейной бочке, вставленной внутрь глухой землянки, бушевало пламя; через железные, стенки воздух, запертый в землянке, калился до сотни градусов, в удушающей жаре ссыхалась и гибла на висящих там солдатских рубахах и гимнастерках ползучая тварь, с тараканьим упорством возрождающаяся среди житейских неудобств, тесноты и непросыхающего пота.
Еще минут двадцать — и, не притушая огня в печи, он откинет двойной полог из плащ-палаток, влезет в палящий мрак вошебойки, уклоняясь от малинового округлого свечения раскаленной бочки, на корточках, не поднимая головы в обжигающее подпотолочье, на ощупь скинет с шестов себе на руку сухую горячую одежду, придавливая ее подбородком, неуклюже выберется на волю, постоит, приходя в себя от жары, вдохнет свежий воздух ночи, сбросит поклажу на вешала. С помоста из еловых лап отберет с десяток-другой напитанных густым служивым духом рубах и гимнастерок, снова влезет в удушающий жар слепой землянки; придерживая дыхание, развесит под потолком. Под утро придет за прокаленной одеждой дежурный, раздаст строго повзводно, и сразу всем, чтобы не перемешались чистые с нечистыми, — это на совести ротных старшин, которым на каждом осмотре Алеша все дотошно втолковывал. Пятую ночь, не отлучаясь, дежурил он у этой вот, сделанней по его указаниям, вошебойки. В первые ночи вместе со смешливой, неунывающей якуточкой Ниной Яниус, которую все звали просто Яничкой, они едва успевали до общего подъема прокалить натасканные к ним груды солдатской одежды. Теперь — легче: в эту ночь он сделал лишь третью закладку. Старательную Яничку отпустил отдыхать, а сам, уже попривыкнув к ночному бдению, сидел, сторожа огонь, подкидывал время от времени в печь березовые поленья. Странное состояние души испытывал он: как будто ему, до тоскливого воя изголодавшемуся, вдруг навалили вдоволь хлеба! По-другому он не мог выразить почувствованную жадную радость от первой своей настоящей работы. Он набросился на эту Черную работу, как будто действительно она была его хлебом. Почти неделя бессонных ночей, бесконечных проверок по ротам, пререканий со взводными и старшинами, суета с дровами, бочками, чистым бельем, — все было до удушья трудным, но и в этих отчаянных трудностях он не помнил минуты, когда бы ему захотелось все бросить и отступить.
Теперь он знал, что свое первое на фронте дело он исполнил. Он чувствовал удовлетворение от хорошо сделанной работы, оно жило в нем как праздник, который сейчас, в тишине ночного прифронтового леса, он молча в одиночестве справлял.