Алексей Корепанов
Без маски
«…Он выпустил из рук горячий лучемет и бросился к оплавленной выстрелами стене, перепрыгивая через холмики пепла, оставшиеся от хранителей Черных Книг. Девушка лежала на каменном возвышении в углу полутемной пещеры и измученно улыбалась, глядя на него полными слез глазами. Он разорвал веревки, опутывающие ее запястья, и придвинулся губами к ее губам…»
Я хмыкнул и поставил на полях знак вопроса. Герой рукописи явно тянулся в супермены, он не только голыми руками рвал не гнилые, надо думать, веревки, но еще и перемещался с помощью губ. Если, конечно, я правильно понял автора. Как бишь его зовут? Я разыскал первую страницу этого шедевра. Ага, Александр Константинов. «Время собирать камни». А также грибы и зерновые культуры.
Все. На сегодня хватит. Если начинаешь злиться по пустякам – значит, пришло время собирать бумаги и кончать работу. И, между прочим, было уже без чего-то там шесть. Я уложил в папку недочитанную рукопись фантастической эпопеи Александра Константинова и встал. Протиснулся между столом Галки (у нее простудился Славик и объявления пока принимал я) и столом Цыгульского (он умчался лепить интервью с каким-то залетным то ли йогом, то ли экстрасенсом, и отвечать на телефонные звонки, адресованные ему, приходилось тоже мне), итак, я протиснулся между столами, присел на подоконник и выудил из печки сигарету.
Распахнутая форточка всасывала уличную сырость, в туманном ореоле парили над мокрым асфальтом похожие на НЛО фонари, безнадежно атакуя полумрак ноябрьского вечера, прохожие брели по лужам, прикрываясь щитами зонтов. Я глядел в окно и думал о том, что сроки подписки уже на излете, а страничка фантастики готовящегося субботнего номера пока похожа на снега Килиманджаро. Александру Константинову явно придется собирать свои камни в другом месте. Не у нас. Не в нашей славной профсоюзной газете. Впрочем, на моем столе, в толще бумажных завалов покоились целых две рукописи, которые я еще не успел просмотреть. Но если и они окажутся на уровне творения собирателя камней…
Оставалась надежда только на четверг и пятницу – и если надежда не оправдается, думал я, придется срочно затыкать дыру чьим-нибудь переводом, который еще можно раздобыть. Мда-а… Я выщелкнул окурок в форточку. Великое, сложное, удивительное дело – битва за подписчиков. Второй год я применял в этой битве оружие фантастики и толк, судя по тиражу, все-таки был. Не буду утверждать, что газету читали только из-за фантастики – всякой интересной и полезной информации хватало, – но мой камешек все-таки лежал в этом фундаменте.
В конце концов, можно было залепить пробоину собственным рассказиком о детях, играющих в звездоплавателей, но, честно говоря, он мне не нравился. Писал я его, в общем-то, для галочки, дабы реализовать пришедшую в голову идею – не пропадать же ей, бедняжке, невоплощенной – вот и получилось именно для галочки. Кто-то из известных или полуизвестных, помнится, писал, что нет, мол, для него большего удовольствия, чем создать в воображении завершенное произведение, а потом дать ему возможность раствориться без следа. Рисовался ли тот известный или так и поступал на самом деле – неведомо никому, кроме Бога, как говорил платоновский Сократ. Итак, дети-звездоплаватели не годились, а очередную идею я собирался воплощать только с утра в субботу, потому что на работе занимался работой, а вечерами не хотелось ничего делать, а хотелось спать – вероятно, влияла гнусная ноябрьская сырость. Было в моей почте и кое-что другое, но все не то, не то…
За стеной размеренно запищало радио («Московское время – восемнадцать часов»), я закрыл форточку и направился к вешалке забирать свою одинокую куртку. И в это мгновение дверь распахнулась, с шорохом затрепетали бумаги на столах, лампа дневного света под потолком несколько раз мигнула, и даже радио за стеной, кажется, начало заикаться – потому что произошло явление Залужной. Залужная никогда не входила и не врывалась, и не влетала. Она именно являлась. Многое теряет тот, кто не знает Залужную. Я замер, не дойдя до вешалки.
– Леха, привет! – с ходу сказала Залужная. – Автоматы, сволочи, не работают, не дозвонишься. Вот тебе клевая тема: пришельцы, сволочи, явились из супергиперполя и специально портят автоматы, чтобы никто не мог ни к кому дозвониться. Ни в милицию, ни к этим… А потом порабощают и устраивают тут всякие штуки, знаешь, по Шопенгауэру?
– Здравствуй…
Это было все, что я успел вставить. Залужная почти никогда не слушала того, кого избрала объектом словесной атаки. Напор ее слов был подобен девятому валу с картины Айвазовского или даже цунами.
– Я тебя два часа вызваниваю, пришлось переться через полгорода, – продолжала Залужная, водружая на Галкин стол полупрозрачный пакет с какими-то бумагами. Говорила она без запятых и прочих знаков препинания, они просто не поспевали за ее стремительной речью. – Едем к Наташке на Хутора, Сашка Назаренко сказал, что она взяла одну клевую штуку для Гриши на пару дней, и ты тоже посмотришь. Какой-то медный или кафельный, не помню. Надо кафель в ванную где-то раздобыть.
Залужная уже сидела возле Галкиного стола, распахнув пальто, положив ногу на ногу, дымя «примой» и стряхивая пепел в корзину с бумагами. И продолжая говорить. Я не спеша натянул куртку и покосился на бумажные Эвересты моего рабочего места. Все-таки нужно бы найти те две непрочитанные рукописи и посмотреть дома после традиционной вечерней яичницы и чая. А вдруг?..
– …представляешь? – развивала какую-то тему Залужная. – Проступила какая-то черная жидкость прямо сквозь линолеум, около холодильника, а там ведь пол бетонный, Олька перепугалась, соседа позвала, а тот бухой, как обычно, кошка лакала – и ничего…
– Олька… – машинально пробормотал я, роясь на столе в поисках рукописей. – Что за Олька?
Ларису Залужную я воспринимал как стихийное бедствие. Я стоически выслушивал все ее бесконечные истории о полуизвестных или вовсе неизвестных мне Сашках, Надьках, Наташках и Валерках. Эти истории были той самой словесной рудой, в которой попадался иногда грамм-другой радия. Именно Лариса натолкнула меня на идею «Музыки желаний» – по-моему, самого удачного моего рассказа.
– Ты что, Леха, совсем заработался? Васильева Олька, какая же еще! И вообще, мы будем ворошить макулатуру или мы поедем к Наташке?
Я, наконец, разыскал рукописи, повернулся к Ларисе и ответил неторопливо, вдумчиво и убедительно, как и нужно было отвечать Ларисе:
– Ты можешь ехать к Наташке, равно как к Ольке и Надьке, а я не поеду сразу по трем причинам. Во-первых, я никогда не слышал о Наташке с Хуторов, во-вторых, Хутора – края неблизкие, а в-третьих, нет материала в номер. Почитаю сегодня вот это, – я помахал свернутыми в трубку рукописями, – и если там белиберда – придется где-то добывать перевод. Так что… – Я развел руками.
– Тебе явно нужно отдохнуть, – заявила Лариса и встала. – Я же тебе объясняю, у Наташки клевая штука для Гриши, вы с ним договоритесь и он переведет. Ну тот, медный какой-то, что ли, я же тебе говорила, чем ты слушаешь?
– Кто медный? – переспросил я. К Ларисе все-таки трудно было привыкнуть, хоть я и пытался уже не первый год. – Медный змий в пустыне? Медная гора вместе с хозяйкой?
– Чувак медный! – воскликнула Лариса, хватая свой пакет. – Чу-вак, понимаешь? Написал эту штуку Медный. Роберт или Рональд, нет, Роджер, веселый Роджер! Роджер Медный! Или Чугунный. В общем, какой-то металлический. Фамилия такая.
Я, кажется, наконец-то сообразил и тихо произнес, подавшись к нетерпеливо постукивающей носком сапога Ларисе, боясь поверить ворвавшейся в комнату удаче:
– Желязны? Роджер Желязны?
– Точно, Желязны. – Лариса рассмеялась. – А я – Чугунный! Будешь с тобой чугунным! Очугунеешь, пока до тебя дойдет.
Да, это, кажется, была удача. Роджер Желязны. Незнакомая мне Наташка раздобыла для Гриши книгу знаменитого американского фантаста. Гриша спец в английском, значит, речь, скорее всего, идет об оригинале. И если Гриша мне быстренько переведет, хотя бы отрывок – дадим с продолжением, – то субботний номер вытащен.
– Почему мы еще находимся здесь, а не у Наташи? – поинтересовался я, увлекая Залужную к двери. – По-моему, Наташа уже заждалась!
И по пути к остановке, и во время долгого ожидания на остановке, и в переполненном автобусе, пропахшем сырой одеждой и содрогающемся от простуженного кашля и переругивания пассажиров, Лариса ухитрялась тараторить не переставая, словно неугомонное радио в пустой квартире. Если бы я ее исправно слушал, то усвоил бы целые блоки информации и дезинформации в количестве, достаточном для возведения крупноблочного жилого массива типа этих самых Хуторов. Но я почти не слушал Ларису, занятый своими мыслями, и лишь иногда улавливал знакомые имена. Залужная рассказывала что-то об Ольке, Волкове и Гурьянове.
Это были действующие лица из круга нашего общения. У нас вообще была довольно своеобразная компания совершенно разных людей, не более похожих друг на друга, чем стеклышки в калейдоскопе, но, как те же самые стекляшки, составляющих оригинальный и радующий глаз узор. Судите сами. Бывший учитель Волков, ныне процветающий работник прокатного пункта видеокассет при каком-то там молодежном объединении, которых сейчас развелось как саранчи египетской. Человек думающий, склонный пофилософствовать, хотя и несколько подкошенный нынешней тотальной переоценкой ценностей. Художник Гурьянов, Иероним Босх нашего времени, любитель крепко выпить как в обществе, так и без. Еще один художник, Грига, он же по совместительству переводчик с английского. Личность неопределенная, бородатая, проживающая (кажется, даже без прописки) в предоставленной райисполкомом мастерской в оклеенном газетами полуподвале. Труженица завода бытовых машин Люда Каледина, одинокая и ненавязчивая, но тянущаяся к интеллектуальному общению. Люда приехала к нам в Степоград сравнительно недавно и временно ностальгически рассказывает о милых ее сердцу Тетюшах, оставшихся без нее где-то то ли в Удмуртии, то ли в Башкирии. Экс-балерина Васильева, «Олька» по терминологии Залужной, некогда битая мужем и ушедшая от него. Она время от времени становится свидетельницей полета и посадки на окраинах города разнообразных НЛО; случалось ей присутствовать и при других странных явлениях и именно у нее, по рассказу Залужной, проступила сквозь пол на кухне некая черная жидкость, явный признак полтергейста. Музейный работник Карбаш, умеющий интересно рассказывать и изображать в лицах, но вечно занятый какими-то своими производственными проблемами и потому довольно большая зануда. Еще один представитель славного племени художников, учительница Ира Жантария, натура любопытная, но для меня несколько туманная, поскольку я редко вижу ее в нашей компании (а встречаемся мы нерегулярно, заранее такие встречи не планируя, в разных местах и в разном составе).
Залужная. О ней разговор особый. Кроме работы воспитателем подростковой группы в нашей психбольнице, она еще пишет стихи, философствует похлеще Волкова, экстрасенствует на уровне Джуны, а еще вычисляет будущее на манер Ванги, общается с барабашками и этими самыми микролептонными структурами, образующими неведомое поле после ухода из жизни биологического объекта, как это делает полтавская журналистка Машкина, контактирует с инопланетянами всех мастей и оттенков, буквально заполонившими нашу скромную планету, демонстрирует пресловутое прилипание утюгов к коже и вообще… И вообще, если где-нибудь появляется сообщение о чем-то необычном, идущем вразрез с нашей старой доброй ортодоксальной материалистической наукой, – спустя некоторое время такое же необычное, по рассказам Ларисы, происходит и с ней. Не человек, а средоточие самых разнообразных чудес.
И, наконец, я. Теперь уже одинокий, бывший широкопрофильный корреспондент заводской многотиражки, а ныне сотрудник областного издания, не имеющий, не пребывавший и не участвовавший. Но склонный считать себя писателем-фантастом. Конечно, не уровня Роджера Желязны, но, хочется верить, и не уровня этого Александра Константинова.
На Хуторах мне еще не приходилось бывать и, следуя сквозь грязь за целеустремленной Ларисой, я сделал вывод, что думал об этом отдаленном районе несколько абстрактно и слишком хорошо. Как о крупнейшем достижении в решении жилищной проблемы. Еще совсем недавно здесь лежал чуть ли не самый плодородный в мире чернозем – но кто-то где-то когда-то утвердил очередной генеральный план развития Степограда – и чернозем сняли бульдозерами и куда-то увезли (может быть, отправили на экспорт за валюту?), и бывшие поля превращались в котлованы, и с грохотом вгонялись в землю сваи, и разбегалась, разлеталась и расползалась местная живность, и двинулась в степь армада подъемных кранов, этих железных зверей нашего века.
Вот так и поднялись в бывшей степи однообразные многоэтажные здания, сбившись в унылое стадо, застывшее среди всякого строительного мусора, открытых канализационных люков и коммуникационных траншей, небрежно забросанных землей, просевшей после первого же дождя. Хутора были обычным «спальным» микрорайоном, и каждое утро несколько тысяч человек, ругаясь и проклиная советскую власть, отправлялись отсюда в город на работу, и каждый вечер, продолжая ругаться и проклиная советскую власть, возвращались в свои квартиры. Основания для проклятий были, потому что на Хуторах царило абсолютное бездорожье. В этом я убеждался все больше и больше, пробираясь в дебри многоэтажек и уже не выискивая в полумраке, где посуше, потому что посуше не было нигде. Мир был очень сырым, мир был переполнен грязью, и в этом мире приуныла и умолкла даже неугомонная Лариса, лишь время от времени издавая невнятные восклицания. Я, чтобы не очень расстраиваться от соприкосновения с действительностью, пытался сосредоточиться на мыслях о теплой и сухой квартире неведомой мне Наташи, где ждет нас книга известного фантаста, и отбрасывал, как несвоевременные, мысли о предстоящем обратном пути.
Вокруг светились многочисленные окна, словно какой-то великан развесил в ночи разноцветные гирлянды. И вновь, как не раз уже, вспомнились мне строки давнего моего неудачного рассказа, написанного четыре тысячи вечеров назад, тысячу отпечатанных на моей серенькой «Любаве» страниц назад, двадцать тысяч нужных и ненужных встреч назад. Вот они, примерно: «Известным он решил стать после того, как ехал однажды на электричке из Москвы в аэропорт, возвращаясь из командировки. Уже стемнело, за мутным стеклом вагона проплывали гигантские коробки новых домов и светились тысячи окон. И вдруг его ошеломила отчетливая, горькая и пронзительная мысль: он затерян в огромном мире. Никто из людей, живущих за этими тысячами окон, не знает и никогда не узнает, что есть на свете некий человек, который едет сейчас в полупустом вагоне пригородного поезда и скоро улетит туда, где никто, кроме горстки сослуживцев и соседей по лестничной площадке, тоже его не знает.
«Что значит мое имя для миллионов людей? – думал он, как завороженный глядя на вереницы окон. – Мое имя для этих миллионов – ничего не значащий звук».
И ему стало на мгновение неуютно и страшно. Потом он начал читать захваченный в дорогу журнал, и эта острая и горькая мысль растворилась, затихла в глубине. Но не надолго…»
– С-собаки! Гегеля на них не найдется! – с чувством произнесла Лариса, возвращая меня к действительности.
Мы брели мимо мусорных баков, обломков плит и куч земли. Кое-где под балконами стояли самодельные скамейки, и на скамейках, и на бортиках детских песочниц, призванных символизировать здешнее счастливое детство, и на обрезках каких-то труб группками сидели подростки в куртках и спортивных шапочках – сидели как-то тихо и обреченно, словно и не надеясь на то, что когда-нибудь ударят морозы и ляжет поверх грязи чистый-чистый снег, и великодушная природа скрасит неприглядность творения рук человеческих.
– Дурдо-ом, – утомленно и протяжно выдохнула Лариса. – Похлеще нашей психушки. Я у Наташки месяца полтора назад была, так ведь сухо же было! Знала бы – хрен бы поперлась!
– В земле и небе более сокрыто, чем снилось твоей мудрости, Лариса, – ответил я бессмертными словами шекспировского героя. – Что там по этому поводу говорит твой Шопенгауэр?
– А! – отмахнулась Лариса. – Я с Наташки за такое путешествие коньяк сдеру. Могла ведь и предупредить! Ну все, последний бросок. Вон ее подъезд – там, где мотодрын.
Я огляделся. Уличные фонари, вероятно, не были предусмотрены проектом, основным источником освещения служили окна и редкие прожекторы на крышах домов, расположенных без всякой видимой системы. Справа от нас мигал неоновой вывеской стеклянный куб какого-то магазина, голубые дрожащие буквы складывались в явно не наше слово «Стеогад», в котором, как в примитивной телевикторине, можно было при желании угадать название нашего славного города. Слева вырисовывалось что-то аморфное, недостроенное, может быть, детский сад, а может – пивбар на сотню посадочных мест. Прямо по курсу за трансформаторной будкой вздымались две многоэтажки, почти соприкасаясь боками, и возле одного из подъездов стоял мотоцикл с коляской.
– Ура! – сказал я, с трудом переставляя ноги (к подошвам прилипло по пуду первосортной грязи). – Да здравствует твоя Наташка, Роджер Чугунный и коньяк!
У Наташи мне понравилось. У Наташи было хорошо. У Наташи не было грязи, унылой измороси и коричневых луж. Коньяка, правда, тоже не было, но зато имелся изумительный горячий кофе – раритет по нынешним голодноватым временам. Наташа оказалась очень миловидной улыбчивой блондинкой того неопределенного возраста, когда, по-моему, можно дать женщине и двадцать пять, и на десяток больше. Чувствовались в ней уют и та умиротворенность, что лежит на ликах созданных иконописцами богородиц. Подтверждением моего первого впечатления о Наташе явилась стоящая на столе швейная машинка и круглая плетеная корзиночка с разноцветными клубками ниток и вязальными спицами. Непонятно было, что же помешало Наташе создать семью или что привело к распаду семьи – а в том, что в этой однокомнатной квартире Наташа живет одна, у меня не было никакого сомнения – Лариса никогда не общалась с замужними.
Когда поток ларисиного красноречия по поводу погоды и коварства Наташи иссяк, она в присущей ей манере представила нас друг другу. («Это моя Наташка. Клевая чувиха. А это тот самый Леха, я тебе говорила, старается Лема перепрыгнуть, только прыгает не туда, а вообще нормальный чувак. Дай ему этого американского чувака и гони коньяк»). И ушла в ванную отмывать свою, а заодно и мою обувь. Помнится, когда впервые, лет десять назад, я прочитал стихи Залужной, то не поверил, что вот эти проникновенные, паутинкой бабьего лета парящие строки, сотворила громоподобная бесцеремонная женщина, во времена былинные бывшая игроком сборной города по ручному мячу.
Наташа вручила мне аккуратно обернутую белой бумагой книгу и незаметно вышла – где-то в отдалении зазвенела посуда и захлопала дверца холодильника – а я сел в кресло под торшером, спрятав ноги в промокших носках под полированный журнальный столик, в центре которого лежала красивая вязаная белая салфетка.
Да, это был именно Роджер Желязны. Страшно подумать, сколько уже лет назад я учился в школе, как тогда говорилось, «с английским уклоном». Этот английский уклон давно пропал за ненадобностью, но кое-что еще осталось по углам – на уровне понимания отдельных слов и даже предложений – и я с грехом пополам одолел первые страницы. Потом появилась говорливая Лариса, потом Наташа принесла кофе и бутерброды, и я отложил книгу, уверенный в том, что Роджер Желязны с помощью Гриши, безусловно, спасет мой субботний выпуск.
В общем, вечер удался на славу. И сухо было, и тепло, и кофе… И безотказно работал словесный брандспойт Залужной, и темнота ласково терлась в стекло сырым боком, и Наташа все чаще встречалась со мной взглядом и едва уловимо улыбалась, медленно перебирая пальцами светлые волосы у виска. Так начиналось…
Я сидел и прислушивался к себе, я удивлялся себе, я не мог поверить себе. Я давно жил один, я запер прошлое в тяжелый старый сундук, и ночью, распахнув окно, выбросил ключ в душную темноту, а потом тащил огромный сундук по спящим улицам, спотыкаясь, падая и разбивая колени, – и столкнул с моста. И бродил до утра, искренне желая, чтобы рассвета больше не было в этом мире. Я давно жил один, я привык жить один, я дал себе слово ни о чем не вспоминать, и дал себе слово больше не повторять этот путь. Мне казалось, что я навсегда сыт по горло своим прошлым…
Но встречались наши взгляды, и Наташа едва заметно улыбалась, перебирая светлые волосы. Был вечер. День первый.
Мы пили кофе в уюте и тепле, а Залужная вдруг заторопилась, заспешила домой, словно только сейчас вспомнив, что завтра не воскресенье, а четверг и всех нас ждет работа. Чертовски не хотелось уходить – вновь предстояло пересечь без подручных средств какое-то совершенно венерианское Море Грязи, и разве только потому?.. Я попробовал было намекнуть на еще одну, кажется, пятую или шестую чашку кофе и Наташа, бросив на меня быстрый одобрительный взгляд, уже поднялась и направилась в сторону кухни, но Лариса вскочила с дивана и решительно заявила:
– Нет, Наташка, хватит кофе лакать! Нам еще переться, да еще автобуса ждать. Мне завтра к семи к моим недоразвитым. Леха, собирайся! Книжку не забудь.
Мы с Наташей улыбнулись друг другу на прощание, и я успел узнать ее телефон, и сразу и намертво запомнил эти шесть цифр, а потом Лариса потянула меня к лифту, бормоча что-то о кофе, грязи и погоде.
А погода ничуть не изменилась, в этом мы убедились, выйдя из подъезда. Было все так же сыро, да еще и холодно вдобавок, потому что с окрестных полей дул неприятный порывистый ветер. Часы мои показывали половину двенадцатого, однако, несмотря на столь позднее время и премерзкое состояние атмосферы, подростки продолжали нести вахту в этих междудомных пространствах, которые язык не поворачивался назвать дворами. Я подумал, что мы в пятнадцать лет не сидели возле дома, мы шумной оравой болтались по вечерним улицам, лихо курили и гоготали под фонарями на перекрестках, и пели под гитару дурацкие песни, которые тогда вовсе не казались нам дурацкими, и наперебой острили вслед спешащим в общежитие студенткам.
Подростки Хуторов не имели возможности бродить по окрестностям – слишком грязными были окрестности.
Я вновь переживал только что состоявшуюся ничем, на первый взгляд, не примечательную встречу. Я пытался разузнать у Залужной о Наташе: кто она, что она, давно ли знает ее Залужная, но Лариса по обыкновению своему меня не слушала, чертыхалась, говорила о чем-то своем и временами восклицала: «Нет, Леха, признайся: спасла я тебе субботний номер или не спасла?» – и я признавался, и мы договорились, что Лариса завтра разыщет Гришу, отдаст книгу и в пятницу принесет перевод, сколько там Гриша успеет, а как воздать Грише – это уже моя забота.
Так мы добрались до остановки и перекурили в ожидании автобуса. Ноги у меня совершенно промокли, и я чувствовал себя очень неуютно. Вокруг было тихо и пусто, все, кому надо было покинуть Хутора, уже покинули их и давно сидели у телевизоров или и вовсе спали. Утекали последние минуты очередных суток и я уже начал подумывать о том, что никакой автобус до утра не забредет в эти окаянные края, и придется идти к цивилизации по выбитому дождями и колесами асфальту, уповая на шальное такси. Лариса повествовала о происшедшем с ней очередном приключении. Будучи дома на больничном по случаю простуды, она вдруг, по ее словам, почувствовала необычайную слабость и желание немедленно бросить пост у газовой плиты и лечь на диван. Она подчинилась этому странному то ли желанию, то ли даже требованию, легла – и глаза ее сами собой закрылись и в голове замигала огненная формула: дубль-ве или, скажем, дабл-ю в квадрате. А потом формула пропала, но непонятная слабость не давала возможности подняться с дивана, и только запах сгоревшей картошки… Тут Лариса прервала рассказ, потому что из-за поворота огненной приятной формулой полыхнули фары автобуса.
Автобус переплыл лужу и с треском распахнул дверцы. Из салона, брезгливо морщась и подбирая полы плащей, посыпались в грязь последние поздние хуторяне. Лариса вскочила на подножку, я собирался последовать за ней и нашаривал в кармане талоны, и вдруг заметил в маленькой колонне, двинувшейся в нелегкий путь, Костю. Костя удалялся, засунув руки в карманы короткой куртки, в своей обычной бело-голубой динамовской спортивной шапочке, и смотрел под ноги, хотя и не делал никаких попыток выбирать, где почище.
Двери с шипением начали закрываться и я заторопился в автобус. Попытался еще раз увидеть Костю из окна, но увидел только свое нечеткое отражение. Автобус рывком тронулся и я едва удержался на ногах. Извлек талоны, клацнул компостером и сел рядом с Залужной.
– Кого ты там обнаружил? – зевая, поинтересовалась она.
– Соседа. Парень в десятом классе, завтра в школу, а пошел куда-то на ночь глядя.
– Пассия, – расслабленным голосом отозвалась Лариса. – Самый возраст по пассиям ходить, стихи в подъездах читать. Пейзанки, то бишь хуторянки, тоже любить умеют.
Я покосился на нее и промолчал. Конечно, Костя вполне мог направляться на свидание, я в пятнадцать лет тоже околачивался под окнами одноклассниц, но вот только время… Как-никак, первый час новых суток.
Так получилось, что в свою теперешнюю квартиру, доставшуюся мне после развода по обмену, я въезжал в то же время, когда в соседнюю въезжали Рябчуны. До этого они несколько лет жили в столице, но вынуждены были вернуться в полупровинциальный Степоград, дабы присматривать за одолеваемой болезнями матерью Бориса. Костиного отца. Борис устроился в наш сельхозинститут, Марина работала в школе. Нельзя сказать, что мы уж очень дружили, но друг к другу захаживали и были в хороших отношениях. Чаще всего я общался с Костей – спокойным, рассудительным долговязым подростком, увлекавшимся, как это ни странно в наше время, чтением. Не восточными единоборствами, и не тяжелым роком вперемешку с «Ласковым маем», и не хождением в видеосалоны, где на экранах однообразно восклицали и всеми возможными способами лупцевали друг друга мускулистые человекоподобия, а именно чтением. Книгами. Книг у меня было немало. Пожалуй, они были единственным богатством, которое я накопил, не считая серенькой моей «Любавы», и Костя иногда вечерами заходил ко мне, возвращал прочитанные книги и брал новые. Мы обменивались мнениями, просто говорили, и мне были интересны наши разговоры, потому что я на двадцать с лишним лет обошел этих сегодняшних подростков, и хоть и помнились мне мои пятнадцать – далеко уже уплыли мои пятнадцать… Видимо, наши разговоры были интересны и Косте, потому что он никогда не торопился уходить. Правда, последние недели две он не появлялся.
И вот еще почему мне нравилось общаться с Костей: он напоминал мне мою дочь. После размена квартир Ира ко мне не заходила, и не звонила на работу, и я тоже не искал встреч с ней, потому что считал: если не звонит и не заходит – значит, ей неплохо и без меня.
– Ты что, Леха, заснул? – сказала Лариса. – Фантастические сны наблюдаешь? Нам выползать.
Мы выползли неподалеку от центра, прошли к стоянке такси, занятой исключительно частными предпринимателями, и пожилой автоизвозчик согласился за пятерку доставить Ларису до самых дверей, хотя езды там было от силы на полтинник. Лариса забрала у меня книжку и укатила, посулив забежать на днях, а я направился домой по тихим улицам, мечтая о теплом душе и постели. Рукописи я решил прочитать на работе, на свежую голову – не мог я заставить себя читать их перед сном, да и необходимость в этом отпала, потому что у меня теперь был надежный американский фантаст. И выходило, что я зря протаскал их весь вечер.
Я шел под неяркими уличными фонарями и прокручивал в памяти сегодняшнюю встречу с Наташей. И какие-то странные полузабытые воспоминания всплывали из глубины, словно не я это шагал по мокрому асфальту, и словно не было еще тысяч прожитых вечеров, а было одно безмятежное утро.
Однако наступившее утро оказалось далеко не безмятежным. Во-первых, Цыгульский явно решил обзвонить половину города, причем эта половина состояла из людей с дефектами слуха, потому что он кричал в трубку, багровея от напряжения, и заглушал все остальные звуки мира. Во-вторых, меня накрыл насморк во всем великолепии – с носовыми платками, головной болью и безудержным чиханием. В-третьих, Цыгульский в поисках своей ручки
– дешевенького шарикового писала – разметал и перепутал все бумаги на моем столе и теперь повествование Александра Константинова о космическом советском супермене, перманентно полуобнаженной девушке и нехороших хранителях зловещих Черных Книг смешалось с грустной историей о каком-то Никитине и русалке, а следующий безымянный листок с ходу огорошивал залпами самоходных орудий и штурмом таинственного Дома, охраняемого инфернальными белыми полотнищами со смертоносными красными глазами…
Разобраться в этом хаосе было трудно, насморк отнюдь не способствовал улучшению настроения, а голова от криков Цыгульского болела еще сильней. Но ругаться с Цыгульским было бесполезно, вернее, нецелесообразно, как, скажем, нецелесообразно раздражаться по поводу разбитой соседским ребенком милой сердцу чашки. Он ведь не ведал, что творил. Работать в такой обстановке было невозможно, и я покинул этот бедлам и устроился в маленьком холле возле кадушки со старомодным фикусом, полной окурков и обгорелых спичек. Развернул шаткое кресло и устроившись спиной к коридору, а лицом к окну с видом на наш паршивенький дворик с покосившимся туалетом, этакое «патио» на степоградский лад, я получил возможность вдоволь начихаться и прочитать, наконец, изрядно помятые вчерашние рукописи.
На рассказ Николая Мигаева «Точка бифуркации» у меня ушло минут сорок. Мигаева я помнил еще по школе, он был на два класса старше меня и неплохо играл в хоккей. Вот уже лет десять подряд его заметки время от времени появлялись в нашей областной «молодежке». А теперь Николая потянуло на фантастику. Идея рассказа явно была обнаружена им в одной из популярных брошюр общества «Знание». Я даже помнил эту брошюру, в ней излагалась теория бельгийского ученого Ильи Пригожина. Суть ее в том, что вблизи критических точек эволюции системы, так называемых точек бифуркации, происходят значительные флюктуации. В такие моменты система словно колеблется перед выбором одного из нескольких путей дальнейшего развития, и небольшая флюктуация может дать начало эволюции в том или ином направлении. По-видимому, в такие моменты и можно сравнительно слабым воздействием направить развитие системы в нужную сторону.