Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Варавва

ModernLib.Net / Историческая проза / Корелли Мария / Варавва - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Корелли Мария
Жанр: Историческая проза

 

 


Мария Корелли

Варавва

Часть первая

Глава I

Догорал длинный, знойный южный день.

Тяжелая жара была невыносима. Земляные полы тюрьмы источали ядовитое зловоние, отравлявшее небольшое количество проникавшего с воли воздуха. Царил глубокий мрак. Только тонкий светящийся лучик — скромный посланник пышущего жаром солнца — пробивался в одну из камер через небольшое отверстие вверху. Но свет раздражал узника, и он с проклятиями отворачивался, закрывал лицо скованными руками, кусая губы в бессильной злобе, пока рот не наполнялся кровью.

И хотя арестант часто впадал в такую ярость и смотрел на солнечный луч, мечом резавший плотный тюремный мрак, как на заклятого врага, светящийся столбик был не бесполезен узнику: по нему он судил о времени. Когда луч появлялся — начинался день, исчезал — и ночь вступала в свои права.

Существование в каменном мешке было мукой, каждый новый день не приносил ничего хорошего — заканчиваясь, он оставлял обитателя подземелья в еще большем, чем вчера, животном отупении. Но слепящий глаза свет мучительно напоминал о внешнем мире и не давал окончательно забыться. Заключенный здесь человек выдержал бы сияние яркого восточного солнца в открытом пространстве — никто не бросит такого смелого взгляда па огненный шар, царящий в синеве неба! Но в смрадной темнице эта тоненькая струйка света, излучаемого дневным светилом, казалась узнику воплощением вызова и злой насмешки. Корчась на подстилке из грязной, трухлявой соломы, он отодвигался подальше, в темноту, проклиная и судьбу, и людей, и Бога.

Он был не один. В угол, где он ежился как дикий зверь, была вмурована железная решетка, граничащая с таким же каменным мешком. Через эту решетку к нему тянулась изможденная, грязная рука. Пошарив в темноте, рука наконец нашла и потянула край его рубища; слабый хриплый голос позвал:

Он погнулся быстрым, гневным движением. Цепи его зазвенели.

— Чего тебе?

— Про нас забыли, — простонал жалобный голос. — Я умираю от голода и жажды и проклинаю тот час когда связался с тобой…

Варавва молчал.

— Ты помнишь, — продолжал тот же голос, — какое сегодня число?

— Не все ли равно, — отозвался Варавва, — месяцы или годы прошли-с тех пор, как нас сюда заточили… А ты знаешь?

— Восемнадцать месяцев прошло со дня убийства фарисея, — ответил сосед. — Сейчас идет пасхальная неделя.

Варавва не выразил ни удивления, ни интереса.

— Помнишь ли ты обычай Пасхи? — продолжал невидимый собеседник. — Один преступник, выбранный народом, должен быть отпущен на свободу! Ах, если бы это был кто-то из нас! Если невинность — заслуга, то выбор падет на меня. Бог моих отцов свидетель, что мои руки не запачканы кровью… Я фарисея не убивал… Немного золота — вот все, что я хотел…

— И разве ты его не взял? — прервал его Варавва. — Лицемер! Разве не ты ограбил фарисея, сняв с него все, до последнего украшения? Тебя схватили, когда ты зубами рвал с его руки золотой браслет. Не прикидывайся невинной овечкой! Ты — злейший вор в Иерусалиме!

За решеткой послышалось рычание разъяренного зверя. Затем после некоторого молчания опять раздался стон.

— Весь день без пищи! И ни капли воды! Я скоро умру! Умру в темноте и смраде! Стенания переходили в визг.

— Туда тебе и дорога! — устало сказал Варавва. — Зато каждый, кто имеет золото, может спать спокойно!

— Ты демон, Варавва!

Через решетку просунулась сжатая в кулак рука. Потом бледное, искаженное злобой лицо притиснулось к прутьям.

— Клянусь, я буду жить хотя бы для того, чтобы дождаться того часа, когда тебя поведут на казнь!

Варавва молча отодвинулся подальше от злобного соседа и, глянув вверх, облегченно вздохнул: ослепительно-золотое сияние сменилось мягким красноватым светом.

— Закат солнца, — бормотал он. — Вот час, который она любит! Она пойдет с рабынями к колодцу и будет отдыхать и веселиться, а я… я… О Бог мести! Я никогда не увижу ее лица! Полтора года в этой могиле и никакой надежды на избавление!

Узник резко встал, и голова почти коснулась потолка темницы. Кандалы снова напомнили о себе громким бряцанием. Поставив голую ногу на выступ стены, Варавва приник к щели, откуда пробивался горячий свет заходящего солнца, но мало что было видно ему — огороженная небольшая площадка сухой, выжженной земли, да одинокая пальма с чахлыми листьями. Пристально вглядываясь, он старался различить что-то в туманной дали, но истомленный долгим вынужденным постом, не смог удержаться и опустился на землю, продолжая мрачно следить за розовым отблеском солнца на полу.

Этот свет падал и на его лицо, оттеняя нахмуренные брови и темные негодующие глаза, освещал голую грудь и блестел на массивных железных наручниках.

Всклокоченные волосы и спутанная борода делали узника похожим на дикого зверя. Он был почти раздет: бедра опоясывал кусок полуистлевшей ткани, подвязанной грубой веревкой. Хотя было очень жарко, узник дрожал в этом душном мраке и, уронив голову на колени, пристально и упорно, как филин, смотрел на солнечный луч, который с каждой минутой бледнел, угасая. Днем луч был ярко-красный («Как кровь убитого мной фарисея», — со зловещей улыбкой подумал Варавва), теперь же он стал бледно-розовым, как румянец зардевшейся красивой женщины.

От этого сравнения узник содрогнулся и до боли сжал руки.

— Юдифь, Юдифь! — прошептал он. — Дорогая Юдифь!

И, прижавшись лбом к скользкой стене, замер, как каменное изваяние.

Последний отблеск солнца пропал, и темная мгла укрыла все. Ни один звук, ни одно движение не выдавали присутствия человеческого существа в этом ужасном месте. Только изредка слышался шорох пробегающих по полу мышей, и снова воцарялась тишина — глубокая, мертвая…

А небеса облекались в свое ночное величие. Просыпаясь, звезды белыми, хрупкими лилиями выплывали в необъятное, темное, словно гладь озера, пространство.

Но в щель темницы была видна лишь одна маленькая звездочка. Показавшаяся на горизонте серебристая луна еще не заглянула в тьму камеры, чтобы сочувственным бледным светом озарить заключенного. Одинокий и невидимый, он боролся с физическим и нравственным недугом. Стена, на которую он опирался, была обильно полита слезами.

Глава II

Медленно тянулось время… Вдруг ночную тишину прервал какой-то неясный шум. Он, как прилив моря, начинался издалека и, приближаясь, зловеще гудел, делался все громче и громче, ударялся о стены темницы и отражался от них, умноженный эхом…

Уже были различимы отдельные голоса, топот множества ног и лязг оружия. Хрипло спорили, свистели, кричали.

Язвительный, с издевкой, голос спросил:

— Скажи, Пророк, кто Тебя ударил?

Раздался оглушительный смех, визг, гиканье, улюлюканье. Потом толпа ненадолго угомонилась, притихла в ожидании конца спора, возникшего между начальниками.

Через несколько минут гул возобновился и медленно покатился мимо тюрьмы, постепенно замирая, как удаляющиеся раскаты грома.

Но пока он был рядом, в подземелье загремели цепи, скованные руки слабо застучали о решетку, и голос, говоривший прежде, опять позвал:

— Варавва!

Ответа не последовало.

— Варавва, ты слышал проходящую толпу? Снова молчание.

— Варавва! Собака! — сосед яростно заколотил по решетке. — Ты глух к хорошим вестям! В городе мятеж! Долой закон! Долой тирана! Долой фарисеев! Долой всех!

Он рассмеялся. Смех его походил на хрип.

— Нас освободят! Свобода! Подумай, Варавва! Тысяча проклятий тебе! Ты спишь или умер!

Но он напрасно бил кулаками по решетке. Варавва был нем.

Луна, между тем подкатившаяся к середине небосклона, заглядывала в каменный мешок и окутывала призрачным светом фигуру неподвижного Вараввы.

— Варавва! — раздраженный, слабый голос соседа стал сильнее от злобы. — Ты не внимаешь хорошим вестям, так слушай же плохие! Послушай твоего друга Ганана, который лучше тебя знает коварство женщин! Зачем ты убил того фарисея? Он говорил правду… Ты — глупец! А твоя Юдифь…

Позорное слово не успело слететь с его языка. Безучастный до сих пор Варавва внезапно и молниеносно, как лев, кинулся к Ганану, схватил его через решетку за руку и стиснул с такой бешеной силой, что чуть не сломал.

— Еще раз произнеси это имя, и я вырву твои разбойничьи руки и оставлю для воровства одни плечи!

Лицом к лицу, почти невидимые друг другу, они яростно боролись. Наконец, страшно крича от боли, Ганан высвободил руки и рухнул в темноту камеры. Тяжело дыша, Варавва бросился на свою грязную подстилку.

— Что если это правда? — Он скрежетал зубами, каждая его жилка билась в нервном напряжении. — Вдруг вся красота Юдифи — только искусная маска, за которой скрывается коварство и подлость? О Бог, тогда она в тысячу раз хуже меня!

Уронив голову на руки, влюбленный узник старался разрешить загадку собственной натуры, своих страстей, сильных и неукротимых. Но это было так трудно, что понемногу его мысли стали рассеиваться, и он впал в забытье, сладостное после недавней сердечной боли. Сжатые в кулаки ладони раскрылись, дыхание стало ровным, и, вытянувшись во весь рост, он заснул.

А ночь торжествовала. Луна и звезды спокойно следовали своим законам; молитвы разных людей, говорящих на разных языках, исповедующих разные религии, поднимались от земли к единому для всех небу. Молитвы о милосердии, прощении и благоденствии для того человечества, которое само не обладало ни милосердием, ни умением прощать?

С волшебной быстротой темные небесные своды стали бледно-серыми, луна тихо скрылась, и звезды погасли одна за другой, как лампы после праздника.

Наступило утро.

Варавва продолжал спать, повернувшись в сторону проникающего в тюрьму утреннего света, и тихая улыбка сменила прежнюю суровость его лица. Над нечесаной густой бородой виднелся нежный изгиб губ. Отпечаток былой степенной красоты лежал на широком лбу и закрытых глазах. Этого спокойно спящего нераскаявшегося преступника можно было принять за невинную жертву жестокой судьбы.

В наружном дворе тюрьмы зашумели, задвигались. Варавва сначала слышал это сквозь сон, но шум все усиливался, и арестант нехотя открыл глаза и приподнялся на локте. Прислушавшись, он различил бряцание оружия и мерные шаги людей. Пока он вяло размышлял, что бы это могло значить, звуки приблизились и наконец затихли у его камеры. Повернулся ключ в замке, со скрежетом отодвинулись огромные засовы, дверь распахнулась, и хлынул такой яркий свет, что узник невольно понял руки к глазам, словно защищая их от удара. Моргая, как ночная птица, он привстал. Перед ним стояла группа сверкающих металлом доспехов римских солдат, во главе которых был офицер. Рядом стоял тюремщик.

— Выходи!

Варавва смотрел сонно, непонимающе. Вдруг за решеткой раздался визгливый крик:

— Я тоже!.. Я невиновен! Отведите и меня в суд! Будьте справедливы! Не я убил фарисея, а Варавва! Не оставляйте меня здесь!

Никто не обращал внимания на эти вопли. Офицер повторил, глядя на Варавву.

— Выходи!

Очнувшись наконец, тот приложил все усилия, чтобы исполнить приказание, но мешали тяжелые цепи. Видя это, офицер отдал распоряжение солдатам, и через несколько минут оковы с ног арестанта пали.

Ганан продолжал вопить.

Оглянувшись на стражу, Варавва слабым голосом сказал:

— Прошу вас, дайте воды и пищи этому человеку… Начальник конвоя взглянул на него с удивлением.

— Ты ничего не просишь для себя? — сказал он. — Сейчас у иудеев Пасха, и мы разрешим тебе все, что благоразумно…

Он засмеялся, и его люди дружно подхватили смех. В глазах Вараввы стояла тоска пойманного зверя.

— Сделайте это из милости, — пробормотал он. — Я тоже голоден и жажду, но Ганан слабее меня,

— Эй, тюремщик, накорми крикливого разбойника, — приказал офицер и, быстро повернувшись, стал во главе своего отряда, плотно окружившего Варавву. Все вышли из тюрьмы.

Глава III

Во дворе все остановились в ожидании, пока откроют ворота. Там, по ту сторону ограды, была свобода! Варавва издал хриплый стон и, задыхаясь, поднес скованные руки к лицу.

— Что с тобой? — спросил один из конвоиров и ткнул его копьем в бок. — Не может быть, чтобы ветерок так подкосил тебя!

А Варавва и в самом деле зашатался и упал бы, если бы воины с руганью и проклятиями не подхватили его и не поставили на ноги. Лицо арестанта смертельно побледнело, белые губы над всклокоченной бородой скривились, он едва дышал.

Офицер все понял.

— Дайте ему вина! — сказал он кратко.

Приказ был тотчас исполнен. Но зубы обессилевшего узника были стиснуты, и вино — каплю за каплей — пришлось насильно вливать в рот. Скоро грудь Вараввы поднялась с глубоким вздохом возвращающейся жизни, глаза широко раскрылись.

— Воздух, воздух! Чистый воздух! Свет! — восторженно стонал он. Потом, почувствовал прилив сил от выпитого вина, рассмеялся. — Свободен! Я свободен!

— Замолчи, собака! — прервал его восторги офицер. — Кто тебе сказал, что ты свободен? Посмотри на наручники и отрезвись. Вперед, солдаты!

Тюремные ворота со скрипом выпустили их, и равномерный шаг конвоя и спотыкающийся — арестанта эхом отдавался на улицах, по которым они проходили, а затем и под сводами подземного хода, ведущего прямо в зал суда. Ход этот был длинный, каменный, освещаемый такими тусклыми светильниками, которые, казалось, только усиливали глубокую темноту подземелья.

Мрак здесь был почти такой же, как в темнице, и Варавва запинался на каждом шагу. Чудное видение свободы улетучилось. Его вели на казнь. Какого милосердия мог ожидать преступник от могущественного Пилата, прокуратора Иудеи, убив одного из немногих в этой стране друзей римского правителя?

Будь он проклят, этот фарисей! Его манеры, его самодовольную улыбку, его холеные руки с огромным перстнем на указательном пальце, все детали роскошной, пышной одежды, осанку, отличавшую его от других людей — все это Варавва вспомнил с отвращением. Ему опять представился тот момент, когда, сваленный на землю сильным, точным ударом ножа, фарисей лежал, обливаясь кровью; в лунном свете глаза Габриаса казались белыми от переполнявшей его ненависти к убийце.

Насильно отнятая жизнь взывает о мести! Варавва это понимал. Но казнь, применяемая к опасным преступникам, была так страшна, так жестока, что Варавва содрогнулся от предчувствия предстоящих ему страданий. Если бы, как убитый им фарисей, расстаться с жизнью в одно мгновение! Но быть растянутым на деревянных брусьях и часами мучиться под лучами палящего солнца — одной мысли об этом было достаточно, чтобы привести в ужас даже храброго человека!

Поэтому Варавва с трудом переставлял ноги. Голова его кружилась, глаза слезились, в ушах гудело. В приближающемся вое разъяренной толпы он расслышал свое имя.

Встревоженный, арестант стал заглядывать в лица солдат, но по их невозмутимым чертам не мог узнать свою участь. Сквозь бряцание оружия и шум шагов снова послышалось: «Варавва, Варавва!» Очевидно, жестокая толпа, как всегда, требовала казни. Для озверевшей толпы нет ничего приятнее агонии человека. Ничто не вызывает такого злорадного смеха, как отчаяние и страх жертвы, приговоренной к мучительной, медленной казни на кресте!

От этой мысли крупные капли пота выступили на лбу арестанта. Медленно двигаясь вперед, он молча молил о внезапной смерти. Но ему предстояло быть объектом насмешек толпы, ждущей чужой смерти как развлечения.

Все ближе становился гул, прерываемый паузами молчания, и во время одного такого затишья путешествие подошло к концу.

Арестант и стражники оказались в огромном зале, разделенном на два квадрата, один почти пустой, другой плотно заполненный людской массой, которую с трудом сдерживал от проникновения в просторную половину римский отряд с центурионом во главе.

Когда появился Варавва в окружении конвоя, ни один взгляд любопытства или участия не обратился к нему. Внимание народа привлекал другой Узник, Какого еще не бывало в человеческом судилище. Допрашивали такого Обвиняемого, Который никогда не давал ответа смертному человеку…

С чувством облегчения Варавва начал сознавать, что, пожалуй, его страхи были напрасными. Никто не требовал его казни. Заразившись всеобщим напряженным любопытством, он, насколько мог, вытянул шею, чтобы лучше следить за происходящим.

Под роскошным судейским балдахином восседали члены синедриона. Некоторых из них Варавва знал: первосвященника Каиафу и его родственника, тоже первосвященника, Анну. Но среди высокопоставленных лиц он с удивлением увидел маленького, худенького, сморщенного менялу, известного всем в Иерусалиме и всеми проклятого за бессовестное ростовщичество и жестокость.

«Как сюда попал этот подлец?» — подумал Варавва.

Потом его глаза остановились на человеке, чье строгое лицо не раз являлось ему в тюрьме. Понтий Пилат, наместник римского цезаря, суровый посредник между жизнью и смертью, выглядел бледным и очень усталым. Черты лица его застыли, но рука теребила осыпанную драгоценными камнями печать, висевшую на груди; под низко спадавшими складками судейской мантии одна нога в сандалии нетерпеливо постукивала по полу.

Хотя сегодня Пилат больше походил на грустного вельможу, чем на жестокого тирана, все же строгий профиль и твердость поджатых тонких гу$ прокуратора не предвещали никакого мягкосердечия.

Пока Варавва размышлял об этом, страшный крик вдруг потряс воздух:

— Распни! Распни Его!

Варавва вздрогнул. Чью жизнь так яростно просили? Не его ли? Нет, толпа его по-прежнему не замечала. Все взгляды были обращены в другую сторону. Вытянувшись всем телом в том же направлении, Варавва в восторженном удивлении затаил дыхание.

Все величие, все великолепие ясного дня, весь свет, льющийся из огромных окон, сосредоточились в облике второго Узника. Такой лучезарности, такой силы, такого сочетания совершенной красоты и могущества Варавва никогда не встречал, да и не думал, что такое возможно. Он смотрел так, словно его душа превратилась в одно чувство зрения. Он прошептал: «Кто этот Человек?» Никто ему не ответил. Варавва не сводил глаз с Божественного Существа, стоявшего молча, с видом покорности закону, с легкой таинственной улыбкой на губах и смирением ожидая того приговора, который Он Сам постановил. Освещаемый солнцем, Он был спокоен, как мраморная статуя. Белые одежды, падая назад с плеч ровными, красивыми складками, открывали руки, скрещенные на груди, и в это позе видна были загадочная, непреодолимая сила Узника. Величие, власть, неоспоримое превосходство — все это торжествовало в чудном и несравненном Образе.

Крики толпы возобновились с еще большей яростью:

— Распни Его!

Далеко, в самых последних рядах, выделялся женский голос, серебристый и звонкий. Этот сильный, красивый звук еще больше подстегнул азарт разъяренных людей. Поднялась суматоха. Крик, вой, свист.

Пилат сердито и повелительно встал и повернулся к народу. Когда он поднял руку, гул понемногу смягчился, постепенно замирая. Но прежде чем воцарилась полная тишина, тот самый юный, сладкий, мелодичный голос, теперь с веселой ноткой прозвенел еще раз:

— Распни! Распни Его!

Задорный смех горячей волной окатил сердце Вараввы: его он слышал раньше, при других обстоятельствах…

— Скажите, какое зло Он совершил?

Вопрос прокуратора и реакция на него толпы отвлекли Варавву от приятных воспоминаний.

Стены судилища затряслись от страшного воя, насмешек, громового, звериного бешенства. Мужчины, женщины, дети — все принимали участие в этом хоре. К ним присоединились первосвященники, старейшины и расположившиеся прямо на полу писцы.

Пилат резко повернулся и, сдвинув брови, окинул грозным взглядом высокий суд. Первосвященник Каиафа, встретив этот взгляд, слащаво улыбнулся и мягко сказал, как бы делая приятное предложение:

— Распни Его!

— Действительно, хорошо бы Его казнить, — пробормотал Анна, толстый родственник Каиафы, исподлобья глядя на Пилата, — Почтенный правитель будто колеблется. Но ведь этот изменник — далеко не друг цезаря.

Пилат не удостоил их ответом.

Он сел в свое кресло и стал пристально смотреть на Обвиняемого.

Какое зло Он совершил? Правильнее было бы спросить: какое зло Он мог совершить? Разве был хоть малейший признак греховности на этом открытом, красивом и мудром челе? Благородство и правда запечатлелись в каждой черте молчаливого Узника. Кроме того, в Нем было нечто такое, что страшило Пилата, что-то невыговоренное, но бесспорно существующее — чрезвычайное величие, казалось, Его окружало и от Него исходило. И это тем более пугало, потому что было глубоко скрыто.

Пока взволнованный правитель изучал спокойную, величественную осанку Загадочного Обвиняемого, размышляя над тем, как лучше поступить, Варавва также пристально смотрел на Него, все более чувствуя удивительное, волшебное очарование Человека, Которого народ хотел убить.

Любопытство придало Варавве храбрости, и он спросил одного из солдат:

— Скажи, пожалуйста, кто этот пленный Царь?

— Царь? — солдат захохотал. — Да, Он называет Себя Царем иудеев и за эту шутку поплатится жизнью… На самом деле Он сын столяра. Он поднял бунт и убеждал народ не подчиняться закону. Кроме того, Он вращается в среде закоренелых мошенников, воров, мытарей и грешников… Обладает искусством колдовства… Люди говорят, что Он может внезапно исчезнуть в тот момент, когда Его ищут. Но вчера Он даже не пытался скрыться. Его без труда схватили около Гефсимании. Один из Его учеников помог нам. Одни говорят, Назорей сумасшедший, другие — одержим дьяволом. Но как бы то ни было, Он сегодня умрет!

Варавва слушал, не веря. Этот царственный Человек — сын простого столяра?! Нет, это невозможно! Ему вдруг вспомнилось, что еще до его заключения ходили странные слухи, что некий Иисус творил чудеса, лечил больных и калек, возвращал зрение слепым, проповедовал бедным. Утверждали даже, что какого-то Лазаря, умершего и похороненного, Он спустя три дня воскресил из мертвых. Но эти слухи опровергали фарисеи и книжники, заявляя, что чернь невежественна и суеверна, а Он, умея лечить тяжелые болезни, пользовался огромным влиянием среди народа в Своих целях.

Варавва не мог припомнить всего, что рассказывали об Иисусе. Полтора года проведенные в тюрьме, многое изгладили из памяти, тем более, что в своем жалком состоянии узник думал только о собственном несчастье и представлял образ любимой. Теперь же он не мог думать ни о чем другом, кроме как о судьбе Того, с Кого не сводил глаз. И пока Варавва так пристально вглядывался, ему показалось, что зал суда вдруг расширился и наполнился ярким, ослепительным сиянием, которое исходило от фигуры Иисуса. Крик изумления вырвался из груди Вараввы.

— Нет, нет! — забормотал он. — Вы не можете, не смеете распять Его! Он — Дух! Такого человека не может быть. Он — Бог!

Один из солдат больно ударил его по губам.

— Молчи, дурак!

Пытаясь скованными руками стереть хлынувшую кровь, Варавва вдруг почувствовал, что Иисус смотрит на него. Прежде никто не одаривал Варавву таким взглядом — жалость и нежность были в нем. Он всем телом подался вперед, чтобы быть ближе к Тому, Кто так необыкновенно мог смотреть на людей. Ему хотелось броситься к ногам этого нового Друга, чтобы своей грубой, животной силой защитить Его ото всех! Но частокол обнаженных копий не позволял и надеяться на подобное.

Один из книжников, высокий и худой, в темной одежде, встал и, раскручивая свиток пергамента, монотонно начал читать обвинение, наспех составленное еще накануне вечером в доме Каиафы. Тишина внимания и ожидания воцарилась в толпе.

Пилат слушал, нахмурившись и прикрыв рукой глаза. Во время пауз ясней становился шум улицы, веселый голосок поющего ребенка звучал радостным колокольчиком. Солнце, стремящееся к зениту, освещало то яркую, кокетливую повязку на женских волосах, то блестящие латы римского солдата, и только члены суда оставались в холодной тусклой белизне, а пурпурные занавеси, на фоне которых они восседали, казались украшением величественных похорон.

Чтение обвинительного заключения закончилось, а Пилат все молчал. Наконец, убрав руку, которой прикрывал свои глаза, он окинул весь синедрион долгим, хмурым взглядом.

— Вы привели сюда этого Человека… В чем вы Его обвиняете?

Каиафа и Анна возмущенно переглянулись, после чего Каиафа с выражением глубоко оскорбленного достоинства и как бы даже с вызовом сказал:

— Все слышали обвинение, и вопрос почтенного правителя странен. Разве нужны еще свидетели? Если бы этот Человек не был злодеем, Его не привели бы сюда. Он богохульствовал. Вчера вечером во имя Всемогущего Бога мы спросили, Он ли Христос, Сын Вечно Благословенного, и Он смело ответил: «Я. И увидите Сына Человеческого, грядущего на облаке, с силой и славой великой». Разве Он не заслуживает смерти?

Шепоток одобрения пронесся среди священников и старейшин. Но Пилат сердито откинулся в своем кресле.

— Вы говорите притчами и только распространяете заблуждения. Обвиняемый сказал о Себе, что Он Сын Человеческий, а вовсе не Сын Божий…

Каиафа побагровел и хотел возразить, но, справившись с собой, продолжал с циничной улыбкой:

— Ты удивительно милостив, Пилат, твой государь не упрекнет тебя в слишком строгом правлении! По нашим законам, тот, кто богохульствует, подлежит смерти. Но если в твоих глазах богохульство не преступление, что ты скажешь об измене? Есть свидетели, которые клянутся, что Он подстрекал против платежа дани цезарю. К тому же Он лжец. Он надменно заявил, что разрушит святой храм, так что камня на камне не останется, и в три дня построит новый и больший храм! Такие сумасбродные речи возбуждают народ. Вдобавок Он обманывал чернь, делая вид, что творит чудеса, хотя это просто ловкие фокусы. Наконец, Он въехал в Иерусалим с торжественностью царя, — тут Каиафа обратился к Анне. — Ты, Анна, можешь рассказать об этом, ты был там, когда устроили это возмутительное шествие.

Анна выступил вперед, сжимая руки и с показной честностью опустив свои бесцветные, фальшивые глаза.

— Свидетельствую перед законом, что я сам видел, как народ встречал этого изменника на дороге из Вифании с приветственными возгласами, устилая Его путь ветками пальм и маслин, даже своими одеждами, как перед всемирным победителем. Люди кричали: «Осанна! Благословен Грядущий во имя Господне. Осанна в вышних» Я был страшно удивлен и обеспокоен и сразу же пошел к Каиафе, чтобы рассказать ему про дикие, противозаконные действия толпы, про эту непристойную выходку черни — чествовать царскими почестями сына простого столяра из Назарета!

— Разве Он из Назарета? — спросил кто-то из старейшин. — Я слышал, что Он родился в Вифлееме Иудейском и что царь Ирод Великий будто бы узнал о различных чудесах, свершившихся при Его рождении…

— Это слухи, — торопливо заверил Анна. — Все знают, что Он из Назарета. Его родители живут там.

Пилат слушал молча.

Доводы Каиафы и Анны были обычным пустословием членов синедриона, которых он не любил. Он знал, что они искали только собственной выгоды и блюли лишь собственные интересы, а главная причина, почему они возненавидели Назорейского Пророка, был страх. Страх, что их власть поколеблется, их законы пошатнутся и их авторитет в народе исчезнет.

Они видели, что этот Узник, кто бы Он ни был, думал самостоятельно. Для власть предержащих нет ничего более страшного, чем свобода мысли, свобода совести и презрение к общепринятому мнению.

Пилат сам чего-то боялся — не так, как иудейские священники, но все же…

Он старался не смотреть на Назорея, высокая фигура Которого, казалось, излучала сверхъестественный свет, контрастирующий с бледностью и холодностью судей. Не поднимая глаз, он напряженно думал, но решить ничего не мог. А время шло… Синедрион изъявлял нетерпение. Пилат чувствовал, что молчать больше нельзя, что надо говорить и действовать. Он медленно повернулся к Обвиняемому, Который тотчас поднял голову и встретил беспокойный взгляд прокуратора с великим терпением и бесконечной нежностью. Пилат задрожал, но, пересилив себя, громко произнес:

— Иисус Назорей, Ты слышишь, в чем Тебя обвиняют?

Человек в белоснежной одежде медленно и с царственной свободой стал приближаться к Пилату. Яркие лучи солнца, падающие из высокого окна, подчеркивали бронзово-золотистый оттенок Его волос. Не отводя глаз от своего судьи, Он смиренно улыбался, заранее прощая ему еще не совершенное преступление. Но Он не произнес ни слова!

Пилат был в ужасе. Ледяной холод проник в его жилы. Он невольно встал и попятился, хватаясь за золоченую резьбу своего судейского кресла. Приближение Существа в белоснежном одеянии наполнило душу прокуратора безумным страхом. Ему вспомнились старые предания, в которых Божество, внезапно явившееся людям, уничтожало их одним дыханием вечного величия. Миг, который Пилат простоял рядом с Божественным Обвиняемым, показался ему вечностью. С поразительной ясностью перед ним мелькнуло все его прошлое, и, как темная туча на горизонте, возникло предчувствие чего-то неминуемого и ужасного в будущем.

Не сознавая что делает, прокуратор закрыл лицо руками, как бы защищаясь от жестокого и сильного удара. Члены синедриона с удивлением смотрели на этот животный страх, охвативший римского правителя. Один из старейшин — черноглазый хитрый старик быстро притиснулся к нему и, тронув за плечо, тихо сказал:

— Что с тобой, Пилат? Тебя хватил удар или ты сошел с ума? Прошу тебя, поспеши с приговором. Время идет, и на Пасху было бы неплохо исполнить волю народа. Что тебе этот преступник? Вели Его распять — Он изменник, называющий Себя царем. Но у нас нет иного царя, кроме цезаря. Спроси Его, правда ли, что Он хвастается Своей силой?

Пилат смотрел на непрошенного советчика, и ему казалось, что он видит скверный сон и злые духи нашептывают ему о непроизносимых преступлениях. Усталый и с похолодевшим сердцем, судья все же сознавал, что нужно продолжить допрос Узника. Облизав пересохшие губы, он спросил едва слышно:

— Ты ли Царь иудейский?

Сначала ответом было молчание. Потом голос, приятнее самой чарующей музыки, сказал спокойно:

— Ты говоришь от своего имени или так про Меня сказали?

Лицо Пилата покраснело, а руки судорожно ухватились за спинку стула. Он сделал нетерпеливый жест головой и резко ответил:

— Твой же народ и Твои первосвященники привели Тебя ко мне. Так что Ты сделал?

Внутренний свет ярче озарил глубокие, ясные глаза Назорея, таинственная улыбка еще явственней проступила на Его лике. Этим взглядом и этой улыбкой Он уже давал ответ, красноречивее всяких слов, который гласил: «Что Я сделал? Я пришел на землю к людям, чтобы сделать их жизнь сладкой и отнять у смерти ее горечь. Теперь есть надежда для всех, и рай для всех, и Бог для всех! И урок любви, Божественной и человеческой, воплощенной во Мне, осветит землю на веки вечные».

Но эти великие истины остались непровозглашенными, как слишком трудные пока для человеческого понимания.

Обвиняемый медленно ответил:

— Мое царство не от мира сего. Если бы оно было от мира сего, то Мои слуги дрались бы, чтобы не отдать Меня в ваши руки, но пока Мое царство не здесь.

И Он поднял голову и посмотрел на высокое окно, за которым сияло солнце. Вид Иисуса был проникнут таким величием и такой силой, что Пилат снова пошатнулся, потрясенный чувством неодолимого страха, сжимавшего его сердце.

Священники и старейшины, слегка подавшись вперед, внимательно слушали ответ Пленника. Иронически улыбаясь, Каиафа что-то сказал Анне.

Пилат неохотно продолжил допрос. Притворяясь спокойным и равнодушным, он спросил:

— Значит, Ты царь?

Божественный Узник бросил лучистый взгляд на тех, кто с таким судорожным нетерпением ждал, что Он скажет, и, спокойно и пристально глядя в глаза Пилата, ответил:

— Ты сказал.

И когда Он произнес эти слова, солнце озарило Божественное чело таким радужным сиянием, что, казалось, сами небеса венчали Иисуса.

Пилат молчал. Члены синедриона возмущенно шептались. Какие еще нужны доказательства? Он Сам произнес Себе приговор! Он признался в измене. Да будет Он предан смерти!

Солнечные блики скользили по белому одеянию Пленника, сливаясь с ярким светом, исходящим от Него.

В глазах у Пилата помутилось, в висках тупо стучало и ломило. Он почувствовал беспредельную усталость. Красота Человека, Который стоял перед судом, была слишком впечатляюща, чтобы не оставить неизгладимого следа в душе прокуратора. Пилат понял, что, осудив Его на смерть, он совершает великое преступление, о последствиях которого страшно подумать. Он хорошо понимал, какую активную роль играли в происходящем первосвященники Каиафа и Анна, добившиеся привлечения Проповедника нового учения к суду; знал, как и с чьей помощью они достигли этого.

Один сумасбродный молодой человек — Иуда Искариот, сын богатого ростовщика, приятеля Каиафы, примкнул к ученикам Иисуса Назорея. Легко было догадаться что недовольный внезапной приверженностью любимого чада какому-то Незнакомцу, старик по наущению первосвященника употребил весь свой родительский авторитет, чтобы убедить сына предать Учителя.

Повернувшись к совету, прокуратор спросил:

— Где Иуда?

Старейшины и священники беспокойно переглянулись, но ответа не дали.

— Вы мне говорили, что Иуда привел стражу к тому месту, где скрывался Назарянин, — медленно продолжал Пилат. — Активный участник поимки должен быть здесь. Я хочу знать, что он скажет про Человека, за Которым сначала следовал, а потом вдруг предал Его. Приведите Иуду ко мне!

Анна подобострастно согнулся:

— Молодой человек бежал из города. Он впал в какое-то буйное помешательство. Вчера поздно ночью он явился к нам, громко оплакивал свои грехи и хотел вернуть те серебряные монеты, которыми ему оплатили оказанные услуги. Мы старались успокоить его, но он с бешенством бросил перед нами деньги и исчез.

— Странно, — сказал Пилат.

Отсутствие Искариота было ему крайне неприятно. Ему очень хотелось узнать, почему этот юноша внезапно изменил своему Учителю, но теперь, когда это оказалось невозможным, прокуратор почувствовал себя еще более угнетенным. Его окутал глубокий мрак, в нем он различал большие огненные круги, которые, постепенно уменьшались, стягивали голову горячим обручем. Это ощущение все усиливалось, мешая дышать и смотреть — хотелось куда-то бежать и громко кричать, чтобы избавиться от этого кошмара. Но вдруг невыносимое страдание прекратилось, словно чье-то свежее дыхание коснулось пылающего лба прокуратора. Подняв глаза, он увидел, что кроткий взор Обвиняемого устремлен на него с выражением такой бесконечной нежности, любви и милосердия, что ему вдруг открылся смысл новой жизни и безграничного счастья, путь его прояснился.

Обращаясь к первосвященникам и старейшинам, Пилат твердо и решительно произнес:

— Я не нахожу вины в этом Человеке. Оставив напускную сдержанность, Каиафа вскочил и яростно закричал:

— Ты с ума сошел, Пилат! Назорей возмущает народ, учит везде, что…

Анна, вытягивая свою длинную худую шею, торопливо перебил зятя:

— Он водит знакомство с одними только мытарями и грешниками, а всем благочестивым открыто обещает ад. Здесь присутствует раввин Миха, который слышал все это. Говори, Миха! Правителю мало наших показаний, чтобы вынести приговор этому мошеннику и богохульнику!

Старый раввин с темным сморщенным лицом и жестокими глазами не медля встал и вынул из-за пазухи несколько вощеных дощечек.

— Эти слова записаны мною — я своими ушами слышал их в храме. Молодой фанатик не стеснялся проповедовать свои вредные теории даже в местах, отведенных для молитв. Посудите сами, разве Его слова не дышат ненавистью?

И, поднеся дощечки к самым глазам, он стал медленно читать:

— Горе вам, книжники и фарисеи, что затворяете царство небесное — сами не входите и желающих войти не пускаете. Горе вам, книжники и фарисеи, что поедаете имущество вдов и лицемерно долго молитесь; за это примете тем большее осуждение. Горе вам, книжники и фарисеи, что обходите море и сушу, дабы обратить хоть одного, а когда это случится, делаете его сыном геенны, вдвое худшим вас. Горе вам, вожди слепые, говорящие: если кто клянется храмом, то ничего, а если кто клянется золотом храма, то повинен. Безумные! Что больше — золото или храм, освящающий золото? Горе вам, книжники и фарисеи, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей и всякой нечистоты. Порождения змия, ехидны, как избежите вы осуждения? — тут Миха остановился и, победно взглянув на окружающих, заметил все тем же монотонным голосом. — Воистину, для того, кто всячески старается внушить народу, что Он кроток и миролюбив, эти слова достаточно резки и полны злобы ко всем представителям порядка и закона! В них мало кротости, зато много самолюбия и досады!

Легкая улыбка скользнула по лицу Пилата. В душе он преклонялся перед смелостью Человека, который не побоялся обличить ложь и лицемерие в самом храме — там, где они более всего торжествовали.

— Говорю тебе, Миха, тебе, Каиафа, и тебе тоже, Анна, — произнес прокуратор решительно. — Никакой вины в Нем я не нахожу.

— Выслушай меня, почтенный Пилат! — раздался дребезжащий, дряхлый голос, принадлежащий маленькой, уродливой фигуре старого ростовщика. — Выслушай, прошу тебя! — сказал он с нескрываемым волнением. — Разве ты поставлен здесь не для того, чтобы соблюдать справедливость и защищать обнаженных и угнетенных? Говорю тебе, великий прокуратор, этот Человек — злоумышленник, лжец и изменник!

Тут старый негодяй остановился, чтобы набрать побольше воздуха, так как задыхался от переполнявшей его ярости.

— Этот лживый Пророк два дня тому назад вошел в храм и, увидев меня на обычном месте, — а ты знаешь, благородный Пилат, я бедный, честный человек, — как сумасшедший набросился на меня и, схватив твердой рукой, стал сечь веревочным кнутом! Он меня высек! — взвизгнул ростовщик. — И выгнал из святого места! Его уста были полны богохульства и проклятий. Он сказал: «Мой дом это дом молитвы, а вы из него сделали разбойничий вертеп!» Ты понимаешь, Пилат?! Он назвал Своим храм, так же как объявил Себя Царем Иудеев. Распни Его, почтенный правитель! Распни во имя Бога! И высеки! Пусть гордая и порочная кровь Назорея течет потоками из Его жил…

Пилат холодно улыбнулся.

— Захарий, ты поведал мне о хорошем поступке этого Человека. Ты давно заслуживал розги, и теперь, когда ты наказан, многие из твоих несчастных жертв в Иерусалиме возрадуются!

Смех раздался в совете, но быстро умолк под сердитым взглядом первосвященника Каиафы.

Захарий отошел, гневно бормоча, а Пилат спокойно продолжал:

— Более чем когда-либо я убежден, что нет вины в этом Проповеднике и Защитнике бедных и нет причины Его казнить, а потому, по обычаю Пасхи, я Его отпускаю.

— Народ тебя растерзает за такое необдуманное решение! — горячо воскликнул Каиафа. — Невинный человек, занимавшийся своим ремеслом, публично высечен, а ты, правитель Иудеи, не находишь нужным это прекратить?! Ты не друг цезаря, если отпустишь Виновника этого злодеяния! Кроме того, народ хочет освобождения Вараввы, который совершил преступление по неосторожности. Он сюда приведен по моему приказанию и ждет освобождения.

— И напрасно! — резко сказал Пилат. — Клянусь всеми богами Рима, он будет распят! Свободу Варавве?! Видно, у вас совсем нет памяти! Разве не он поднял бунт против римского правления? Не он проповедовал гораздо худшие вещи, чем этот невинный Назарянин? Наконец, разве не он убил одного из ваших фарисеев — Габриаса, человека ученого и знатного? Вы из зависти хотите уничтожить благородную жизнь и сохранить подлую! Вы подговорили народ! Но теперь я сам обращусь к нему и возвращу ему Того, Кого он называет Царем Иудеев!

И, встав со своего кресла, Пилат стал спускаться с возвышения, на котором размещались члены суда. Каиафа хотел было ему помешать, но Пилат отстранил его, и первосвященник сидел смущенный, скрывая бешенство. Его белые руки были стиснуты до боли, украшение на груди быстро поднималось и опускалось в такт учащенному дыханию. Его тесть Анна тоже был совершенно уничтожен решением правителя и неподвижно смотрел в одну точку.

Зато Захарий, давая волю своим чувствам, раскидывал руки и бил себя в грудь:

— Нет больше справедливости в Иерусалиме! Горе, горе детям Авраама, попираемым железным каблуком Рима! Горе нам, рабам языческого тирана и притеснителя!

И в то время как тот восклицал и раскачивался своим худым, безобразным телом, Божественный Узник вдруг пристально на него посмотрел. Быстрая перемена произошла в поведении ростовщика: он перестал кричать и съежился, но все-таки шепотом продолжал произносить проклятия.

Иисус следил за ним, и благородный гнев ненадолго омрачил ясность Его чела, но тень справедливого негодования исчезла быстрее, чем появилась. Его лицо опять приняло выражение смиренного спокойствия и терпения, Божественные глаза еще пристальнее стали смотреть вверх, как бы ища поддержки в великолепии яркого солнечного света.

Между тем к Пилату подошел старик с белой бородой, всеми уважаемый член синедриона, и обратился спокойно и сдержанно.

— Верь мне, Пилат, ты не совсем благоразумен в этом деле. Из-за одного человека ты хочешь обидеть и народ, и первосвященников. Даже такой; бунтовщик и разбойник, как Варавва, менее опасен для общества, чем этот молодой Проповедник нового учения, Который, пользуясь Своей красотой и физической силой, пытается заставить тебя отменить исполнение закона. Много таких к нам приходит из Египта, своими фокусами и краснобайством они покоряют народ, заставляя простодушных верить в свои сверхъестественные силы. Но даже самые опасные мятежники не заходили так далеко, как этот Назарянин. Ведь Он собирал вокруг Себя всю сквернейшую чернь Иудеи и обещал ей одной рай. Он объявил, что легче верблюду пройти через игольное ушко, чем богатому человеку войти в Царство Божие! Своим нелепым учением Он прямо доказывает, что даже великий цезарь не избегнет вечного ада! Если такие понятия распространятся в Иудее и что еще хуже — по другим провинциям и даже в Риме — то твой государь тебя же обвинит за слишком большую снисходительность. Берегись, добрый Пилат! Милосердие тебе очень к лицу, но как бы оно не вытеснило разум.

Прокуратор слушал поучение с явным нетерпением. Его прямые брови от раздражения сошлись в одну линию. Он запальчиво сказал:

— Возьмите Его и судите по своему закону.

— Мы не имеем права приговаривать кого-либо к смерти, — вступил в разговор Каиафа. — Ты поставлен над нами цезарем, и к тебе мы обязаны обратиться за правосудием.

Толпа вдруг зашевелилась, нехотя раздвигаясь, чтобы дать пройти новому пришельцу — худенькому черноглазому юноше в бледно-голубом плаще. В молодом человеке, настойчиво пробирающемся сквозь толпу, Пилат узнал слугу своей жены, но не мог понять, что привело его сюда.

Подойдя к возвышению, посланец преклонил колено и подал прокуратору свиток. Пилат быстро взял его и, прочитав, изменился в лице. Вот что сообщала ему жена, одна из красивейших женщин Рима, гордая и бесстрашная Юстиция, питавшая самое глубокое презрение ко всем и всяческим обычаям и предрассудкам:

«Не делай ничего этому Праведнику, я сегодня во сне много пострадала за Него».

Отпустив слугу, правитель Иудеи нервно скомкал письмо и задумался.

Глава IV

Если бы Пилат бесконечно мог продолжать свои размышления, ему это было бы приятно.

Что-то загадочное, необъяснимое волновало его, превращая наделенного немалой властью наместника владыки мира, как называли римского императора подданные, в слабую человеческую щепку, не способную ни управлять собой, ни приказывать другим. Пилат чувствовал себя вдруг состарившимся, словно десятки лет каким-то чудом молниеносно пронеслись над ним с тех пор, как он увидел необычного Узника. Это внезапное внутреннее старческое бессилие лишало его способности действовать, замораживало кровь в жилах. Пилат сознавал, что все члены синедриона удивлены его нерешительностью и промедлением в деле, по их мнению, самом обыкновенном. Но для Пилата оно было великим и страшно трудным.

Наконец он с усилием встал и, подобрав многочисленные складки роскошной тоги, снова приготовился сойти с судейского возвышения. Почти умоляющим жестом он дал знак Обвиняемому следовать за ним, и Тот смиренно пошел за своим судьей. За ними тронулись первосвященники и старейшины, что-то шепча и качая головами по поводу странного поведения прокуратора. Позади тащился кривой ростовщик Захарий, опирающийся на толстую золоченую трость, украшенную драгоценными камнями. Этот роскошный предмет странно контрастировал с убожеством и грязью его нищенской одежды. Одобрительные возгласы послышались из толпы: наконец-то так долго ожидаемый приговор будет провозглашен!

Подойдя к решетке, отделяющей суд от народа, Пилат остановился. Повышая голос, чтобы его могли услышать последние ряды, он произнес, указывая на стоящего чуть позади Иисуса:

— Вот ваш Царь!

Дикий смех и свист грянули в ответ. Каиафа ехидно улыбнулся, а Анна весь затрясся, сдерживая смех, Пилат глянул на них, как патриций смотрит на плебс, — с безграничным презрением. Он ненавидел иудейских священников со всеми их догмами и обрядами и вовсе этого не скрывал. Подняв руку, чтобы восстановить тишину, прокуратор снова обратился к ярящейся толпе:

— Я при вас допрашивал этого Человека и никакой вины, достойной смерти, не нахожу в Нем! У вас есть обычай, по которому я должен отпустить одного узника ради праздника Пасхи. Хотите, чтобы я отпустил вам «Царя иудеев»?

Гул единодушного отрицания покрыл его голос.

— Нет, Этого нам не надо!

— Отпусти нам Варавву!

— Варавву! Варавву!

Пилат понял, что он обманут. Толпа, вероятно, была подготовлена первосвященниками и настойчиво требовала освободить известного разбойника вместо невинного человека; она имела полное право требовать, что ей угодно… единственный раз в году, в праздник Пасхи.

Раздосадованный, Пилат вздохнул и стал смотреть в первые ряды, словно отыскивая кого-то в толпе.

— Где Варавва? — сказал он нехотя.

Варавву вытолкнули вперед. Пилат смотрел на него негодующе. Варавва неожиданно ответил презрительным взглядом.

Он, долго представлявший себе эту встречу и боявшийся ее, вдруг душой восстал против «римского тирана», как недовольные иудеи прозвали Пилата; гордость и возмущение будоражили бунтарскую кровь. Если бы не удивительно лучезарный Облик Человека, Который с царственным спокойствием воспринимал происходящее, он ударил бы судью связанными руками.

Но он не сделал этого, хотя глаза его метали молнии, темная голая грудь бурно дышала и весь он казался воплощением сильного, первобытного, необузданного человечества.

Рядом с ним стоял великий Образец, выразитель совершенного, одухотворенного человека, чья натура сродни Богу, и которого из-за этого родства присуждали к позорной казни на кресте.

Дерзко глядя на Пилата, Варавва подумал о том, что если по воле народа его действительно освободят, он станет убеждать толпу быть милосердными к этому необычному Человеку, Который оказал на его темную, истерзанную душу какое-то волшебное влияние.

Размышления эти были прерваны резким вопросом Пилата:

— Итак, ты убил фарисея Габриаса? Варавва усмехнулся:

— Да. И сделал бы то же самое, если б в городе нашелся еще один такой же подлый лжец! Пилат повернулся к членам синедриона:

— Слышите, что он говорит? И этого убийцу вы хотите освободить? Он даже не раскаивается в своем преступлении! Разве он заслуживает прощения?

Каиафа, несколько озадаченный, ненадолго опустил глаза, потом поднял их, придав своему длинному лицу выражение сдержанности и милосердия.

— Добрый Пилат, ты не знаешь правды в этом деле. Варавва действительно виновен, но в его преступлении есть смягчающие обстоятельства. Мы научим его, как лучше искупить свое преступление перед Всевышним. А несчастный Габриас, хоть и был знатен и учен, но имел очень злой язык и оклеветал добродетельную девушку, которую Варавва любил.

Пилат надменно поднял брови.

— Твои слова отдают женской сплетней. Ведь не один Габриас злоязычен! Убийство есть убийство, грабеж остается грабежом, какие бы мотивы не побудили к этим преступлениям. Варавва — убийца!

И снова обращаясь к толпе, он повторил:

— Кого отпустить вам — Варавву или Иисуса, называемого Христом? Народ выдохнул:

— Варавву! Варавву!

Пилат негодующе взмахнул рукой и через плечо посмотрел на Назарянина, погруженного в глубокое и, видимо, приятное размышление, так как Он улыбался.

— Какую же участь определить Тому, Кого вы называете Царем иудейским? — еще раз обратился к народу Пилат.

— Распни! Распни Его!

Ответ был дан в страстном нетерпении, и, как и раньше, выделялся в хоре серебристый женский голос.

Варавва вздрогнул, как конь от удара шпор, С хищным блеском в глазах он искал в беснующейся толпе прекрасное лицо, которое так страстно хотел и боялся видеть. Но опять, покоряясь неосознанному порыву, он направил свой взгляд к месту, где солнечные лучи окружали сиянием Того, Кого Пилат называл Христом. Кому предназначалась глубокая любовь, озарявшая этот чудный Лик? Какое невысказанное слово дрожало на этих божественных устах? Варавве вдруг, показалось, что вся его жизнь, со всеми тайнами, лежала открытой перед мягким проницательным взором, с такой заботливостью устремленным на него. И смерти такого необыкновенного Человека требовал бесконечно дорогой ему голос?!

— Нет! Нет! — забормотал Варавва, волнуясь. — Это не она! Не могла она так говорить! Она не может желать чьей-нибудь пытки!

— О, народ Иерусалима! — уже громко произнес он, повернувшись к толпе. — Зачем вы, требуете смерти этого Пророка? Он никого не убил, ничего ни у кого не украл. Он лечил ваши болезни, разделял ваши горести, совершал чудеса для вас. И за это вы хотите Его казнить?! Где же справедливость? Это я, я достоин наказания. Я, убивший Габриаса и радующийся этому злодеянию! Я, проливший чужую кровь и нераскаявшийся, заслуживаю смерти, а этот Человек невинен!

Послышались смех, рукоплескания, крики:

— Варавва, Варавва! Отдайте нам Варавву!

— Заткните ему глотку! — кричал Анна. — Он сошел с ума!

— Сумасшедшего или нет, вы сами выбрали его для жизни, — спокойно заметил Пилат. — Но, может быть, теперь вы от него откажетесь, так как он оказался защитником несчастного Назарянина.

Пока он говорил, грозная толпа качнулась к решетке. Солдаты, стоявшие в оцеплении, едва устояли от этого движения. Тысячи рук тянулись к неподвижной фигуре Христа.

— Распни! Распни Его!

Пилат шагнул вперед и гневно спросил:

— Распять вашего Царя?

Десятки сотен голосов ему ответили:

— Нет у нас царя, кроме цезаря!

— Своей нерешимостью, Пилат, ты добьешься бунта в городе, — сказал Каиафа с упреком. — Толпа уже неуправляема.

Высокий человек с седой головой, украшенной красным тюрбаном, кричал из толпы:

— По нашему закону Он должен умереть, потому что называл Себя Сыном Божиим!

Пилата словно ударили: Сын Божий!

Когда об этом говорил Каиафа, Пилат слушал его с презрением, зная, что первосвященник не остановится ни перед какой ложью, если она ему выгодна; но теперь, когда и в народе выдвинули это обвинение, оставить его без внимания было нельзя. Богохульство у иудеев считалось самым тяжким преступлением. Хотя сам Пилат, как римлянин, смотрел на это гораздо снисходительнее. Римские боги были так смешны, так похожи на людей своими преступными страстями, что почти не было причин ставить их выше человечества. Любой воин, удостоившись славы, мог смело утверждать, что он — сын Бога, нисколько не оскорбляя этим религиозных чувств соотечественников. А в таинственной стране, орошаемой ленивым Нилом, разве не поклонялись Озирису — богу, принявшему человеческий облик? Идея облечь божество в смертную внешность весьма популярна. Что же удивительного в том, что молодой философ из Назарета, увлекшись, присоединился к общечеловеческим преданиям?

Несколько успокоенный воспоминаниями о традициях различных верований и своими размышлениями, Пилат дал знак обвиняемому приблизиться.

Пленник подошел почти вплотную, и Пилат смотрел на Него с новым любопытством. Потом дружелюбным тоном спросил:

— Откуда Ты?

Ответа не было. Только взгляд. Но в этом величественном взгляде заключалась сила, как в грозовой туче. Страшная тоска и предчувствие чего-то ужасного, неминуемого снова стиснули сердце прокуратора. Ему хотелось кричать, дать выход внутреннему напряжению, высказать всем — первосвященникам, старейшинам, народу, как он страдает, как тягостны ему судейские обязанности… Но слова умирали в горле, отчаянное чувство безнадежности и бессилия сковали его волю.

— Почему Ты молчишь? — произнес он хриплым, тихим голосом. — Разве не знаешь, что я имею власть распять Тебя или отпустить?

Большие лучистые глаза смотрели на прокуратора с жалостью. Христос сказал:

— Ты не имел бы надо Мной никакой власти, если бы это не было дано тебе свыше. Поэтому больше греха на том, кто предал Меня тебе.

Всевидящий взор передвинулся на Каиафу, который при этом отшатнулся, как от пламени.

Находясь под впечатлением величия, власти и бесстрашия этого Узника, Пилат снова стал припоминать различные легенды об изгнанных монархах, бродящих по всему миру, проповедующих — мистические учения Востока и обладающих чудесным даром врачевания.

А вдруг этот так непохожий на иудея Узник, несмотря на разговоры о Его плебейском происхождении, и был одним из развенчанных царей? Эта идея увлекла Пилата, и он спросил:

— Ты — Царь?

Он вложил в эти слова особенную интонацию, намекающую Пленнику, что если это так, то освобождение еще возможно. Но Назарянин устало вздохнул:

— Ты говоришь, что Я — царь.

И с чувством сострадания к своему судье добавил:

— Я родился и пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине. Всякий, кто от истины, слушает голос Мой.

И вдруг Пилата осенило. Это никакой не изменник, не преступник, не царь, а просто сумасшедший! Тот, кто хотел свидетельствовать об истине в этом мире, полном лжи и лицемерия, был болен! Разве ложь не существовала всегда? Разве не будет она вечной? Разве афинянин Сократ 500 лет назад не был убит потому, что провозглашал истину?

Хорошо знакомый с греческой и римской философией, Пилат знал, что в любом обществе всегда преследовали тех, кто открыто говорил, что думал.

С отчаянием глянув на Обвиняемого и обвинителей, он решился сделать то, от чего вся душа его содрогалась. Поманив к себе одного из служителей, Пилат дал ему какое-то приказание.

Тот удалился и быстро вернулся с большой серебряной чашей, наполненной водой. Тогда правитель встал и направился к толпе. Служитель нес за ним чашу.

Народ недоумевая, но зорко, словно хищник за жертвой, следил за непонятными действиями правителя. А он, завернув до самых локтей золотом расшитые рукава, высоко поднял руку так, что все перстни заискрились в лучах солнца, медленно погрузил ладони в воду и, затем протянув их к народу, резким, громким голосом произнес:

— Не виновен я в крови этого Праведника: смотрите!

Толпа взвыла. Она поняла и принимала вызов. Римский судья публично снимал с себя всякую ответственность за происходящее — да будет так! Они же, избранники Бога, дети Израиля, с восторгом ухватились за великолепный случай казнить Невинного.

Послышался оглушительный крик:

— Кровь Его на нас и детях наших!

Глава V

Невежественная, бессердечная толпа не обладала ни справедливостью, ни милосердием; как капризная, вздорная женщина, она требовала исполнить ее прихоть.

Пилат понял, что если он рискнет продолжать защиту Обвиняемого, пыл толпы перельется через край и дело кончится беспорядками.

Видя, что Пилат смирился с неизбежностью, Каиафа облегченно вздохнул: колебания прекратились; Иисуса из Назарета казнят. И он радостно стал нашептывать что-то своему тестю Анне, который, слушая его, удовлетворенно потирал руки и поднимал глаза для благодарственной молитвы в честь избавления святого города от опасного человека.

— Он умрет, — шептал Каиафа, — и о Нем скоро забудут. Его немногочисленных учеников будут презирать, Его безумное учение будет осмеяно. А мы уж проследим за тем, чтобы Его рождение, учение и смерть не были упомянуты в летописях… Уличный бродяга! Проповедник рая для черни! Его имя будет забыто!

— Конечно, конечно, — соглашался Анна. — Ты, Каиафа, слишком много значения придавал бредням Назарянина. Многие самоуверенные философы, глупые поэты и проповедники типа этого надеются на то, что если их не признают современники, они станут известными потомкам. Но напрасно! История не сохранит Его имени, никто не будет знать, что Он существовал!

Каиафа холодно улыбнулся и прибавил:

— Его ученики неграмотны, а наши книжники запишут то, что мы им прикажем.

Этот разговор был слышен ростовщику Захарию, и он одобрительно кивал головой. Смертный приговор, вынесенный ненавистному Назарянину, изгнавшему его из храма, как бальзам действовал на душу скряги.

Хотя Пилат омовением рук показал всем присутствующим свою непричастность к преступлению, он с лихорадочной быстротой и чувством омерзения все же продолжал исполнять свои обязанности правителя. На его лице то полыхали яркие краски стыда, то мертвенной бледностью проявлял себя страх. Он избегал смотреть на Осужденного.

По приказу Пилата двадцать солдат с обнаженным оружием окружили Приговоренного к казни, Который так же молчаливо и неподвижно стоял в ярких солнечных лучах. Охранники — грубые мужланы — издевались над Ним. Он же словно не замечал этого.

В то время как охрана Иисуса умножилась, Варавву, наоборот, оставили одного. Офицер подошел и снял оковы с отекших рук. Они с грохотом упали на каменный пол. Этот звук возбуждающе подействовал на толпу, и все принялись восторженно кричать:

— Варавва!

— Радуйся, Варавва!

А он ошалело смотрел на сброшенные наручники, восемнадцать месяцев день и ночь обвивавшие его запястья, причинявшие боль. Он поднимал руки, водил ими в воздухе, трогал себя и удивлялся быстроте и легкости собственных движений. Но восхищения свободой, о которой он столько мечтал, не было.

— Не прикажешь ли ты, Пилат, надеть эти браслеты Назорею? — послышался вкрадчивый голос Каиафы. — Когда Его поведут на казнь, Он может взбунтоваться.

Пилат нахмурился.

— Для чего? Разве Он сопротивлялся при аресте? Разве сейчас Он оспаривает приговор? Он молчаливо покорился судьбе, предписанной вами. Зачем же вязать Его?

Тут взгляд прокуратора скользнул по Варавве.

— Чего ты ждешь, негодяй? Вон отсюда! Народ тебя освободил, чтобы ты мог убивать и грабить дальше.

Варавва вздрогнул, его темное лицо налилось кровью. Эти слова его глубоко задели, но он не возражал. Он словно прилип к месту и не мог оторвать взгляда, полного раскаяния и тоски, от Лика Того, Кто вместо него был приговорен к смерти. Ему вдруг показалось, что мягкий свет окружил голову Назорея; бледное туманное кольцо становилось все ярче и ярче. Он испуганно огляделся: видят ли остальные это чудо. Неужели Пилат, священники, солдаты, народ слепы к тому, что так ясно видит он сам?

— Ты что, не слышал приказа правителя? Убирайся! И не подходи близко к дому Искариотов!

Этот наказ Каиафы, произнесенный сердитым шепотом, отвлек Варавву от созерцания чуда и вызвал в нем раздражение. Сияние над головой Назорейского Пророка исчезло. Окинув презрительным взглядом судилище, Варавва гордо выпрямился и быстрыми шагами пошел от решетки в ту часть зала, где помещался народ.

Его приняли как победителя. Мужчины обнимали его, женщины со смехом целовали, маленькие дети прыгали, визжа от радости, которой они заразились от взрослых. Сияя восторгом, хорошо одетый человек снял с своих плеч богатый плащ и, прослезившись от умиления, накинул его на освобожденного узника.

Толпа торжествовала. Ее слово и воля даровали свободу арестанту. Убийцу приветствовали ликующими возгласами, словно входящего на престол царя.

Задохнувшийся от поцелуев и объятий, закутанный в дорогой плащ, которым его наградил человеколюбивый незнакомец, Варавва придумывал способ избавиться от бурных лобзаний. Зная цену таким проявлениям дружбы, он был утомлен и раздражен. Толпа ему была интересна лишь тем, что в ней он искал лицо, которое было для него олицетворением счастья.

Вдруг кто-то крикнул:

— Смотрите, Назорея бьют!

Толпа дружно хлынула за новым зрелищем. Становясь на цыпочки, вытягивая шеи, люди старались разглядеть, как это происходило. Мужчины высоко поднимали детей. Варавва, притиснутый толпой, очутился у самой решетки и видел все.

Плотно окружив Назорея, солдаты грубо срывали с Него одежды, а Он смиренно сносил удары. Офицер подал Пилату плеть, свитую из длинных, связанных в узлы веревок, с острыми гвоздями. Одна из обязанностей правителя состояла в том, чтобы собственноручно наказывать приговоренного к смерти преступника, но тот, кто должен выполнить эту работу, дрожал всем телом и отстраняя варварское орудие пытки, отрицательно тряс головой. Зрители недоуменно переглядывались: почему прокуратор медлит? Человек из Назарета, на обнаженных плечах Которого играл солнечный свет, с глубокой жалостью смотрел на своего несчастного палача. — Ты уклоняешься от своих обязанностей, Пилат! — прозвучал негодующий голос первосвященника Каиафы. — Время дорого. Исполни, наконец, свой долг — бей!

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3