(...я много думал о смерти, пока жил на земле, и давно пришел к выводу, что ее фактически не существует. И совсем не потому, что есть бессмертие каждого отдельного человека. Прекрасная теория утешительного эгоизма, существовавшая во все времена и у всех племен и народов, не должна пониматься столь буквально. Я был даосом в Китае, и дзен-буддистом в Японии, и шиваистом в Индии, и доминиканцем в Европе, и понял, что вся эта великая мудрость в конечном счете бессильна перед лицом небытия. Есть бессмертие тела, но не в данной раз и навсегда форме, потому что материя многолика и неуничтожима. Есть бессмертие духа, но не отдельного человека, а в совокупности его, в преемственности развивающейся мысли, и вектор силы духа на Земле, несмотря ни на что, направлен вверх...)
В последние годы, ознакомившись с генетикой, он решил, что его организм возник в результате мутации, но склонность к бессмертию не передавалась по наследству, и он много раз видел своих правнуков дряхлыми стариками. Знакомство с основами кибернетики привело его к новой теории своего происхождения: выходило так, что он робот, самоорганизующийся, самоуправляемый, и программа, заложенная в нем кем-то, подходит к концу, и близко вырождение. Но и эта теория не устроила его полностью. Он был человеком и не отделял себя от человечества. Начитавшись фантастики, он подчас был склонен думать, что он вообще не землянин, а подкидыш неведомой цивилизации, забытый на чужой планете и вынужденный здесь сиротствовать долгие века. Это было обидно и, по меньшей мере, несправедливо. Он считал себя настолько человеком, насколько вообще возможно быть им. Поэтому и к этой теории он относился с сомнением.
(...разные роли, разные задачи и различное устройство тела. Он был слепым, а я зрячим. Меня могли убить и убивали много раз, но я сам выбирал свой облик, сам придумывал для себя очередную роль и шел на риск несравненно больший, чем он. Я был на гребне истории и постоянно был вынужден удерживать себя от того, что называется вмешательством в судьбу Земли. Я не имел на это права, история Земли должна была твориться только...)
В прежние века, следуя за развитием человеческой мысли, он считал себя порождением то дьявола, то благой силы, но, разумеется, не находил доказательств ни тому, ни другому. Когда он жил в Тибете в облике буддийского монаха, то, тщательно вникая в суть учения, готов был принять себя за бодхисатву - существо, способное принимать любой образ, но сохраняющее свое "я". Но он не умел творить чудеса, и в жизни его ни разу не случалось ничего сверхъестественного. Он уже не вспоминал о многочисленных теориях, приходивших ему в голову во время скитаний среди племен Африки и Америки. Все они не выдерживали никакой критики, ибо в его тело никогда не переселялась чужая душа, а выходило совсем наоборот.
(...да, вечная проблема дуализма души и тела. Что из них первично, что вторично? Что было раньше: яйцо или курица? Напрасно мучились люди над этими вопросами, есть простой и ясный ответ...)
Больше ничего придумать не мог, а от того единственно правильного объяснения своего происхождения сейчас зависела не только его дальнейшая судьба, но и жизнь. Раньше он придумывал свои теории скорее для развлечения, ибо ни одна из них не могла повлиять на его жизнь, но сейчас надо было во что бы то ни стало найти верную. Начав сначала, мысленно проследив свой путь сквозь века и земли, ни разу не сбившись в очередности, он вспомнил все свои перерождения начиная с первого и еще раз удивился необъяснимой мудрости своего тела, никогда не подводившего его. Что бы ни случалось вокруг, казалось, какая-то сила хранит его от смерти, потому что даже если он и был на краю гибели, всегда приходила случайность, спасавшая его. И он полагал, что эта самозащита, развитая до невероятного предела, скрыта в нем самом, не подчиняясь его воле.
(...да, он был так уж устроен, что сжить его со света было делом нелегким, если не сказать точнее - невозможным. Конечно, он не был бессмертным в том смысле, что не подлежал материальному уничтожению. Он мог гореть в огне, тонуть в воде, и пуля и меч могли прервать его жизнь, но этого просто не случалось. Да, это была сверхсамозащита, но были и другие причины, не менее важные, уже не зависящие от него самого. И я был одной из них. Я был обязан следить за ним, вызволяя его из смертельных переделок, но делать это так, чтобы он ничего не знал обо мне. Он скрывался под крылышком у папы Климента VII, полагая, что Ватикан - это самое надежное место в раздираемой войнами Европе. Но ландскнехты Карла V Габсбурга ворвались в Рим, устроили резню на улицах, не щадя никого, и разграбили Ватикан. Мне пришлось добираться в Рим издалека, и в спешке, не успев дооформиться, я напугал до смерти двух бравых германцев, тащивших моего монаха к колонне собора, чтобы сделать из него потешную мишень для своих арбалетов... Я дал ему возможность уехать в Испанию, откуда четыре года спустя он отправился завоевывать Перу в качестве духовника Франсиско Писарро. С тех пор он довольно долго блуждал по Америке, прибавив к своим знаниям секреты индейских колдунов...)
Независимо от того, кто он есть на самом деле, сейчас произошло то, что способно изменить его жизнь. Или эта перемена является вырождением предвестником гибели, или наоборот - скачком на новую, более совершенную степень, пока еще непонятную, но наверняка объяснимую. И он стал искать объяснения. Каждый раз, как его тело изменяло свой облик, как бы ни было неожиданным это вначале, потом неизменно находились оправдания правильности выбора, потому что существование именно в этом теле давало ему большую вероятность выжить в изменившихся условиях. Значит, и сейчас отказ от человеческого облика диктует ему единственный верный выход.
(...да, за два года до вторжения Чингисхана в пределы Южной Руси он изменил свой облик и из рослого голубоглазого славянина превратился в черноволосого желтолицего монгола. При тогдашней скорости распространения информации никто, в том числе и он сам, не предвидел нашествия, никто, кроме...)
Отсюда следовали выводы: или скоро на Земле люди станут такими, как он, или на Землю придут люди с подобным телом, или скоро должна разразиться катастрофа, после которой с таким телом будет больше шансов выжить. Был еще один вывод: должен прийти кто-то, кому он нужен в таком виде. Он последовательно опроверг свои выкладки. Во-первых, ничто не предвещало массовых мутаций и, тем более, постепенного сдвига в облике людей. Во-вторых, маловероятно, чтобы Землю захватила чужая цивилизация - он не верил в войну миров, и уж во всяком случае захват планеты не будет длиться считанные дни. В-третьих, катастрофа, какой бы она ни была, тоже не способна привести к однородному изменению людей, их генетики и приспосабливаемости. Оставался четвертый вывод, и как бы странно ни казалось, что вдруг впервые за всю его разноликую жизнь к нему может прийти тот, кто знает о нем больше его самого, это было более вероятным. Значит, его тело знало заранее об этом и подготовилось к встрече. Значит, или он сам должен идти искать тех людей, или к нему должны прийти.
(...да, при всей серости он умел логически мыслить. Он всегда должен был выбирать из многих зол меньшее и научился делать это виртуозно. Он был великолепным экземпляром и сделал все, что от него требовалось. Конечно, его поведение и взгляды не укладывались в рамки земной морали. Он всегда был подонком - именно эти качества, плюс к ним обаяние, умение понравиться и войти в доверие, обеспечили ему столь долгую жизнь. Он легко воспринимал любую идеологию, и муки совести никогда его не мучили. Это он был тем, кого назвали Вечным Жидом, и это его единственный след в человечестве. И он, и я могли бы раскрыть многие тайны истории, но он не делал этого потому, что боялся за свою шкуру, а я никогда не сделаю этого совсем по другим причинам...)
Зазвонил телефон. Он поколебался, но трубку не снял. Для всех он уже уехал, а для тех, кто знает о нем, есть и другие способы общения. Походил по комнате. Был предновогодний день. За стеной, у соседей, уже звучала музыка, слышались голоса, кто-то насвистывал, люди готовились к перелому года, будто бы и в самом деле невидимая граница, отделяющая один год от другого, могла принести новое счастье при строгом исполнении ритуалов. За свою жизнь он соблюдал тысячи разных обычаев, веровал, по крайней мере внешне, во многие странности, призванные вносить в человеческую жизнь порядок, но это не мешало ему ничему не поклоняться. Сейчас, наедине с самим собой, он мог позволить себе усмехнуться странной привычке людей обставлять особой торжественностью миг завершения очередного оборота планеты вокруг солнца.
(...сам знаю множество странностей, сопутствующих человеку, но глупо ставить себя выше человечества лишь на том основании, что имеешь возможность наблюдать его со стороны. И разве я не делил с людьми их беды, разве не радовался вместе с ними миру и процветанию? На моих глазах исчезали страны и народы, разрушались города, гибли книги и полотна, но живо человечество, и я знаю наверняка - будет...)
Последний год он жил в двухкомнатном одноэтажном доме на краю города. Соседи не мешали ему, и он им тоже. Меньше всего ему хотелось сейчас, чтобы кто-нибудь постучался в двери, и поэтому он старался ступать неслышно и свет не зажигал. Ему хотелось пить, но он не знал, можно ли пить воду, вдруг его организм перестроен так, что обычная вода окажется ядом. Не говоря уже о пище. Полагаясь на мудрость своего тела, он думал, что очередная случайность выведет его из этого состояния неопределенности, и беспокоился только, что время идет, а ничего не происходит. Он снова стал связывать логические цепочки, но ясного конца мысли так и не было. Тогда он вернулся к версии своего неземного происхождения и стал размышлять над причинами этого. Выходило так, что его или случайно забыли на Земле, предоставив самому себе, или оставили с какой-то целью. Но он сам ничего не знал о целях своего пребывания на этой планете, и получалось так, что все равно бы он не мог принести никакой пользы своей далекой родине. Но могло оказаться, что его специально заставили забыть о своей чужеродности, чтобы он не отделял себя от людей и в поведении был естествен и обычен.
(...да, его роль заключалась именно в этом. Мне было тяжелее. Я помнил все, и тяжесть ответственности за содеянное и сказанное мною не раз доводила меня до отчаяния... Я помню народы и племена, забытые ныне; страны, империи, казавшиеся вечными, но рухнувшие, исчезнувшие, растворившиеся. Где они теперь, народы, наводившие ужас одним своим именем? Где гунны, алазоны, вандалы, гепиды, венеды, свевы, хамавы, сугамбры, херуски, кидани? Где хазары, печенеги, половцы, эдуи, квады? Где обры? Нет смысла искать ответа на эти вопросы. Они изменили обличье, приняли другие имена, рассеянные по свету, по всей земле, забывшие своих предков, свой язык, они живы. И каждому народу, сохранившему свой язык и свое имя, прошедшему через геноцид и ассимиляцию истории и помнящему свое родство, свои корни, разве не...)
Как ни странно, но это было более или менее логичным. Если он был разведчиком, информатором, то подневольным, не знающим даже о том, что постоянно передает сведения чужой стране. Тело само направляло его действия, защищало его и, наверное, передавало информацию помимо его самого, его воли, сознания.
(...да, он был чужаком, и пришла пора вернуться ему. Он выжил здесь и искупил свою вину перед родиной. Там, откуда он пришел, он тоже отличался от других, он нарушил закон, и к нему применили обычную меру... А я остаюсь, я не могу уйти, пока...)
Он еще раз перебрал все гипотезы и остановился на этой. Странно, что раньше он не думал об этом, во всяком случае, всерьез. Наверное, и сейчас тело его, неведомо как запрограммированное, подсказывает ему единственный вариант. Итак, он чужак, не землянин, и всю свою долгую жизнь был призван просто жить в разных обличиях с одной целью - поставлять информацию. Это объясняло все странности его жизни. А если сейчас тело его изменилось настолько, что стало невозможно жить на Земле, то значит, пришла пора уходить. Он и в самом деле постарел, и быть может, ему уже нашли замену, и где-то, не слишком далеко отсюда, его ждут.
(...разведчики и шпионы. Разведчик - слово героическое, шпион позорное. А он не был ни тем, ни другим, он был просто подкидышем, кукушонком в чужом гнезде. Его присудили к изгнанию. Он был преступником на нашей далекой родине, где все прошлые и нынешние болезни Земли давным-давно позади, и таких, как он, считают моральными мутантами, уродами, и выключают их прежнюю память, и снабжают автономной программой, и ссылают на отдаленные планеты, где мы, добровольно ушедшие в далекий поиск, следим за ними и не даем им погибнуть напрасно. Ну что ж, срок его истекает. Быть может, тысячелетняя жизнь на Земле научила его хоть чему-то...)
Тело не подводило его ни разу, и он решил, что те, кто должен прийти за ним, недалеко.
В двенадцать часов ночи он услышал усилившийся шум за стеной, хлопали пробки, гремел транзистор, смеялись и громко пели. И тут он вспомнил, что соседи уехали неделю назад и новые жильцы должны приехать только в конце января.
Тогда он встал, закутался поплотнее шарфом, взял чемодан, захлопнул за собой дверь, потому что знал - сюда он больше не вернется. Постоял на пороге, вдыхая морозный воздух, посмотрел на заснеженный сад, дорогу, город, на небо со знакомыми звездами, мысленно попрощался со всем этим и со всей Землей заодно, на которой он прожил тысячи жизней, не похожих одна на другую.
Он знал, что дверь в соседнюю квартиру будет не запертой. Не стучась, вошел в сени. Гремела музыка, шумели голоса, он открыл дверь в комнату и не удивился тому, что увидел. Комната была пустой, мебель и вещи из нее вывезли, и только сор, старые газеты и пыль лежали на полу. Посредине комнаты в неудобной позе сидел человек, похожий на него самого, и молча смотрел на вошедшего. Рядом с ним стоял мальчик, обычный, земной, сосредоточенно ел мороженое и поглядывал в окно, и скучал, наверное.
(...и вот я пришел за ним, чтобы включить его прежнюю память, и объяснить ему все, и сказать то, что я о нем думаю.
Выше голову, подкидыш! Смелее гляди, кукушонок! Видишь, новый мальчик пришел на смену тебе. А ты не забыл, как предавал своих друзей? В смутные времена войн и восстаний, поисков правды и счастья, когда люди, смертные и незащищенные, шли на верную смерть ради других, ты, бессмертный, откупался золотом, слезами, доносами, хворостом, подброшенным в костры осужденных? Помнишь ли ты всех преданных тобой?.. И я встаю и говорю ему на древнем языке шумеров: привет, подкидыш, твой срок истек...)
РАЗДЕЛЕНИЕ СФИНКСА
Человек + лев = сфинкс
Сфинкс - лев = ?
В семь тридцать у Елагина умерла жена. Они прожили вместе десять лет, уже три года она тяжело болела, и болезнь ее была такова, что и в больницу не было смысла ложиться. Он не отходил от нее последние четыре дня, когда мысли ее путались, и слова наползали одно на другое, и душа напоследок обходила привычное тело, прощаясь с ним и сетуя на несправедливость и невозвратимость ухода.
Елагин знал, что она умрет, знал давно и поэтому не плакал, не паниковал, а терпеливо ухаживал за больной, с горестным любопытством наблюдая, как изменяется ее тело, углубляются глаза и синеют пальцы.
В последний день она уже не говорила, дыхание стало глубоким и ровным, только изредка она улыбалась сквозь беспамятство, и бог весть какие мысли и образы мерещились ей в надвигающейся темноте. Иногда она поднимала руку и медленно водила в воздухе раскрытой ладонью, словно ловила что-то или, быть может, ощупывала границу этого мира, проверяя ее на прочность.
Елагин сидел рядом и гладил ее волосы, и последним касанием дотрагивался до груди, живота, рук, уже незнакомых, уже чужих.
Он не звал ни врача, ни родных, он не хотел никого видеть, и прощал все обиды жене, и мысленно просил простить свои. А помнишь, Маруся, говорил он беззвучно, помнишь, как умерла наша Настенька? А помнишь, Маруся, говорил он в мыслях своих, помнишь, как мы с тобой были в Сочи? А помнишь, Маруся, говорил он неслышно, помнишь, как мы пели в том лесу?
И казалось ему, что она слышит его мысли и тоже вспоминает, и от этого ей не так одиноко уходить навсегда.
Последний вдох был короток и невесом. Елагин прижал ухо к груди, уже неподвижной. Сердце еще билось, но удары его становились все более и более легкими, редкими, и вот в последний раз оно толкнуло густеющую кровь и, словно человек, вязнущий в трясине, замерло и больше не двигалось.
Елагин дотронулся до век, и без того закрытых, поцеловал в лоб и отстранялся от тела.
Он прикрыл тело простыней, зашторил окна и закрыл зеркало черным платком, приготовленным заранее.
Неподвижное тело под простыней было просто телом, а жена его ушла в никуда, а если и осталось что-то, то лишь в памяти, в фотографиях - в столь же смертных и тленных свидетелях того, что не повторится.
В семь сорок Елагину показалось, что простыня шевельнулась. Елагин боялся только гаишников и бесприютной старости и поэтому не напугался. Он подошел ближе к телу, приоткрыл простыню сбоку и нашел руку. Она была еще теплой, гибкой, Елагин легонько сжал пальцы, и ему снова показалось, что рука ответила на прикосновение.
- Маруся, - тихонько позвал он вслух. - Маруся, ты жива?
Ему никто не ответил, тогда он открыл ее лицо и склонился над ним. Будто бы воздух всколыхнулся, а может, так, померещилось. Оттянул веко, глаз был блестящим, зрачок узкий, прижал ухо к груди, и ему показалось, что там, в глубине, шевелится живое сердце.
Елагин знал, что бывает так называемый летаргический сон и что иногда живых принимают за мертвых, поэтому успокоился, но не обрадовался, впрочем. Он уже свыкся с тем, что жена должна умереть, привык к мысли, что он остался один и в последующие дни не избежать мучительных и тягостных хлопот. Он даже почувствовал себя обманутым, но укорять жену не стад, ведь это не зависело от нее, и ему стадо жаль, что агония затянулась, ибо смерти все равно не миновать, а эта грань между жизнью и небытием лишь продлевает мучения, ее и его.
Что-то удерживало его еще раз подойти к жене и посмотреть, как там она. Он не хотел признаваться даже самому себе, что боится, но, по-видимому, так оно и было. Он ушел на кухню и сидел там и добивал свое разбитое сердце горестными воспоминаниями. Все десять лет супружеской жизни он так и не знал наверняка, любит ли свою жену, но сейчас ему казалось, что любит до невыносимой щемящей боли, и если бы она выздоровела, он бы не пожалел ничего.
И вспоминались сейчас не ссоры и размолвки, которых тоже было предостаточно, а хорошие светлые дни, и казалось, что прошлая жизнь, какой бы она ни была, - это единственная реальность, а все остальное, происходящее сейчас, на будущее не обречено.
Прошлое представлялось в виде картинок, стоп-кадров, порой снятых не с самых выгодных позиций - то высвечивалась часть лица, а остальное было в тумане, то высокая волна на взлете вспыхивала радужной пеной и оставалась так; и совсем забылись запахи, звуки, голоса и прикосновения прошлого. Голос жены выветривался, тускнел, сливался с чужими голосами и памяти не подчинялся. Хотелось оживить прикосновения ее теплой руки, губ, горячего, освеженного сном тела, но вот она умерла, и нет ее больше.
В восемь пятнадцать явственно шевельнулась простыня и приоткрылось лицо Маруси. Елагин приблизился. Она дышала, хоть редко, но глубоко, и глаза были открыты.
- Маруся! - позвал он громким шепотом, но она не ответила.
Взгляд был направлен в потолок. Шевельнулась рука, выпросталась из-под простыни, расслабленные пальцы медленно поползли к лицу. Губы, еще бледные, розовели, уголки рта растягивались, словно бы она силилась закричать или заплакать, но не могла.
- Маруся, что с тобой? - спросил Елагин и опустился у кровати на колени, и протянул руку, но прикоснуться не решился. - Тебе больно, милая?
Голова ее резко откинулась, сквозь сжатые зубы с шипением вырвался воздух, красные пятна проступили на щеках, широко открылись глаза и резко обозначились морщины на лбу. И хотя она двигалась, дышала, но все равно оставалась для Елагина чужой, умершей, уже не Марусей, а каким-то иным, враждебным и даже, может быть, опасным телом.
Но он боялся признаться в этом самому себе, он убеждал себя, что агония описала петлю и снова лишь видимость жизни поддерживается в полутрупе его жены и продлеваются ее мучения, пусть неосознанные, но все равно несправедливые и напрасные. Ему пришла в голову недобрая мысль одним милосердным ударом оборвать страдания, но он устыдился этой мысли, и наложил на нее запрет, и нашел в себе силы прикоснуться к ее руке, как бы прося прощения. Рука подрагивала мелкой дрожью, покрывалась гусиной кожей, пальцы сжимались и разжимались, как будто искали опору, но не находили, тогда он вложил свою ладонь в ее холодную и судорожную, та сжала его руку и успокоилась.
- Ну-ка, скажи что-нибудь, Маруся, скажи хоть слово, - умолял Елагин.
Он хотел было вызвать "скорую помощь", чтобы избавиться от тягостного чувства непонимания, чтобы кто-то, более умный, разобрался во всем этом и взял на себя ответственность за происходящее, но он легко представил себе, как приедет чужой человек и посмотрит на его жену отстраненным взглядом, и равнодушной рукой сделает укол, и спокойно скажет те самые слова, которые сам Елагин произнести не смел, и укатит с легким сердцем на своей белой машине, а Елагин останется один, вернее, все еще не один, но именно эта неопределенность будет мучить его еще сильнее.
- Марусенька, сердце мое, - прошептал Елагин и погладил ее по щеке, и провел по волосам.
В девять вечера она успокоилась, закрыла глаза и похоже было, что это просто сон, еще тяжелый, болезненный, но сон.
Елагин сидел рядом, смотрел на нее, лениво думал о том и об этом, выходил на кухню курить, шуршал газетой, брал наугад какую-нибудь книгу, листал не вчитываясь, потом сел в кресло поодаль от кровати и, прислушиваясь к ровному дыханию жены, задремал.
Проснулся далеко за полночь. Затекли ноги и шея. Все так же горел свет и мерно дышала Маруся. Кожа порозовела, морщины разгладились, руки покойно лежали на животе и поднимались в такт дыханию. Ему показалось, что стоит сейчас разбудить ее, как она откроет глаза и охрипшим со сна голосом недовольно спросит, в чем дело, и повернется набок и снова заснет, а утром, выспавшаяся, посвежевшая, встанет как ни в чем не бывало, пройдет на кухню и, напевая вполголоса, начнет звенеть стаканами, греметь кастрюлями, шаркать тапочками, как все эти годы. Как все ушедшие в никуда годы.
И ему не захотелось убеждать себя, что это не повторится, и он пожелал ей спокойной ночи, и ушел в другую комнату, и лег на диван, и спал до утра. Ему снилась жена, еще до болезни, веселая, бойкая, и голос ее звучал живо, и запах тела не забывался.
Он и утром проснулся с ощущением, что все идет по-старому, что не было ни болезни, ни смерти, перешедшей в летаргический сон, но вот утро наступило, и новый будний день входил в привычную колею.
Ему хотелось обмануть судьбу и провести саму смерть, и он сказал, входя в комнату:
- Доброе утро. Пора вставать, Марусенька.
Стараясь не смотреть на нее, он полез в шкаф за бритвой, но жена сама дала о себе знать тихим стоном. Продолжая игру, он повернулся и спросил:
- Ну, как ты спала? Давай-ка кончай нежиться, не маленькая.
Она лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок. Взгляд живой и осмысленный. Она прошептала что-то, но он не разобрал слов и наклонился к ней, легонько потрепав по затылку. Она снова что-то сказала, но он опять не понял, что именно, хотя слова звучали ясно.
- Ты что, не видишь - уже утро? - спросил он нарочито сердитым тоном.
Она повернула голову и посмотрела на него. Он встретил взгляд и ободряюще улыбнулся и подмигнул даже. По-видимому, она не узнавала его, потому что глядела со страхом и непониманием. Она прошептала два коротких слова, и он, кажется, понял, что они означали. Она спросила: "Кто вы?".
И тут-то ему стало страшно. Он сдерживал страх, убеждая себя, что ничего не случилось, но нельзя было обманываться бесконечно, непонятное пугало, и объяснить это он не мог.
И оставался один выход. Не строить иллюзий, а принимать все как есть, не показывать спину и быть мужчиной.
Ему явно не хватало знания и опыта, и он искал спасения в этом незнании, как в темном лесу. Он предполагал, что по неопытности принял глубокий обморок за смерть, считал, что жена заснула летаргическим сном; в конце концов он мог предположить и чудесное воскрешение, с натяжкой, но мог. Ведь были примеры из истории, мифов, сказок, и кто знает, пустая ли это фантазия столь многих народов.
- Это я, - сказал он, не подходя близко. - Я, Витя. А ты - Маруся, моя жена. Узнаешь?
Она медленно покачала головой, громко застонала и, закрыв лицо руками, отвернулась.
- Марусенька, - сказал Елагин, - Марусенька, что с тобой, милая? Посмотри на меня, посмотри же. Ты выздоравливаешь, все у нас хорошо, очнись же, сердце мое.
Он чуть ли не умолял ее, чуть ли не плакал, но не подходил, ему было жутко, он чувствовал, что потеет, что голос дрожит и срывается, ибо таинственна смерть, и нет ей разгадки, и нет свидетелей, чтобы поведать о тайнах ее.
- Мама, - сказала она тихо. - Мама! - повторила она громче. - Мама, мамочка, где ты? - закричала она. - Что со мной, мамочка? Где ты?
Марусина мать, теща Елагина, умерла два года назад, но он и не подумал, что жена зовет свою маму. Ибо первые слова человека на земле и последний вскрик его звучат одинаково.
Маруся села, открыла глаза и посмотрела на свои руки, непонимающим взглядом скользнула по груди, животу, ногам. В глазах стояли страх и растерянность, губы побелели и искривились в крике.
- Что со мной? Кто я? Где я? Мамочка, да что же со мной? Мамочка, разбуди меня! Мне страшно!
- Марусенька, проснись! Да проснись же ты, ради бога, успокойся.
Она взглянула на него и закричала еще громче, вскочила, но слабость превозмогла, и она упала на постель. Закрылась с головой и кричала, не переставая, уже без слов, а потом и без звука, как кричат в страшном сне.
Он вышел из комнаты, закрыл за собой дверь и закурил на кухне. Было утро, но рассеянный солнечный свет не прогонял страха, и непонятное оставалось необъяснимым. Отсюда он слышал стоны и вскрики, она рыдала, призывала на помощь маму, а он не знал, как поступить.
Постучались в дверь. Это была соседка. Любопытство распирало ее, заставляло елозить ногами, как девочку, спешащую к горшку.
- Что у вас делается"? - спросила она, просовывая голову с неснятыми бигудями.
- Моя жена умирает, - сказал Елагин и хлопнул дверью по ее бугристому темени.
Шум постепенно затихал, и плач перешел в тихое всхлипывание. Маруся уже не плакала, а скулила, как щенок, потерявший маму. Елагин и сам ничего не понимал, но растерянность и страх женщины заставляли его сохранять хладнокровие.
- Попробуй вспомнить, - сказал он. - Успокойся и вспомни. Тебя зовут Маруся, тебе тридцать шесть лет, а я - твой муж, Виктор Елагин. Мы живем с тобой десять лет, ты больна, ты просто все забыла из-за болезни, но ты вспомнишь, успокоишься и все вспомнишь. Взгляни, вот моя рука, ты знаешь ее.
Он протянул руку и хотел добавить еще, что эта рука ласкала ее тело, что знает она все возвышенности его и впадины, все излучины и тупики, знает и помнит, и не может быть так, чтобы тело все забыло.
Рука осторожно раздвинула одеяло и, медленно скользя по складкам, проникла к коже. Кончики пальцев дотронулись до тела и узнали его. Маруся вздрогнула.
- Нет, - сказала она охрипшим голосом. - Я вас не знаю. Кто вы? Где я? Что со мной стало?
- Маруся... Вспомни.
- Я не Маруся. Я Вера. Вера Загладина. А вас совсем не знаю. Позовите папу и маму. Мне страшно.
Елагин откинул одеяло, прикрывшее лицо. Это было Марусино лицо ее глаза, губы, нос, ее морщинки и седая прядь у виска.
- Ты больна, Маруся, - сказал он, - ты просто больна. Чего ты боишься? Я тебя не обижу. Ведь я твой муж.
- Нет! Я вас не знаю. У меня никогда не было мужа. Это не мои руки, не мой голос, не мое тело. Куда вы спрятали меня? Отдайте сейчас же! Я не хочу жить в этом теле! Оно страшное, старое, омерзительное!
- Неправда, Маруся, оно удивительное. Я так люблю его.
Он погладил ее плечи, она резко отстранилась, покраснела, сверкнула глазами.
- Сердце мое, - выдохнул Елагин, - вспомни.
Она ничего не вспоминала, и для самого Елагина названное имя было чужим. Вера Загладина. Он никогда не слышал о такой женщине. Он знал, что бывают психические расстройства, когда человек присваивает себе чужое имя и чужие мысли, он знал и цеплялся за это, и оставалось только ждать, когда старое имя хоть на время вытеснит новое и все встанет на свое место.
- Позвоните моему папе, - сказала Маруся. - Я вас умоляю, позвоните, он приедет и во всем разберется. Я вас очень прошу, позвоните.
Все это было более чем странным, но Елагин согласился. Он не хотел поддаваться безумию, не хотел подчиняться законам иллюзорного придуманного мира, но в этой просьбе была своя логика, и он набрал названный номер.
Долго никто не брал трубку, потом длинные гудки оборвались, и кто-то задышал на другом конце провода. Елагин извинился и попросил позвать Загладина.
- Я слушаю, - сказал мужской голос.
Елагин чувствовал себя в дурацком положении и не решился сразу сообщить мужчине, что здесь его ждет дочь.
- Кто вы? - спросил мужчина.
- Мне нужна Вера, - сказал Елагин. - Я ее знакомый.
Было стыдно и неуютно. Хотелось бросить трубку.
- Она умерла, - сказал тихо мужчина.
- Когда? - воскликнул Елагин.
- Вчера вечером.
И короткие гудки, как позывные спутника. Вот и все. Привычная логика ломалась. Чужая девушка и родная жена, слитые воедино, ждали ответа. Или только одна чужая девушка? Или только одна родная жена? Что важнее, душа или тело? Елагин считал себя материалистом и сомнения не испытывал, но мир вывернулся наизнанку, абсурдное стало привычным, привычное - абсурдным. Души нет и быть не может. Способ существования белковых тел распадался с прекращением обмена веществ, каждое из которых можно было потрогать и взвесить. А душа - лишь отголосок религии, заблуждение человечества, метафора поэтов.