- Еще чего! - искренне возмутился тот. - Я по утрам только кефир. Ни-ни!
- Где шеф? Пора планерку начинать.
- Отсыпается в лаборатории. Вчера шарашился всю ночь по отделениям. Теперь до обеда не сыщешь.
Планерку вела Мария Николаевна. Отчитывались дежурные сестры. Температура, давление, пульс, общее состояние. Умерла бабушка с запущенным раком, привычная фраза: "Реанимационные мероприятия к успеху не привели". Это означало, что дежурные врачи и сестры, зная наперед о бесполезности своих усилий, делали все возможное в течение часа, если не больше, все еще надеясь на обратимость неотвратимого.
"Неблагодарнейшая профессия, - вдруг подумал Оленев. - Бьешься как рыба об лед, выматываешься до предела, когда уже почти все определено заранее. Организм подошел к грани, все наши лекарства и аппараты ничего не могут поделать. Мы можем лишь помочь человеку напрячь последние силы, подтолкнуть к жизни. Так и не сбывшийся миф о возможности оживления... Чем больше работаешь, тем больше убеждаешься в своем бессилии. Так дальше нельзя..."
Оленев, как и все остальные врачи его отделения, существовал в больнице в двух ипостасях. Как реаниматолог - специалист по тяжелым больным, и как анестезиолог - человек, дарующий забвение во время операции. Два лика одной профессии, слитые воедино. Вернуть человека к жизни, выгнать из его тел-а поселившуюся смерть и наоборот - ввергнуть в бессознательность, пока больной лежит, на операционном столе с разъятым телом. Наркоз искусственная обратимая полусмерть-полужизнь, и все ниточки в руках анестезиолога, пока хирурги неторопливо делают свое дело, убежденные в надежности партнера. Как альпинисты в одной связке - больной, хирург, анестезиолог.
Да, он любил свою профессию, и, невзирая ни на что, ему всегда казалось, что он сам избрал ее, сам пришел к мысли, что именно здесь сможет выявить свои способности. И только теперь, рассеянно слушая немногословные распоряжения Марии Николаевны, Оленев впервые подумал о том, что выбор был навязан ему в те далекие годы при первой встрече с Философским Камнем.
"Интересно, - думал он, сидя на широком подоконнике и поставив ноги на батарею, - кем бы я мог стать? Химиком, как мечтал в детстве? Биологом? Палеонтологом? Лингвистом-полиглотом? Десятки возможностей, непрожитых судеб. Теперь это в руках моей дочери. Возвращаться в точку отсчета, в далекое детство, когда все впереди и жизнь кажется безграничной, как звездное небо. Но обретет ли она счастье в бесконечном поиске вариантов? И разве я несчастлив? Разве я не на своем месте?"
Потом была общая планерка, потом Оленев поднялся в операционную к своему любимому напарнику Чумакову. Шла плановая операция, Чумаков напевал вполголоса, неимоверно фальшивя, руки его сноровисто мелькали над окровавленной простыней, а Юра привычно выслушивал краткие сообщения сестры о давлении, пульсе, изменял параметры на респираторе, просил ввести в вену то или иное лекарство, но почему-то ощущение близкой беды отяжеляло душу, словно вот-вот должно случиться что-то непоправимое и он, Оленев, окажется если не виновником, то соучастником страшной ошибки. Первой за все годы работы в больнице.
Он обеспокоенно подходил к больному, заглядывал в узкие, остановившиеся зрачки, сам считал пульс, заходил за спину Чумакова, смотрел, как тот накладывает швы, операция близилась к концу, ничто не предвещало неожиданной трагедии, и Оленев гнал от себя назойливые мысли, объясняя их событиями вчерашнего сумбурного дня и переломом в душе.
Чумаков с ассистентами уже весело переговаривались в предоперационной, скидывали пропотевшие халаты, закуривали, кто-то непринужденно рассказывал анекдот, а Оленев не покидал больного, хотя все шло нормально, как по учебнику. Восстановилось дыхание, ровное и спокойное, давление держалось на должной высоте, больной приоткрыл глаза и пошевелил губами, пытаясь что-то сказать. Сестра-анестезист вопросительно посмотрела на Юру, она знала, что больного пора переводить в палату, но Оленев мешкал, послал за лаборантом, чтобы взяли анализы, хотя в этом не было необходимости.
- Ты чего вошкаешься? - запросто спросил Чумаков, заглядывая в операционную. - Что-нибудь не так?
- Все нормально. Просто не хочется спускаться в ординаторскую.
- А, женские склоки, - удовлетворенно сказал Чумаков и скрылся. Подобное объяснение его вполне устраивало.
Оттолкнув Чумакова, в операционную влетел Веселов.
- Куда без маски? - сразу же прикрикнула операционная сестра.
- Бал-маскарад, что ли? - огрызнулся Веселов и обратился к Чумакову: Давай-ка закругляйся, там женщину привезли на попутной машине, трамваем сбило. Машка у главного, остальные в операционных торчат, я один в палате. А после дежурства башка дурная. Давай на подмогу.
Они бегом спустились с третьего этажа на первый - в палату реанимации. Там шла размеренная суета. Опытные сестры молча и сноровисто готовили системы для переливания, шприцы, необходимые лекарства, аппарат для искусственной вентиляции легких - респиратор. На койке лежала женщина в окровавленной одежде, санитарки бережно раздевали ее, она стонала с закрытыми глазами. Оленев быстрыми, точными движениями ощупал тело, переломов не было, приоткрыл лицо от спутанных прядей и узнал.
Да, это была она. Та самая женщина, мелькнувшая вчера в Окне и увиденная сегодня в утреннем автобусе.
"Вот откуда предчувствие беды, - подумал Оленев, считая ускользающий пульс, прислушиваясь к хрипящему дыханию. - Так, закрытая черепно-мозговая травма, ушиб легкого, возможен отек".
- Делай подключичную, - бросил он Веселову, и сестрам: - Готовьте на интубацию. Кровь на группу забрали? Аппарат для гипотермии...
У Веселова слегка подрагивали руки, но свое дело он сделал безошибочно и быстро. Многолетний навык брал свое. Остальное делал Оленев. Все то, что зависит в реанимации от ловкости натренированных рук, способных выполнить любую манипуляцию в любых условиях, проводилось автоматически, а мысли были заняты другим, не менее важным: что еще сделать как можно быстрее, чтобы отвоевать секунды у грозной беды.
- Давление падает, - сказала одна из сестер.
Оленев знал прекрасно; что надо сделать в этом случае, еще вчера знал и предвидел любые скачки и перемены, возможные в ближайшие мгновения, но вдруг на него напало оцепенение, он облокотился о спинку кровати, чтобы не пошатнуться, провел ладонью по вспотевшему лбу.
- Энцефалограф, - сказал он невнятно, превозмогая неподатливость языка. - И позовите нейрохирурга. Возможна гематома. Да, разбуди шефа...
- Чем? Пушкой? Я лучше за Машкой сбегаю. Пусть поруководит. Она это любит.
Веселов хлопнул дверью, а Оленев так и остался стоять у изножья кровати. Отмытое от крови лицо женщины показалось ему еще более знакомым и близким.
"Неужели я потеряю ее, не успев найти?" - подумал он.
Мерно гудел респиратор, стуча на вдохе, словно забивал невидимые гвозди. Надо было настроить энцефалограф, усилием воли Оленев заставил себя подойти к больной, закрепил датчики, сел за пульт монитора. Аппарат барахлил, шла наводка, самописцы мелко подрагивали и брызгали чернилами.
"Черт, - устало подумал Оленев, - скорее бы кто-нибудь пришел. Есть же неписаный закон, запрещающий врачу лечить близких людей. Но разве она близка мне? Я даже имени ее не знаю".
- Документы какие-нибудь есть?
- Только проездной билет без фамилии.
Пришел нейрохирург, деловито приоткрыл веки больной, всмотрелся в зрачки.
- Что на энцефалограмме?
- Пока ничего. Наводка.
- Меня это не интересует. Исправьте погрешность.
- Какого черта! - вскипел Оленев и тут же осекся.
Сестры удивленно посмотрели на него. Он ни разу не срывался за все годы работы.
Он молча полез проверять заземление, убедился в надежности контактов, щелкнул переключателями, широкая лента бумаги поползла на пол.
- Не зовите Грачева, - сказала Мария Николаевна, на ходу приминая колпачок. - Обойдемся без его советов.
Она сразу же включилась в работу, и Оленев облегченно вздохнул. Теперь непосильный груз ответственности за чужую жизнь лег на плечи поровну.
Они вместе настроили аппарат для гипотермии, струи охлажденной воды наполнили палату звуками ливня. Заглянул Чумаков, потрогал живот и сказал, что ему здесь делать нечего. А там время покажет. Забирали анализы, неслышно входили и выходили лаборантки, на соседней койке плакал ребенок, его некому было успокоить.
- Пойду покурю, - буркнул Оленев, чувствуя, что больше не в силах находиться в палате. - Я рядом.
Он вышел в коридор, постоял у окна, вытащил сигарету, размял ее, но так и не прикурил.
"Что это? - думал он. - Испытание на прочность? Очередная штучка Ванюшки? Но он обещал не вмешиваться в работу. Только в моей квартире он имеет власть и право делать все, что заблагорассудится... Не успев найти, уже теряю. Не успев полюбить, могу расстаться. Ну нет, я не остановлюсь ни перед чем".
Он сам не понял, как спустился в подземный переход и дошел до двери лаборатории. Толкнул незапертую дверь, зажег свет, хотя и без того было светло. Штативы загромождены немытыми пробирками и колбами, на столе в беспорядке разбросаны журналы и обрывки бумаги, исписанные торопливым почерком Грачева, а сам он лежал на раскладушке на спине, и лицо его было прикрыто простыней.
Оленев на цыпочках, чтобы не тревожить шефа, подошел к холодильнику, раскрыл его, вспыхнула лампочка. Среди черствых бутербродов с сыром и склянок о реактивами лежала пенопластовая коробка. Оленев бесшумно вынул ее, открыл и увидел то, что искал. На пенициллиновых пузырьках не было этикеток, но Юра знал, что именно в них дремала прозрачная, бесцветная и безвкусная жидкость - ребионит. Их должно быть десять - неприкосновенный запас Грачева, но два гнезда оказались пустыми.
Юра вытащил еще два пузырька, опустил в карман халата, закрыл футляр и нечаянно громко хлопнул дверкой холодильника. Вздрогнул невольно, оглянулся на спящего Грачева. Тот не пошевелился. И тут ощущение душевной неприютности и тревоги с новой силой наполнило душу Оленева.
- Матвей Степанович, - тихо позвал он. - Уже день. Не пора ли?
Он знал, что Грачев часто остается в больнице на ночь, засиживаясь за опытами или потихоньку, пока дремали дежурные врачи, испытывая новые методики. А потом отсыпался в тишине, пока в нем не было нужды. Это давно стало привычным, но что-то насторожило Оленева. Грачев спал чутко и не мог не отреагировать на любое непрошеное вторжение в свои владения. Уж непременно бы проворчал что-нибудь или ругнулся спросонья.
- Привезли тяжелую больную, - сказал Юра вполголоса, - посмотрели бы...
Простыня не шевельнулась. Оленев, рискуя нарваться на окрик, откинул простыню с лица и увидел Грачева.
Рефлекс реаниматолога, вбитый годами практики, сработал мгновенно. Оленев рванул рубашку на груди Грачева, прикоснулся на миг ухом, нажал пальцем на сонную артерию и, не раздумывая, не тратя времени на поиски маски или, салфетки, прижал свои губы к его губам и вдохнул воздух. Сильными ритмичными движениями несколько раз толкнул грудную клетку. Раскладушка прогибалась, Оленев опрокинул ее набок, быстро уложил Грачева на полу, руки и ноги шефа безвольно раскинулись по сторонам. Голова у Оленева была ясной и пустой, это было то время, когда стрелки часов замедляют свой бег и секунды растягиваются до бесконечности. Некогда думать и размышлять, надо действовать и работать. До седьмого пота, ибо оживление мертвых требует не только выдержки и знаний, но и сильных пружинистых, неутомимых рук, умения сконцентрировать силу и энергию в одном порыве.
Краешком сознания он пожалел, что некогда подойти к телефону и позвать на помощь. Чисто физические усилия требовали хотя бы двух человек, не говоря уже о моральной поддержке, о разделении ответственности за содеянное.
Должно быть, прошло не менее получаса, когда Оленев понял, что вдохнуть жизнь в Грачева не удастся. Он обреченно вытер пот со лба, скользнул взглядом по полу и тут увидел листок бумаги, на котором было написано: "Не оживлять! Я не умер! Это летаргия! Массаж сердца не делать!"
Дальнейшее Оленев помнил смутно. Скорее всего он позвонил в отделение, потоку что лаборатория наполнилась реаниматологами и хирургами. Пришел профессор, что он там делал и говорил, Юра не запомнил. Грачева увезли на каталке, а Оленев обнаружил себя сидящим за столом и листающим записи. Среди разрозненных отрывков он нашел толстую тетрадь, что-то вроде дневника, в котором по числам и часам описывались опыты с ребионитом.
"...Собака Икс, вес десять килограммов, клиническая смерть после введения пяти кубиков дитилина, экспозиция пять минут. Интубация, ИВЛ на фоне введения двух кубиков ребионита. Стойкий эффект через сорок пять минут. Период реабилитации двое суток... Собака Игрек, вес..."
И так далее, опыты, варианты, комбинирование методов и лекарств, дозы, рассуждения на полях. Грачев исступленно искал ту единственную формулу, сверяясь с которой любой врач сможет вернуть вспять необратимое. Он исполнил свое обещание, больше не прикасался к больным. Но что означало его ночное вторжение в хирургическое отделение этой ночью и просьбы к больным добровольно испытать на себе чудодейственное лекарство, дарующее жизнь? И почему он решился на такой шаг? Сам ввел себе ребионит... Живой, чувствующий, отчетливо понимающий, чем это грозит... Убежденность в победе, граничащая с фанатизмом? Последний аргумент в наручном споре, уже переходящий рамки чистой науки?
Да, вот, кажется, то, что надо.
"Ребионит, введенный в здоровый, неистощенный организм, вводит его в состояние летаргии, полужизни-полусмерти. Это и есть тот самый анабиоз, о котором пишут фантасты, отправляя своих героев к далеким звездам. У меня нет другого выхода, я должен, испытать его на себе. Не вините Веселова, я ему сказал, что у меня болит сердце, и подсунул заранее наполненный шприц. Самому ввести в вену не хватило духа. Доза рассчитана, я должен проснуться сам через три дня. Если не хотите моей смерти, не применяйте обычных методов реанимации. Никакой искусственной вентиляции легких! Никакого массажа сердца! Никаких лекарств! Расчеты и доказательства ниже. В случае неудачи письмо, адресованное жене, в нижнем ящике стола..."
Далее шли длинные формулы и пояснения к ним.
"Он прав, - подумал Оленев, прочитав и, по обыкновению своему, быстро уяснив суть решения Грачева. - А ведь сейчас там завертелась кутерьма!.. И я первый начал".
Оленев схватил тетрадку и побежал по гулким подземным переходам, не стесняясь удивленных взглядов.
В реанимации царила неразбериха. Для Грачева срочно освободили палату. Для этого пришлось перевести в хирургические отделения далеко не выздоравливающих больных. Только женщину, привезенную накануне, оставили в соседней палате, и респиратор по прежнему вбивал свои невидимые гвозди.
"Как там она?" - спросил он взглядом на бегу у медсестры, стоящей у входа в палату, и, уловив успокаивающий кивок, вбежал в соседнюю. Вокруг койки, как ночные бабочки вкруг свечи, теснились и кружились врачи и сестры. Сухой отчетливый голос Марии Николаевны давал распоряжения, профессора были прижаты к окну и, хоть молчали, но не уходили. Оживление умирающих - прерогатива реаниматологов, хирургам здесь делать нечего.
- Лишних попрошу выйти! - громко и спокойно сказала Мария Николаевна. Тесно у нас. Сами знаете... Готовьте внутрисердечно.
Оленев не считал себя лишним, он сразу же протиснулся к койке, увидел Грачева, недвижно распятого на матрасе, размеренную суетню у его изголовья, Марию Николаевну, готовую недрогнувшей рукой вонзить длинную стальную иглу в грудь человека, и, не раздумывая, выбил шприц точным броском ладони. Звон разбитого стекла был почти не слышен.
- Что с вами, Юрий Петрович? - холодно спросила Мария Николаевна. - Вам нездоровится? Лучше уйдите. Мы без вас справимся.
- Не надо, - волнуясь, сказал Оленев, - не надо ничего делать. Он не умер. Он спит. Летаргия. Вы погубите его. Выключите респиратор.
Он сам не смог дотянуться до выключателя, поэтому рывком выдернул интубационную трубку из гортани Грачева и чуть ли не лег на него, защищая.
- Вы сошли с ума, Юрий Петрович, - сказала Мария Николаевна, - я прошу вас, выйдите. У нас каждая секунда на счету.
- Он жив! - прокричал Оленев. - Вы понимаете, он жив! К чему оживлять живого! Это же дикость!
Вечно сонный и уравновешенный Оленев и в самом деле производил впечатление свихнувшегося человека. По молчаливому знаку Марии Николаевны два крепких санитара бережно взяли его под локти и попытались оторвать от койки.
- Почитайте его записи, - частил Оленев, больше всего боясь, что его не успеют выслушать. - Там ясно написано, что он ввел ребионит. Это не смерть! Это запредельная искусственная кома, летаргия, анабиоз! Он же вам, болванам, сколько доказывал! Дождались, да? - Что еще ему оставалось делать?
- Сердце не прослушивается, - сухо сказала Мария Николаевна, протягивая руку за другим шприцом. - Дыхания нет. Зрачки расширены, арефлексия. Что еще вам надо? Убирайтесь отсюда, психопат! Потом поговорим о вашей пригодности к профессии...
Окрик Марии Николаевны, невозможный в любое другое время, подействовал на Оленева отрезвляюще. Он ослабил руки, но тут же вывернулся и забежал за изголовье койки, откуда достать его было не так то просто, рискуя разбить вдребезги сложную электронную аппаратуру. В то же время именно отсюда Оленев мог помешать любым действиям врачей.
- Не пущу! - твердо сказал он и бросил в лицо Марии Николаевне листок с последней запиской Грачева. - Это его воля. Его право! Он лучше всех знал, на что шел.
- Да, это его почерк, - спокойно сказала Мария Николаевна и передала листок по рукам, - но мы не можем взять на себя такую ответственность не делать ничего. Может, он был невменяем, как вы сейчас. И какое вы имеете отношение к этой истории? Не сам же он ввел себе этот яд? Где вы были вчера вечером?
- По-моему, не время допрашивать, - робко вмешался профессор. - Вы скажите прямо, есть шансы на спасение или это... конец?
- Если и конец, то не по моей вине, - бросила Мария Николаевна и демонстративно отряхнула ладони от несуществующих пылинок.
И тут Оленев ощутил прикосновение плеча к своему плечу. Это неизвестно откуда взявшийся Веселов встал рядом с ним и, нарочито беспечно почесывая щетину на подбородке, сказал:
- Да ладно вам митинговать. Оставьте шефа в покое. В кои-то веки не дадут человеку выспаться.
- О вашем ерничестве тоже поговорим позднее, - вскинулась Мария Николаевна и пошла из палаты.
Замерли сестры с наполненными шприцами в руках, продолжал гудеть респиратор, санитары отступили в глубь палаты, кто-то выходил, кто-то заглядывал испуганно и исчезал. Юра не смотрел ни на кого и, постепенно расслабляясь, все еще был полон решимости не допустить кого бы то ни было к Грачеву.
- Я и влупил шефу двадцать кубиков, - сказал Веселов, обращаясь неизвестно к кому. - Он говорит, сердце у него, мол, барахлит, кофия перепил, на-ка, дружок, шурани мне в вену. Я думал, так, обычный коктейль, то да се, как водится... То-то он сразу же глаза закрыл, ну и заснул, значит...
Профессор снял накрахмаленный колпачок, смял его в руках и, постояв у изножья, вышел из палаты. На лице его были запечатлены все грядущие кары господни.
Растолкав сестер, к Оленеву подошел Чумаков. Он, наоборот, поглубже нахлобучил шапочку, хмуро шмыгнул носом и спросил:
- Вы что, мужики? Тут его жена пришла. Боится заходить. Это правда?
Оленев ничего не ответил, а Веселов сказал:
- Сам не видишь, Никитич? Жив и почти здоров наш чудик. Ты что, мертвецов ни разу не видел?
- Действительно, - согласился Чумаков, - не похоже. Потому и шапки не снимаю. Черт знает, что творится в этой клинике! Час от часу не легче. Так что, звать жену?
- Зови, - тихо сказал Оленев. - Скажи, что Матвей Степанович жив и скоро проснется. Через три дня. Главное - не лезть к нему с нашими методами.
- Это он так решил или ты? - посомневался Чумаков.
- Он, - ответил Оленев и добавил через паузу: - И я тоже.
- Ага, - присоединился Веселов. - Я-то первый.
- Кто был первым, будет последним, - мрачно изрек Чумаков. - Пиши заявление, парень. По собственному.
- А я что, я ничего. Реаниматологи везде нужны.
- И в тюрьме работенку сыщут, - добавил Чумаков.
Оленев не трогался с места, вцепившись пальцами в спинку кровати. Тихо передвигались сестры, отключали аппаратуру, мыли шприцы, кто-то прикрыл Грачева простыней с головой, Оленев машинально откинул ее с лица. У Грачева было спокойное выражение, и только углы рта напряжены, словно готовился сказать что-то резкое или упрекнуть кого-то.
В палату зашла женщина в накинутом на плечи халате. Сотни раз Оленеву приходилось говорить родственникам горькие слова правды, делать то, чего невольно избегал любой врач, ибо невыносимо больно не только убеждаться в своем профессиональном бессилии, но и открывать истину перед близкими людьми, всегда несправедливую и безжалостную.
Жена Грачева тоже была врачом, терапевтом, но это лишь усложняло дело. Здесь нельзя обойтись простым, хоть и искренним утешением, она сама все знала и понимала.
Слов не было. Оленев, не покидая своего места, отвел взгляд, Веселов нырнул под кровать и по-мышиному завозился там, отцепляя заземление.
Оленев даже не помнил, как зовут жену Грачева, она никогда не появлялась у них в отделении, да и работала в соседней больнице, а сейчас, должно быть, ее срочно привезли на попутной "скорой", и халат с чужого плеча свисал неглажеными складками на колени. Она молча села на койку рядом с мужем, провела ладонью по его небритой щеке и тихо сказала:
- Все хорошо, Матвей. Ты поспи. Я подожду.
- Он не умер, - выдавил Оленев. - Это анабиоз.
- Я знаю, - просто сказала женщина. - Я прочитала его записи.
- Вы верите?
- Конечно. Он ни разу не обманывал меня.
Это было сказано так естественно, словно речь шла о мелких хитростях, вроде звонка по телефону: "Не беспокойся, дорогая, я задержусь на собрании". Веселов неслышно выполз с другой стороны кровати с мотком провода в руке, встал за спиной женщины и устало подмигнул Оленеву.
"Все в порядке, старик, - говорил его взгляд. - Наша возьмет. А теперь лучше выйти".
- Извините, - сказал Юра жене Грачева, невольно склоняя голову перед ней. - Я сейчас приду. Я его не покину. Это я... настоял. Так надо.
- Я знаю. Идите, я посижу.
Вслед за Оленевым по одному выходили остальные. Хорошо смазанная дверь неслышно открывалась и закрывалась.
- Дай закурить, - тут же попросил Веселов шепотом.
- Сейчас нам дадут прикурить... - сказал Оленев, машинально протягивая сигареты. - Света белого не взвидим.
Из-за дверей ординаторской шумела разноголосица. Громче всех выделялся голос Марии Николаевны. Слов не разобрать, но и без того все было ясно.
- Пять лет расстрела через повешение, - плоско пошутил Веселов. - Во денек, а? Ну ладно я, с меня взятки гладки, с шутов и дураков всегда спрос меньше. А ты-то что встрял, тихуша? Сидел, помалкивал, книжки листал, очочки протирал, а тут как тигр кинулся! Где белены-то взял? Еще не вызрела, поди?
А Оленев думал о том, что Вовка Веселов все-таки замечательный парень, не струсил, не ушел в кусты, первым признался, что ввел ребионит, хотя никто за язык не тянул. Ну а с ним, с Оленевым, разговор будет особый... Ведь именно он первым нарушил запрет Грачева - начал реанимацию, не увидев записку, но ведь любой другой на его месте начал делать то же самое. Такой уж рефлекс у реаниматоров - как у ковбоев, сначала стреляешь, а потом думаешь... И еще он подумал о том, что ребионит был введен ночью, а он пришел в лабораторию в час дня или около этого, и выходит, что все действия были абсурдными. Но отчего же он, а потом и все остальные действовали так, как будто смерть произошла только что? Будто впереди те самые шесть минут, когда еще можно вернуть жизнь?
"Да что же я голову ломаю? Ведь он и в самом деле не похож на мертвого. Ни тогда, ни сейчас... Сначала убеждал других, а теперь приходится доказывать самому себе... Ей-богу, белены объелся".
Он приобнял Веселова за плечи, коротко, но сильно, прижался своим плечом, отстранился.
- Пойдем, что ли?
- Знаешь что, тихоня, - сказал Веселов, гася окурок о подошву. - Я иду первым и принимаю огонь на себя. А когда они измочалят об мою голову критические дубинки, тогда и ты влезай в свару. Небось меньше достанется.
- Нет, пошли вместе.
- Не дури, - сказал Веселов и натянул колпачок на глаза Оленеву. Зайди лучше в соседнюю палату. Совсем забыли о нашей пациентке.
И мягко, но сильно подтолкнул Юру к дверям палаты. Хлопнула дверь ординаторской, на секунду донеслись громкие голоса. Что-то вроде: "Ага, вот он, голубчик..."
Оленев помедлил, одернул халат, поправил сползшие очки и зашел в палату.
Медсестра что-то вводила в вену, подняла голову и, не дожидаясь вопросов, коротко сообщила все, что было нужно.
Оленев сел у монитора, пошуршал широкой бумажной лентой, исписанной замысловатыми для непосвященных кривыми, полистал историю болезни, успевшую разбухнуть от консультаций узких специалистов, дневников, анализов. Нашел запись нейрохирурга: "...данных за гематому нет".
"Значит, не все потеряно. Костьми лягу, но вырву..."
Подошел к респиратору, скорее для вида, а сам пристально вглядывался в лицо незнакомки, неподвижное, бледное, с закрытыми глазами.
"Прости, - мысленно сказал Оленев, - прости, что не встретил тебя раньше. Моя первая, единственная. Без имени... Как ты жила раньше? Я помню, тебе было плохо, Еще вчера. И утром, в автобусе, разлучившем нас. Не навсегда, нет. Все впереди".
Цепь совпадений не пугала его, не путала, не вносила сумятицу в привычную ясность мышления. Время для Оленева никогда не текло линейно и однородно. Он представлял его в виде тугой струи, пронизывающей пространство, то текущей ровно и призрачно, то завихряющейся узлами, вплетающей в себя людей и события в самых непостижимых сочетаниях. И то, что лишь вчера наступил День Договора, а сегодня лавина непредвиденных событий обрушилась на Оленева, еще ничего не значило. Время непостижимо, как сама Вселенная, и предсказывать будущее берутся далеко не самые мудрые люди.
Мудрее и сложнее казалось для Оленева предсказывать прошлое.
Реставрировать ушедшее навсегда, в никуда, по обрывкам и обломкам, восстанавливать рухнувшее здание без чертежей и фотографий, ясно и четко представить себе извилистый путь человека из вчера в сегодня, ведь завтра может и не наступить.
Бесконечно долог век человека, унизительно короток он, тупики и разъезды, сожженные мосты, опаленные крылья, опустошенные души, надежда и отчаяние, переплетение судеб, непосильная ноша, хмельной полет над облаками, вечное стремление отдалиться от полуночи в сторону рассвета, ожидание солнца, которое вот-вот выглянет из-за горизонта, согреет лес, травы, разгонит туман, возродит день и новую жизнь...
Вот и сейчас, сидя у изголовья больной, прислушиваясь к ровному гуденью приборов, следя за ритмичными всплесками кардиограммы, Оленев не мог спокойно и отстранение смотреть на лежащего перед ним человека, как на невероятно сложный, но почти познанный набор белковых веществ, электролитов, воды, энергии, мерцающей в нейронах, бегущей по ниточкам нервов и неслышно управляющей телом и духом человека.
Ему всегда казалось, что Грачев, знающий практически все о таинствах человеческого тела, никогда не задумывается именно об этом - что перед ним не просто вышедший из строя организм, а живой, страдающий, верящий и отчаявшийся человек, прошедший долгий путь перед тем, как оказаться на койке в палате реанимации. Он знал это, но, не умевший никого осуждать, смотрел на Грачева спокойным и равнодушным взглядом.
И только теперь, ощутив переворот в своей душе, он ужаснулся той пустоте, которую привык именовать мудростью, равномерным восприятием добра и зла. Он понял, что двадцать лет своей жизни именно он, Юрий Оленев, пребывал в анабиозе, бесчувственном и бессмысленном, как в долгом полете через космическое пространство, и вот он ожил и видит перед собой Землю, породившую его, и начинает вспоминать детские годы, когда умел любить, страдать, ждать и надеяться.
Он понял, что, несмотря на неисчисленные знания, практически ничего не знал и в слепоте своей брел наугад с глазами, обращенными внутрь.
Грачев, аскет и фанатик, решился на непредвиденный шаг, и значит, все общепризнанные суждения о нем оказались лживыми и несправедливыми.
Веселов, пустышка и говорун, отмеченный, как родимым пятном, даже своей, фамилией, тоже повернулся неизвестной стороной - мужчиной, умеющим взять на себя ответственность за совершенный поступок.
Да и сам он обнажил сегодня свою сокровенную суть, о которой не ведал или просто забыл.
Узкое обручальное кольцо поблескивало на левом безымянном пальце женщины, незаведенные часики давно остановились, стрелки их сошлись на цифре двенадцать. И перед Оленевым вдруг зримо, как в кадрах неизвестно кем снятой кинохроники, то мелькающих неразличимо, то растянутых на годы, прошла жизнь этой неизвестной женщины. И это была не привычная утренняя игра в автобусе, о которой забываешь легко и беспечно. Оленев сам жил в чужой непридуманной жизни, шел к этой женщине через ее детство, юность, зрелость в параллельном стеклянном коридоре, и в конце он услышал звон разбитого оконного стекла, короткий крик. Их судьбы сомкнулись, переплелись, чтобы уже не размыкаться до конца.
"Я люблю тебя, - мысленно сказал он, - я люблю тебя, моя Вера, Надежда, Любовь. Я спасу тебя".
- На выход! - сказал Веселов, хлопнув по плечу. - Начало второго действия. Грим не в порядке, костюм, из другой пьесы, роль позабыл, суфлер пьян, режиссер, спятил, зато драматург гениален! Третий звонок, господа актеры, прошу на подмостки!
- Жив? - спросил Оленев, поднимаясь.
- Во! - поднял большой палец Веселов. - Такие щепки летели! Любо-дорого смотреть. Начальства набежало! Всяк со своей идеей. Когда меня казнят, Юра, передай последнюю волю - пусть отдадут мое грешное тело на возлюбленную кафедру анатомии. Пускай салажата об меня скальпели тупят. А тебя решили обмазать дегтем, обвалять в перьях и выставить в актовом зале в назидание, чтоб с армейским уставом в монастырь не лез. Заходи!