И явственно, что город затерян на огромной ночной земле, а земля в темной холодной бесконечности. Ужас этого леденящего ощущения ослабляется дыханием женщины, спящей рядом, или едким теплом табачного дыма, или строками стихов, нежданно припомнившихся... Но всего лучше, когда возникают новые слова и новые мысли взблескивают нежданно и сразу же так реальны, так действительно сущи, как внезапно засветившееся в темной стене окно, раньше совсем неприметное.
Искорка дотлевает на задутой спичке. Вьются огненные узоры улиц. Вечное пламя далеких солнц — бледных звездочек — тусклее этих пестрых огней и этого малинового кончика сигары. Все несоизмеримо, все несочетаемо, разметано в бесконечном времени, -миг — и миллионы светолет, — в беспредельном пространстве, — рядом — и так далеко, что, может, уже и вовсе не существует, еще только светится. Но все это оказывается вместе, рядом и равноправно в глазах, в мыслях, в слове, связавшем несвязуемое. Человек любопытен и всемогущ, как бог накануне первого дня творения. А явные и тайные истоки его могущества в той обыкновенной жизни, которая дышит шумами города. Но, пожалуй, всего более ощутима в тепле земли, в зелени травы, в каждом дереве, устремленном от земли к небу. Деревья так наглядно связывают живую плоть земли и бесплотность неба, мгновение и вечность, рождение и смерть...
Славьте дерево, которое
Растет, ликуя, из падали в небо.
Славьте падаль сначала.
Славьте дерево, которое эту падаль впитало,
Но славьте еще и небо.
Ночное одиночество города, предрассветную зябкую тоску разобщенности сменяет утренняя, шумная, торопливая сутолока. Паровозные гудки по утрам уже не вопят от затерянности во мраке, а грустят о разлуках, обещают встречи, зовут в дальние дороги. Открывается множество раньше невидимых связей между улицами и площадями и людей между собой, с поездами, с трамваями, с машинами. Утром сразу приметна зелень. Между серыми и бурыми уступами домов, за темно-красными, графитными крышами приветливо светятся деревья и кусты. Сады зелеными прогалинами в кирпичных чащах; маленькие зеленые всплески то там, то здесь на балконах во дворах, в палисадниках. Вдоль улиц зеленой бахромой деревья. В безмолвии зелени ритм. Ее тишина не только зрима, но еще и слышна, как паузы в песне.
Иногда он приходит в отчаяние — невозможно сказать о самом важном, самом существенном — о движении бесконечной жизни.
По многим большим городам я прошел
и вот что подумал однажды:
о если бы кто-нибудь слово нашел,
хоть слово на город на каждый.
Я попусту время свое проводил,
развеял его, как полову,
но верного слова я не находил,
того несравненного слова.
Мелькают слова бесконечной гурьбой,
что сблёвано — тотчас же сглотано,
но нету такого, чтоб крикнул любой,
чтоб все согласились бы: вот оно!
Слов много, а вот подходящего — нет.
Нашел бы — и зажил спокойно
и стал бы коллекционером монет,
чтоб все были мною довольны10.
Где его найти, это заветное слово? И существует ли оно? Тщетно искали его столько прославленных, и забытых, и вовсе неизвестных. А сколько таких, кто верил, что нашел. Как торжественно возглашено: «Вначале бе слово». Гёте сказал: «Вначале было дело». Но из всех дел Гёте живут лишь те, которые стали словом.
Какими же мерами измерить, как понять, ощутить и как самому найти это превращение жизни в слово?
Непрерывно вечное движение жизни. Оно в тихой зеленой воде Леха, в траве и в деревьях у старой стены в Аугсбурге, в дереве, горевшем ночью его детства, и здесь, в ночных шумах Берлина. Это движение наступающего дня с его пестрой суетой и в занавесе, поднимающемся над сценой, в настороженном дыхании зала. Жизнь, вчерашняя и завтрашняя и будущего года, здесь и там, где он еще никогда не бывал, — это все та же жизнь, которая была тысячу лет назад и будет через тысячу лет. Ей нет ни конца, ни начала. Живет голубь, лениво взлетевший над чердачным окном, живет облако — белое, утреннее, неподвижно повисшее в зените, живет город несчетными жизнями.
Сегодня в той ночи, где я тебя люблю,
беззвучно на небе белеют тучи,
в сухом бурьяне вздрагивает ветер,
и воды закипают с кручи.
Год за годом рушатся
пена и вода,
а на небе вдосталь
тучек, как всегда.
Будут тучи белые еще видны,
поздней, в те одинокие года,
и будет ветер вздрагивать в траве,
и будет рушиться с камней вода11.
Слова приходят к нему с бесшумными всплесками воспоминаний и гулом оттуда, из-за крыш. Слова еще неслышные уже существуют. Они, как биение сердца, как пульс, внезапно становятся внятны, когда прислушаешься, когда нарочно захочешь уловить. Они возникают из всего, что слышится, видится, осязается, помнится. Одни легкие, пустые, как пузырьки в кипятке, всплывают и пропадают, другие остаются, живут...
Стих должен удержать слово в этой живой определенности его возникновения и вырастания, удержать его смысл и звук. Безбрежное наводнение слов расплывается мутным болотом. В берегах стиха их течение становится светлым. Потоки слов бывают бурными, стремительными или плавными, тихими, извилистыми или ровными. Они бесконечно разнообразны.
Песня прочнее стихов закрепляет слово. В ней строже мелодия, отчетливей лад. Голоса города, зримую тишину зелени, внятные очертания людей и предметов, радость восприятия бесконечной жизни и отчаяние оттого, что она почти невыразима, все закрепляет слово песни.
Брехт часто сам сочиняет мелодии. Иногда стихи рождаются вместе с мелодией, вырастают из нее. Из привязчивой песенки, переиначенной шутя либо случайно: в лад шагу, ритмам трамвайных колес или порывам ветра, шумящего за окном. Из воспоминаний о церковных хорах и уличных певцах. Он бренчит на гитаре, и слова прилетают, как отголоски гудящих, жужжащих струн.
Но когда с ним заговаривают о музыке, он отвечает так, что иные только сердито машут руками или презрительно отворачиваются: «нелепые вкусы». Он не терпит скрипок и не любит симфоний Бетховена. Правда, любит Баха и Моцарта. Наивный и могучий Бах с богом разговаривает, как с толковым, строгим, но добрым капельмейстером. В его органных и фортепьянных пьесах слышны еще отзвуки человеческих голосов, молитвы, споры, песни. Бах чистосердечно радуется гармонии, умно и прилежно ее ищет. А Моцарт захватывает веселой жизненной силой. Он и в грусти и в горе неомрачимо светел. Слушая его, видишь зеленый лес, цветущие луга, облака в синеве, ручьи и реки.
Но и ради хорошей музыки Брехт не пойдет в обычный концерт. Потому что там все фальшь: господа во фраках сосредоточенно пилят — от скрипок у него начинают мучительно болеть зубы, а другие фрачники в зале старательно делают вид, что слушают, что им вовсе не скучно, и декольтированные дамы неумело изображают самозабвенное упоение дивными звуками.
Ему возражают, что сам-то он ведь музыкален, наверное, не мог бы и дня прожить вне музыки, без которой нет его стихов. Тогда он сердито говорит, что ему необходимо нечто совершенно иное, чем те звуковые эффекты, которые принято называть музыкой. Он с детства любит слушать, как поют женщины за работой, думая, что их никто не слышит. В Аугсбурге во дворах женщины поют, когда чистят картошку, шьют, укачивают малышей. И в театре нужно петь именно так. Необходимы просто лад, ритм, интонация. Поэтому чаще всего нужны гитары, трубы, может пригодиться шарманка, лишь бы не скрипки. И значит, ему нужна вовсе не музыка, а нечто совсем другое, скажем так: «мызука»; вроде похоже и все же не то.
Иногда ему кажется, что легче стало находить, угадывать нужные слова; легче вылавливать их звучание в шумах вокруг. Он задает себе строгие задачи — пишет сонеты. После вольных стихов, не стесненных ни объемом, ни рифмами, ни постоянными размерами, четырнадцать прочно скрепленных строк требуют напряженной работы.
Бывают часы в бессонные ночи или в дороге, когда он подолгу перебирает, перебрасывает слова, — как в детстве цветные камешки из руки в руку, — прислушивается, приглядывается пробует на вкус и на ощупь и весело засекает внезапные разряды — искры живой мысли, звонкое созвучие, усиленное нежданным резонансом, быстрые цепочки случайно вспыхнувших и уже не меркнущих воспоминаний, ассоциаций. Но слова, не подкрепленные музыкой — «мызукой», кажутся недостаточно защищенными в их самостоятельной, уже независимой от автора жизни.
Поэтому Брехта очень радует, что молодой композитор Курт Вайль заинтересовался зонгами из «Домашнего сборника».
Вайль — ученик известного композитора Бузони; впрочем, он и сам уже приобрел имя. Его струнный квартет был отмечен на фестивале молодых музыкантов в 1922 году. Вайль, так же как Пауль Хиндемит и Генрих Буркгард, хотел бы создавать такую музыку, чтобы она стала насущной потребностью миллионов людей. Молодые композиторы разрабатывают новые понятия: «музыка широкого потребления» и «музыка общения». Нужна музыка для радио, для кино, для пластинок, для молодежных клубов, для туристов, спортсменов, для эстрады и школ. Нужна такая музыка, чтоб могла противоборствовать халтуре, пошлости, рыночной дешевке, уродующей вкусы.
Бузони сердит на талантливого ученика потому, что считает эти искания изменой серьезной музыке: «Вы хотите стать Верди для бедных»,
А Брехту нравится новый приятель, они отлично понимают друг друга. Вайль — тихий, застенчиво улыбающийся, толстогубый добряк. Высокий, светлый, словно раздвоенный лоб уходит далеко за темя к редеющей короткой шерстке. В толстых круглых очках удивленные добрые глаза. Он хорошо слушает — участливо, серьезно и терпеливо. Никогда не перебивает; на вопросы отвечает неторопливо, но коротко и точно. Когда не согласен — не ввязывается в спор, только улыбается насмешливо или отстраняюще.
Первоначально его привлекли зонги Брехта из цикла «Напевы Махагони». Как возникло это название? Пряное слово «Махагони» с юности запало в речь и давно утратило первичный смысл. «Махагони» по-немецки — красное дерево. Но Брехт любит произносить экзотически звучное слово, просто так, меняя ударения: «Махагони», «Махагони», «Махагони», и употребляет по разным поводам. В некоторых письмах Махагони значит Берлин. Но в стихах и зонтах Махагони — это сказочный американский городок, населенный золотоискателями, ковбоями, неунывающими бродягами, городок салунов, игорных домов, притонов. Даже бог приходит в Махагони «в парах виски».
Вайль считает, что здесь необходим джаз. Он улыбается, слушая рассуждения Брехта о «мызуке», обличения Бетховена и проклятия скрип сам. А джаз — живая сила. Он обогащает музыку народными элементами, помогает упростить ее, сделать доступной, расширяет возможности композиции, создает большую степень свободы, большее разнообразие гармонического критмического строя.
Брехту все это по душе. Джаз отлично годится для «мызуки», для зонгов.
Вдвоем они сочиняют короткую озорную пьесу — «Зонгшпиль Махагони». Летом 1927 на фестивале в Баден-Бадене ее ставят в ряду «камерных опер». Режиссура Брехта, среди исполнителей жена Вайля молодая певица Лотта Леньа — подвижная, остроумная, задиристая. Успех бесспорен. «Махагони» в том же году включают в свои передачи радиостанции Штутгарта, Франкфурта-на-Майне.
* * *
1928 год в Германии встречают, как год сытого благополучия и преуспевания. Промышленники хвастают небывалым ростом производительности, рационализацией, совершенством новейшего оборудования. Немецкие самолеты, немецкие цеппелины, немецкие станки, немецкая оптика, немецкие лекарства, немецкие краски, немецкие печатные машины, немецкие корабли и немецкая зубная паста завоевывают рынки мира.
Новый президент США республиканец Гувер провозгласил начало эры процветания. В Китае после кровавых потрясений предыдущего года гражданская война пошла на убыль, глава южного правительства Чан Кай-ши, считавшийся революционером, ищет соглашений с державами Запада. Из России сообщают о грандиозных планах промышленного строительства — это сулит новые заказы немецким заводам.
В Германии на биржах все повышаются курсы акций. Растут доходы, но растет и число безработных. Газеты успокаивают: это временное явление — следствие рационализации. Растут силы коммунистов: на «красную троицу» в мае 1928 созывается всегерманский слет Союза красных фронтовиков. Маршируют больше ста тысяч крепких парней в одинаковой полувоенной форме; серые фуражки, серые гимнастерки с портупеями, военные оркестры, красные знамена, у многих отличная выправка. В самом сердце Германии марширует армия революции... Но растут и силы умеренных: социал-демократы — «государственная партия» Штреземана и некоторые примыкающие к ним создали военизированный Союз имперского знамени. Маршируют сотни тысяч в куртках хаки. Черно-красно-желтые флаги. Оркестры. Выправка. Это «армия порядка». Однако не отстают и правые. «Стальной шлем»: сотни тысяч бывших солдат и офицеров. Серые куртки военного покроя. Черно-бело-красные флаги. Оркестры. Выправка у всех образцовая, прусская. «Штурмовые отряды»: коричневые рубашки, красно-белые флаги с черной свастикой. Оркестры. Выправка не хуже, чем у «Стального шлема». Военизированные союзы маршируют и под флагами католиков, баварских националистов. А в дни праздников по городам проходят колонны настоящих солдат — рейхсвера. Их немного, но ведь это лучшие в мире немецкие солдаты. Безупречные мундиры. Сияет металл касок, винтовок, пуговиц, пряжек. Сияет глянцевая кожа ремней и сапог. Шаг ритмичнее любых часов. Строй идеальный: каждая колонна отлита из одного куска великолепного сплава: немецкого мужества, немецкой техники, немецкой опрятности и немецкой дисциплины.
Все растет в Германии, все надеются на успехи, все ждут лучшего. Безработные в очередях на бирже труда надеются, что кончится проклятая рационализация и снова понадобятся их силы. Одни надеются, что коммунисты придут к власти и будут открывать новые заводы, другие надеются, что социал-демократы выполнят обещание, повысят пособия.
Капиталисты надеются на новые заказы, на расширение экспорта; политические деятели — на новые выборы.
Надежды, ожидания, самодовольная уверенность, тревожные предчувствия, деловая суета, будничные заботы, неутолимая жажда развлечений создают лихорадочно пестрый быт немецких городов. В литературе и в театре экспрессионистская патетика уступает место «новой предметности» или «новой деловитости». Иронический скепсис сменяет страстные призывы, трезвая достоверность — пылкую фантастику. Конкретное восприятие материального мира, конкретных людей и конкретных событий вытесняют идеалистические абстракции, бесплотную риторику.
Томас Манн, в годы войны одержимый упрямым стремлением сохранить корневые связи с народом, стал тогда на время проповедником националистических идеалов воюющей Германии, презрительно осудил космополитический пацифизм экспрессионистов, в том числе и своего брата— Генриха Манна. Но в 1924 году после нескольких лет трудных размышлений Томас Манн издал «Волшебную гору» — книгу о распаде буржуазного мира, о нераздельности жизни и смерти, о взаимопроницании потаенного смысла и явного абсурда.
Генрих Манн после доброго десятилетия экспрессионистских исканий в публицистике, в сатирической и патетической прозе книг о рабочих («Бедняки», «Голова») написал роман «Евгения, или бюргерская эпоха» (1928) — спокойное повествование, исполненное конкретных деталей быта, напоминающее первый роман его младшего брата Томаса Манна — «Будденброки».
Курт Тухольский на страницах «Вельтбюне» («Сцена мира») зло высмеивает филистеров и генералов, буржуа и снобов.
Премию Клейста за 1928 год получила повесть «Восстание рыбаков», первая книга молодого автора — Анны Зегерс, недавней студентки искусствоведения, которая стала писательницей и деятельной коммунисткой. В повести густые ван-гоговские краски; горько-соленое йодистое дыхание моря; слышится отрывистая, сбивчивая неподдельно живая речь. И вся она пронизана ощущением необходимости революционной борьбы.
Иоганнес Бехер опубликовал большую поэму «У гроба Ленина»; его стихи печатаются в «Роте фане», в газетах и листовках компартии.
Фейхтвангер стал автором исторических романов. «Безобразная герцогиня» (1923) и «Еврей Зюсс» (1926) принесли ему славу. Теперь он пишет роман о современной Германии, о Мюнхене, о гитлеровцах. В этой книге он изображает и Брехта. Кто-то из общих друзей сказал, что Фейхтвангер начал писать историческую прозу еще и для того, чтобы оспаривать марксистские взгляды Брехта.
Дёблин пишет роман о подонках Берлина — о ворах, сутенерах, проститутках. В их быту он видит упрощенную модель общественного бытия всей Германии.
Людвиг Ренн, потомок аристократического рода, бывший кадровый офицер, командовавший батальоном на Западном фронте, издал роман «Война»; беспощадная неопровержимая правда рассказана сдержанным, по-военному точным языком.
* * *
Для Брехта 1928 год начинается удачно.
В январе в Народном театре Эрих Энгель поставил «Что тот солдат, что этот». В марте на конкурсе журнала «Берлинер иллюстрирте» первую премию в три тысячи марок получил рассказ Брехта «Бестия». Это рассказ об актерском и режиссерском искусстве и вместе с тем о Советской России. Советский кинорежиссер снимает фильм о действительных событиях, предшествовавших революции. Он ищет исполнителя на роль губернатора, жестокого негодяя, который, пытаясь предотвратить революционное выступление, устроил еврейский погром. Режиссер находит старика, внешне очень похожего на портреты губернатора. Начинают репетировать, снимать. Но старик играет слишком тускло и недостоверно. Его лишают роли. Позднее оказывается, что он и был тем самым губернатором: он играл самого себя, точно воспроизводя свое тогдашнее поведение. Правда жизни не тождественна правде искусства. Короткий, сдержанный, четко выразительный в деталях рассказ — отголосок воспоминаний о «Броненосце „Потемкине“ и художественное обобщение мыслей о природе искусства.
После того как Марианна Цоф дала ему, наконец, развод, Брехт может оформить брак с Еленой Вайгель. Они уже четыре года вместе, их сыну Стефану пошел третий год. Их любовь и супружество неотделимы от общей работы в театре.
Вайгель именно та артистка, которая нужна Брехту — драматургу и режиссеру. Она постоянно думает о том, что играет, о своей роли, о каждом эпизоде и о пьесе в целом. Она часами повторяет реплику, отрабатывает жест. Меняет оттенки, интонации, злится, отмахивается от советов, требует критических замечаний, радуется, повторяет, опять недовольна, сердится, пробует по-другому... Брехт для нее тот единственный наставник-товарищ, которому она может поверить именно потому, что он не хочет, чтоб она верила, а требует понимания, — не приказывает, а доказывает, убеждает, вызывает на спор и внимательно слушает. Распалившись, он иногда кричит, бранится, высмеивает, но быстро остывает и тогда становится особенно предупредителен, ласков, трогательно заботлив. Зато сам никогда в споре не обижается даже на резкие возражения. Для него главное — сущность, предмет, а не формы спора; главное — вместе добраться до истины.
Вайгель любит говорить, что она простая баба, необразованная комедиантка. При этом в ее речи начинают звучать простецкие интонации венских окраин. Но в беседах и спорах с самыми опытными любителями политических дискуссий и с учеными-искусствоведами она поражает знаниями, остроумием и тачным прицелом аргументов.
К тому же она еще оказалась неправдоподобно хорошей женой, ловко и весело управляет их беспорядочным домом, который всегда открыт самым разным гостям. Она точно знает все особенности характера Брехта, знает, когда ему лучше не перечить, а когда, напротив, можно и нужно огрызнуться или отшутиться, стукнуть кулаком по столу или сыграть обиду, беззащитность. Она знает все его причуды, мелкие привычки, слабости и привязанности. Заваривает кофе именно так, как ему по вкусу; умеет, когда нужно, вовсе не попадаться на глаза — в иные утра он бывает раздражен, садится к письменному столу натощак, не хочет ни с кем разговаривать. Но она точно определяет минуту, когда можно и нужно подойти, послушать, что он написал, дать свежую газету. Она бережно хранит те предметы, к которым он пристрастился: старые домашние туфли-шлепанцы, большую китайскую гравюру «Сомневающийся мудрец», потертое, неказистое, но очень удобное кресло.
В этой молодой женщине бьют неиссякаемые источники энергии. Девочкой она стала учиться актерскому ремеслу вопреки брезгливому гневу родителей — интеллигентных венских буржуа, чопорных и властных. Потом так же упрямо сопротивлялась самоуверенным режиссерам и самовлюбленным звездам сцены. Наперекор всем она пытливо выискивала действительный смысл пьес и ролей, откровенно презирала дешевые эффекты, мгновенный и, значит, мнимый успех и любое подлаживание к рутине, угождение пошлым вкусам.
Для Брехта она не только подруга, жена, товарищ, она и по-матерински его опекает. И всегда умеет во всяком случае сыграть материнскую любовь, взыскательную, ревнивую и всепрощающую. Ей не опасны никакие соперницы, никто из множества поклонниц и обожательниц Брехта, даже такие, с которыми он сближается и кто постоянно работаете ним, хорошо играет в его пьесах, входит в самый тесный круг его друзей. Вайгель умеет ладить с любой, иным даже покровительствует; помогает работящим, восхищается талантливыми. Что ж, если при этом она видит и смешные черты и неказистые слабости?
Когда Энгель ставит «Что тот солдат, что этот», Вайгель играет владелицу походного пивного бара вдову Бегбик. Играет разбитную, наглую, циничную торговку — продажную солдатскую утешительницу и вместе с тем несчастную одинокую женщину, горько умудренную жизненным опытом. Брехт дописывает ей новые реплики, зонги и поручает именно ей произнести — спеть авторский комментарий к пьесе. Она говорит зрителям, предваряя ту решающую сцену, когда, собственно, и осуществляется «перемонтаж» грузчика в солдата:
...Тот, кого так переделать сумели,
Будет средством, пригодным для всякой цели.
Упустим сегодня, забудем о нем,
А завтра он к нам же придет палачом.
Бертольт Брехт очень хочет, чтобы каждый здесь мог
Почуять, как почва ползет из-под ног,
Чтоб о грузчике Гэе узнав не напрасно,
Вы постигли, как жизнь на земле опасна.
В роли вдовы Бегбик, сыгранной Вайгель, таилось то живое зерно, которое через десять лет проросло могучей драмой «Мамаша Кураж».
* * *
В начале 1928 года в Лондоне отмечают двухсотлетний юбилей «Оперы нищих» Джона Гэя — веселой и злой пародийной пьесы, которую любил великий сатирик Свифт. Это пьеса о соперничестве корыстного буржуа, филантропа — «короля нищих» с разбойником-дворянином и о прочной дружбе уголовников с королевской полицией. В свое время «Опера нищих» крепко ударила по высокомерию властей и аристократии, по ханжеству респектабельных буржуа. Залихватские мелодии композитора Пепуша пародировали оратории и оперы Генделя, который тогда господствовал в музыке.
Еще в начале двадцатых годов лондонская постановка старинной комической оперы имела успех. Уже тогда Элизабет Гауптман достала текст и начала переводить сцену за сценой. Брехт сразу же заинтересовался фабулой. Торгаш-«благотворитель», бандит и полицейский образуют неразрывный «клеверный трилистник». В этом тема вполне злободневной драмы или даже оперы, новой, еще небывалой оперы, в которой музыка не забивала бы слово, а помогала ему так, чтобы песни на сцене были как эпическое повествование в драме. Музыку напишет, конечно, Вайль.
Курт Вайль и Лотта Леньа снимают две комнаты, обставленные тяжелой темно-черной мебелью. Из-за этого Брехт прозвал их квартиру «похоронным бюро». Вайль дает уроки музыки и пишет музыкальные рецензии для радио. Это постоянный заработок. Но по утрам он занимается только своими композициями — в его комнате письменный стол стоит рядом с пианино. За этим столом либо в своей мастерской Брехт читает Вайлю стихи, потом берет гитару, перебирает струны: нужна примерно такая мелодия. Вайль улыбается, коротко записывает в блокноте. На следующий день он играет на пианино, а Брехт подпевает. Угрюмой насмешкой звучит пародийно-молитвенный напев.
Вставай, человече, вставай,
Бесчинствуй, не тешься досугом!
Увидев, что ты негодяй,
Воздаст тебе бог по заслугам12.
Это должен петь Джонатан Пичем — благодетель и эксплуататор нищих. Он, разумеется, верит в бога — в своего бога, который помогает разумному, то есть хитрому, сильному, удачливому. Помогает, как большой делец дельцу помельче, как хозяин приказчику, может и обмануть, может и прижать, если ты глуп, неосторожен, слаб...
Молодой артист Эрнст Ауфрихт добыл откуда-то много денег — получил наследство, выиграл в карты или женился на богачке. Он арендовал старое, но отличное театральное здание в самом центре на набережной Шиффбауэрдамм и хочет создать свой театр, он пригласил Каспара Неера постоянным художником, собирает труппу. Встретив Брехта, он просит у него пьесу — новую пьесу, для открытия нового театра. Брехт слушает внимательно. Он готов помочь. У него есть несколько сцен сатирической оперы, переделка старой английской «Оперы нищих». Их можно посмотреть. На следующий день Ауфрихт присылает за рукописью. Идет дождь, и неосторожная горничная приносит ему пачку промокших листов. Но когда он, кое-как подсушив, начинает их проглядывать, актерское чутье заставляет его насторожиться. В этих сценах есть что играть, и песни, вероятно, понравятся. Помощник Ауфрихта восхищен текстом. Оба они пристают к Брехту, просят, требуют, умоляют, чтобы он продолжал, чтобы дал новые сцены. Он говорит, что к пьесе есть уже музыка Курта Вайля. При этом имени заказчики смущены. Ведь Вайль один из «атональных» композиторов, его музыка не для пения. Но Брехт упрям — только Вайль, и никто другой.
Ауфрихту все больше нравится пьеса, он должен открыть ею театр. Назначены твердые сроки. Не позже 30 августа, к самому началу сезона. В мае заключен договор. Времени остается немного. В Берлине вряд ли удастся работать сосредоточенно. Решено уехать на Ривьеру.
Нарядный курортный городок. Брехт и Вайгель снимают небольшой домик с садом, и гаражом. Вайль и Лотта живут в гостинице.
Две недели Брехт и Вайль работают как одержимые дни и ночи. Вайгель и Лотта репетируют, заучивают роли. Вайгель должна играть жену Пичема, а Лотта проститутку Дженни, которая предает бандита Мэкки полиции.
На дальнем безлюдном краю пляжа — чтоб не пугать «добропорядочную» публику — Лотта поет:
...иногда из женского упрямства
Я отвечала колкостью на хамство,
И он давал мне в зубы, и бывало,
От зуботычин я заболевала...
Так провели полгода мы вдвоем
В борделе том, что нам служил жильем13.
Елена Вайгель слушает, подсказывает.
Брехт, сбросив башмаки и подвернув брюки, медленно бредет вдоль берега в теплой мягкой воде по тугому песку. Жарко. Куртку он снял и закинул через плечо, кепи надвинул низко, чтоб не слепило жгуче-оранжевое солнце; в углу рта неизменная виргинская сигара. Он неторопливо ступает в теплый прибой, подставляет лицо влажному соленому ветру. Сзади слышен женский смех и веселый визг сына.
Искусство должно кормить умелых. У Брехта договоры с театрами, издательствами, счет в банке. Он убежден, что голодные, нищие гении такой же миф, как благородные бандиты. Но плохо, если от пресыщения забудешь о голодных. Одному не накормить всех, кому нечего есть, и, если один откажется веселиться, потому что вокруг слишком уж много печали и горя, он этим никому не поможет. Но ведь именно такие рассуждения позволяют богатым спокойно богатеть за счет того, что бедняки беднеют. Обжоры наказывают голодного, укравшего кусок хлеба, похотливые светские дамы блудят тайком, содержат альфонсов, но презирают женщин, которые продают себя, чтоб кормить детей, платить за жилье. Обо всем этом он скажет в своей опере.
Сначала дайте нам пожрать немного,
А уж потом учите честно жить.
Вы любите развлечься, господа,
Давайте же простимся со стыдом,
Пора запомнить раз и навсегда —
Сначала хлеб, а нравственность потом14.
* * *
Ауфрихт шлет нетерпеливые телеграммы. Он уже собрал труппу, пригласил Гаральда Паульсена — прославленного премьера оперетты и Розу Валетти — звезду берлинских кабаре. У Каспара Неера готовы эскизы декораций и костюмов.
Брехт и Вайль вернулись в Берлин, и сразу же начинаются репетиции. Сперва кажется, что все идет хорошо. Актерам любопытно — такого они еще никогда не играли: не то опера, не то оперетта, озорная, фарсовая, но в ней звучат суровые, жестоко серьезные песни. В игривых, почти скабрезных, куплетах внезапно трагически значительная, угрюмая скорбь.
Брехт и Вайль сидят рядом с Энгелем на каждой репетиции. С ними иногда приходят друзья-болельщики. Особенно часто Фейхтвангер, он предлагает новое название пьесы — не «Опера нищих», а «Трехгрошовая опера».
Но дни идут, и репетиции становятся все более бурными. Гаральд Паульсен, избалованный рецензентами и обожательницами, недоволен ролью афериста, сутенера. Если уж бандит, злодей, то хотя бы романтический, величественный, как Ринальдо Ринальдини или Карл Моор. Он требует, чтобы его представили более импозантно, чтоб ему посвятили особую арию.
Брехта раздражает этот опереточный Нарцисс, но он хорош в роли прожженного негодяя Мака Макхита, прозванного Мэкки Нож, самоуверенного любимца женщин, бандита-спекулянта. Что ж, пожалуй, стоит сделать ему рекламу прямо на сцене и даже в самом начале, в специальном прологе. Только чтоб не он сам говорил о себе. Вайль напоминает о ярмарочных шарманщиках, певцах «моритат». Тут же на репетиции Брехт пишет текст. У Вайля уже на следующий день готова музыка, потом он достает настоящую шарманку. Но где найти еще одного певца? До премьеры остаются считанные дни. Курт Геррон, который играет начальника полиции Тигра Брауна, согласен взять вторую роль. Уж очень ему нравится песня. Такой простой и необычный мотив — заунывный, шарманочный и вместе с тем подмывающий, озорной и зловещий.