Брехт пытается работать для Голливуда — он пишет сценарий вместе с одним из новых друзей — французским литератором Владимиром Познером и с его приятельницей. Сценарий о французском Сопротивлении «Безмолвный свидетель». В. Познер вспоминает:
«То было двойное заблуждение в городе, который предоставлял отличные возможности любой призерше конкурса красивых бюстов, но обрекал на безработицу Людмилу Питоев и Елену Вайгель. Мы ожесточенно спорили над переполненными окурками пепельницами. Наша приятельница, самая великодушная, самая страстная и самая рыжая из всех женщин, каждое мгновение вскипала: она хотела знать обстоятельства каждого психологического поворота, каждого драматического столкновения.
— Но этот персонаж, — упрямо говорила она в десятый раз, — еще никому не знаком, его нужно сначала представить.
— Его показывают лишь тогда, когда он требуется для действия, не раньше, — сказал Брехт, едва владея собой.
— Почему же? — воскликнула она.
Он повышает голос, вздрагивающий от гнева.
— И когда этот персонаж больше не нужен, о нем больше не упоминают.
Воздевая красивую руку, встряхивая задорной рыжей гривой, очень похожая на «Марсельезу» Рюда, она продолжает упорствовать.
— Почему? Я хочу знать, почему?
— Потому, что я так сказал. И этого достаточно! — взрывается Брехт и яростно топчет сигарой в пепельнице: ставит точку, завершает спор.
Но мы всегда в конце концов приходили к соглашению, и в этот раз, когда страсти утихли, я продиктовал секретарше готовую сцену.
— Прежде всего, — сказал Брехт с добродушной улыбкой близорукого, зажигая снова сигару, — не будем забывать ни на мгновение, что мы пишем этот сценарий для продажи.
...Никому наш сценарий не понадобился; Голливуд счел его, должно быть, слишком реалистическим или слишком романтическим, несомненно, и тем и другим».
Брехт пишет еще один сценарий: «И палачи умирают» — о том, как чешские антифашисты уничтожили гитлеровского наместника в Чехии обер-палача гестаповца Гейдриха. Работа над этим сценарием увлекает его, он хочет участвовать и в постановке фильма. Но продюсеру нужен не революционный антифашистский фильм, который задумал этот чудаковатый эмигрант, а сенсационный боевик с шикарными злодеями, пытками, погонями, кровожадными красавицами. Брехт решительно порывает с фирмой и требует, чтоб его имя даже не упоминалось в титрах фильма, который снят по изувеченному сценарию. Этот разрыв с влиятельным голливудским продюсером означает крушение еще одного кинопроекта: он хотел экранизировать «Седьмой крест» Анны Зегерс. Этот фильм снимают без его участия. Правда, в нем, наконец, предоставили роль Вайгель — маленькую безмолвную роль. Это единственный случай за шесть лет, когда в США нашлась работа для артистки, которую даже самые недоброжелательные критики называют одной из величайших артисток столетия.
Первое публичное выступление Брехта после его приезда в США состоялось... в Москве: в январе 1942 года московское радио передавало его стихотворные обращения «Немецким солдатам на Востоке».
...На карте, в атласе школьном,
Дорога к Смоленску короче
Мизинца фюрера. Здесь же,
В снежных просторах, она так длинна,
Очень длинна, слишком длинна...
...Тысячелетьями только смеялись
При виде творений людских, обращенных в руины.
Отныне и впредь на всех континентах запомнят
И скажут:
Нога, истоптавшая борозды пахарей новых,
Отсохла.
Рука, что посмела подняться на здания
Градостроителей новых.
Обрублена43.
Он пишет реквием, полный гнева, призывы к братьям, которых он презирает, сострадая, любит, ненавидя, и предостерегает, хочет, чтобы они задумались над своей постыдной и страшной судьбой. В стихах сплавлены библейская страсть и сухой язык военных сводок, жаргон улицы и поэтика народных песен.
* * *
Брехт все же пытается пробиться на сцены американских театров. В Голливуде живет Макс Рейнгардт, тот самый Рейнгардт, который двадцать лет назад дал ему работу в Берлине, теперь он хочет ставить «Страх и отчаяние третьей империи». Для этой постановки Брехт пишет несколько новых «обрамляющих» сцен. Между отдельными независимыми друг от друга эпизодами «Страха и отчаяния» показывается бронетранспортер с немецкими солдатами, катящими по европейским странам от одного завоевания к другому. Текст интермедий привязывает довоенные сцены пьесы к новой действительности. Все происходившее в Германии в первые годы гитлеровщины предстает как целеустремленная подготовка к войне. Но Рейнгардту не удается ничего поставить, нет средств, чтобы собрать группу, арендовать театр.
Все же в 1942 году несколько сцен из нового варианта «Страха и отчаяния» показывает студенческий театр в Блэк Мацитин колледж. В последующие годы главным образом именно студенческие театры ставят пьесы Брехта в США.
В его калифорнийском доме не прерывается движение друзей. Чаще всего это земляки, такие же изгнанники, как он, среди них давние знакомые и приятели: артисты, игравшие в его пьесах, — Фриц Кортнер, Петер Лорре, Оскар Гомолка, режиссеры Фриц Ланг, Бертольд Фиртель, Вильям Дитерле, неизменные старые друзья Ганс Эйслер и Фейхтвангер и новые друзья Владимир Познер, Чарли Чаплин, известная журналистка Дороти Томпсон, американский артист Чарльз Лафтон, английские писатели Олдос Хаксли и Уайстэн Хью Оден.
В Нью-Йорке возник второй центр немецкой эмиграции. Там живут Элизабет Гауптман, Эрвин Пискатор, Фриц Штернберг, там Бертольд Фиртель ставят на немецком языке «Страх и отчаяние». В 1942 году в одном из больших концертных залов Нью-Йорка устраивают вечер Брехта. Во время подготовки к этому вечеру Брехт знакомится с композитором Паулем Дессау, который и раньше уже писал музыку для его зонгов. Теперь Дессау — чернорабочий на птицеводческой ферме вблизи Нью-Йорка; считается, что он хорошо устроен. Все же с помощью голливудских приятелей удается получить для него заказ на музыку к фильму. Дессау приезжает в Лос-Анжелос, и там начинается его дружба с Брехтом; он пишет музыку для «Мамаши Кураж» и к нескольким песням. Они говорят об операх: «Странствия бога счастья» и «Допрос Лукулла». (16 ноября 1941 года. «Купил за 40 центов китайского божка и задумал „Странствия бога счастья“.) „Лукулл“ будет написан позже. „Странствия бога счастья“ так и останутся незавершенными.
Много лет спустя Брехт вспоминает замысел. «Этот бог, приходящий с востока после великой войны, странствует по разрушенным городам и побуждает людей бороться за свое личное счастье и благополучие. За ним следуют самые разные ученики; и когда его ученики начинают проповедовать, что необходимо крестьянам получить землю, рабочим -фабрики, а детям рабочих и крестьян завоевать школы, это навлекает на него вражду властей. Бога арестовывают, приговаривают к смерти. И тогда палачи начинают испытывать свое искусство на маленьком боге счастья. Но все яды, которыми его стараются отравить, ему лишь по вкусу. Когда ему отрубают голову, она тут же отрастает вновь; повешенный — он весело отплясывает в петле и т. д. и т. п. Невозможно убить потребность человека в счастье.А счастье это коммунизм».
Летом 1942 года немецкие войска опять наступают, они захватили всю Украину, Крым, Кубань, прорываются к Кавказу — флаг с черным пауком поднят на Эльбрусе; бои идут на улицах Сталинграда. Надсадно гундосят фанфары победных сводок. В Африке немецкие и итальянские танки, тесня англичан, рвутся к Египту. Неудержимо продвигаются японцы: захвачены Филиппины, Индонезия, Индокитай, Малайя, Бирма, на очереди Индия.
Телеграмма из Бразилии: покончил с собой Стефан Цвейг.
Он уже не первый. Эрнст Толлер убил себя еще в 1939 году, когда гитлеровцы захватили Чехию; год спустя в разгромленной Франции покончили самоубийством Вальтер Газенклевер, Эрнст Вайс и Вальтер Беньямин — один из ближайших друзей Брехта и его первых исследователей.
Нет, только не поддаваться страху, только не впадать в отчаяние. Писать, писать во что бы то ни стало, и писать о борьбе против фашизма, о сопротивлении завоевателям.
Еще в Финляндии 7 июля 1940 года в дневнике отмечен замысел новой пьесы: «Девушка в Орлеане, днем работает у бензоколонки, ночью воображает себя Жанной д'Арк». В декабрьских записях 1941 года уже подробные планы и наброски отдельных сцен и вывод: «Главная мысль будущей пьесы: угнетатели разных стран ближе друг к другу, чем к своим угнетенным соотечественникам. И Жанну д'Арк, историческую и легендарную, погубили не внешние враги — англичане, а французские попы, которым иноземные завоеватели ближе „своего“ народа. Собственник и разбойник плечом к плечу против тех, кто не признает собственности, — против патриотов». 20 декабря 1941 года подробно разработана фабула пьесы о девушке, вообразившей себя Жанной д'Арк и сжигающей бензин, чтоб он не достался немцам. В заключение самокритичный вывод: «Слишком мало в действии, в поведении, вообще это еще не театр, все лишено качеств, мертво, чистый конфликт без внутренних противоречий».
Почти на год эти планы оставлены. Брехт занят сценариями, переводами. Но в октябре 1942 года он возвращается к пьесе о Сопротивлении.
30 октября: «Обсуждал с Фейхтвангером мою пьесу „Святая Иоанна из Витри“ („Голоса“)... В сновидениях помешанной особы персонажи патриотической легенды принимают черты власть имущих ее времени, и так она узнает, почему эти власть имущие ведут войну».
Всю зиму Брехт и Фейхтвангер работают над пьесой, которую решают назвать «Сны Симоны Машар». Через двадцать лет после «Эдварда II» они опять соавторы, непрестанно спорящие, но дружные. Фейхтвангер вспоминает:
«Мы трудились усердно и охотно приноравливались друг к другу... Творческая встреча с Брехтом принадлежит к числу самых счастливых эпизодов моей жизни, которая не так уж бедна счастливыми событиями... Было радостно наблюдать, как Брехт, исходя из действия, искал нужное слово, как он не успокаивался, пока не находил его, как он по-детски шумно радовался, когда оно было найдено и звучало».
Брехт записывает в дневнике:
«25.XI в доме Фейхтвангера только еще конструируем, причем упрямая фейхтвангеровская защита натуралистического правдоподобия довольно полезна. Его устарелая „биологическая“ психология нас несколько задерживает. Что касается Марксовых законов классовой борьбы, то он признает их действительными для классов, но не для индивидуумов... В конце концов он уступает лишь моему властному нажиму. Все же спор многое проясняет и оказывается полезным. Ф. достаточно примирен, когда я к концу второй недели предлагаю, так как мы не можем обосновать патриотизма Симоны, сделать ее ребенком.
2.XII. Вся пьеса прояснена в фабуле, но я все еще не в состоянии набросать ни одной фразы, сказанной Симоной. Тот подход (approach), который предлагает Ф., — исходить из психологии, — мне ничего не дает, не нужен; мне нужны элементы стиля, литературные интонации. Это должны быть романские звуки, высокоразвитый язык, сочетания которого доставляют наслаждение...
8. XII. Сперва я видел ее несколько неуклюжей, недоразвитой, душевно заторможенной, потом мы решили, что более практично, чтобы она была ребенком. Не лучше ли сделать ее гневной?
3.1.43. Каждое утро работаем с Фейхтвангером над «Снами Симоны Машар», совместная работа идет хорошо, она отдых после работы над фильмами, хотя Ф. совершенно отстраняется от всех технических или социальных проблем (эпические изображения, эффект очуждения, построение персонажей из социального, а не биологического материала, воплощение в фабуле классовой борьбы и т. п.) и принимает все это лишь как мой индивидуальный стиль. После того что я сконструировал пьесу, а он проследил за ее натуралистическим правдоподобием (это должна быть гостиница, цены бензина слишком низки, чтобы кто-либо всерьез боролся за него и т. п.), я дома писал сцены, потом исправлял их вместе с ним. У него есть чутье в конструировании, он хорошо различает оттенки речи, он бывает изобретателен, находчив и поэтически и драматически, много знает о литературе, воспринимает аргументы в споре и человечески приятен; он хороший друг».
* * *
Брехт и Фейхтвангер работают над пьесой в те дни, когда завершается Сталинградская битва. В Германии объявлен трехдневный траур. Десятилетний юбилей гитлеровского переворота 30 января 1943 года стал для гитлеровцев днем ужаса и тоски.
Брехт возобновляет работу над «Швейком». Возвращаясь из очередной поездки в Нью-Йорк 27 мая 1943 года, он записывает: «Я читал в поезде старого „Швейка“ и был снова поражен огромной панорамой Гашека, истинно отрицательной позицией народа, который сам является там единственной положительной силой и потому ни к чему другому не может быть настроен „положительно“. Швейк ни в коем случае не должен быть хитрым, пронырливым саботажником, он всего лишь защищает те ничтожные преимущества, которые еще у него сохранились. Он откровенно утверждает существующий порядок, столь губительный для него, поскольку он утверждает вообще какой-то принцип порядка, даже национальный, который выражается для него лишь в угнетении. Его мудрость разрушительна. Благодаря своей неистребимости он становится неисчерпаемым объектом злоупотреблений и в то же время питательной почвой для освобождения».
Еще в 1941 году он начал писать комедию «Швейк во второй мировой войне». Он возвращается к ней теперь. Бравый солдат — лукавый простак и благодушный хитрец, олицетворение народа, живущего вопреки всем завоевателям, всем властелинам, наперекор любой романтической героике и любому террору.
Пьеса весело сочетает реальность и фантастику. В прологе и в интермедиях балаганные чучела Гитлера и его приспешников разговаривают стихами в стиле площадных куплетов; в основных сценах по-гашековски сатирически преображен реальный быт оккупированной Праги. Чередуются явь и сон. Разговорную речь сменяют народные песни и зонги, звучит скорбный хор солдат на бронетранспортере. Эпилог «в Сталинградской степи» соединяет оба раздельных течения пьесы. В нем пересекаются разные художественные стили: реальный Швейк сталкивается лицом к лицу с гротескно-фантастическим Гитлером.
Пьесу начинает и завершает песня:
Торопится Влтава по камешкам скользким,
Три кесаря спят под могильным холмом.
Большое все меньше, а малое больше;
Ночь длится полсуток, но сменится днем.
Чешская песня, неподдельно народная по образному строю и ладу, перекликается с философской лирикой Гёте: «Великое мало, а малое велико». И ту же историко-философскую концепцию выражают вполне швейковские по смыслу, по словарю и по интонации рассуждения героя. «Как писал однажды редактор газеты „Нива и сад“, великие мужи не в чести у простого народа. Он их не понимает и считает всю эту муру лишней, даже героизм. Маленький человек плевать хотел на великую эпоху. Он предпочитает посидеть в уютной компании и съесть гуляш на сон грядущий. Удивительно ли, что великий государственный муж, глядя на эту шатию-братию, аж трясется от злости: ему ведь просто до зарезу нужно, чтобы его народ, будь он неладен, вошел в историю и во все школьные хрестоматии. Великому человеку простой народ — все равно что гиря на ногах».
Это же мировосприятие запечатлено и в «Разговорах беженцев», написанных в 1940—1944 годах. Непринужденные беседы на разные темы ведут эмигранты: физик Циффель и рабочий Калле.
В октябре 1940 года Брехт записывает в дневнике, что, читая «Жака фаталиста» Дидро, он думает о Циффеле, и при этом у него «в ухе интонации Пунтилы». Беспартийный интеллигент Циффель и активный антифашист Калле, побывавший в концлагере, во многом близки друг другу в своих иронических суждениях о великих проблемах истории. В их словах нередко слышатся интонации не только Пунтилы, но и Мамаши Кураж и Швейка.
«...Циффель...Обращайтесь с трусом посуровее, и вы можете сделать из него чудовище. Если бы нам понадобилось разбомбить величайшую из столиц мира, мы в принципе могли бы осуществить это руками каких-нибудь мелких служащих, у которых душа уходит в пятки, когда им надо войти к начальнику своего подотдела. Как? Это уж вопрос чисто технический. Вы сажаете солдат в машины, затем пускаете эти машины на врага, причем с такой скоростью, чтобы никто не решился спрыгнуть на ходу.
...При надлежащей муштре у вас запросто начнут совершать подвиги даже самые здравомыслящие люди. Человек будет героем чисто автоматически. Ему потребуются величайшие волевые усилия, чтобы удержаться от героических деяний. Лишь мобилизовав все свое воображение, он сможет придумать какой-нибудь негероический поступок. Пропаганда, угрозы, сила примера способны превратить в героя чуть ли не каждого, ибо они отнимают у человека собственную волю.
...Без мощного полицейского аппарата и неусыпной бдительности не превратишь в высшую расу ни один народ. Он непременно начнет снова вырождаться. К счастью, государство в данном случае имеет возможность оказать некоторое давление. Государству вовсе не обязательно думать, как набить своим гражданам брюхо, иногда вполне достаточно набить им морду. Завоевание мирового господства начинается с чувства самопожертвования. Единственные существа, не ведающие чувства самопожертвования, — это танки, пикирующие бомбардировщики и вообще машины. Только они способны отказаться терпеть голод и жажду. В таких случаях они не внемлют доводам разума. Вышло горючее — и их не сдвинешь с места никакой пропагандой. И никакие клятвенные заверения насчет обетованных морей бензина в будущем не заставят их воевать, если не дать им бензина насущного.
Калле.Немцы послушны, даже когда из них хотят сделать высшую расу. Рявкните на них по-фельдфебельски: «Приседания начали!», или: «Направо равняйсь!», или: «Покорять мир — шагом арш!» — услышав команду, они постараются ее выполнить...
Циффель.Калле, Калле, что же нам-то теперь делать, простым смертным? От каждого требуют, чтобы он стал сверхчеловеком. Куда же деваться нам? Великое время переживает не один народ и не два, оно неотвратимо наступает для всех народов, и никуда им от него не деться. Иные были бы и не прочь, чтобы великая эпоха их миновала, пусть величие достается другим. Вот что я вам скажу: мне надоело быть добродетельным — потому что ничего не клеится; полным самоотречения — потому что нигде ничего нет; трудолюбивым как пчела — потому что экономика дезорганизована; храбрым — потому что мой государственный строй заставляет меня воевать. Калле, друг, мне надоели все добродетели, и я не желаю становиться героем».
Брехт надеется на здравый смысл Швейка, Циффеля и Калле, как на главную силу, способную спасти немецкий народ от гибельной катастрофы.
Этот здравый смысл наконец-то пробуждается и у гитлеровских вояк. В Сталинграде почти сто тысяч немецких солдат сдались в плен, с ними двадцать генералов и фельдмаршал Паулюс. Чем дальше на запад продвигается Красная Армия, тем быстрее удирают хваленые непобедимые гренадеры фюрера. Или понуро бредут на восток, в колоннах пленных. Может быть, это начало выздоровления?
Во всяком случае, это начало конца. Это тот долгожданный сокрушительный контрудар социализма, который Брехт предсказывал столько раз в спорах с противниками и отчаявшимися было друзьями. Теперь в Америке на все лады славят русских солдат и генералов, славят государство рабочих и крестьян. Чарли Чаплин выступает на митингах, призывает правительства США и Великобритании открыть, наконец, второй фронт, более действенно помогать советским героям. Немецкие эмигранты-антифашисты ободрились, они чаще собираются, хотят создать новую организацию единого антифашистского фронта, сочиняют обращения к немецкому народу, к воюющим державам. Брехт злится на Томаса Манна, который, став гражданином США, — его дочь и сын служат в американской армии, — не хочет участвовать в политической деятельности немецких эмигрантов. Манн говорит, что будущее Германии определят победившие державы, а все попытки эмигрантов влиять на них тщетны. Нужно просто помогать союзникам. Брехт всегда считал его барином, эстетом и теперь пишет ему сердитое, полное упреков письмо. Манн отвечает вежливо-холодно, подробно объясняет свою позицию: он не верит в силы эмиграции, никто не позволит ей официально представлять немецкий народ.
К сожалению, он оказывается прав: немецким эмигрантам в США не позволяют даже общаться с военнопленными. Американские газеты — одни с возмущением, другие умиленно: «Вот что значит наша демократия», — описывают, как в лагерях военнопленных нацистские офицеры блюдут строжайшую дисциплину, поддерживают веру в Гитлера и в победу Германии. И в тех же газетах подробно обсуждаются проекты расчленения Германии на три или на пять отдельных государств; доказывается, что необходимо уничтожить немецкую промышленность и превратить пространство между Рейном и Одером в «картофельное поле» Европы.
Между тем из Советского Союза сообщают о создании Национального комитета «Свободная Германия», в котором эмигранты-коммунисты объединяются с антифашистами из военнопленных.
Весной 1943 года англо-американские войска наступают на Тунис, на Алжир, на Ливию с двух сторон. Американцы в Африке поддерживают власть консервативного французского генерала Жиро и явно пренебрегают правительством генерала де Голля, которого признают англичане.
В Югославии сражается партизанская армия, ею руководят коммунисты, но правительства США и Англии не признают их и помогают монархистам-четникам, которые сотрудничают с немецкими и итальянскими оккупантами.
Летом англо-американские войска высаживаются в Италии, итальянский король заключает мир, Муссолини арестован. Однако его освобождают немецкие парашютисты, и он провозглашает в северной Италии фашистскую республику. Фронт застывает в Апеннинах.
Даже ребенку понятно, что исход войны решается на востоке, в России; там воюют по-настоящему, а на западе, в Африке, в Италии, чаще только демонстрируют участие в войне. Дельцы и политики из породы «трезвых реалистов» повторяют слова сенатора Трумэна: «Пусть русские и немцы воюют, а мы станем помогать тем, кто будет слабеть, пока они не обескровят друг друга». Некоторые американские газеты почти открыто пишут, что «слишком скорая победа Советов» была бы опасна, предостерегают от «угрозы коммунизма». На пресс-конференции президент Рузвельт передает правым журналистам трофейный «железный крест», говорит, что они заслужили его, упорно помогая гитлеровцам. Но достаточно ли убийственна ирония президента, чтобы обезвредить американских союзников фашизма?
А в России новые грандиозные битвы. Попытка летнего немецкого наступления, — которого одни ждали с тревогой, а другие со злорадной надеждой, — закончилась катастрофическим разгромом на «Курской дуге». Красная Армия освобождает города и обширные области, а в Италии союзники топчутся у деревушек, застряли у горного монастыря. В Тихом океане они то захватывают, то отдают острова.
Брехт пишет презрительные стихи о генералах и политиканах, которые все еще укрепляют оборону, изучают угрозы, скрытые в речах Гитлера, и все еще сдают крепости, тогда как «ежедневно атакует Красная Армия», пишет гневные стихи о «Старике с Даунинг-стрит» (то есть о Черчилле), который возвращает народам Европы их прежних хозяев, и стихи о том, как британские войска, охраняющие греческого короля, расстреливают греческих антифашистов.
В печати США иногда подтрунивают над старомодной консервативностью англичан, но с едва скрываемой ненавистью и страхом пишут о кознях «левых радикалов» в Польше, в Китае, в Греции, в Италии, иногда их прямо называют коммунистами и «агентами Кремля». Война идет всемирная, но какая-то чересполосная. США сохраняют дипломатические отношения с Финляндией, которая воюет против СССР в союзе с Германией; все еще считается действительным советско-японский пакт о ненападении, тогда как многие американцы считают именно Японию «врагом № 1». В Лондоне заседает одно польское правительство, а в Москве другое. Англия и США поддерживают югославского короля, а Советский Союз — партизанскую армию Тито.
Неожиданно из Москвы сообщают о роспуске Коминтерна, а вождь американских коммунистов Эрл Браудер объявляет о роспуске компартии, о ее преобразовании в политическую ассоциацию. Но чем явственней приближается конец войны, тем отчетливей проступают неразрешимые противоречия между союзниками. Это противоречия той всемирной войны классов, которая никогда не прекращается.
Брехт начинает перелагать в стихи «Коммунистический манифест». Юношей он был поражен его поэтической силой. Теперь он хочет по-новому направить эту силу, сосредоточив ее в стихи. Он говорит: «Манифест как памфлет уже сам по себе художественное произведение, все же мне кажется возможным сегодня, сто лет спустя, когда он подкреплен новым вооруженным авторитетом, обновить и его пропагандистскую действенность, устраняя памфлетный характер». Поэма должна воплотить марксистскую историю человечества. Она становится лирическим эпосом: объективно живописует историю и в то же время гневно и радостно возвещает неизбежное крушение капитализма. Поэма о «Манифесте» — часть большого замысла — цикла поэм «О природе человека». Подобно римскому философу-поэту Титу Лукрецию Кару, который в стихах изложил систему своих материалистических воззрений на мир («О природе вещей»), Брехт-поэт хочет свести воедино все, во что верит Брехт-мыслитель, к чему стремится Брехт-революционер.
Брехту нестерпимо трудно жить без театра, и цветущий сад над океаном иногда становится тесен, как одиночная камера. Но он упрямо работает. В саду, в комнате, в поезде он пытается вообразить сцену, увидеть и услышать людей, которых вспоминает, находит в книгах или создает заново. Он работает наперекор всему, наперекор самому трудному — собственным неудачам. Он никогда не употребляет слов «творчество», «поэзия», но говорит и пишет о своей «работе». Он никогда не называет себя поэтом, а только «автором» или «тем, кто пишет пьесы» (Stьckeschreiber).
Все изменяется. Заново можешь
Начать и с последним вздохом.
Но что свершилось, то совершилось,
И воду, которой ты долил вино,
Обратно уже не выльешь.
Что свершилось, то совершилось,
И воду, которой ты долил вино,
Обратно не выльешь. Однако
Все изменяется. Заново можешь
Начать и с последним вздохом.
Поэму «Манифест» он посылает Карлу Коршу, который еще в МАРШ учил его марксизму. Корш живет в США, они время от времени встречаются, постоянно переписываются и всегда спорят. Брехт любит старого учителя, ценит его энциклопедическую образованность и острый ум, но всегда возражает против его неприязненных суждений о Советском Союзе; он убежден, что Корш преувеличивает ошибки Сталина и опасность бюрократизма. В 1941 году Брехт пишет ему: «Это не только рабочее государство, но именно рабочее государство», и убеждает Корша, что «специфическая (сталинистская) форма государства, как бы о ней ни судить, все же теснейшим образом связана с социалистическим развитием хозяйства, с коллективизацией и с обороной Советской страны». Но споры с Коршем, так же как с Фейхтвангером, не разрушают дружбу. Подробный отзыв Корша о «Манифесте» доброжелательно пристрастен. Многочисленные замечания по отдельным строчкам и словам Брехт читает внимательно и благодарно. Среди них есть возражения и по существу. Корш не согласен с тем, что Брехт считает устаревшей «теорию абсолютного обнищания», и с тем, что в его поэме недостаточно четко характеризуется мелкая буржуазия. Поэт принимает или оспаривает критику историка. Они оба убеждены, что говорят об одном и том же, на одном языке. Брехт хочет верить, что поэтическая и научная мысль, по существу, тождественны, хочет верить, что его «Манифест» будут читать не только друзья и специалисты, что стихи могут действенно популяризовать философские и политические истины. Корш думает так же. Вероятно, еще и поэтому их не могут рассорить никакие разногласия.
Но с Фрицем Штернбергом, который тоже был в числе первых наставников Брехта, когда он стал изучать марксизм, отношения складываются по-иному. Штернберг самоуверенный доктринер и становится все более нетерпимым во вражде к коммунистам. Однажды в Нью-Йорке в присутствии Брехта он объясняет свою теорию «социологического замещения». В древности и в средние века отношения между различными классами были откровенными, явными и законными: рабовладелец и раб, феодал и крепостной. В буржуазном обществе возникает «социологическое замещение»: эксплуатацию и угнетение скрывают законы о равенстве граждан и ложные представления о свободе — словом, все демократические иллюзии. Штернберг уверяет, что «социологическое замещение» происходит и в Советской стране и там, дескать, формальные законы и пропагандистская видимость противоположны сущности. Штернберг язвит и поучает. Брехт взрывается, изменяя своей обычной сдержанности в научных спорах, он кричит, напоминает Штернбергу, как тот еще недавно проклинал Советский Союз за дружбу с Германией, а потом предсказывал поражение Красной Армии. Спор приводит фактически к разрыву, былая дружба уступает холодной отчужденности.
* * *
Лето 1944 года. Союзники высадились, наконец, во Франции, продвигаются к Парижу. Окруженные в Белоруссии немецкие армии, те самые, что должны были вступить в Москву, сдались в плен вместе с полутора дюжиной генералов. Десятки тысяч немецких солдат проводят по улицам Москвы: так некогда в Риме водили пленных варваров.
20 июля взрыв бомбы в ставке Гитлера, попытка военного переворота в Берлине. Это уже верные признаки приближения неотвратимого краха. Каждую ночь и каждый день огромные эскадры английских и американских самолетов бомбят немецкие города, В Берлине и днем темно от дыма пожаров; Гамбург, Кёльн, Бремен стали грудами развалин. В американских газетах сухие сводки и крикливые хвастливые шапки: сброшено столько-то сотен тысяч тонн бомб; пожары видны за столько-то километров; число убитых и раненых не меньше стольких-то тысяч, десятков тысяч... Среди них нет Гитлера, нет и фюреров помельче, нет ни Круппа, ни других капиталистов. Нет, не их убивают, калечат, заваливают руинами, не они задыхаются в засыпанных убежищах и медленно умирают на горящем асфальте. Там погибают женщины, дети, старики. А в сводках, в репортажах об «успешных рейдах воздушных крепостей», о «бомбовых коврах», в текстах, ощеренных жутко бесстрастными цифрами, звучит жаргон самодовольных гангстеров.