26 июня. «В общем и целом закончил „Доброго человека“... Много больше трудностей с тех пор, как я десять лет назад за него взялся». И снова через несколько дней: «Эта пьеса дается мне много труднее, чем любая из всех прежних...», «С тех пор как я начал последний вариант „Доброго человека“, рухнула одна великая держава, а другая колеблется».
30 июня. «Невозможно закончить пьесу без сцены. Кроме „Матери“ и „Круглоголовых“, все, что я написал после „Иоанны“, так и не испытано [сценой]».
9 августа. «Мелкие поправки к „Доброму человеку“ требуют от меня стольких же недель, сколько дней я тратил на то, чтобы написать целую сцену... Главное — никакой китайщины. Это пьеса-притча, обращенная ко всем. Добрый человек прежде всего просто человек. Живой, нестандартный и не может быть добр каждое мгновение. А становясь злым, не может быть неизменно стереотипно зол. Моральные свойства нужно социально мотивировать. Необходимо, очевидно, показать, что легко быть добрым и трудно быть злым».
Тут же горькое восклицание: «Как можно себе представить, что это когда-нибудь снова обретет смысл? Нет, это не риторический вопрос. Мне необходимо суметь это себе представить»...
27 августа. «Вместе с X. В. [Хелла Вуолиоки] начали народную пьесу для финского конкурса. Приключения финского помещика и его шофера. Помещик человечен, только когда пьян, потому что тогда он забывает о своих интересах».
Хелла рассказывает, что пьянство — неистощимая почва для финских шуток и анекдотов. Северяне пьют много и крепко, в скандинавских парламентах то и дело требуют «сухого закона». Брехт вспоминает Чаплина, «Огни большого города». Пьянчуга миллионер, пока пьян, дружит с бедняком Чарли, который спас ему жизнь, но, протрезвившись, не узнает его и прогоняет. Великолепная основа комедии. У Кафки есть рассказ «Отчет для Академии». Обезьяна рассказывает о том, как она стала человеком, научившись пить водку. Швейк предпочитал пьяных начальников трезвым. «Фельдкурат» — армейский поп, у которого он был денщиком, напившись, становится даже совестлив и правдив.
Хелла, оказывается, уже начала писать комедию: крестьянский парень, увидев фотографию красивой дочери помещика, влюбился в нее, нанялся к отцу шофером. Помещик-пьяница, нелепо смешной во хмелю и злобный с похмелья. Любовь шофера и дочери помещика торжествует.
Брехт вносит первые изменения. Помещик, напившись, становится добрым и остроумным, озорным и смелым, но главное — бескорыстным. Хмель выключает его классовое сознание и классовые инстинкты. А когда он трезв, он своекорыстен и бессердечен. Так получается интересная роль для актера. Психологически это, может быть, и недостоверно, зато социально правильно. Комедия не психологическая драма.
Возникает пьеса «Господин Пунтила и его слуга Матти».
Хелла замечательно рассказывает веселые были и небылицы, пересыпанные крупной чистой солью народного юмора. Она говорит с мелодичным шепелявым финским акцентом, сама искренне удивляется диковинным событиям и заразительно смеется неторопливым лукавым шуткам. Брехт и Вайгель подзадоривают Хеллу, напоминают ее прежние рассказы, просят повторить. Всем весело, дети хохочут до слез. Рассказчица в ударе, а Грета, спрятавшись за большим фикусом, стенографирует. На следующий день Брехт читает изумленной Хелле сцену, в которой звучат ее рассказы.
Брехт ходит в ближайшую деревню, где на рынке своеобразная биржа труда: помещики и богатые крестьяне нанимают батраков. Он приглядывается к их повадкам и жестам, прислушивается к интонациям. Пишет он весело и легко.
14 сентября. Пунтила «доставляет удовольствие и отдых после пьесы о Сезуане».
16 сентября. «Невероятно трудно выразить мое состояние, когда я и по радио и по плохим финским, шведским газетам слежу, как идет битва за Англию, а потом пишу Пунтилу. Это явление духовной жизни в равной мере объясняет и то, что возможны такие войны, и то, что все еще может осуществляться литературная работа. Пунтила для меня почти ничего не значит, а война значит все; но о Пунтиле я могу написать почти все, а о войне ничего. И это вовсе не означает „не смею“, а именно „не могу“. Интересно все же, насколько литература, как практическая деятельность, удалена от центров событий, решающих все...»
19 сентября. «Пунтила готов... в этой пьесе больше ландшафта, чем в какой-либо другой из моих пьес; исключая, пожалуй, „Ваала“; тон не оригинален, это гашековский тон из Швейка, использованный уже в „Кураж“...»
Пьеса переведена на финский. Один из первых читателей, хельсинкский литератор, восхищенно говорит, что это настоящая финская национальная комедия, притом лучшая из всех существующих. Брехт задумчиво следит засигарным дымом. Что ж, вероятно, «Эдду» сочинил еврей, а поэмы Гомера — ассириец.
Многие хвалят «Пунтилу», но жюри конкурса его не премирует. Брехт рассержен, упрекает Хеллу, что она не потрудилась поинтриговать.
— Но я думала, что пьеса такаяхорошая...
— Вот именно. Чем лучше, тем больше нужно интриговать, рекламировать, хитрить. Хорошее гораздо труднее пробивает себе дорогу.
* * *
Зима наступает. Заработков почти никаких. В 1940 году была только одна публикация: в немецком издании московского журнала «Интернациональная литература» напечатана сцена из «Мамаши Кураж». Эту драму собираются ставить в Цюрихе, но нет уверенности, что это удастся.
Хелла вынуждена продать свое имение. Невозможно достать бензин для трактора, нечем обрабатывать поля, крестьяне работают вручную, как полвека назад. Снова Хельсинки. Брехт с семьей живет в маленькой квартирке возле гавани. В городе явственно ощущается, что страна еще не оправилась от прошлогодней войны и живет в тревожном предчувствии новой. Пустые рынки, поезда опаздывают, мало автобусов. Очереди у продуктовых магазинов, очереди за углем.
Брехт перерабатывает «Мамашу Кураж» для шведского театра в Хельсинки, продолжает составлять «Хрестоматию войны».
А война догоняет. В порту видны тяжелые транспортные суда; на мачтах трепыхаются флаги со свастикой. Официально сообщено, что Финляндия предоставила свои железные дороги для немецких воинских перевозок в Норвегию — ведь норвежским портам угрожает английский флот. На тихих улицах Хельсинки все чаще встречаются группы подчеркнуто штатских франтов с пружинной прусской походкой. Они бесцеремонно громко переговариваются по-немецки. Скрипливый казарменный жаргон.
Брехт ждет въездных виз в США или в Мексику.
Нет, больше нельзя утешаться шутками Пунтилы, нельзя мучиться трагическим единством добра и зла в сказочном Сезуане, нельзя только злиться и тосковать над горемычной торговкой Кураж. Нельзя потому, что горло перехватывает ненавистью и отвращением и неодолимо хочется ударить, плюнуть в самодовольную тупую рожу пигмея, гнусного жулика, возомнившего себя покорителем Европы. Да, именно сейчас, когда ему везет, когда его солдатня топочет по всей Европе, когда он победно таращится с тысяч экранов, с газетных и журнальных страниц, именно сейчас надо ударить наотмашь, отхаркнуться и плюнуть. Надо писать. Этого требуют и раскаленная ненависть и холодный рассудок. Надо написать пьесу для Америки; нельзя приехать туда с пустыми руками. И пьеса должна быть занимательной, чтоб взяли американские театры.
10 марта 1941 года первая запись: «Думал о gangster play, we Know38 и чтоб напоминала о том, что было. Набросал одиннадцать-двенадцать сцен».
Пьеса о гангстерах, о разбойниках. Это и будет пьеса о фашизме.
Мы теперь беженцы
в Финляндии.
Моя маленькая дочь
приходит вечерами домой в слезах, с ней
никто не играет. Она немка и принадлежит
народу-разбойнику.
Когда я в спорах повышаю голос,
меня призывают к порядку. Здесь не любят
громких слов в устах
человека, принадлежащего народу-разбойнику.
Когда я напоминаю моей маленькой дочери,
что немцы — разбойники,
она радуется, что их не любят,
и мы смеемся вместе39.
Этим горьким смехом пропитана комедия «Карьера Артуро Уи». Гангстерская комедия. В Америке любят фильмы и романы о гангстерах. И не только в Америке — его сыну Стефану шестнадцать лет, но он помнит множество таких фильмов и романов.
28 марта 1941 года. «Невзирая на хлопоты о визе и подготовку к путешествию, я упорно работаю над новой „гангстерской историей“. Не хватает только последней сцены. Трудно предвидеть, каким будет воздействие двойного „эффекта очуждения“ — гангстерская среда и высокий стиль».
В этой пьесе действительно двойное очуждение. История гитлеровщины предстает как история банды чикагских гангстеров, которые захватывают власть в чикагском тресте «Цветная капуста». Каждая сцена гангстерских похождений сопровождается надписью, напоминающей о событиях немецкой истории. Это, так сказать, первая степень очуждения.
Бандиты и торговцы на сцене говорят стихами. Отдельные эпизоды пародируют классические драмы («Разбойники» Шиллера, «Фауст» Гёте, «Ричард III», «Юлий Цезарь» и «Макбет» Шекспира). Это вторая степень очуждения.
Брехт работает быстро, увлеченно и, как всегда, тут же, по горячему следу, размышляет над собственной работой; стремится теоретически обобщать каждый свой новый шаг драматурга.
1 апреля 1941 года. «В „Уи“ задача вот в чем: исторические события должны постоянно просвечивать, но, с другой стороны, гангстерское „облачение“ (являющееся разоблачением) должно иметь самостоятельный смысл, потому что, теоретически говоря, оно должно воздействовать и без всяких исторических намеков».
2 апреля 1941 года. «Приходится возвращаться к уже написанному, чтобы выровнять ямбы „Карьеры Артуро Уи“. Ямб у меня был очень расхлябанный — я обосновывал это частично тем, что пьеса будет ставиться только по-английски, а частично тем, что моим персонажам к лицу развинченный стих. Грета сосчитала, что из 100 стихов хромали 45, и оба моих довода назвала отговоркой. По ее мнению, опустившихся персонажей можно изображать иначе, не посредством дурных ямбов. Джазовый ямб с синкопами, которым я часто пользовался до сих пор (пятистопник, но спотыкающийся), ...трудно строить, он требует искусства...»
12 апреля 1941 года. «Заставляя гангстеров и торговцев цветной капустой говорить ямбами, я достигаю преимущественно пародийного эффекта, ибо только при этих условиях светом рампы озаряется неадекватность их победоносного возвышения, и все же там, где белый стих изуродован, искалечен, обрублен, — там образуется новая форма, которая может послужить материалом для современных стихов с неправильными ритмами; у этого материала еще все впереди»...
* * *
Грета больна; ей все труднее сдерживать тихий, но глубокий кашель; внезапный румянец вспыхивает на бледных щеках; повышается температура. Холодная сырость северной весны мучительно бередит легкие. Но она упрямо продолжает работать. Брехт знает, что ей нельзя мешать. Эта маленькая женщина — храбрый солдат революции. Он посвятил ей шутливые стихи, озаглавленные «Устав для солдата M. Ш.». Она может испугаться, только если почувствует, что выпала из строя, что не способна больше работать, быть полезной. Нет, этого не будет; она, как всегда, читает его рукописи пристально, ревниво строку за строкой, как всегда неумолима.
В первые дни апреля, меньше чем через месяц, закончена «Карьера Артуро Уи».
12 апреля 1941 года. «Удивительно, как рукопись во время работы становится фетишем! Я нахожусь в полной зависимости от внешнего вида моей рукописи, в которую я все время что-то вклеиваю и которую эстетически поддерживаю на высоте. Постоянно ловлю себя на том, что я, меняя текст, стараюсь сохранить то же число строк — только для того, чтобы сохранить число страниц!
Я писал «Артуро Уи», все время видя его перед собой на сцене, это доставило мне много удовольствия. Но теперь, в дополнение к нему, хочется написать нечто совершенно нигде и никогда не представимое на театре: «Уи. Вторая часть: Испания, Мюнхен, Польша, Франция».
Немецкие танки рвутся к Африке, к Салоникам, к Адриатике. Немецкие самолеты бомбят Белград, немецкие парашютисты смертоносной саранчой опускаются на Крит; фашизм завоевывает все новые страны. Радио дребезжит от победных берлинских фанфар.
Тихо кашляет рядом берлинская девушка, неутомимая, бесстрашная. Стучит, частит машинка. Брехт перепечатывает пьесу на тонкой бумаге для авиапочты — надо поскорее переслать друзьям. Миллионы людей, одурманенных ложью или запуганных, преклоняются перед нацистскими идолами, миллионы мечутся в ужасе, застыли в бессильном отчаянии. Но здесь, в тесной комнатенке, в доме, за стенами которого уже шагают гитлеровские вояки, писатель-изгнанник весело посмеивается, озабоченный тем, чтобы скрыть от смертельно больного друга свою тревогу и тоску, посмеивается, печатая пьесу, продиктованную ненавистью и отвращением.
Стучит машинка — его пулемет. Огонь убийственного презрения устремлен прямо в того, кто миллионам людей кажется неудержимым завоевателем, всесильным триумфатором.
Ты изверг!
Подонок ты, мерзейший из подонков!
Ты грязь, которая грязнее самой
Червивой грязи! Вошь! Ты — хуже вши!40
Но Брехта вдохновляет не только стихийный гнев. Прицельный взгляд художника направлен ясной мыслью и швейковским прищуром. «Великих политических преступников необходимо предавать главным образом осмеянию. Потому что они прежде всего не великие преступники, а нечто совсем иное, исполнители великих преступлений».
Пьесу, написанную весной 1941 года, Брехт завершает словами, обращенными к людям, которые будут жить после крушения фашизма.
А вы учитесь не смотреть, но видеть,
Учитесь не болтать, а ненавидеть.
Хоть человечество и было радо,
Отправив этих выродков налево,
Торжествовать пока еще не надо:
Еще плодоносить способно чрево,
Которое вынашивало гада41.
* * *
2 мая получены американские визы для Брехта, членов его семьи и Рут Берлау. Нет визы для Маргареты Штеффин: Соединенные Штаты не впускают больных.
Брехт отказывается ехать. Он, столько раз говоривший, что не годится для роли мученика, он, так дерзко шокировавший романтических идеалистов насмешливым скепсисом, циничным вааловским жизнелюбием, иногда поражавший даже друзей хладнокровной, трезвой расчетливостью, из-за которой иные считают его черствым себялюбцем, он теперь снова, так же как 1 мая 1929 года на окровавленных улицах Берлина, сжав зубы с угрюмым упорством — внезапно ожившим наследием драчливых крестьянских предков, — набычился и не отступает перед смертельной угрозой. Он плевал на здравый смысл, на недописанные пьесы, на проекты и планы — он не оставит безнадежно больного товарища. Он просто не может это сделать. Не может, и нечего тут объяснять.
В телеграммах из США нарастает паническая тревога друзей. Элизабет Гауптман, Фейхтвангер, братья Эйслер, Фриц Кортнер, Бурри торопят его, умоляют, настаивают. Они уже знают, что с каждым днем увеличивается и без того большое количество немецких войск на востоке и в Финляндии; приближается начало новой неизбежной войны; гитлеровцы явно готовят наступление на Россию; английские и американские обозреватели уже называют сроки: не позднее августа; Финляндия, конечно, станет полем боя. Оставаться там — верная гибель. Промедление опасно: в любой день могут быть закрыты границы, блокированы порты.
Но он не уступает. Наконец удается добиться для Греты гостевой визы. 13 мая все вместе выезжают в США через Советский Союз.
Опять весна в Москве. За шесть лет город необычайно изменился. В самом центре распахнулась новая площадь; улица Горького стала вдвое шире, застроена высокими светлыми домами. Много ярких пестрых витрин, люди заметно лучше одеты. После финской скудости, холодов и тревог Москва кажется солнечной, веселой, щедро богатой. Брехта встречают радушно. Союз писателей приготовил ему и его спутникам номера в гостинице «Метрополь», уже заказаны билеты на шведский пароход «Анни Йонсон», который 13 июня отходит из Владивостока в Сан-Франциско.
Москва поражает Брехта мирным, уверенным спокойствием. Когда он говорит о военных приготовлениях гитлеровцев, то встречает вежливо-сочувственные взгляды: мол, понимаем, пуганая ворона, ему всюду мерещится война. Нет, здесь не боятся войны да и не ждут ее. Гитлеровцы не посмеют.
В немецкой редакции «Интернациональной литературы» Брехт встречает нескольких старых знакомых. Но никто из них не знает ничего о Кароле, о Райхе, о семье Третьякова.
Оказывается, больше не существует ни клуба имени Тельмана, ни немецкой школы имени Либкнехта. Когда он спрашивает почему — собеседники смущенно молчат, не глядя друг на друга. Потом кто-то говорит: «Их закрыли в 1938 году». Другой спешит добавить: «Немецкая колония в Москве заметно сократилась. Некоторые уехали в Испанию. Часть шуцбундовцев вернулась в Австрию. Уезжали и в другие города, в немецкую республику на Волге. Да и сами дети хотят учиться по-русски».
Брехту кажется, что иные из соотечественников явно избегают его, а встретившись, стараются не оставаться наедине.
Но он не успевает по-настоящему разобраться в московских впечатлениях, не успевает даже повидать всех, с кем собирался встретиться. У Греты внезапно кровавый кашель. Жар. Врачи велят: немедленно в больницу. Несколько дней тревожных ожиданий, расспросов. Положение опасное, по сути — совершенно безнадежное. Грета должна оставаться в больнице. Но все остальные не могут задерживаться: истекает срок транзитных виз, билеты выданы на определенный пароход.
Секретарь Союза писателей Фадеев обещает, что будет сделано все, чтобы спасти Грету или облегчить ей остаток жизни и продлить его насколько возможно. Фадеев располагает к доверию спокойной властной силой. Он статный, светло-русый, похож на куперовского охотника или джеклондоновского золотоискателя с Клондайка. Прямой взгляд гордой хищной птицы, пронзительный смех-клекот и крепкое надежное рукопожатье. Брехт и раньше встречал советских писателей. Есенин бывал то озорным, шумным, то мечтательно или тоскливо молчаливым; Третьяков — порывист, одержимо деловит; Пастернак — отрешенно задумчив, по-детски доверчив; Эренбург ироничен и насторожен; Луначарский — щедро красноречив, заражающе любознателен. Все непохожи друг на друга, но тем не менее каждый из них легко мыслился и в мюнхенском кафе «Стефани», и в берлинском «Романском кафе», и в парижской «Ротонде». У каждого приметы международного братства литераторов. А Фадеев совсем другой: он — командир, военачальник. И вовсе не потому, что носит военного покроя одежду. Нет, у него и во взгляде, в осанке, в речи есть все то, что должен был бы хорошенько приметить артист, собирающийся играть Кориолана или Валленштейна. А ведь он и настоящий писатель. Брехт помнит «Разгром». Отличная книга — вся как туго натянутая тетива, напряженная и поющая. Может быть, это и есть тот новый тип писателя новой, социалистической эпохи, который возникает здесь?
Грета не должна знать, что она умирает. Ей говорят, что сразу же после выздоровления она отправится вслед за всеми. Они расстаются лишь на несколько месяцев. Брехт приносит большую стопу рукописей для проверки, редактирования, оставляет подробный список литературных заданий.
Уже все было ясно, и неумолимая смерть,
Пожимая плечами, показала мне пять истерзанных
лоскутов легких,
Зная, что невозможно прожить лишь с одним шестым лоскутом,
Я наспех собрал пятьсот поручений:
И самые срочные, и на завтра, и на будущий год,
И еще на семь лет;
Задал множество жгучих вопросов, на которые
Только она может ответить.
Такою — работающей, необходимой —
Ей легче было умирать.
Уезжают все подавленные. Поезд «Москва — Владивосток». За окнами стелется огромная страна. Неохватимая мыслью. Набегают и отстают рощи, леса, развертываются бесконечные поля. Селения кажутся редкими, малолюдными. Грохот мостов. Поток широкий, как озеро, — Волга. Ночами редкие пунктиры и горсточки далеких огней. Прохладная тьма лесов. Светлый сумрак полей, стекающих в темное густозвездное небо... Урал. Горы, поросшие лесом, похожие то на Шварцвальд, то на Саксонскую Швейцарию, расступаются и смыкаются и снова расступаются; внезапно вырастают над поездом, а потом откатываются плавно вдаль, вниз.
В Иркутске приносят телеграмму: товарищ Маргарета Штеффин скончалась 4 июня...
В поезде и позднее, на борту корабля, Брехт начинает откладывать некоторые стихи в особую новую папку — «Штеффиновский сборник — стихи, собранные моей сотрудницей Маргаретой Штеффин, написанные примерно с 1937 года в Дании, Швеции и Финляндии», Двадцать лет спустя «Штеффиновский сборник» станет разделом, завершающим четвертый том семитомного издания стихов Брехта42.
* * *
Плавание в Тихом океане длится больше месяца. Тихоходная «Анни Йонсон» подолгу отстаивается в портах. В пути приходит известие о нападении гитлеровских армий на Советский Союз; в первую минуту облегченный вздох; теперь Гитлер будет уничтожен, теперь прекратится кошмар противоестественной дружбы. Теперь Красная Армия завершит войну. Брехт вспоминает спокойную уверенность москвичей, ощущение гордой силы.
По нескольку раз в день он подходит к радиорубке, в Маниле сразу же бросается к газетным киоскам. Но что это, опять по радио гундосят фанфары? Экстренные сообщения верховного командования вермахта: заняты Белосток, Минск, Рига, Львов, Смоленск... Почему так невнятны советские сводки? Должно быть, это просто старинная русская тактика заманивания врага, так были уничтожены армии Карла XII и Наполеона.
21 июля — прибытие в Калифорнию, в порт Сан-Педро; встречают друзья: Марта Фейхтвангер, Александр Гранах, Фриц Кортнер. Встречают буйные краски калифорнийского лета, зелень десятков оттенков — от яростно-изумрудного до матово-сероватого. Огромные цветы. Огромные деревья. Огромные мосты. огромные дома — пестрые кристаллы, сталагмиты, врезанные в полнеба. В порту, в городских улицах хаотическое кишение, клокотание красок, шумов, голосов; разноцветные машины, разноцветные люди, необычайные запахи — острые, пряные, сладковатые. Автомашины везде: маленькие, большие, гигантские, нарядные, сверкающие лаком, обшарпанные, темные. Огромные буквы торопливых реклам, глазастых, подмигивающих, заклинающих.
В первые часы и дни все ослепляет, оглушает. Другой мир, другая планета, другое столетие.
Впечатления сильнее, чем шесть лет назад, когда он приезжал в Нью-Йорк; то ли это после долгого плавания, то ли от неослабевающей напряженности горя и новой тревоги новой войны.
Решено поселиться поближе к Голливуду. Там живут многие немецкие эмигранты и среди них друзья: Фейхтвангер, Эйслер. Там легче рассчитывать на заработок. В столице киноиндустрии литераторы нужны.
В октябре и ноябре немецкие сводки уже сообщают об «окончательном уничтожении остатков Красной Армии». «На окраинах Ленинграда и в предместьях Москвы ведутся операции, завершающие войну». Американские газеты, сочувствующие нацистам, расписывают их победы и трофеи.
27 октября Брехт записывает в дневник, что Фейхтвангер неколебимо уверен в будущей победе русских и любое сомнение считает просто глупостью.
Вечером 3 декабря в доме Фейхтвангера собрались земляки: Брехт, Генрих Манн, Фриц Кортнер, Людвиг Маркузе, слушают радио. У берлинского диктора необычные интонации — раздраженные и успокаивающие. Немецкие войска оставили Ростов, потому что население действовало вопреки военным законам: нападало с тыла на воинские части. Вот она, долгожданная радость! Брехт счастлив. Это вдвойне прекрасно: то, что гитлеровцы, наконец, отступают, и то, что их теснит именно «население» — рабочие Ростова, советские граждане, взявшиеся за оружие.
7 декабря японцы нападают на тихоокеанские владения США, американский флот в Пирл-Харборе уничтожен, Гитлер объявляет войну Соединенным Штатам. Но даже эти грозные вести, непосредственно затронувшие американцев, не могут заглушить сообщений о великой битве под Москвой. Более того, оно приходит, как ободрение в первые дни внезапного испуга. Друзья и знакомые звонят, приезжают за полночь, обнимают, поздравляют друг друга. Москва ударила, гитлеровцы бегут. Впервые за два года войны бегут чванные завоеватели европейских столиц, бегут от Москвы, усеивая снежные поля трупами, сожженными танками, бессильным оружием. Оптимисты предсказывают теперь скорый конец войны, все благословляют Россию и Красную Армию.
* * *
Когда-то, пятнадцать-двадцать лет назад, в Мюнхене и в Берлине Брехт щеголял «американскими» словечками, распевал зонги на американский лад, сочинял стихи и пьесы об Америке («В чаще», «Махагони», «Перелет через океан», «Святая Иоанна скотобоен») и уже совсем недавно писал американизированную пьесу «Карьера Артуро Уи». Но вот он сам живет в той Америке, куда удирали немецкие школьники, начитавшись Купера и Карла Мая, в стране его мальчишеской мечты и юношеской фантазии.
И здесь ему очень трудно жить, труднее, чем где-либо раньше. Нет, он не бедствует. У него свой дом в курортном поселке Санта-Моника на берегу Тихого океана, в нескольких милях от Голливуда. Купить старый дом с усадьбой оказалось дешевле, чем платить за квартиру в городе. В густом саду финиковые пальмы, апельсиновые, абрикосовые, лимонные деревья и полно больших пышных и сочных калифорнийских цветов. Брехт успокаивает гостей: «Трава здесь тоже есть». Обыкновенная трава радует, как встреча со старым приятелем в обществе нарядных знатных чужаков. Дом удобный, просторный. В большой рабочей комнате стучит машинка. Как всегда, на столах громоздятся папки, тихо смотрит со стены китайский мудрец. По вечерам собираются друзья. Девиз «Истина конкретна» отлит из бетона на клумбе в саду. По-английски «конкретный» значит еще и бетонный. Так запечатлена двойная истина — бетонное «очуждение».
Он может спокойно работать, может смотреть на океан, слушать его гудение, равномерное, как старинные стихи и старинная музыка, любоваться огромными деревьями и цветами. Здесь тише и безопаснее, чем было в Дании и Швеции; отсюда не слыхать немецких пушек. Здесь сытнее и теплее, чем в Хельсинки. Но от этого еще мучительнее думать, что там, на другой стороне земли, сейчас погибают, истекают кровью тысячи людей, горят дома, вопят и стонут раненые, изувеченные. Здесь жаркий день, слепящий солнцем, яркой пестротою красок, а там ночь, полыханье пожаров, огненные всплески разрывов. Там, в светлой, радушной Москве новых строек, грохочут бомбы, рушатся здания, а в Ленинграде фронт у самого города; дым застилает улицы; трупы на тротуарах...
Здесь об этом только читают. Благополучные люди, потеющие от обжорства, задрав ноги на стол, читают вперемежку со сводками биржевых курсов, репортажами о гангстерских лихачествах и светских приемах, читают о сожженных городах и деревнях, о тысячах трупов, держат пари: сколько еще продержатся эти русские — два месяца или четыре, поругивают Рузвельта за то, что он слишком «красный».
Правда, есть и другие читатели. Они проклинают Гитлера, сочувствуют России, собирают пожертвования, молятся, выступают на митингах. Но и они — даже самые добрые, самые искренние — потом уходят в свои благоустроенные дома, гуляют в нарядных парках, сытно едят, спокойно спят, весело развлекаются, спорят, ревнуют, хлопочут о своих домашних, деловых заботах. Для многих, для большинства это неизмеримо важнее, значительнее всего, о чем они читают в газетах, слушают по радио, всех гибельных страшных событий там, где танки рычат на нескошенных полях, где раскаленное железо рвет человеческие тела и города становятся кострами.
А он не может и не хочет забывать об этом. И если забудет, если на мгновение, на час обрадуется океану, солнцу, зелени, то, опомнившись, злится вдвойне, потому что злость эта бесплодна и неразумна, а ему ненавистно все бесполезное и неразумное.
Ему плохо в Америке.
Говорят, что, размышляя об аде,
мой собрат Шелли решил, что это
место, видимо, похожее на Лондон. Я
живу не в Лондоне, а в Лос-Анжелосе
и, размышляя об аде, решаю,
что он еще больше похож на Лос-Анжелос
Ведь и в аду,
несомненно...
...бесконечны потоки
автомашин, которые легче своих теней,
стремительней
глупых мыслей, мерцающие лимузины, а в них
розовые люди, ниоткуда не приехавшие,
никуда не уезжающие.
А дома, построенные для счастливых жильцов,
именно поэтому пусты,
даже если населены...
Этот богатый другой мир чужд ему во всем. Почти каждый день он спотыкается еще об одну разбитую иллюзию. «Артуро Уи» никто не собирается ставить. Никто даже толком не знает, чем занимается мистер — как вас? — Брект или Бречт. В огромной стране нет постоянного репертуарного театра. Ему советуют обратиться к студенческим любительским театрам, с ними иногда работают и профессиональные актеры и режиссеры. Но это не серьезный бизнес; вряд ли кто станет ради него рисковать, переводить пьесу неизвестного автора. Настоящее дело, конечно, в Голливуде; там золотое дно для толковых парней — можно делать деньги. Только нужно избавиться от европейского снобизма, от претензий авторского тщеславия. Кто это там у вас говорил: Коперник или Гус, словом, какой-то из первых квакеров: «Здесь я стою и не могу иначе»? Да, да, конечно, Лютер, я помню. Ну, так вашему Лютеру незачем было бы ездить в Голливуд — здесь не устоишь, все движутся — темп-темп, — и все могут иначе и переиначе, если это нужно продюсеру, или режиссеру, или артисту, достаточно известному и дорогому, чтоб требовать. Чаплин может себе многое позволить — он сам сочиняет сценарии и музыку, сам ставит и сам играет. Но он стоит, знаете, сколько миллионов долларов? А наш брат, который не стоит и тысячи в месяц, работает в упряжке, в команде, как футболист или бейсболист. Пас! Принял мяч и передал тому, кто сильнее, ловче, метче. Вы литератор, значит давайте «стори» — набросок фабулы и характеров. Хорошо придумаете — купят. Но потом вашу «стори» могут повернуть и так и этак. Заменить разлуку свадьбой или доброго героя — убийцей. Продюсер знает, на что спрос именно сейчас. Кино — это производство, литератор — поставщик сырья, артист — рабочий, режиссер — мастер, а продюсер выпускает товар.