Один из гостей возбужденно рассказывает о новых нападениях штурмовиков. Опять есть убитые: двое комсомольцев в Берлине, социал-демократ в Лейпциге, беспартийный рабочий в Кёльне...
— Теперь они и в театрах бесчинствуют. Третьего дня у Рейнгардта сорвали спектакль. Кортнер отлично играл американского солдата. Не помню, как эта пьеса называется, — американская, пацифистская. Штурмовики в форме и в штатском уже в первом действии начали орать: «Вон жидов Рейнгардта и Кортнера с немецкой сцены! Вон иностранщину!» Свистели, топали, потом стали петь свои бандитские песни. Начались драки. Когда появилась полиция,спектакль прекратили.
— Да, национальная революция наступает. Скоро они доберутся до нас. Кастет, браунинг, кинжал, резиновая дубинка — надежные средства критики. Кайзеровские времена покажутся золотым веком свободы.
— Неужели Германия может вернуться к средневековью?
— Это будет хуже самого мрачного средневековья. Тогда ведь не было радио, ротационных машин, миллионных тиражей газет, не было ни кино, ни пулеметов, ни танков. Нет, все ужасы крестовых походов и контрреформации покажутся детскими забавами в сравнении с подвигами нынешних изуверов.
— Вы преувеличиваете. Ведь им противостоят миллионы организованных рабочих. В решающую минуту социалисты и коммунисты объединятся. Большинство католиков, либералы и многие правые решительно отвергают Гитлера и его бандитов, презирают их.
— Это решительность кроликов, которые презирают удава.
— Ну зачем так стращать? Нацисты слабеют с каждым днем. Их кровавый терроризм скорее признак растерянности.
— Вот, вот, утешайте себя и других. У тигра выпадают зубы, он бросается на людей с отчаяния, но скоро станет вегетарианцем. Однако те, кто, по-вашему, отвергает Гитлера, в действительности отвергают его противников. Пусть Брехт расскажет, как запрещают ставить его пьесы. В Дармштадте отдали под суд режиссера.
Стук в двери. Входят новые гости.
Товарищ Брехт, простите нас за франтовство, но мы прямо с официального приема.
Мужчина в смокинге, крахмальной манишке. Высокий лоб, острая седеющая бородка, большие круглые очки, любопытный пристальный взгляд прищуренных глаз. Женщина в вечернем платье, меховой накидке, лицо тонкое, очень красивое.
Брехт представляет: товарищ Луначарский из Москвы и его жена артистка Наташа Розенель.
Советский народный комиссар просвещения был на одном из первых спектаклей «Трехгрошовой оперы», тогда же предсказал ей всемирный успех; потом горячо рекомендовал ее в Москве Таирову в Камерном театре и очень сетовал на то, что постановка, по его мнению, не удалась. Теперь Луначарский — дипломат, а в Берлине лечится от болезни глаз.
В гостях у Брехта он впервые. Отдышавшись, — «ну и лестница у вас, как на Эйфелеву башню взбираешься», — он с явным удовольствием оглядывается.
— Отличная мастерская. Вы любите ходить, когда работаете? Я тоже. Диктовать лучше всего шагая. Тогда легче, естественнее вырабатывается ритм речи. Не правда ли? А у вас тут можно ходить, не сдерживая шаги, не топчась. Сколько минут вам нужно, чтоб пройти из конца в конец, не подсчитывали?
Луначарский говорит по-немецки легко, без тени акцента. Он быстро и непринужденно включается в общую беседу. Его жена уже сбросила перчатки и меха и вместе с Еленой Вайгель и другими женщинами разливает чай.
Брехт возражает красноречивому оптимисту, который предсказывает скорое поражение гитлеровцев.
— Такие утешения — самое опасное. Многие коммунисты и социал-демократы не понимают, как велика угроза. А даже старик Гауптман ее почуял. Инстинктом художника почуял. Свою новую пьесу он назвал «Перед заходом солнца».
Кто-то спрашивает:
— Но что же нам теперь делать?
Из дальнего угла звучит угрюмо:
— Ждать, пока нас перестреляют или удирать за границу, жить на подачки...
— Нет, вы не правы, — говорит Луначарский. —Если даже фашизм придет к власти, он не сможет уничтожить немецкую культуру, немецкий рабочий класс. Растерянность, отчаяние не предотвращают поражений, но усугубляют их. Главное — воля к борьбе. Помните, у Гёте: «Коль имущество потеряно, ничего не потеряно. ...Коль мужество потеряно, значит все потеряно». Писатели, художники, артисты сегодня не могут уклоняться от политической жизни. Идет борьба за умы и души миллионов людей. Нельзя отступать, отчаиваться, паниковать, как бы тяжело ни пришлось. Только бороться упорно, до последней возможности бороться.
— А когда они начнут хватать нас, расстреливать, вешать?.. Как тогда?
— Можно и тогда. В подполье, в эмиграции. Дантон сказал: «Родину нельзя унести с собой на подошвах сапог». Это было правильно для него, для революционера, которому предложили бежать из революционной Франции. Но вот нам, большевикам, иногда приходилось уезжать из царской России, мы годами жили в эмиграции, но продолжали бороться, учились, готовились к боям. Фашизм — страшная угроза. Я думаю, что Брехт прав, и эту угрозу многие еще недооценивают. Но отчаиваться нельзя. И вы Брехт, должны писать, писать и писать. Сегодня вас здесь не ставят, но будут ставить, ручаюсь вам, это так же верно, как то, что после зимы наступит весна. И если вам придется эмигрировать, вы и там обязательно должны писать, писать и писать.
— Но Брехт не может жить без театра. Он обязательно должен быть в театре, хотя бы суфлером.
— Или пожарным. Главное, чтоб дышать сценой Не унывай, Брехт, не всем дням вечер наступает. Не верь Гауптману, не впоследний раз солнце заходит. У тебя еще будет свой театр.
Брехт зябко пожимает плечами.
— Сегодня об этом и мечтать трудно. Но я верю, хочу верить, что ночь ненадолго.
Луначарский поднимает чайную чашку, как бокал.
— Правильно! И да здравствует театр Брехта, ну хотя бы там же, на Шиффбауэрдамм27.
* * *
В январе 1933 года на улицах немецких городов ежедневно кровавые схватки. Штурмовики часто уже при прямой поддержке полицейских атакуют рабочие демонстрации, забастовочные пикеты, нападают на собрания.
27 января в Эрфурте полиция ворвалась в театр, ставивший спектакль «Чрезвычайную меру». Это была последняя, перед долгим пятнадцатилетним антрактом, постановка брехтовской пьесы в Германии.
30 января президент Гинденбург (еще и года не прошло, как он был избран голосами социал-демократов, призывавших с его помощью «опрокинуть Гитлера») поручает Адольфу Гитлеру образовать правительство.
Весь вечер идут по центру Берлина колонны штурмовиков с горящими факелами — по старинному обычаю немецких праздников. Огненно-дымные потоки тянутся к Бранденбургским воротам. На тротуарах толпы сочувствующих поднимают вверх руки, орут, взвизгивают, восторженно выкликают: «Хайль... хайль Гитлер!».
Коммунисты призывают ко всеобщей забастовке протеста. В морозный ветреный день сотни тысяч рабочих проходят перед домом имени Карла Либкнехта — домом центральных учреждений компартии. Демонстрация длится несколько часов — звучат «Интернационал», «Песня единого фронта», «Песня солидарности», «Смело, товарищи, в ногу», «Молодая гвардия».
— Ты слышишь, Брехт? Твои песни маршируют в одном ряду с «Интернационалом» и старыми боевыми песнями пролетариата.
В эти дни Брехт в больнице. Тяжелый грипп. Осложнения. Но каждое утро он прежде всего просит газет.
Социал-демократы отказываются участвовать в забастовке. Ведь все происходит по закону. Гитлер стал премьером легально, согласно конституции. Назначены новые выборы в рейхстаг на 5 марта. Нужно добиваться победы на выборах. Теперь, оказавшись у власти, гитлеровцы окончательно провалятся, ведь они не смогут выполнить бесчисленных противоречивых обещаний, не смогут оплатить всех векселей — их банкротство неизбежно, а необдуманные выступления коммунистов могут быть только на руку Гитлеру, могут дать повод к насилию, к военной диктатуре.
Компартия готовится к переходу на нелегальное положение. Активисты оставляют старые квартиры, переезжают в другие города, прячут архивы, создают конспиративные центры. В Саксонии, где гитлеровцы еще не захватили полицию, работать относительно легче; в Лейпциге печатают «Роте фане» и другие издания, в Берлине они уже запрещены.
Но все же еще находятся бодрые утешители, которые доказывают, что Гитлер, став главой правительства, конечно, утратит сторонников: большинство штурмовиков простые парни, которые действительно хотят национальной революции; теперь они увидят, что их фюрер заодно с аристократами и банкирами. Да и вообще все это не может долго тянуться. Подумать только: невежественный австрийский маляр, полусумасшедший ефрейтор управляет Германией. Ведь это какой-то нелепый бред, кошмар...
В понедельник 27 февраля в Берлине продают на улицах «Роте фане» № 37. На первой двукрасочной странице рабочий поднимает красный флаг — «Да здравствует коммунизм!». На последней странице огромными афишными буквами «Итоги четырех недель Гитлера» — «50000 новых безработных». «Новые пошлины», «56 рабочих убиты». «Штурмовики сжигают жилища безработных».
Вечером обычные шумы центральных улиц прерывают пронзительно воющие сирены пожарных машин. У Бранденбургских ворот полиция теснит толпу. Горит рейхстаг. Над куполом, над фронтоном с рельефной надписью «Немецкому народу» черные клубы дыма, подбитые рыжиной. У главного подъезда мерцают темным лаком длинные лимузины. Гитлер, Геринг, Геббельс в плащах, вокруг них черные и коричневые френчи, полицейские кивера. Репортеры щелкают аппаратами, Гитлер позирует, снял шляпу, многодумно супит брови, рука энергично простерта, как на памятнике полководцу. Геринг подбоченился, слушает жаркий быстрый шепот нетерпеливо прихрамывающего на месте Геббельса.
Ночью, когда еще дотлевают балки, свалившиеся на ряды обугленных кресел в зале заседаний рейхстага, по улицам уже мчатся, крякая хриплыми сиренами, крытые полицейские грузовики. Торопливо шагают кучки мундирных и штатских полицейских, топочут штурмовики с карабинами. У дома полицей-президиума на Александерплац, у нескольких зданий, занятых отрядами штурмовиков, выгружают с машин арестованных. Других ведут пешком, по одиночке и группами. Некоторых волокут полураздетых, избитых, в наручниках. Их выстраивают во дворах, в подвалах, заставляют поднимать руки вверх, сцеплять пальцы на затылке, пинают сапогами и прикладами...
Утром во вторник газеты сообщают: рейхстаг подожгли коммунисты, захвачен поджигатель — голландский коммунист Ван дер Люббе; арестован его соучастник председатель коммунистической фракции рейхстага Торглер. Кроме того, несколько сот врагов новой Германии взяты под стражу, чтобы уберечь их от справедливого народного гнева. Среди арестованных депутаты рейхстага, писатели и журналисты, Людвиг Ренн, Карл Оссиецки, Эгон Эрвин Киш. Некоторые, наиболее злонамеренные, оказывали сопротивление, пытались бежать, полиция вынуждена была применять оружие. Есть убитые.
Брехт выписывается из больницы. Елена Вайгель быстро собирается, и во вторник же 28 февраля 1933 года они уезжают с сыном в Прагу; дочь пока отправлена к деду в Аугсбург.
Они уезжают налегке, чтоб не возбуждать подозрений на границе. Элизабет Гауптман остается и спешно пакует рукописи, книги, чтоб переправить их потом за границу. В квартире Брехта поселились гости из Москвы — Лиля Брик и ее муж, советский дипломатический работник Примаков; полиция еще не решается трогать иностранцев.
* * *
...Стучат, стучат колеса. За окном в сумраке, прореженном торопливыми полосками света от вагонных окон, голые ветви деревьев, темные ершистые кусты, далекие огоньки.
Скоро эти деревья и кусты зазеленеют. А когда он вернется? В начале года он купил дом на окраине Берлина, старый, небольшой, но удобный, с тенистым садом. Первый собственный дом. Есть место для работы, для книг и для гостей — двери всегда открыты друзьям, знакомым и незнакомым.
Нет, видимо, это не для него — быть собственником-домовладельцем. Сама история вносит поправку.
Впрочем, о старом отцовском доме в Аугсбурге, о доме детства, где умирала мать, он будет вспоминать чаще и печальнее. И всего чаще об этих нагих деревьях. Скоро весна, а тоска от них осенняя, зимняя. Пустые поля распластаны в темноте, сквозь которую торопится поезд, начиненный беженцами, страхом, отчаянием. Торопится, подрагивает от скорости, от стука испуганных сердец.
На последней немецкой станции в бледном рассвете багрово-черными язвами повязки со свастикой на рукавах коричневых курток. Патруль штурмовиков лениво слоняется по перрону. К счастью, пограничный контроль еще только формальный. Последний перегон. Чехословакия. Сине-белый флаг с красным угольником приветливо светит над черепицей станционной крыши. Вдоль поезда проходят, пересмеиваясь, несколько чешских солдат — винтовки с широкими ножевыми штыками закинуты за спину. Из хриповатого рупора звучит непонятная напевная речь. Холодное тусклое утро. Германия позади, там, за белесой полосой тумана.
О Германия, бледная мать!
Как тебя опозорили
В глазах народов.
Слушая речи, доносящиеся из дома твоего, люди смеются,
Однако при встрече с тобой они хватаются за нож,
Словно увидев разбойницу.
О Германия, бледная мать!
Как опозорили тебя сыновья твои!
И ты сидишь среди народов —
То ли посмешище, то ли страшилище28.
Глава шестая
Родину можно унести с собой
Не заколачивай в стену гвоздя,
Сбрось пиджак прямо на стул.
Зачем делать запасы на несколько дней?
Ведь ты завтра вернешься домой.
Незачем саженец поливать,
Стоит ли здесь выращивать дерево?
Оно до ступеньки не дорастет,
А ты уже праздновать будешь отъезд.
В Праге он каждое утро нетерпеливо хватает газеты.
Из Германии сообщают о массовых арестах, пытках, убийствах «при попытке к бегству». Арестован Тельман. Арестованы болгарские коммунисты Димитров, Попов и Танев — их тоже обвиняют в поджоге рейхстага.
На выборах 5 марта вопреки террору и фальсификациям за коммунистов голосуют почти пять миллионов, за социал-демократов — семь миллионов, за партию центра — четыре. Однако нацисты собрали — вернее, насчитали себе — семнадцать миллионов голосов; вместе с их союзниками — немецкой национальной партией — у них больше половины мест в рейхстаге, и, значит, они закрепляются «конституционно». Компартия объявлена вне закона. Коммунистические депутаты не могут присутствовать на первом заседании рейхстага, созванном в гарнизонной церкви в Потсдаме — городке чиновников и казарм; гитлеровцы еще побаиваются Берлина: там слишком много «красных» рабочих. Часть социал-демократических депутатов тоже отсутствует, их «оберегают» штурмовики в подвалах своих казарм.
Немецкие газеты пенятся высокопарным жаргоном нацистов. Они взахлеб пишут о «национальной революции», о «пробуждении» и «великом очищении» Германии. Не утруждая себя доказательствами, безоговорочно отметают все «клеветнические измышления антигерманской пропаганды ужасов, распространяемой эмигрантами», и многословно, крикливо выхваливают «единство нации», «светлые идеалы национал-социализма», гений Гитлера и вызванный им «всенародный подъем». Самые ходовые определения при этом: «небывалый», «величайший», «беспримерный».
А в Чехословакию, в Австрию все прибывают беженцы. Они рассказывают о ночных налетах штурмовиков, о подвалах, куда сталкивают, сваливают избитых, окровавленных, стонущих людей.
От немецких газет и радиопередач, от рассказов и слухов нарастает ощущение кошмара. Неужели все это действительно происходит? Как это стало возможным? В тяжелых снах иногда бывает такое — вдруг что-то угрожающее, чудовищное, нелепое наваливается, или гонится, или подкрадывается, и от невозможности оттолкнуть, убежать растет удушающий ужас. И тогда спящий, крича, просыпается. Когда же пробудится Германия?
Миллионы немцев загипнотизированы исступленными речами, оглушены грохотом оркестров, топотом марширующих колонн, ослеплены сверканием парадов и факельных шествий, доведены до исступления проклятиями, призывами, обещаниями, запуганы побоями и убийствами. Когда же они все-таки встряхнутся, протрут глаза, придут в себя?
* * *
Друзья сообщили Брехту, что нацисты собираются захватить в Аугсбурге его двухлетнюю дочь Барбару, с тем чтобы шантажировать родителей, вынудить их вернуться в Германию или отказаться от антифашистских выступлений. Несколько дней мучительной тревоги. Венские приятели нашли англичанку, сотрудницу, какого-то благотворительного учреждения. Она с отвращением говорит о событиях в Германии и рада помочь людям, которых преследуют фашисты. Лихорадочно составляется план, его сообщают отцу Брехта. Наконец все готово. Первого апреля одна из родственниц директора Брехта отправляется с его внучкой на загородную прогулку. Небольшая железнодорожная станция, дальний поезд стоит всего три минуты. Но за это время молодая иностранка успевает выйти из вагона и принять ребенка. Она привозит Барбару в Швейцарию, где ее ждут родители.
Брехт вместе с семьей друзей — берлинских литераторов снял дом в поселке Корона в южной Швейцарии, на берегу озера Лугано. Дом старинный, заросший плющом, просторный, погружен в небольшой, густой сад. Тишина. Дети с утра убегают к озеру. Вайгель бесшумно хлопочет по дому. Призывно белеют листы чистой бумаги на столе у машинки. Громоздятся разнокалиберные папки; начатые работы, записи, газетные вырезки. Надо работать. Встряхнуться от сковывающего тоскливого ожидания, от бесплодной толчеи сомнений. Необходимо писать. Пусть поражение, но ведь не капитуляция; пришлось отступить, но не уйти из боя. Он обязан писать, и он хочет писать. Замыслов множество. И все же очень трудно садиться за машинку. Никогда еще строки стихов не были такими вязкими. Никогда еще он столько не черкал, не вымарывал, не рвал так много исписанных листов.
Утром приходит почтальон. Газеты уносят в сад. Грязно-черные, белесые листы кажутся холодными, мертвенными посреди яркой теплой зелени и пестрых цветов.
Гитлеровцы объявили Первое мая германским национальным праздником труда — нерабочим днем; они провели массовые демонстрации; владельцы фабрик шагали в одних колоннах с рабочими. Геринг и кронпринц, сын бывшего кайзера — «в простых, но праздничных костюмах» — маршировали в одном ряду с берлинскими металлистами. На многих предприятиях в честь национал-социалистического Первого мая рабочих угощали бесплатным пивом. Отштампован особый первомайский значок; лицо Гёте, серп и молот, но только не крест-накрест, как в советском гербе, а под углом. В то же самое время нацисты ликвидировали все профсоюзы, конфисковали все их имущество, помещения, денежные фонды. Все это передано «Германскому трудовому фронту». В Германии классовая борьба отменена. В «Трудовой фронт» входят и рабочие, и инженеры, и предприниматели. Теперь их не будут затруднять такими хлопотными делами, как выборы, дискуссии, забастовки. Уполномоченных и старост — местных фюреров — не выбирают, а назначают. Национал-социализм отвергает расслабляющую демократию и утверждает «фюрерпринцип» (принцип вождей): командир командует, подчиненный подчиняется. Фюрер общегерманского «Трудового фронта», бывший лаборант Роберт Лей, краснорожий пьяница и болтун, щеголяющий простецкой «народностью», объявляет социалистическими те предприятия, хозяева которых устраивают рабочим столовые, душевые, детские сады, спортплощадки, озеленяют цехи и заводские дворы. Лей уверяет, что это и есть социализм, а хозяевам доказывает, что это выгодно производству, и приводит в пример помещиков-рационализаторов, у которых в коровниках установлены радиолы; под музыку коровы лучше доятся. Нацисты ловко используют старинные немецкие коллективистские традиции — склонность ко всяческим «ферейнам», то есть объединениям, клубам, кружкам, союзам. Существуют ферейны охотников, садовников, пчеловодов, шахматистов, игроков в кегли, противников иностранных мод, почитателей Вагнера, любителей хорового пения или сигар, или певчих канареек и т. д. и т. п. Все мелкие содружества включены в единую нацистскую массовую организацию «Сила из радости», подчиненную «Трудовому фронту». Это ведомство устраивает загородные прогулки, экскурсии, посещения музеев, театров, лекций, организует самодеятельные оркестры, хоры, театральные коллективы и т. п. Все молодежные ферейны: скаутские, студенческие, спортивные, туристские, так называемые «союзы перелетных птиц» и другие — включены в «Гитлерюгенд» и в Союз германских девушек либо в штурмовые отряды.
10 мая — первый день сожжения книг. На Оперной площади в Берлине, на площадях всех больших городов специальные команды «Борьбы против антинемецкого духа», составленные главным образом из студентов и школьников, разводят костры, чтоб сжигать книги. Опубликованы списки осужденных книг, подробно описывается церемония, которая осуществляется по точно разработанному сценарию. В Берлине торжественным сожжением руководил сам Геббельс, который произнес вступительную речь. Один за другим подходят к костру специальные глашатаи и, громко произнося заученные заклинания, швыряют в огонь пачки книг.
Первый глашатай: «Против классовой борьбы и материализма, за единство народа, за идеалистический образ жизни. Я предаю огню сочинения Маркса и Каутского».
Второй глашатай: «Против декаданса и морального упадка! За порядок и нравственность в семье и в государстве! Я предаю огню сочинения Генриха Манна, Эрнста Глезера и Эриха Кестнера».
Четвертый глашатай во имя «благородства человеческой души» предавал огню книги Зигмунда Фрейда; седьмой голосил «против литературной измены солдатам, за воспитание в народе воинского духа», предавая огню Ремарка; десятый, проклиная «осквернителей солдатской чести», во имя «национальной доблести» швырял в огонь Брехта.
Через несколько дней все немецкие газеты официально извещают о конфискации имущества эмигрантов.
В Швейцарии нельзя больше оставаться. Чтобы жить в этой стране массового иностранного туризма, нужно иметь постоянный солидный доход. Здесь все слишком дорого. А у Брехта нет вкладов в зарубежных банках, его пьесы почти не ставят в других странах. Если эмиграция затянется на год или — страшно подумать! — на несколько лет, в Швейцарии им не прожить. Необходимо искать более дешевое пристанище. Датская писательница Карин Михаэлис, друг Брехта и Вайгель, приглашает их к себе.
Фашисты сжигают его книги — он напишет новые. Они запрещают ставить его пьесы в немецких театрах, он будет ставить их в других странах, передавать по радио. Они закрывают газеты и журналы, которые его печатали, он будет писать стихи и памфлеты для подпольных изданий.
На его рабочем столе две пьесы. Одна начата еще два года назад, когда он стал было переделывать комедию Шекспира «Мера за меру», а переделка постепенно вырастала в новую злободневную сатиру. Но для нее сейчас не найти театра. В Париже Курт Вайль подружился с балетмейстером Жоржем Баланчиным, и они хотят создать балет из песен Брехта «О семи смертных грехах». Балет он назовет «Семь смертных грехов мелкого буржуа».
Две девушки: Анна I и Анна II — сестры из Луизианы.
По сути дела, мы не две разные личности,
А лишь одна-единственная.
Нас обеих зовут Анной;
У нас одно прошлое и одно будущее,
Одно сердце и одна сберегательная книжка.
Раздвоение одной Анны на две ипостаси четко определено: первая руководит, вторая исполняет, первая рассудительна, вторая непосредственна. Именно вторая оказывается повинной в «семи смертных грехах»: она ленива,когда нужно участвовать в вымогательстве, в шантаже. Она гордаи не хочет плясать непристойные танцы в кабаке, хотя платят именно за непристойность. Она гневливаи лупит прославленного киноактера, увидев, как он жестоко истязает лошадь. Из бескорыстной любви она впадает в грех распутстваи становится повинна в скупости,помешав сестре разорить очередного поклонника и т. д. и т. п.
Музыку Вайля к этому балету некоторые критики называют самым его лучшим произведением. Каспар Неер оформляет постановку в театре Елисейских полей.
Брехт ездит в Париж, чтобы работать с соавторами и артистами. Его приглашают в дома покровителей и друзей искусства, сочувствующих немецким изгнанникам. Светские люди в Париже и впрямь отлично воспитаны. Они словно бы и не замечают его потрепанной одежды, стоптанных ботинок. Нарядные благоухающие женщины говорят с ним о литературных и политических новостях, изящно перепархивая с темы на тему, не видя, как уныло он поерзывает в кресле, уставившись на пепельный кончик своей сигары. Он не понимает и не ценит этого искусства легкой светской болтовни.
Парижская постановка «Семи смертных грехов» проходит без особого успеха. Так же, как лондонские гастроли. Брехт явственно ощущает, что в аудиториях Парижа и Лондона его слово, просто переведенное на другой язык, утрачивает значительную долю той силы, с которой он воздействует на немецких зрителей и слушателей. Здесь привыкли к другому театру. В Париже в Комеди франсэз играют Мольера почти так же, как играли сто и двести лет назад. Тем не менее это нравится и, видимо, это нужно многим. У французов не было еще таких театральных мятежников, как экспрессионисты. Там у себя дома Брехт их только высмеивал, а здесь в Париже он внезапно почувствовал, что они были необходимы, как первая атакующая шеренга Театральной Революции.
Парижский опыт укрепляет его решимость поселиться возможно ближе к немецкой границе. В июне семья перебирается в Данию, в маленький рыбачий поселок на берегу огромного моря. Серо-синий простор, то тихий, шелково-плоский, то шумный, пенистый, клокочущий. Дом невысокий, крутая соломенная крыша. Белые стены исполосованы темными наружными балками. Окна низкие, но широкие. Есть сад и просторный двор. Приземистую конюшню побелили, поставили несколько длинных столов. Это рабочая комната Брехта: над дверями щиток с надписью: «Истина конкретна». На стене у стола с пишущей машинкой развернут бумажный рулон: старый китайский мудрец, добрый скептик Цинь смотрит сквозь века так же приветливо, как и раньше в его берлинской мастерской.
Брехт заканчивает пьесу «Круглоголовые и остроголовые». От Шекспира остались только некоторые имена и ситуации. Пьеса обращена непосредственно против гитлеровцев. Жестокий и бессовестный диктатор сказочной страны, стремясь разгромить классовую организацию крестьян, провозглашает борьбу рас — круглоголовых против остроголовых. Круглоголовый арендатор становится его сторонником, потому что задолжал остроголовому помещику и к тому же помещик соблазнил его дочь. Суд круглоголовых приговаривает соблазнителя к смерти, но частная собственность священна и арендатор обязан платить долг. В конце концов все помещики — и круглоголовые и остроголовые — объединяются и вешают захваченных ими круглоголовых и остроголовых крестьян.
Гитлеровцам удалось одурачить, отравить расизмом миллионы немцев. Ложь о национальном единстве, ложь о борьбе рас — основа гитлеровской власти над умами и душами. Брехт хочет, чтоб его услышали те, кто этому верит. Но пьесы к ним не проникают. Он пишет стихи для радиопередач, листовок, нелегальных газет.
* * *
Жизнь в маленьком доме вдатской деревушке Скообстранд, вблизи города Свендборга, течет медленно, спокойно, ровно. После шумной суеты Берлина, Вены, Парижа, после тревожных странствий из страны в страну, то в поезде, то в старом тряском «форде», здесь успокаивающая тишина. Огромное небо не стеснено, не урезано стенами и крышами! Огромное море. Свободная зелень.
Он читает газеты, слушает радио. Гуляет с детьми по берегу, следит за дымами пароходов. Волокнистые темные струйки цедятся вдоль тонкого, едва приметного шва, скрепляющего синеву неба и синеву моря.
Но и здесь в далеком захолустье Брехта находят старые и новые друзья. Приезжают Карин Михаэлис, Мартин Андерсен-Нексе, Карл Корш, датские и немецкие литераторы, артисты, ученые.
Чаще других приезжает молодая датская писательница и артистка Рут Берлау. Недавно еще богатая, преуспевающая светская дама, «восходящая звезда» Королевского театра, она оставила дом, семью, привычный обеспеченный быт, отказалась от занятий искусством и литературой, которые уже принесли ей и популярность и «положение в обществе». Она отбросила все это ради неблагодарной, трудной и нередко опасной работы в левых газетах, в кружках рабочей самодеятельности. Еще в 1930 году она проехала на велосипеде по Скандинавским странам и Финляндии, потом уговорила советских пограничников, что ей, датской журналистке, необходимо побывать в Москве, чтобы убедиться, что в Советском Союзе уже нет безработицы и проституции. Ее простодушное упрямство подействовало — она поехала без паспорта и визы через Ленинград в Москву, зная только несколько русских слов. Рут Берлау стала коммунисткой. Когда она впервые прочитала стихи и пьесы Брехта, ее привлекла в них могучая и радостная сила поэзии, устремленной к той же цели, что и ее жизнь. Потом она ближе узнала Брехта и безоглядно привязалась к нему. Переводила на датский то, что он писал, стала его секретарем, критиком и, как все его близкие друзья, соавтором.
Брехт уверяет: именно потому, что художественно одаренная Рут не слишком хорошо знает немецкий язык, она лучше воспринимает внутреннюю логику драматического действия, лучше слышит интонации и живой подтекст стихов; ведь ее не отвлекают формально-языковые соображения.
Еще до отъезда в эмиграцию семья Брехта подружилась с Маргаретой Штеффин. Дочь берлинского рабочего, талантливая и образованная журналистка, Грета была деятельной участницей рабочей самодеятельности, играла в одной из первых постановок «Матери». Худенькая; острые скулы; темносиние пристальные глаза; короткие русые волосы гладко зачесаны косым пробором. На вид угловатая, застенчивая, она судит о политических событиях и об искусстве поразительно ясно и сильно. Безоговорочно правдивая, она говорит с Брехтом о его стихах и пьесах строже самого придирчивого критика. Не упустит неуклюжей строки, неточного слова. Но в ее суровости настоящая, непоказная ревнивая любовь к поэзии. Брехт подшучивает над ее наставническим тоном, однако прислушивается к ней внимательней, чем ко всем, говорит, что у него никогда не было лучшего редактора.