Вдруг зазвенели кровати, раздался глухой гул и как будто плач.
— Терп, дорогой! — истерически закричала Эва. — Выпусти нас. Я не хочу умирать.
— Уже поздно, — услышали мы искаженный толщей стен голос Терпа.
— Неправда! Я тебя одного, одного-единствен-ного люблю. Больше всех на свете!
— Опять врешь. Не верю. Не верю. Не верю, — повторял Терп, а может, нам казалось, что повторяет.
— Терп, я промочила ноги, руки закоченели, пальцы уже совсем синие, меня колотит, как перед приступом. Терп, ведь ты меня любишь!
— Ты меня предала, — донесся издалека бесстрастный голос.
Эва опять забарабанила по стене кулаками.
— Нет, нет! Это все из-за вашего надзора. Я просто не могла больше выдержать. Хотела немножко побыть на свободе. А теперь уже не хочу. Терп, ты меня слышишь? Выпусти нас, умоляю!
— Слишком поздно, — невнятно прозвучало в ответ.
Эва перестала колотить мертвую стену. С минуту было тихо, только журчала вода, как будто неподалеку из-под земли бил холодный горный ключ. Потом Эва стала нажимать рычажок фонарика; слабый красноватый свет медленно оживал. Эва сидела на краешке ржавой кровати, горестно подперев левой рукой щеку; слипшиеся мокрые пряди закрывали ее лицо. По ногам у меня забегали какие-то сороконожки. Я потоптался на месте, чтобы стряхнуть эту пакость.
Себастьян подполз к Эве, деликатно лизнул руку, в которой она сжимала фонарик.
— Не хочу, — отшатнулась она и спрятала руку за спину.
Себастьян замер с высунутым языком, громко сглотнул; видно было, как он обижен. Потом сморщил нос, точно отгоняя назойливую муху; и действительно, над нами что-то громко жужжало. Однако этот звук, это жужжание доносилось из большой серой крапчатой сумки, висевшей под потолком. Но то была никакая не сумка, а осиное гнездо.
И тут вдруг я ощутил его присутствие — близкое, грозное. На мгновение страх сдавил горло и нестерпимо захотелось броситься на эти стены, сокрушить обветшалые кирпичи или разбиться самому; в этот краткий миг самым горячим моим желанием было исчезнуть, больше не существовать. Однако я взял себя в руки, поочередно привел в порядок мысли, предчувствия, подавил неконтролируемые рефлексы. Ведь я его уже знал. И знал, как с ним бороться, точнее, как продолжать эту безнадежную борьбу.
Я все еще не готов ответить на многие очень важные вопросы. Вездесущ ли он, один на всех, или у каждого человека есть, наподобие ангела-хранителя, собственный, личный Зверочеловекоморок? А если у каждого свой, индивидуальный, то отличаются ли они друг от друга: один получше, другой похуже, один веселый, другой мрачный, третий энергичный, четвертый расхлябанный? И как они нас выбирают: по своему вкусу или, может быть, все решает случай?
Какой-нибудь умник, находящийся под присмотром исключительно бездарного Зверочеловекоморока, может спросить, почему человечество за столько веков не справилось с этой страшной напастью. Мне кажется, люди, верящие в Бога и сатану, приписывали проделки Зверочеловекоморока божественным или сатанинским силам, разнообразным демонам, нераскаявшимся душам, озлобленным покойникам, а также рядовым чертям. И проблема сама собой отпадала, опасения развеивались в молитвах. А рационалисты, к которым я имею честь принадлежать, из принципиальных соображений заранее снимали вопрос, на всякий случай вообще отказывались его рассматривать. Тем более что науке предстояло разрешить множество других удивительных загадок. Наверно, чаще всего именно это демобилизовало, то есть разоружало мыслящих личностей.
С уверенностью можно сказать одно: усерднее всего Зверочеловекоморок преследует стариков и детей. Этот факт, кстати, наилучшим образом подтверждает мою теорию чувств. У детей органы чувств еще недостаточно развиты, не очень исправно работают, а у стариков уже сильно изношены, если вообще не атрофировались. Кроме того, кто же воспринимает всерьез жалобы и обиды детей или стариков? А все остальные, одурманенные игрой чувств и инстинктов, знать не желают об опасности, прикидываются, будто им плевать. Увлеченные погоней за славой, успехом, удовольствиями, очерствевшие из-за непомерных амбиций и желаний, они с непростительным легкомыслием наблюдают за страшной борьбой ближних со Зверочеловекомороком.
И все-таки этот Зверочеловекоморок живет в подсознании каждого. Наша постоянная суета, вечные хлопоты зачастую лишь безнадежное бегство от Зверочеловекоморока. Я даже подозреваю, что мечты человечества о выходе за пределы Солнечной системы, истерическое желание постичь непостижимое, сны о легендарном рае — просто попытка сбросить ярмо Зверочеловекоморока.
Если я достигну чего-нибудь в жизни, то первым делом объявлю, что предназначаю все свое состояние в награду исследователю, который разгадает сущность Зверочеловекоморока, объяснит нам его цели. Должны ведь мы наконец узнать, в чем его задача: терзать людей то краткое мгновение, каким является наша жизнь, или уволочь в страшное неведомое, или навсегда нас поработить?
И сейчас, борясь с накатившим на меня безумным страхом, я вижу тот зимний вечер, или, скорее, ночь, самую длинную зимнюю ночь. И вижу разбитое окно в комнате того калеки, который так жутко дергается. Сосед, сам едва живой от ужаса, прижимает его к кровати, а калека кричит душераздирающим нечеловеческим голосом:
— Он здесь! Он пришел за мной!
— Кто пришел? О чем вы? — бормочет сосед.
— Он пришел! Этот, страшный!
И каждому в доме понятно, что калека не знает, как его назвать. И потому все с удивительной поспешностью крестятся, и прячут головы под подушки, и молятся, чтобы калека умолк, чтоб не напоминал.
А у меня уже нет сомнений, что он, этот Зверочеловекоморок, везде и будет неотступно следовать за человеком, даже если от этого человека останется только одна-единственная мысль.
Мы услышали приглушенное шуршание, будто кто-то березовым веником счищал грязь с кирпичей. Я бросился в нишу, откуда доносился звук, приложил ухо к стене. Себастьян подбежал ко мне, тоже прислушался. Наши взгляды встретились.
— Это Феля, — без особой радости прошептал Себастьян.
— Есть надежда?
— Старик, чем она может помочь? Стена здесь довольно тонкая, но все равно без кирки не обойтись.
— А Константий? Или Цыпа?
— Цыпа? — обреченно пробормотала Эва из-под завесы темных волос. — Да он же полный дегенерат. Его мать, гадкая старая клуша, — общая любимица, так что сынку все дозволено. Он не вылезает из пивоварни. Всегда будет служить сильнейшему.
Я почувствовал противный холод в ногах. Это вода, неся с собой множество утонувших червяков и засохших мух, уже просачивалась молчком в зал с кроватями, похожими на окаменевшие скелеты неведомых зверей.
— Я не хочу умирать, — ни к кому не обращаясь, прошептала Эва. — Я не такая, как все, я способная, красивая, изящная. Это ужасная несправедливость.
Себастьян хотел робко ее лизнуть, но не отважился.
— Может, в следующей жизни больше повезет, — тихонько сказал он.
— Я хочу эту жизнь дожить до конца, — вскипела Эва. — У меня все еще впереди. Ох, боже, боже. — И начала всхлипывать, а Себастьян сморщился, как от боли.
Феля опять принялась истерически царапать обломанными когтями стену. Но мы больше не обращали внимания на ее бессмысленные потуги. Я вдруг подумал, что где-то там, чертовски далеко, идет нормальная жизнь, что все меня перегоняют, оставляют позади, чего-то добиваются, что-то завоевывают, все быстрее движутся вперед, а я отстаю, никому не нужный, опоздавший, забытый, без цели и перспектив, без каких бы то ни было возможностей и надежд. Иначе говоря, меня постепенно охватывал страх перед одиночеством, перед оторванностью от совместного быта, от неудач и успехов повседневности, короче, от всего того, что составляет смысл нашей жизни. Я знаю, для вас это сложновато, не каждый поймет природу моего страха, но ведь и вам иногда случается в испуге проснуться среди ночи от страшного воя осеннего ветра или грохота летней грозы. В общем, мне ужасно захотелось вернуться в наш город, к родителям, в школу, даже к этому придурку Буйволу.
— Себастьян, — внезапно сказал я, — а может, смотаемся туда за помощью?
— Нельзя, старик.
— Почему?
Себастьян помолчал, а потом сказал неуверенно:
— Нельзя. Я догадываюсь, нет, скорее, чувствую, предчувствую. Там — одно, а здесь совсем другое.
— Себастьян, только на минуточку, на секунду, на миг.
— Не уговаривай меня и сам об этом не думай.
— Не хочешь оставлять ее одну?
Он долго ужасно старательно стряхивал запутавшегося в седых усах черного жука.
— Нельзя, старик. Такой был уговор.
— Мы с тобой ни о чем не уговаривались.
— Все равно, уже поздно.
— Себастьян, — шепнул я умоляюще и попытался заглянуть ему в глаза. Но он нарочно опустил голову, чтобы это не получилось ненароком, то есть чтобы мы не отправились обратно против его воли.
Однако я уже знал секрет и мог попробовать обойтись без него. Сосредоточился и стал поочередно производить все необходимые манипуляции, чтобы вернуться на нашу улицу, где стоит мой дом и акация на площадке перед памятником заслуженному педагогу. Я не могу выдать вам тайну этого процесса — не имею права. Ведь я проник в нее случайно, благодаря псу-изобретателю, который в предыдущем воплощении был английским путешественником. И если мне единственному дозволено переноситься в другой мир, в котором, кстати, я сам многого не понимаю, то никакого вреда и никаких катаклизмов от этого быть не может. Но если бы вам всем вдруг вздумалось отправиться невесть куда, началась бы страшная сумятица, неразбериха и, наверно, наступил бы настоящий конец света. Кому тогда захочется упорно овладевать сложной наукой жизни, трудиться в поте лица, тяжело болеть и умирать в мученьях? Просто мир еще не дорос до знакомства с моей тайной. Поэтому простите меня и поймите, что открывать секрет сейчас еще нельзя. Хотя, кто знает, возможно, я передумаю и в конце своих воспоминаний расскажу вам всю правду. Не знаю; пока мне, как и Себастьяну, страшно на это решиться, я боюсь огромной ответственности, боюсь неизвестных и, возможно, катастрофических последствий моей откровенности.
Между тем Себастьян, пряча глаза, все время что-то говорил, стараясь сбить меня с толку, помешать сосредоточиться. Он мне не доверял, не без оснований подозревая, что я готов в одиночку отправиться в обратный путь.
— Я тебе запрещаю, старик, слышишь? — чуть ли не в полный голос сказал он. — Это добром не кончится. Давай обратно, пока не поздно.
И, кажется, собрался на меня прыгнуть, обхватить мускулистыми лапами, придавить всей тяжестью своего огромного тела, но я уже отдалялся, все хуже слышал его испуганный голос, забывал страх перед смертельной опасностью — просто возвращался в собственную жизнь.
В себя я пришел на площадке перед мастерской пана Юзя, среди скопища самых разных автомобилей — новехоньких и дряхлых, вполне приличных и жутко искореженных. Все эти автомобили были горячие, почти раскаленные, потому что светило ослепительное весеннее солнце, и я вынужден был сощуриться, чтобы хоть что-нибудь разглядеть.
Меня прилично снесло, почти в конец нашей улочки, но ведь, когда я убегал, впервые самостоятельно воспользовавшись нашей тайной, Себастьян всячески старался мне помешать. Да и Себастьяна сносило, если он был не в форме или сильно взволнован.
Я не успел ни о чем толком подумать, потому что пан Юзек, переставлявший очередную бешено ревущую машину, сразу меня заметил. Он с такой силой дернул ручной тормоз, что тот заскрежетал, а зад несчастного автомобиля подпрыгнул на метр.
— Держите его, это он! — закричал застрявший в тесном салоне пан Юзек, из машины указывая на меня пальцем своим помощникам.
Несколько подмастерьев моего возраста или чуть постарше, с головы до ног перепачканных смазочным маслом, кинулись ко мне, размахивая огромными гаечными ключами; у одного даже была тяжеленная заводная ручка. Но я не стал дожидаться, пока они подбегут, и, не раздумывая, бросился к развалинам, на которых росли чахлые березки и было много укромных местечек. Свора черных гномов с устрашающими воплями полезла за мной на гору кирпичей.
— Держите его, это он корежит кузова! — ревел пан Юзек, жестами управляя погоней.
Дело оборачивалось скверно. Я был ужасно измотан и не испытывал ни малейшего желания драться. А рассчитывать, будто кому-то захочется выслушивать мои объяснения, что, мол, я не виноват, что я никогда не корежил кузова чужих машин, естественно, не приходилось.
— По глушителю его, ребята! По карбюратору стервеца! — неистовствовал внизу пан Юзек.
Но тут, когда я уже совсем пал духом, случилось нечто крайне странное. Во двор мастерской пулей влетел огромный, багровый от ярости мужчина. Подбежав к пану Юзеку, он схватил его за отвороты халата и одним легким движением ловко вытащил из машины. Я услышал протяжный треск рвущейся материи, отчаянный вздох, а затем дикий вопль. Юные подмастерья перестали меня преследовать, и я, потрясенный непонятной сценой, остановился на верху развалин.
— Ты, скотина! — выл багровый великан, безжалостно тряся пана Юзека. — Испортил мне машину, загубил движок!
— Минуточку, спокойно, — прерывающимся голосом пробормотал владелец мастерской. — В чем дело, позвольте узнать?
— Я тебя в клочья разорву, сгною в тюряге! Ты у меня по миру пойдешь!
— Пустите, я вызову милицию.
— Милицию? — застонал багровый. — Это я вызову милицию!
Набрал воздуху в легкие, еще сильней тряханул механика и оглушительно закричал:
— Милиция, милиция!
Ошалевший от страха пан Юзек, похоже было, хотел брякнуться перед клиентом на колени, но только повис в его беспощадных руках.
— Ради бога, что случилось? — смиренно прошептал он, озираясь по сторонам в поисках аргументов в свою защиту.
— Что случилось? — зарыдал багровый гигант. — Вы спрашиваете, что случилось? Вы, владелец этой шараги, где мне не залили масла в двигатель?
— Поршни заклинило? — догадался пан Юзек.
— Да, да, да! — завопил клиент и швырнул механика на землю.
Какой-то другой клиент, до сих пор робко стоявший в сторонке, поспешно приблизился.
— А у меня, — пожаловался он, — у меня тут украли запаску. Совершенно новую.
Пан Юзек, кажется немного придя в себя, с трудом поднялся с земли.
— Франек, ты залил масло?
Один из моих преследователей, держащий в руке огромный невероятно грязный кусок брезента, сплюнул сквозь зубы.
— А то. Сколько надо. Под завязку.
— Значит, через несколько километров все к черту вытекло! — затопал ногами клиент.
Пан Юзек расплылся в улыбке.
— А-а-а, понимаю. Малый забыл завинтить крышку.
Тут багровый со звериным рыком бросился на пана Юзека. Владелец мастерской ловко увернулся и кинулся в подворотню, а оттуда на улицу, где сподручнее было удирать.
— Присматривайте за кассой! — на бегу крикнул он помощникам.
Я беспрепятственно вернулся домой. На лестнице столкнулся с той самой дамой, которая имела обыкновение закусывать возле мусорных ящиков. Увидев меня, она искривила в улыбке лицо интенсивно-фиолетового цвета и сказала приветливо:
— Здравствуйте, молодой человек.
— Здрасте.
— Если в ведерко попадет какой-нибудь закусон, вспомни про нас, сынок.
— Хорошо.
Цвет ее лица немного напоминал бутылки, из которых они там, около контейнеров с мусором, пили. Я пошел дальше, а она стала стучаться в очередную дверь, пытаясь состроить жалобную мину; давалось ей это нелегко, поскольку в глазах еще сверкали предназначенные мне игривые огоньки.
Открыла мне мама.
— Где ты пропадаешь? Все уже давно вернулись из школы.
— Помогал одному парню делать уроки, — опять соврал я, и опять с отвращением. Дорого мне, однако, обходились добрые намерения.
— Мы сейчас идем к Цецилии.
— А что случилось?
Мама загадочно улыбнулась и не ответила. В комнате пани Зофьи ревело радио страшным голосом полузадушенного человека, но это был всего лишь ее любимый певец.
Отец сидел перед телевизором и угрюмо смотрел передачу про мелиорацию лугов. На нем был полосатый купальный халат, а это означало, что у него муторно на душе. Мама в таких случаях начинает энергично заниматься уборкой, переставляет мебель и устало вздыхает, давая отцу понять, что он лентяй и ничего не делает по дому. А отец сердито бросает в пространство: «Я думаю». Но сегодня мама демонстрации не устраивала.
— Тебе кто-то уже несколько раз звонил, — мрачно сказал отец.
Я догадался, кто мог звонить, и сердце у меня подпрыгнуло.
— Мне?
— Я же говорю: тебе.
— А, это один приятель.
— Не приятель, а взрослый. Как-то странно разговаривает. У тебя есть знакомые шоферюги?
— Наверно, отец одного малого. Тот никогда не знает, что задано.
Я невольно положил руку на трубку, чтобы кто-нибудь меня не опередил. Никакие приятели мне не звонят. Ровным счетом никто, хотя поначалу пытались. Сам я звонить почему-то боюсь. Уж лучше сходить и спросить. Я вообще не умею говорить по телефону. И самое мучительное для меня — паузы, когда собеседник нарочно умолкает в расчете, что я поддержу разговор.
— Всю жизнь мы будто просидели на чемоданах, — сказал отец, вероятно, маме, хотя продолжал следить за осушением лугов. — Бесконечные переживания, неуверенность, страх. Все временное, сляпанное на скорую руку, — лишь бы дожить до завтра. А там когда-нибудь начнется настоящая жизнь. И вот, пожалуйста. Приходит старость, а где она, настоящая жизнь?
— Хватит философствовать, займись лучше делом, — ответила мама, пытаясь починить колченогий стул.
— Опять ты со своими претензиями? — вспыхнул отец.
— Посмотри: другие живут и не жалуются.
— Хорошо. Пожалуйста. Завтра же пойду на биржу труда. Наймусь на работу, где надо орудовать киркой или лопатой.
Мама ничего больше не сказала, а я подумал, что, возможно, отец поссорился со своим начальником вовсе не из-за спорта, а из-за чего-то жизненно важного. И ни капельки не смешно, когда такой старый человек, как мой отец, приходит к выводу, что много лет загублено зря.
— Все меня обскакали, — тихо добавил отец. — Оставили далеко позади. Я уже никогда их не догоню, как бы усердно ни перебирал ногами. Если б не дети…
Он не договорил, потому что зазвонил телефон. Я молниеносно схватил трубку.
— Это ты, Гжесь? — услышал я жуткий голос Щетки. — Где ты был, когда тебя не было?
— У меня много уроков, — на всякий случай, чтобы отец ничего не заподозрил, сказал я.
— Можешь откладывать башли на выпивон.
— Что-что? — Я притворился, что плохо слышу.
— Плювайка одобрил. Завтра в полвосьмого подгребай в гримерную.
— Хорошо, постараюсь не забыть.
— Ты что, Гжесь, заболел? Несешь чего-то…
— Я тут читаю одну книжку.
— Алло, алло, — закричал Щетка, решив, что кто-то по ошибке к нам подключился. — До завтра, Гжесь! Не опаздывай!
— Пока, до завтра, — сказал я умирающим голосом, давая понять, что мне все чертовски надоело.
Однако сердце у меня трепыхалось от какого-то дурацкого радостного чувства. Мне ужасно захотелось быть хорошим и добрым, я даже начал помогать маме, но, не успев ничего сделать, вспомнил, что где-то там, в бездне Вселенной, по пояс в провонявшей брагой воде меня ждут Себастьян и Эва, и принялся шарить по ящикам в поисках каких-нибудь инструментов, которые помогли бы их освободить. Но ничего подходящего в ящиках не оказалось. Только какие-то ржавые гвозди, шурупы, мотки почерневшей веревки, старый напильник, сломанный выключатель, счет за газ и электричество, пожелтевшие фотографии, на которых ужасно худой отец с дикой шевелюрой обнимает молоденькую, похожую на девочку, маму.
— Чего он там роется? — простонал отец. — Мне это действует на нервы.
Я перестал рыться. Взял с полки толстый том «Человек — существо совершенное» и, пытаясь унять внутреннюю дрожь, погрузился в чтение труда французского ученого Пьера де Дюпареза. Но его наивные рассуждения меня не увлекли. Почтенный профессор, кстати известный мне по другим работам, как дитя, восхищался человеком. Мол, это необыкновенно сложный организм, в принципах действия которого мы еще не разобрались, чудесная конструкция, образец красоты и целесообразности, кладезь неразгаданных тайн. Но я-то знаю — только никому об этом не говорите, — что умиляться тут особенно нечему. Лишь старомодное воспитание заставляет нас восхищаться человеком. Так восхищается собой ребенок, сумевший самостоятельно открыть дверь.
Мы только в некоторых отношениях развиты чуть больше прочих живых созданий. Мы не знаем ни своего начала, ни конца. Практически топчемся на месте, слегка подталкиваемые первобытным инстинктом. А инстинкт этот вовсе не от Бога, и ничего замечательного и сверхъестественного в нем нет. Просто некое свойство, позволившее сохраниться первобытным формам жизни. Это мы сами стараемся приукрасить факт своего существования. Потому и придумали столько прекрасных понятий, представлений и слов. Если бы кто-нибудь из вас сумел подняться километров на двести в небо и оттуда посмотреть на людей в подзорную трубу, он бы увидел скопище крохотных существ, находящихся в постоянном бессмысленном движении, беспомощных существ, разбивающихся на автострадах, погибающих в море и под землей, ни с того ни с сего впадающих в ярость или ошалевающих от радости, а потом опять застывающих в тупом оцепенении. И еще увидел бы, что между жизнью и смертью границы, в общем-то, нет.
Но вас, наверно, это не особенно интересует. И, пожалуй, вы правы. Ведь если абсолютно ничего не знать о луне, она будет казаться и более красивой, и более притягательной, и более таинственной. Честно говоря, мне даже жаль, что я таким уродился: много знаю и почти обо всем уже составил свое мнение. А какая мне от этого корысть? Никакой. Сплошные разочарования.
Мама с отцом оделись, и мама робко постучала в комнату пани Зофьи. Ответа не последовало, только радио — образно говоря — сотрясало окна и стены. Тогда мама отважилась приоткрыть дверь. Пани Зофья лежала на животе, уставившись на стену, где висели бусы из засохшей рябины.
— Зосенька, спишь?
— Нет, — мяукнула пани Зофья. Именно мяукнула; в ее «нет», как во всяком стоне, было множество оттенков: сдерживаемый гнев, раздражение, безысходность, желание порвать связь с окружающим миром, чувство собственного превосходства, презрение к остальному человечеству, печаль сознательного одиночества, просьба закрыть дверь и еще уйма всякого разного — перечислять можно было бы до утра, только зачем?
— Зося, мы идем к очаровательному чудовищу. Пойдешь с нами? — Это «очаровательное чудовище» означало, что мама подлизывается.
— Нет, — так же мяукнула пани Зофья.
— Почему бы тебе разок с нами не пойти, детка?
— Нет.
— Неужели не надоело целыми днями сидеть одной?
— Нет.
Мама постояла еще немного в растерянности, а потом мы отправились на Староместную площадь к Цецилии, нашему кошмарному чудовищу.
Выйдя во двор, я увидел много интересного. Во-первых, машину родителей Буйвола. Она стояла небрежно припаркованная, с открытыми дверцами. Внутри хозяйничала какая-то приблудная собачонка, терзавшая зубами кисти аккуратно сложенного пледа. Инвалид, который так ужасно дергается на ходу, сидел на стульчике, греясь в лучах странно горячего весеннего солнца. Но он только делал вид, что греется, а на самом деле наблюдал за брошенной машиной, время от времени переводя взгляд на пана Юзека, который поминутно осторожно выглядывал из подворотни и снова прятался. А где-то в конце нашей улочки еще раздавался топот ног разъяренного клиента и его устрашающие вопли.
Потом из дома выскочил Буйвол с авоськой в руке. На меня он не обратил никакого внимания и стремглав побежал к гастроному самообслуживания. Глаза у него были безумные, а к щекам прилипли остатки какой-то изысканной жратвы.
Акация около памятника старому педагогу трогательно зашумела, когда мы с ней поравнялись. Мне стало стыдно, что я совсем про нее забыл. Но теперь я вряд ли сумел бы себе объяснить, как можно любить дерево, сколь прекрасным оно бы ни было. Любовь эта ничего мне не дала, да и я-то от силы несколько раз поглядел на акацию в окно, заставляя себя вообразить, что это самое близкое мне существо.
Отец по своему обыкновению шел впереди, очень быстро, и ужасно сутулился; мы с мамой едва за ним поспевали. Конечно, ему и в голову не могло прийти, что вскоре он увидит меня на экране, что, возможно, не прочь будет прихвастнуть перед знакомыми, будто громкая известность нашей фамилии открывает перед ним новые горизонты. Мне же, на самом деле, известность не очень-то и нужна. Гораздо нужнее деньги. В теперешней нашей ситуации.
Мы прошли мимо универмага, осаждаемого разгоряченной толпой. Перед некоторыми другими магазинами тоже стояли очереди. Прохожие на улицах были необычно возбуждены, и в воздухе пахло весной и сенсацией. По дороге мы пересекли большую площадь, вернее, огромную стройплощадку. Там грохотали пневматические молоты, ревели бульдозеры, со скрежетом разевали пасти экскаваторы. Множество рабочих в защитных касках нервно бегали среди штабелей трамвайных рельсов, пирамид песка, котлов с дымящимся асфальтом.
Низко над центром кружил огромный самолет; можно было подумать, что он заблудился и лихорадочно ищет аэродром. Машины вроде бы неслись быстрее обычного, где-то дребезжал мощный громкоговоритель; казалось, кто-то невидимый о чем-то взволнованно предупреждает или слезно умоляет прохожих.
У Цецилии на Староместной площади царил покой. Голуби клевали булыжники мостовой, туристы фотографировали почерневшие дома с выцветшей полихромной живописью. Тут как будто безмятежно догорало тихое городское лето.
Цецилия открыла дверь, жутко сверкая глазами.
— Всё! — крикнула она так, что в глубине квартиры с треском захлопнулось окно. — Я сожгла за собой мосты!
— Поздравляю, дорогая, — сказала мама и поцеловала ее в щеку. Цецилия, вздрогнув, деликатно отстранилась: она отчаянно боялась подцепить какую-нибудь инфекцию или вирус.
— Квартира ликвидирована, барахло продано, теперь я бездомная.
— Надеюсь, будущая миллионерша не побрезгует нашими скромными хоромами, — с вымученной улыбкой сказал отец.
— Я не собираюсь садиться вам на голову, мои дорогие. Приютите на несколько дней — хорошо, нет — сниму номер в гостинице. На следующей неделе я улетаю. Знаю, я ненормальная, но ничего не поделаешь. Всю жизнь обожала риск.
— Я бы хотела, чтобы ты оставила мне картины, — сказала мама и скромно добавила: — Есть надежда на индивидуальную выставку под названием «Портреты моих друзей».
— Ради бога! Неужели ты думаешь, что я поволоку за океан твою мазню? — загремела Цецилия, не замечая, что мама немного обиделась.
Дело в том, что на стенах квартиры висело порядком маминых картин с изображениями Цецилии. На этих портретах она и вправду выглядела не наилучшим образом. Зато была очень на себя похожа, и в первую очередь это относилось к ее своеобразным глазам, постоянно мечущим гневные молнии, испепеляющим людей «не на уровне», проникающим в душу, — глазам ясновидящей, глазам безумицы, глазам колдуньи, если не ведьмы. Впрочем, любой портретист без колебаний отдал бы всю мощь своего таланта глазам Цецилии — у него просто не было бы другого выхода. Цецилия, едва познакомившись с человеком, приказывала смотреть ей прямо в глаза. Кажется, они у нее разного цвета и вдобавок испещрены крапинками, не говоря уж о пугающей магнетической или какой-то там еще силе, которую Цецилия в своей бурной жизни частенько пускала в ход.
Я подошел к окну и стал смотреть на крутой откос под домом, на вылинявшие газоны, худосочные голые деревца и голубую поверхность огромной реки, взбаламученной весенним паводком. За спиной у меня родители что-то обсуждали с Цецилией, и мне вдруг показалось, что мама плачет. На меня накатил страх, я похолодел от кольнувшего сердце предчувствия и ощутил нестерпимое желание немедленно, сию же секунду, вернуться к Эве и Себастьяну.
— Пётрек, ты что, оглох? — рявкнула Цецилия, а с крыши скатилась и разбилась вдребезги большая готическая черепица. — Я уже час с тобой разговариваю.
— Да ведь мы пришли пять минут назад.
— Эй ты, не умничай, я этого не люблю.
— Цецилия хочет сделать подарок тебе на память, — примирительно сказала мама. — Поблагодари как следует.
— Держи, идиот, это древняя раковина с Полинезийских островов. Ты хоть знаешь, где находится Полинезия?
— Конечно. В Южном полушарии.
— Послушай, как шумит. Прекраснее этого шума нет ничего на свете. Мой дед, который убежал туда из ссылки, привез ее моей маме.
— Когда-то они были в моде, — сказал отец. — В каждом доме на этажерке лежали большие колючие раковины, и дети слушали их зимними вечерами. Раковины или музыкальные шкатулки в виде швейцарских домиков. Тебе не жалко оставлять эту раковину в Польше?
— Она там еще получше найдет, — вздохнула мама. — Это те, кому не суждены были далекие путешествия, любили слушать шум морского прибоя.
Отец взял у меня раковину и приложил к уху. Долго вслушивался, точно проверяя, не обманывает ли нас Цецилия. А я подумал: как жалко, что отец уже никогда не будет молодым и что всю молодость он просидел на чемоданах.
Потом Цецилия завернула все краны, выкрутила электрические пробки, проверила, хорошо ли закрыты окна. Когда мы выходили из ее сумрачного дома, в старых, восстановленных после войны костелах зазвенели колокола.
Мы взяли такси и поехали к нам под аккомпанемент поучений, которыми Цецилия всю дорогу осыпала старичка водителя.
Перед нашим домом меня поймал Буйвол. На этот раз он бежал из магазина с целой авоськой каких-то пакетов и бутылок.
— У нас колоссальный банкет! — запыхавшись, выкрикнул он. — Вкусятина! Предки раскошелились.
— Выиграли в лотерею?
— Нет. Пропиваем сбережения. Завтра комета долбанет в наш шарик. Конец света. Содом и Гоморра. Или смерть в клозете.
Он откупорил бутылку пива и стал пить из горлышка, давясь и икая.
— Вкусятина. О боже, какая вкусятина, — промычал, засовывая бутылку обратно в авоську. — Пошли к нам, хоть наешься раз в жизни.
— Может, лучше поиграем в партизан?