— Тогда веди.
Феля радостно бросилась вперед и вдруг заскулила, поджав заднюю, видно недавно покалеченную, лапу. Однако заковыляла дальше, беспрестанно на нас оглядываясь. Вскоре мы миновали знакомый сад, где уже никто не колотил палкой по стволам деревьев, — должно быть, утомленные ночным бдением сторожа спали, — и вышли на песчаную дорогу, как оспой изрытую каплями прошедшего ночью дождя.
— Идите по дерну, — приказал Себастьян. — Чтоб не оставалось следов.
— Он вернулся домой, — сказала Эва, перепрыгнув глубокую колею. — На рассвете у него приступы удушья. Ему нельзя.
Я почувствовал робкое тепло на спине. Это вставало солнце, высасывая остатки темноты из зеленой долины, вернее, широкого распадка, который в разрезе напоминал букву Г, и мы сейчас шли вдоль короткой ее части, по пологому склону, иссеченному межами, замусоренному кустами боярышника, утыканному одинокими стволами то ли дикой груши, то ли вишни. Навстречу нам катился протяжный колокольный звон, созывающий прихожан на утреннюю службу. Стайки куропаток выпархивали из-под ног, ища убежища в высоких зарослях колючего чертополоха. Высоко над головой самозабвенно чирикала невидимая птичка; это мог быть жаворонок, хотя я не уверен, что в такую пору жаворонки еще поют. Некоторые деревья уже заметно порыжели, и в межах вдоль дороги лежали красноватые свернувшиеся листья, а так бывает в начале осени или в конце короткого лета. Мы прошли мимо утопающего в дымном озере пристанционного поселка, пересекли рельсы и остановились на пригорке, усеянном старыми камнями. Под нами в тесном корсете ольшаника тяжело вздыхала река. За ней, в дальнем конце долины, мы увидели белый каменный город. Он, как Рим, стоял на семи холмах, и в чистом воздухе были отчетливо различимы костелы и церкви, купола синагог и минареты мечетей. Насчет мечетей я, правда, немного преувеличил: минарет был только один и застенчиво примостился где-то сбоку, почти на окраине. В этот момент один за другим начали бить колокола и на костелах, и на церквах. А мы стояли и со стиснутым горлом смотрели на этот город, ничуть не таинственный и не сказочный, а настоящий, совершенно реальный, как будто откуда-то хорошо знакомый — может, по давним каникулам, может, из какой-нибудь исторической книжки или просто по вечерним рассказам отца
Эва, приложив ладони ко рту, крикнула в безоблачное небо:
— Я свободна!
Мы прислушались к эху, которое долго плутало в густом дубняке на противоположном берегу реки.
— Мы свободны!
И вдруг Эва умолкла, закусив свои тоненькие пальчики. Мы проследили за ее взглядом. Среди красных, когда-то кем-то с неизвестной целью расколотых камней стоял Терп в своих бриджах и с винтовкой в руке. Рядом с ним Цыпа увлеченно чистил грязный клюв об острый край валуна.
— Никогда вам не бывать свободными! — усталым голосом произнес Терп. — Отсюда нет выхода.
— Я хочу в город! Я больше не выдержу, — разрыдалась Эва.
Себастьян, дрожа всем своим крупным телом, подошел к ней и невольно оскалил огромные желтоватые зубы. Терп сделал несколько шагов в нашу сторону. На затворе ружья видны были следы его потных пальцев.
— Она больна, — негромко сказал Терп. — Она ненормальная. Бедная несчастная психопатка. Придумала себе отца-астронома, который изучает солнечную корону. Идем домой, Эву-ня. Мама глаз не сомкнула, мы всю ночь тебя искали.
— Не верьте ему! — крикнула Эва. — Он врет! Я никогда туда не вернусь!
Феля, присев в сторонке, чесалась и искала блох. Притворялась, будто с нами незнакома.
— Он тебя заговорит, старик, держи ухо востро, — тихо проворчал Себастьян. — Потом я тебе все объясню.
Терп подошел еще ближе, несмело коснулся худенького Эвиного плеча. Не глядя на нас, строго сказал:
— Перестань валять дурака при посторонних. Наши дела никого не касаются. Пошли домой, нечего терять время.
Над нами, раскинув неподвижные крылья, парил большой ястреб. Он смотрел на нас с высоты и, казалось, чего-то ждал.
— Ты вся мокрая, губы синие, ну что ты вытворяешь, малышка?
Эва яростно рванулась, а Себастьян зарычал каким-то странным, плачущим голосом.
— Ты ночью хотел нас убить, — внезапно сказал я.
Терп посмотрел на меня, будто только сейчас заметил. Откуда-то снизу вылез седенький старичок, Константий, с погасшим конюшенным фонарем. Он добродушно улыбался, пряча улыбку в зеленые, точно водоросли, усы.
— Я хотел вас убить? — Глаза у Терпа были красные от бессонной ночи. — Каникулы уже кончились, возвращайтесь-ка лучше к себе. Нечего вам здесь делать.
— Берегись! — прорычал Себастьян. — Винтовка заряжена.
— Боишься? — криво усмехнулся Терп. — Может, предпочитаешь на кулаках? У тебя есть право на реванш.
Цыпа уже был у нас за спиной. Он драл своими грязными когтями землю, словно разогревая застывшие мышцы.
— Не откажусь, — сказал я и засучил рукава.
— Держи, Константий. — Терп бросил старику винтовку. — Чего это ты так вырядился? Чистый гномик.
Тут только я сообразил, что на мне дурацкий киношный скафандр. Цыпа отвратительно икнул и вдруг запел:
— Не так страшен волк, когда в лес смотрит. Нас черными портками не запугаешь.
— Держи его на дистанции и не пропускай ударов, — шепнул Себастьян. — Помнишь, как я тебя учил?
— Бегите, я его задержу.
— Нет. Мы тебя одного не оставим. Или все, или никто, — зашептала Эва. — Скажи еще раз, что ты меня любишь.
— Начнем? — спросил Терп.
Огромный аист опустился под нами на луг. Покачивая длинноклювой головой, чинно вышагивал среди высоких трав.
— Начнем, — машинально повторил я, думая совершенно о другом, вернее, о чем-то, что мне страшно хотелось, но никак не удавалось вспомнить.
— Ни пуха ни пера, — шепнула Эва. — О боже, где мой камень? Есть, спасибо тебе, мамочка. Если мы уцелеем, я никогда в жизни больше не совру, клянусь.
Где-то у нас за спиной ехал утренний поезд. Колеса тяжело погромыхивали на стыках рельсов. На другом берегу реки вдруг раздался стон. Но это всего лишь эхо жалобно повторило свист старинного паровоза — очень смешного, с высокой трубой и красными, словно измазанными вареньем, колесами.
— От потеха, — протянул серебристый Константий, предвкушая отличную забаву.
— Только выдержи первый натиск, старик, — почти беззвучно пошевелил черными губами дрожащий Себастьян.
Паровозный свист поплыл над рекой в сторону города и еще с минуту бился в поисках выхода среди каменных стен. Терп украдкой перекрестился, а может, просто смахнул попавшую в глаз ресничку, сулящую удачу.
Мы вышли на ровную площадку между разбитыми валунами, на сколах которых поблескивали мелкие вкрапления слюды.
Мне вдруг показалось, Терп что-то говорит. Я видел полуоткрытый рот и кончик языка, боровшегося с каким-то слогом.
— Хочешь что-то сказать? — спросил я.
Он с трудом протолкнул в пересохшее горло слюну.
— Ты уже никогда не будешь меня преследовать. Вот я и радуюсь.
— Это ты приходишь ко мне по ночам.
— Принимай вызов, брат, — неприязненно улыбнулся он.
Наши кулаки соприкоснулись, а потом Терп отступил и стал приплясывать на полусогнутых ногах.
— Кукаре… — попытался издать боевой клич Цыпа, но только громко икнул и торопливо распушил жалкие перышки своих обвислых крыльев.
Терп уставился мне в глаза. Взгляд его был такой напряженный, такой пронзительный, что у меня запылали веки, и я стал быстро моргать, чтобы их остудить. Он же, воспользовавшись моментом, прыгнул вперед и двинул меня правым кулаком. Удар был несильный и пришелся куда-то пониже уха, но мне стало больно, и эта колючая боль мгновенно меня отрезвила. Я ударил его снизу в живот — так называемым апперкотом. Почему-то он даже не закрылся локтем, только с некоторым опозданием отскочил и расслабил мышцы.
Я прыгнул за ним, намереваясь добавить, но мы как-то неуклюже столкнулись и некоторое время довольно вяло обменивались короткими ударами.
— Ты обо всем забудешь, — прохрипел Терп мне в ухо. — Это единственный выход.
Я хотел ответить, но тут он двинул меня головой. Удар пришелся в лоб, вернее, в переносицу; ощущение было такое, будто в нос мне влили целый сифон газированной воды. Я поднял руку, чтобы потрогать то место, где с шумом лопались горячие пузырьки, но в эту минуту он заехал мне кулаком под ребра.
— Кукареку! — впервые удачно пропел Цыпа. Я хотел отскочить, но Терп вцепился в мой
скафандр, и я услышал, как с металлическим скрежетом разъехалась молния. Не успел я выдавить, что так нельзя, что это не по правилам, как почувствовал, что он подбирается к горлу, раздирая эластичную ткань скафандра. В уголках рта у него выступила пена, губы искривились в какой-то застывшей, неживой усмешке. Я попытался освободиться, оттолкнуть тяжелое тело, стряхнуть с себя летаргическое оцепенение. Уперся обеими ладонями ему в грудь, но он потянул меня на себя, наши ноги переплелись, и мы кубарем покатились вниз по склону.
— От потеха, — хихикал старикашка. — Сущая потеха.
Терп всем телом придавил меня к земле, пальцами судорожно стягивая ворот проклятого киношного наряда. Я начал задыхаться. В ушах что-то громко стучало, наверно мой собственный пульс. Будто сквозь сон я услышал далекий отчаянный крик Эвы, Себастьян лаял дрожащим басом перепуганной дворняги, пьяненький голосок давился хриплым «кукареку», и, заглушая все эти звуки, шумела река, неудержимый страшный потоп.
Тогда я подтянул к подбородку колени и с силой их распрямил. Терпа отбросило на добрых несколько метров. Он стал тяжело подниматься, хватаясь за острые края гранитной глыбы, глядя на меня страшно выпученными глазами, которые никак не могли вернуться в орбиты.
— Паныч! Камнем его, камнем! — кричал Кон-стантий.
Терп послушно принялся шарить вокруг себя, но не успел ничего найти, как я с размаху на него навалился. Он застонал, скрючился, пытаясь закрыться, но я уже крепко сжимал его вспотевшее горло. По волосам у него бежала букашка. Я почувствовал, что на руки мне что-то закапало. Терп смотрел на меня голубыми, словно облупленные голубиные яйца, глазами. Они были какие-то голые, стеклянистые, умирающие и, казалось, силились что-то сказать.
— Отпусти, отпусти! — Кто-то лихорадочно клевал меня в спину. — Убьешь человека!
И я отпустил. Медленно поднялся, нечаянно наступив Терпу на руку. Эва стояла спрятав лицо в ладони, плечи ее судорожно вздрагивали. Себастьян беспомощно гладил девочку большой, кошмарно кривой лапой, а седенький старичок покатывался со смеху, утирая обильные слезы.
— От раскуролесились, от молодость, от дурость.
И тут Эва, точно обезумев, бросилась вниз к реке. Она летела по склону холма, а потом по заболоченному лугу, как листок белой бумаги. Стайка птиц рассыпалась перед ней с резким криком, но снова вернулась, вероятно у них поблизости были гнезда. Себастьян кинулся за Эвой вдогонку. Он мчался, как носорог, с рычанием, похожим на отдаленный гром. Все вокруг, казалось, оцепенело, скованное каким-то страхом, болью, каким-то дурным предчувствием.
Я догнал их на самом берегу. По черному жирному обрыву они скатились в воду, в которой отражалось небо и высокие облака.
— Надо держаться вместе, тут может быть глубоко, — крикнул я.
— Ты прав, — опомнился Себастьян. — Река сильно разлилась.
Я протянул Эве руку, но она резко ее оттолкнула.
— Ненавижу, — прошипела.
Вода начала нас сносить. Мы ухватились за шкуру Себастьяна, который энергично перебирал передними лапами, демонстрируя классический собачий стиль.
— Погодите, аманы! — певуче кричал где-то за кустами серебристый старец. — Куда вас черт понес? Вы еще не сказали, где живет наш Винцусь!
— Вашего Винцуся добрые люди давно удавили! — рявкнул Себастьян.
Нас вынесло на середину реки. Прозрачные водяные пауки скользили по гладкой поверхности, точно на лыжах.
— Это как же так? Быть не может, — негромко причитал Константий, пробираясь сквозь густой ольшаник. — Он не по злобе. Он всех любит.
Себастьян натужно сопел и все быстрее колотил лапами по воде. В его словно налитых чернилами глазах притаился панический страх. Но до берега было уже недалеко. Мы попытались встать, но слишком рано и не достали дна. Я хлебнул не меньше литра воды. Наконец мне удалось уцепиться за нависавшие над водой шершавые ветки. Тяжело дыша, мы вскарабкались на согретую солнцем лужайку, по которой скакали какие-то веселые птички на страшно тоненьких ножках.
— Уже день, — сказал Себастьян, а я с удивлением заметил, что он избегает моего взгляда. — Пошли, нам еще идти и идти.
Но тут на другом берегу кто-то застонал, а может, заплакал. Эва вдруг уселась в высокую траву, называемую кукушкиными слезами. Мы услышали треск ломающихся веток.
— Эвуня! — крикнул Терп. — Не уходи! Поиграем в серсо, сходим за медом на пчельник, а вечером будем считать падающие звезды!
Эва поспешно вскочила и в панике заметалась по лугу, точно ища выход из запертой комнаты.
— Эвуня, ты там без нас пропадешь! Не уходи! Раздался громкий всплеск, и под кустами ольшаника что-то забурлило.
— Помогите! — с трудом разобрали мы невнятное восклицание. — Эвуня, дай руку!
— Он тонет! — крикнула Эва и бросилась обратно к реке.
Мы с Себастьяном помчались за ней, не обращая внимания на хлеставшую нас высокую крапиву. Эва беспомощно барахталась в жирном черном иле.
— Помогите ему, почему вы стоите?
Но кусты ольшаника были неподвижны, вода бесшумно бежала на юг, к городу, в горячем насыщенном запахом мяты воздухе плыл, покачиваясь, обрывок белой паутины, предвестник бабьего лета.
— Он утонул! Навсегда утонул, — зарыдала Эва.
— Наверно, вернулся на свой берег, — тихо прошептал Себастьян.
— Нет, утонул, я знаю.
— Никто ничего точно знать не может. Нам пора возвращаться, — неуверенно сказал я.
— В усадьбу?
— Нет, к себе.
— Ты никогда не забудешь его имени. Помнишь почему?
— Помню, — шепнул я.
— Ты так страшно его душил.
— Не теряйте времени, — завел свою песню Себастьян. — Нам далеко идти.
— Подождите еще минутку.
— Зачем?
— Сама не знаю.
Мы долго стояли молча. Я посмотрел наверх: очень высоко под горячим желтоватым небосводом почти неподвижно висел полосатый бело-голубой воздушный шар. Он застыл над долиной, а вернее, над широким распадком, глядя на одинокого ястреба, на заболоченные луга, на трудолюбивую реку, на нас, задумавшихся каждый о своем. Но ничего необычного в этом не было. Должно быть, топографы или картографы измеряли сверху землю, разогретую предосенним солнцем.
Себастьян деликатно подтолкнул Эву. Она послушно, понурив голову, зашагала вперед. Мы вышли на дорогу, вымощенную булыжником. Я знал, что Эве и Себастьяну, как и мне, хочется обернуться и в последний раз поглядеть на то, что остается позади. Но мы продолжали идти навстречу солнцу.
— Я потеряла свой камень, — тихо сказала Эва.
— Где? — вздохнул Себастьян.
— Кажется, на том берегу.
— Вернемся? — без энтузиазма предложил Себастьян.
— Теперь уже все равно.
— Теперь все равно, — опять вздохнул Себастьян и поднял на меня свои точно залитые синими чернилами глаза. — Говорил я? Оттуда ничего нельзя приносить.
— А как бы мы иначе спаслись?
Себастьян не ответил. Он шел за Эвой и почтительно обнюхивал округлые камни, по которым она ступала. А я вдруг подумал, что, возможно, он никогда не был знаменитым путешественником, английским лордом. Что в прошлой жизни Себастьян был маленьким, ужасно заносчивым и зловредным пекинесом, а в будущем станет просто веселым беспородным псом из дачного поселка, отчасти любителем пожить за чужой счет, отчасти шутом, но прежде всего — обыкновенным добродушным нахалом.
Дорога петляла между отвесными стенами молодого дубняка. Иногда за деревьями мелькала одинокая хата, утопающая в бурьяне, глядящая на нас подслеповатыми оконцами, иногда мы опережали большие, везущие на мельницу зерно подводы, с адским грохотом катившие по булыжнику. Слева, за рекой, тянулись торфянистые луга, поселки с прячущимися в зелени, крытыми соломой домами, над водой носились огромные стаи птиц, охотящихся за рыбой. Себастьян, казалось мне, все время что-то нашептывал Эве. Она шла не оглядываясь, сжав пересохшие губы, и руки ее были сложены на груди, как для молитвы.
Наконец наша дорога слилась с другой — песчаным большаком, притащившимся откуда-то с востока. На развилке стояло украшенное засохшими цветами распятие. Под ним на плотно утоптанной глине несколько мальчиков чертили какие-то линии.
— Вы тоже на ярмарку? — спросил один из них.
— Нет, мы к родственникам, — сказал я.
— У меня ноги от этого булыжника разболелись, — шепнула Эва.
— Давайте отдохнем минутку, — предложил я, садясь на камень, в щербинках которого еще сохранилась дождевая вода, лучшее лекарство от бородавок и лишаев. Эва вытянула запорошенные пылью ноги. Только тут я заметил, что она босая, что давно уже потеряла свои белые прюнелевые туфельки.
— А справка о прививке у вас есть? — спросил тот же мальчик.
— Какая еще справка?
— Прививаться надо, против эпидемии. Там, на заставе, проверяют.
— А вы привитые?
— Нет, вот нас и не пустили на ярмарку.
— А что за эпидемия?
— Откуда нам знать? Эпидемия, и все.
— А здесь вы чего делаете?
— В «пятачок» играем.
Мы стали смотреть, как ребята играют в «пятачок». Они провели прутиком довольно глубокую черту, а посередине процарапали треугольник, основанием которого служила часть этой черты. Потом уложили в центре треугольника одну на другую три медные монетки решками вверх, отошли по глинистой тропке метров на пять, начертили поперек тропки вторую линию и принялись кидать из-за нее в треугольник с монетами свинцовые кругляши, которые они называли битками. Игру начинал тот, кто разбивал битком кон или попадал ближе всего к треугольнику. Если от меткого удара монеты разлетались, те, что падали орлом вверх, становились добычей победителя. Если же ни одна не желала переворачиваться на сторону с орлом, в игру вступал следующий игрок, чей биток вначале упал ближе других к кону. Когда на кону не оставалось монет, стопку складывали наново и игра в «пятачок» продолжалась.
Было очень тихо. Река свернула в сторону и разделилась на несколько нешироких рукавов. Над дорогой дрожал мутноватый воздух; какой-то жук полз по песку в поисках нужной ему струйки запаха, то отдаляясь от нас, то возвращаясь. Мы слышали его натужное жужжание, глухой стук калечившего монеты битка и негромкие проклятия вошедших в азарт игроков.
До города было уже рукой подать. Дома серыми уступами подымались почти до самых облаков, а наша река стыдливо пряталась между ними, забиваясь в какие-то черные колодцы и под горбатые мостики.
— Ну что, пойдем дальше? — спросил Себастьян и положил морду Эве на колени. — Отдохнула немножко?
Но Эва смотрела на крест с заржавелым Христом, под которым мальчишки играли в старинную игру, называемую «пятачком».
— Теперь уже незачем спешить, — сказал я, слизнув с губы соленую капельку пота. — Это последнее солнце. Потом придут дожди, снега, вечное ненастье.
— Ты разве не спешишь на съемки?
— Нет, мне уже расхотелось возвращаться. Неужели тебе не снятся приятные сны, когда хочется, чтобы они как можно дольше не кончались?
— Это не сон. Я все время боюсь, как бы чего не случилось. Бежим отсюда.
— Да ведь город закрыт.
— Попробуем по берегу нашей реки.
— Себастьян, а зачем нам заходить в город? Мы ведь можем вернуться из любого места.
— Только не сейчас. Потом я тебе объясню, старик.
— Что-то ты крутишь, Себастьян. Ну-ка посмотри мне в глаза.
Дог заморгал своими редкими и седыми, зато очень длинными ресницами, стараясь выдержать мой взгляд.
— Умоляю, старик, пойдем.
Игроки начали ссориться, не стесняясь в выражениях. Один мальчик, который сильней всех проигрался, захныкал и стал упрашивать, чтобы его пожалели.
— Ладно, пошли, — сказал я.
Мы спустились к реке и по мелководью, путаясь в длинных, точно волосы утопленниц, водорослях, зашагали по направлению к городу. Кусты вокруг были чахлые, запыленные, но все же могли служить прикрытием. Эва два раза споткнулась о прячущиеся под водой камни. Я протянул ей руку. Сжал уже согревшуюся, пульсирующую жизнью ладошку.
— Это неправда, — шепнула она.
— Что неправда?
— Что моя мать родом с далеких островов, что отец изучает солнечную корону.
Себастьян, которого вода немного снесла вбок, торопливо подплыл поближе, чтобы послушать, о чем мы говорим.
— Они меня вырастили, — еще тише прошептала Эва.
— Кто они?
— Ну они. — Она на мгновение повернула голову в ту сторону, где осталась долина, теперь затянутая легкой дымкой.
— Хочешь вернуться?
— Нет! — крикнула она и расплакалась, пряча лицо за шторой темных волос.
Себастьян с отчаянием переводил взгляд с меня на нее и обратно, изредка быстро поглядывая себе под ноги, где в неглубокой воде безнаказанно сновали жирные окуни.
И так, украдкой, никем не задерживаемые, мы вошли в город. Выбрались на берег возле большого костела в стиле барокко и сразу попали на ярмарку. Все пространство вокруг костела было занято бесчисленным множеством ларьков с ушатами, бадейками, деревянными ложками и поварешками, грудами березовых веников, связками чеснока, граблями и косами, бочками, тележными колесами, желтой кожаной упряжью, прялками, жерновами и кипами сурового полотна, кожухами, травами от всех болезней, сушеными грибами и свежим медом, бубликами, бузой — белым напитком из кобыльего молока, картофельными оладьями и хлебным квасом, большими пряниками в форме сердца и калейдоскопами, бабочками на деревянных колесиках и ружьями, стреляющими пробкой, картинами с одним и тем же пейзажем, изображающим разлившуюся реку, березки и заходящее солнце, ковриками с мелким узором в виде сине-черной шахматной доски и другими диковинными вещами, от которых пахло краской, смолистым деревом и потом.
А между ларьками толпился народ. Кого там только не было: я увидел пейсатых евреев, православных попов в порыжелых рясах, мужчин с тоненькими ниточками усов и в тюбетейках на голове, мальчиков, одетых к первому причастию во все белое, и, кажется, даже турка в красной феске, хотя не уверен — такая дикая была толчея, такой гвалт, из которого вырывались протяжные заунывные возгласы, внезапные взрывы смеха, визг свистулек. Лица у всех были веселые, никто ни с кем не ругался, никто никому не угрожал, никто никого не толкал.
Чтобы не потеряться, мы пошли дальше по узкой, застроенной старинными домами улице. Она привела нас на маленькую неправильной формы площадь, вернее, пересечение нескольких улочек, по которым мчались пролетки с извозчиками, весело щелкающими кнутами, прогуливались празднично одетые люди, зазывали покупателей торговцы, разложившие свой товар у стен. За прозрачным окном кондитерской гимназисты лакомились каким-то необыкновенным восточным мороженым, жадно поглядывая на проходящих по тротуару под присмотром монахинь пансионерок в длинных юбках. Газетчики выкрикивали названия газет на разных языках, а где-то высоко зажигалась и гасла надпись из электрических лампочек, рекламирующая последнюю новинку — звуковой фильм. Здесь тоже все улыбались друг другу, то и дело друг перед другом извинялись и никто никого не задирал. Я понимаю, все это может показаться неправдоподобным, и какой-нибудь умник, возможно, заметит издевательски, что другого от меня и не ждал. Но, честное слово, тот город был именно такой, и в этом нет ничего особенного. Мой отец часто рассказывал о своем детстве, и его город выглядел почти в точности так же.
— Ну, старик, — вдруг заговорил Себастьян дрожащим басом. — Спасибо тебе и за хорошее, и за плохое, словом, за все. — И горячим языком лизнул меня в ухо. — Good luck.
Я увидел, что тонкая шкура на его костлявой спине опять нервно подергивается, хотя ни мух, ни комаров в городе не было.
— Почему ты со мной прощаешься, Себастьян? Он смотрел в сторону, будто загляделся на незнакомую собаку.
— Потому что тебе надо возвращаться, старик.
— А она?
— Она не может.
— А ты?
— Я? Я остаюсь.
— Ты тоже не можешь?
— Могу, но остаюсь.
— Себастьян, я ничего не понимаю.
Он посмотрел на меня своими глазищами, которые теперь трудно было назвать добродушными.
— Когда-нибудь поймешь. Может, я еще к вам вернусь. Давай, старик, не теряй времени.
— А если я не захочу?
Он встал на задние лапы и прижал меня к стене. Рядом остановилось несколько прохожих, незлобиво отпуская какие-то замечания. Видно было, что они любят детей и красивых собак.
— Тебе есть зачем возвращаться, — хрипло зашептал Себастьян.
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю все твои секреты. Сегодня ты приглашен на день рождения.
— Пусти меня, Себастьян.
— Не пущу. Из-за тебя все пошло кувырком. Тебе нельзя верить.
И приблизил морду вплотную к моему лицу. Я уже почти ничего не видел, кроме его вдруг ставших чужими глаз, похожих на донышки темных стаканов. Он отправлял меня в дальний путь.
— Это все неправда, старик. Сейчас ты под весенним дождем спешишь на аэродром. Там встретишься с друзьями, и вы будете смотреть, как приземляются огромные, с дом величиной, самолеты. Вечером по телевизору покажут фильм про Зорро, благородного героя всех детей на свете. А ночью тебе приснится что-нибудь, чего никогда не было и не будет, а утром, прислушиваясь к городскому шуму и звукам рояля за стеной, ты вообще обо всем забудешь.
— У нас дома никто не играет на рояле.
— Никогда больше не приходи к нам, старик, запомни. Не нужно и не стоит, — все тише говорил Себастьян, точно стараясь меня усыпить.
Но я упорно смотрел поверх его головы, жадно впитывал взглядом каждый уголок этой странной улицы. Мне казалось, что я смутно вижу белое пятно Эвиного платья и что это пятно расплывается, растворяется в солнечном свете, исчезает в неторопливом уличном движении. Я напряг зрение, и Себастьян это заметил.
И внезапно грубо меня толкнул, так что я стукнулся головой о кирпичную стену, а сам пустился наутек, и удивленные прохожие расступались, давая ему дорогу. Он промчался между пролетками, на минуту скрылся за оклеенной афишами тумбой и потом исчез навсегда за какой-то живой изгородью.
Я бросился вдогонку. Бежал по узеньким переулкам, заглядывал в пахнущие капустой и плесенью подворотни, заскакивал в магазинчики, приветствовавшие меня громким дребезжанием колокольчиков, пока снова не очутился на знакомой маленькой площади, вернее, на скрещении старинных улочек.
Так же как и раньше, по мостовой проносились пролетки, мигали лампочки рекламы, газетчики выкрикивали странные названия газет, тучный инвалид играл на гармони. Кто-то нес за тощие ноги петуха, и этот петух покосился на меня мертвым бельмом точь-в-точь как Цыпа. Но Цыпа, наверно, жив, ведь ябеды живут долго.
Все прохожие были очень вежливы и предупредительны, никто ни к кому не приставал и никого не обижал. А мною постепенно овладевал страх, похожий на панику, панический страх перед одиночеством, перед своей чужеродностью в этом мире, перед собственной памятью, от которой никуда не деться.
И мне отчаянно захотелось оказаться дома, увидеть отца, который мыкается без дела, почитать дневник пани Зофьи, которая мужественно борется с лишними килограммами, посмотреть по телевизору какой-нибудь детектив и ждать комету, которая мчится, словно снаряд, нацеленный на нашу Землю.
Что бы я сделал, если б раздобыл волшебную палочку или шапку-невидимку? Сперва хорошенько бы все обдумал. Чего не надо делать, я знаю точно. В первую очередь разобрался бы с разными дурацкими загадками, которые не дают нам покоя. Я бы не пытался увидеть нашу Землю через тысячу лет: вдруг нас ждет что-то страшное; не старался бы угадать судьбу своих близких и проникнуть в удивительную тайну, которую скрывает в себе наша смерть. Почему-то я чувствую, что лучше этого не знать. По крайней мере пока.
Пожалуй, я бы ограничился самым простым. Захочется мне, к примеру, проучить воришку, который с большим трудом стянул у прохожего кошелек и, очень довольный собой, весело посвистывая, возвращается домой. Я бы незаметно вытащил добычу у него из-за пазухи, чтобы поглядеть, какую дурацкую рожу он состроит, обнаружив отсутствие плодов своего преступления. А еще неплохо было бы попасть в далекую экзотическую страну, когда там будут фальсифицировать результаты выборов. Я бы терпеливо подождал, пока счетные комиссии, трудясь в поте лица и жутко нервничая, благополучно подделают бюллетени, и только тогда, в последний момент, восстановил все, как было. Страх подумать, что бы там началось. Или представьте себе самонадеянного полководца, например гетмана, который готовится к бою с несчастным, многократно уступающим ему в силе противником. Гетману уже мерещатся ордена, новое высокое звание, торжественные парады и всякие другие вещи, которые снятся по ночам таким зазнайкам. А я ему потихоньку заклепаю все пушки. Вот будет потеха, когда он, теряя портки, припустит наутек с поля боя, преследуемый какими-то затурканными недотепами.
Возможно, я и для Буйвола что-нибудь сделаю. Предположим, сидит Буйвол и подбирает остатки соуса с тарелки последней корочкой хлеба, страдальчески вздыхая, потому что ни капельки не наелся. Я бы подсунул ему кусок окорока — розовый, с большой белой костью, а потом второй, третий, четвертый, пятый. Хотя не уверен, стоит ли овчинка выделки, — ведь на все эти колдовские штучки уйдет добрых несколько лет, если не больше. Пожалуй, лучше прокрасться на педсовет и послушать, что о нас говорят учителя. Заодно я бы мог переправить в журнале отметки, все двойки, например, переделать в жирненькие пятерки. Или нет, на это тоже жаль тратить время. Будь у меня шапка-невидимка, я бы занялся совершенно другим делом. Признаться, именно поэтому идея с шапкой-невидимкой и пришла мне в голову. Я бы отправился к Майке. Сколько можно на нее пялиться, постоянно возле нее вертеться и вообще… даже неловко. Короче, я бы незаметно вошел к ней в комнату, сел напротив и сидел сколько влезет. Смотрел бы на ее серьезное лицо, на тонкие руки, на чуть-чуть слишком пухлые пальцы, которые, кстати, ее нисколько не портят. И узнал бы все ее тайны, и мне ни капельки не было бы стыдно, потому что тайны у нее очень красивые.