— Теперь, брат, не до партизан. Айда, жратва стынет!
И потащил меня к подъезду. Но в этот момент на их балконе распахнулась дверь и появился маленький, хилый отец Буйвола. Очки его болтались на одном ухе, редкие волосы на вспотевшей голове стояли дыбом, впалая грудь под вишневым джемперочком бурно вздымалась. Родитель Буйвола уставился на свою разгромленную машину, на калеку, складывавшего стульчик, потому что ни с того ни с сего посыпал град, на торопливо захлопывающиеся во всем доме окна; при этом он слегка покачивался, будто его распирала какая-то неземная сила.
— Эх вы, раздолбай несчастные! — закричал он тоненьким голосом. — Над каждым грошом тряслись, недовешивали, крали чужие кошельки, собственных детей морили голодом, и что? Чего добились? Завтра земля разверзнется, небесный огнь спалит ваши вонючие дома, ваши прогнившие шкафы, ваши загаженные машины! Тьфу! Позор!
Он засунул два пальца в рот и попытался свистнуть, но, видно, ему стало нехорошо: внезапно повалившись на перила балкона, он бессильно на них повис, не переставая, однако, жестами оскорблять обитателей нашего дома.
На балкон выскочила его крохотная жена, хотела ему помочь, но он ее оттолкнул и ввалился в комнату, чтобы через минуту появиться снова. На этот раз он волок за собой большой диван, с которого падали какие-то журналы и подушки. Подлез под этот диван, поднатужился, норовя сбросить его через перила во двор.
— Я вам всем покажу! — злобно повторял он. — Я вас проучу!
— Прекрати, папа! — испуганно закричал Буйвол и бросился к подъезду. — Папа, папочка, пожалей мебель! Они все равно не поймут!
Я не люблю вспоминать этот случай и охотно бы его пропустил. Никакого воспитательного значения он не имеет. Примерным детям я б и не подумал такое рассказывать. Но вам необходимо хотя бы изредка слышать неприятные вещи. И лучше, чтобы вы услышали их от меня. Тем более что это вульгарное происшествие отлично передает атмосферу тех необычных дней.
Вечером отец долго не мог заснуть. Мы с ним легли в комнате с телевизором, потому что у мамы уложили Цецилию. Отец ворочался с боку на бок, даже что-то бормотал себе под нос, и мне это мешало спать. Поэтому я стал думать о девочке в джинсах и об Эве. И сразу увидел ту долину, а вернее, тот широкий и глубокий распадок, неутомимую речку и усадьбу, которую я назвал золотой, хотя она всего лишь пожелтела от старости. А на берегу я увидел Эвуню, совершенно белую, ослепительно белую. Но в белизне этой не было ничего символического или необыкновенного, просто когда-то детей так одевали, и я почему-то хорошо это помнил. Итак, Эва стояла на берегу, истерически заламывала руки, клонясь набок, точно преодолевая страшное сопротивление, и тихо, взволнованно, со слезами в голосе повторяла: «Я вас люблю, безумно люблю». Я как наяву видел встревоженные диковатые глаза, припухшие, словно затененные легкой дымкой губы и смуглые руки с тоненькими пальцами. Для этого мне вовсе не требовалось засыпать. Эвуня постоянно была рядом, вылезала отовсюду, на что бы я ни глядел.
И все же — признаюсь, пока нас никто не слышит, — мне больше нравится та, в джинсах. Не знаю, в чем причина, но это так. Девчонка как девчонка, пожалуй чересчур румяная, с непослушными светлыми прядками, которые она машинально убирает за уши, и вообще вид у нее такой, будто ее только что выкупали. И ничего таинственного, ничего оригинального в ней нет. Просто она мне нравится, честно говоря, даже очень нравится, хотя я этого чувства стесняюсь и, конечно же, смогу превозмочь.
Поэтому я стал — назло той, в джинсах, — думать, что, когда вырасту, женюсь на Эве. Вырастать мне неохота, но дело зашло так далеко, что жениться, видимо, придется. И, едва я так подумал, меня уколола мысль, что Эва с Себастьяном стоят сейчас в воде, замерзают в ледяной бездне, отчаянно бьются об стену, взывая о помощи, а эта мерзкая вода, возможно, уже доходит им до груди, а то и до подбородка. Но ведь, сколько бы раз я ни попадал в эту долину, всегда был один и тот же вечер или начало ночи. Может, в мое отсутствие тамошнее время останавливается и начинает идти вперед, только когда я возвращаюсь? Но может быть, мне просто так кажется?
И вдруг мне ужасно захотелось заскочить туда хоть на минутку, только «глянуть одним глазком», как говорит Себастьян. И, зажав руками уши, я стал пробовать. Повторял все, что делал пес-изобретатель. Но ничего не менялось. Я продолжал лежать в постели, прислушиваясь к шуму ветра, хулиганившего на балконе, к поскрипыванию кровати и тяжелым вздохам отца. Меня бросило в жар: я понял, что забыл что-то очень важное и уже никогда не вернусь в зеленую долину, а вернее, в огромный распадок, к взбалмошной девочке, которую держит в неволе Терп, к псу-изобретателю, который в прошлой жизни был английским путешественником.
— Папа, — сказал я.
— Что тебе? — спросил отец притворно сонным голосом.
— Разбуди меня завтра в шесть.
— Хорошо. А сейчас спи, уже поздно.
В гримерную я пришел ровно в семь, чуть ли не первым. Руки у меня тряслись, зубы стучали, я не мог толком слепить ни одной фразы. Но не потому, что дрейфил перед съемками. Нет, меня просто напугала минувшая ночь, когда я понял, что не смогу вернуться к Эве и Себастьяну. Словно что-то оборвалось на середине, повисло над пропастью и грозило страшными последствиями.
Женщины в белых халатах похлопывали меня по лицу, подстригали волосы, рисовали на щеках какие-то узоры, и я постепенно начал походить на индейца, или, скорее, на человека, склонного к апоплексии.
В гримерную поминутно вбегали какие-то люди. Там было довольно уютно, как обычно в помещениях, где распоряжаются женщины. На электроплитке шумел чайник.
Первым ввалился Щетка — вылитый бандит, возвращающийся с ночного дела.
— Только тихо, девочки, ни слова, — сказал он гримершам, страдальчески морщась, — голова просто раскалывается. Ох уж эти вредные привычки. Угостите стаканчиком чая?
— В буфете есть кефир, — ехидно сказала одна из женщин.
— Я, лапуля, выпил все, что там было. А, это ты, Гжесь? Не смотри на меня, мне стыдно. Проклятое похмелье, в башке пожар.
— Вчера в башке было сверло, — заметила та же женщина.
— Вчера было сверло, — согласился Щетка.
А я понял, что он накануне, вероятно, побывал на именинах и после обильной закуски и крепких напитков скверно себя чувствует и вообще ему свет немил.
Потом в дверь заглянул бледный Нико, но заходить не стал. Наконец появился Заяц, то есть сам директор картины. Подошел к окну и уставился наружу неподвижным взглядом белых глаз. Казалось, он ничего вокруг не замечает, но всем почему-то стало не по себе.
— Не успеете загримировать, — мрачно изрек он тоном начальника полиции.
— Почему, мы уже заканчиваем, — возразили женщины, торопливо раскрашивая каких-то мальчишек, иронически поглядывавших на меня и друг на друга.
Последним пришел Щербатый, весь в замше, в страшных темных очках. Полюбовался собой, даже в профиль, благо трехстворчатые зеркала это позволяли.
— Ну, ребята, айда в гардеробную.
И повел нас в комнату, где было множество полок из неоструганного дерева. Нам раздали костюмы: разноцветные блестящие скафандры и шаровидные пластмассовые шлемы. Даже младенец бы догадался, что мы будем изображать космонавтов. Костюмы были сшиты на живую нитку и кое у кого тут же распоролись пониже спины или в шагу. Но у меня и одного толстого мальчика в очках скафандры оказались прочными, и другие ребята стали уговаривать нас поменяться. Однако Щербатый не разрешил. У каждого свой скафандр, заявил он, и так уж и останется до конца. Потом Щербатый в общих чертах рассказал содержание фильма. Я буду плохим мальчиком, а очкарик — паинькой. Добрая волшебница (недовольная блондинка, которую все называли Хозяйкой) забирает нас в межпланетное путешествие. Вроде бы целый класс. Почему забирает и зачем, неважно, по производственному плану это будет сниматься в самом конце. Итак, я буду нелюдимым всезнайкой, брюзгой и спорщиком, презирающим ровесников, — короче, антиобщественным элементом, потому меня и нарядили в черный скафандр. А очкарик будет на каждом шагу меня окорачивать, исправлять все, что я испорчу, и в конце концов сам возглавит экспедицию и доведет ее до благополучного завершения. Очкарик, которого, как выяснилось, звали Дорианом (долго же его предкам пришлось рыться в календарях), так вот, этот толстый Дориан ужасно развоображался, покраснел, как бурак, и то и дело поправлял Щербатого, видно немного перевиравшего сюжет.
— Не беда, — отвечал Щербатый. — Все равно смонтируем по-другому.
— Нельзя, — кипятился Дориан. — Так в книжке. Все ее читали и помнят.
Потом нас загнали в большой автобус. Я сел на свободное кресло и от нечего делать стал наблюдать за Дорианом, который жутко выпендривался. Он без конца пересаживался с места на место, все трогал, всюду совался, отыскал где-то запыленный микрофон и принялся изображать гида заграничной экскурсии. Водителю автобуса это явно не нравилось, но почему-то он терпеливо сносил все выходки Дориана, который до того раздухарился, что приставил к его затылку пальцы, изображая то ли рога, то ли ослиные уши. Все ребята с завистью наблюдали за очкариком: ясно было, что он раз и навсегда утвердился в роли милого проказника.
Правда, ему немного мешала Дака, та малышка, которую сопровождала мама со злобным лицом. Дака тоже все время лазила по автобусу, притом очень ловко, умудряясь не падать на поворотах. За ней бегал пестрый котенок, которого звали Пузыриком. Его хозяин, чертовски важный пожилой господин, ни на секунду не спускал со своего питомца глаз.
Дака, похоже, чувствовала себя как дома и увлеченно жевала бутерброд, закусывая анемичным помидором, который называла «помпидольчиком». Постепенно всеобщее внимание переключилось на нее, что, видно, разозлило Дориана. Улучив момент, когда на него никто не смотрел, он толкнул малышку так сильно, что она упала и покатилась под кресло. Все всполошились, за исключением ее мамы. Какие-то мальчишки в распоровшихся скафандрах бросились Даке на помощь, чего вовсе не требовалось: она даже не заплакала. Наоборот, с улыбкой вылезла из-под кресла, вереща пронзительным голосом утенка Дональда: — Коселёк! Коселёк!
Действительно, крошечная, словно уменьшенная взрослая, даже будто огрубевшая от трудов, лапка крепко сжимала туго набитый кошелек. Дориан, побледневший от злости, первый выхватил у Даки кожаное портмоне и принялся с дурацкими ужимками вытаскивать из него разные банкноты, в том числе, кажется, иностранные. Но тут вмешалась Дакина мама.
— Отдай, — тихо прошипела она. — Это ребенку на счастье.
Всем почему-то стало неловко, и мне тоже. Я уставился в окно, тем более что мы уже подъезжали к аэродрому, и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Это была та, в джинсах. Она сидела рядом со мной, касаясь локтем моего бока, и улыбалась чистенькой, свежевымытой улыбкой. У меня так застучало сердце, что я даже испугался, как бы она не услышала. Отвернуться было бы невежливо, и я молча на нее смотрел с пересохшим горлом — даже слюну не мог проглотить. Дурацкое сердце колотилось все сильнее, и я — кажется, безо всякого страха — подумал, что пора умирать.
Но тут она протянула мне свою очень теплую руку.
— Майка, — сказала. — Мы будем вместе сниматься.
Только теперь я заметил, что на ней тоже скафандр, вернее, какая-то хламида из пластика наподобие туники, а на коленях лежит шлем, похожий на котелок; на шлеме я увидел поводок, страшно толстый, сплетенный из нескольких ремешков. Но собаки в автобусе не было.
— Петр, — выдавил я. — Очень приятно.
— Я тебя знаю в лицо. Мы, кажется, живем по соседству.
— Возможно.
— Ты дружишь с этим смешным Буйволом, верно?
— Ну не то чтоб дружу, — на всякий случай возразил я. — Видимся во дворе.
— У меня завтра день рождения, придешь?
— Могу прийти, — беззвучно прошептал я пересохшими губами.
К счастью, она стала смотреть в окно, потому что мы проезжали мимо каких-то диковинных машин, прокладывавших дорогу, и у меня появилась возможность собраться с мыслями. Я мог ждать чего угодно, но уж никак не рассчитывал встретиться с ней в автобусе. Конечно, если бы я часами торчал у нее под окнами — вечером, ночью, под дождем, в метель, — тогда другое дело. Тогда бы, внезапно увидев ее выходящей из подъезда, я бы мог подойти и, сдерживая волнение, поздороваться, перекрикивая шум ливня или свист ветра. А так получилось ни то ни се. Да еще она сразу пригласила меня на день рождения, будто мы сто лет знакомы. Ни к чему такому я совершенно не был готов.
По правде сказать, мне ужасно не везет с девчонками. Еще никогда в жизни ни одна красивая, симпатичная девочка первой со мной не заговорила и не предложила играть с ней или дружить. Почему-то все они предпочитали других ребят, часто тех, кого я презирал. Но стоило мне познакомиться с какой-нибудь нескладной или пучеглазой глупышкой, словом, обыкновенной курицей, как та немедленно в меня влюблялась. И мне приходилось выслушивать бесконечные признания, ходить на свидания, отвечать на идиотские записочки и вдобавок из вежливости изображать что-то похожее на взаимность.
Мне кажется, у меня это отцовское. В моего отца — маму я не считаю — тоже вечно влюблялись какие-то психопатки, старые девы со скрытыми или явными изъянами или разочаровавшиеся в жизни мымры.
Теперь же, приятно удивленный, я стал незаметно поглядывать на Майку. Мне нравилось смотреть на ее гладенькие щеки, на спрятанные за уши золотые прядки, на губы, которые слегка шевелились, точно она шептала молитву. Я даже ругал себя за то, что раньше ее чуть ли не ненавидел.
Она опять мне улыбнулась:
— Будем держаться вместе, хорошо?
— Отлично, — ответил я насколько мог непринужденно.
Понаблюдав с минуту за новыми выходками Дориана, Майка брезгливо поморщилась.
— Ты знаешь, кто это?
— Нет. Знаю только, что он играет положительного героя.
— Не люблю положительных, — еще больше скривилась Майка.
— А я как раз отрицательный, — поспешил сказать я.
Она посмотрела на меня с уважением, как Цецилия на портрет Оскара Уайльда, — есть такой английский писатель. У меня точно крылья выросли, и я подумал, что мы проживем и без отцовской зарплаты и выдержим даже столкновение с этим астероидом, который все называют кометой.
— Кажется, ты встречалась с каким-то венгром или перуанцем.
— С кем? Что-то не помню.
— Чернявый такой парень. Вы даже как-то поздней осенью ели на улице мороженое.
— А, это, наверно, наш сосед. Вечно за мной таскался. Слава богу, уже уехал.
— Правда? — Я даже подпрыгнул на сиденье, но, к счастью, в эту минуту подпрыгнул и автобус, въезжая в ворота аэродрома.
— Что правда?
— Так недолго у нас прожил? — выкрутился я.
— Мне даже вспоминать о нем неохота. — Майка пренебрежительно ударила поводком по пластмассовому шлему. — Ты что сделаешь с деньгами?
— Которые получу за съемки?
— Да. Я свои отложу на каникулы. Знаешь, что я решила? Поездить автостопом.
Мне это понравилось, только вряд ли у нее что-нибудь получится. У взрослых хватает ума, чтобы не выдавать книжечек автостопа ребятам нашего возраста. Майке, правда, можно было дать лет пятнадцать, хотя она была выше меня от силы на сантиметр, а то и на полсантиметра. Впрочем, у нее были довольно высокие каблуки. Будь у меня такие, еще неизвестно…
— Мне вообще-то деньги не нужны, — ответил я, небрежно вытянув ноги. — Я со скуки записался.
— Не выдумывай. Деньги всегда пригодятся. А чем занимается твой отец?
— Он специалист по электронным машинам, — неохотно ответил я.
— Интересно. Мой тоже. Он директор института.
— Я в его дела особенно не вникаю, — поспешил сказать я. — Приехали.
Наш автобус уже лавировал между громадными самолетами, которые оказались не такими уж и серебряными. Некоторые были изукрашены черными пятнами сажи и потеками смазочных масел, а на одном я даже заметил обыкновенную сельскую грязь, будто он в весеннюю распутицу вернулся из деревни.
— Петр, — услышал я тихий голос.
— Что? — шепнул я, и сердце у меня опять заколотилось.
Майка смотрела выжидающе, а я растерянно на нее уставился, не понимая, чего она хочет. И наконец увидел ее протянутую, словно только что вымытую горячей водой руку.
— Дружба? — спросила она.
— Дружба.
Я хотел поцеловать эту теплую руку, но постеснялся. И поспешил отдернуть свою — так резко, что сбросил с ее колен шлем.
Огромная бетонная площадка на краю аэродрома была загромождена какими-то ящиками, кабелями и деревянными сооружениями. Посередине, лихо раскорячившись, стояла камера, закутанная в черную тряпку: казалось, ревнивый оператор закрыл ей глаза, чтобы она ничего не видела. Вокруг вертелась куча народу, в том числе все мои знакомые: и Щетка, и бледный Нико, и Щербатый, и даже сам ужасно таинственный Заяц. Бородатый оператор, которого все называли Команданте, флегматично ел что-то с бумажки, запивая чаем. А сбоку стоял режиссер, то есть Лысый, или Плювайка, как его звал Щетка. Скрестив на груди руки и сплевывая сухими губами то медленно, то очень быстро, он глядел на пожухлую траву за бетонной площадкой. Через открытую дверцу грузового фургона я увидел недовольную блондинку, нашу Хозяйку. На ней был пластиковый костюм, который практически ничего не закрывал, но сейчас она куталась в тулуп, какие носят шоферы. И жадно сосала леденцы, вынимая их из громко шелестевших фантиков.
— Партизаны, не разбегаться! — крикнул нам Щетка. — Сейчас будет освоение.
Мы не очень поняли, что нам предстоит осваивать, и, усевшись у дверей огромного ангара, ста-
ли смотреть на механиков, которые, перестав ковыряться в самолете, с не меньшим любопытством пялились на нас.
— Это наша ракета. Точь-в-точь такая, как в книжке, — возбужденно сообщил Дориан.
Действительно, довольно далеко от нас, на бескрайнем пустыре аэродрома, стояла на хвосте большая, ярко раскрашенная ракета, к открытой дверце которой вела железная лесенка. Вид у ракеты, чего уж скрывать, был не ахти какой, и вообще она походила на ту, которую я недавно видел во сне про конец света. Но сон был какой-то путаный, и к ракете я не особенно присматривался, так что теперь почувствовал разочарование.
— Je suis, tu es, il est[1], — зашептала рядом со мной Майка.
— Что, что?
— Ничего. Повторяю французские слова. Ужасно скучно так сидеть.
— Я тоже по-другому все себе представлял.
Но тут поднялась дикая суматоха. Камеру открыли, кто-то к ней бросился, но тут же был отогнан режиссером, который самолично спрятался под черную фланелевую тряпку и, яростно сплевывая, прилип к видоискателю. Нами занялся Щербатый, призвавший на помощь Щетку и бледного Нико. Они построили нас в колонну и заставили одного за другим входить по железным ступенькам в ракету. Оказалось, что за передней стенкой ракеты ничего нет. Нужно было просто протиснуться в дверцу и спрятаться за фанерный лист, испещренный немецкими надписями времен последней войны. Возглавлял шествие неизменно Щетка, заменявший Хозяйку, которая, видно, считала ниже своего достоинства участвовать в освоении. Щетка довольно похоже ее изображал, а в перерывах объяснял нам, что фильмы с участием детей или животных делаются дольше обычного: правила разрешают уменьшать дневную норму. Мы не знали, радоваться нам или обижаться. Бледный Нико с первого же раза грохнулся в тесном закутке за ракетой.
— На Западе такое было бы немыслимо, — ворчал он, отряхиваясь от пыли. — Помнишь декорации в «Мести марсиан»?
Но Щетка уже снова формировал колонну. И так мы топали взад-вперед раз, наверно, пятнадцать. Режиссер, он же Лысый, он же Плювайка, все время переставлял камеру с места на место, грубо нами командовал, перестраивал и в конце концов заставил ходить даже Хозяйку. И она маршировала с нами, не снимая тулупа.
Я старался держаться поближе к Майке, но режиссер вдруг завопил:
— Этот черный, как его там, ну тот, в черном скафандре, чего он лезет вперед? Я же сказал: в конец!
И Щетка отправил меня в конец.
— Помни, Гжесь, ты отрицательный персонаж, усек?
— Халтурщики, — презрительно буркнул бледный Нико. — В приличной студии они бы в лучшем случае минералку разливали.
Я догадался, что он имеет в виду постановщиков, а не нас. Щербатый тем временем стал выкрикивать приказания через большой мегафон, и тут уже начался настоящий кавардак. Дака отказывалась подниматься по лесенке, котенок испугался самолета и бросился наутек в глубь аэродромной пустыни, ракета накренилась набок, девчонки, вопя благим матом, плюхались на твердый фанерный пол. А режиссер уселся возле камеры, обхватив руками свою тяжелую голову. И даже перестал плеваться.
Тогда к нему робко приблизился сценарист и, задумчиво протерев очки, сказал, как будто обращаясь в пространство:
— А мне эта декорация нравится. Я так себе и представлял ракету.
— Конечно, одному вам все нравится! — завопил режиссер. — Вы свои денежки получили и успокоились. А я должен из этого навоза слепить конфетку.
Вообще-то он выразился крепче, но это неважно. Сценарист побледнел.
— Надеюсь, вы не мне это говорите? Режиссер вскочил как ужаленный.
— А кому я говорю? Кто это сочинил? Может, Шекспир, может, Эдисон или Васко да Гама?
— Я получил премию издателей, — ледяным тоном произнес сценарист.
— А у меня в кармане телеграмма из Голливуда. Я могу в любой момент туда полететь и зарабатывать настоящие деньги на классных текстах. — Режиссер схватился за голову. — Люди, что я тут делаю, зачем мучаюсь в этой дыре?
Конечно, он и на этот раз выразился более энергично, но я не вижу необходимости повторять вам все дословно. На вопрос режиссера, впрочем, никто не ответил. Только около ракеты вдруг загремели страшные взрывы, и космический корабль скрылся за черными клубами дыма.
— Стоп, стоп! — взвыл режиссер. — Что за кретин устраивает тут пальбу?
Прибежал запыхавшийся Щербатый и отрапортовал, как начальник штаба главнокомандующему:
— Пиротехник пробует эффекты старта.
— Зачем, для чего? — затопал ногами режиссер. — Кто ему велел? Он же детей покалечит.
— Я думал, пан режиссер…
— Только не думайте, умоляю.
Между тем пиротехник, лысоватый блондин, с лица которого не сходила странноватая, двусмысленная, самодовольная ухмылка, торопливо протиснулся между нами и, спрятавшись за нашими спинами, стал приводить в порядок свое хозяйство. Я увидел деревянный ящик, набитый блестящими капсюлями и золотистыми проводами. Капсюли были большие; такими — в каком-то озарении подумал я — можно запросто поднять в воздух кубометр земли или разворотить средней толщины стену…
И как бы невзначай приблизился к этому ящику. Сделав вид, что устал стоять, присел возле него на бетон и запустил руку в кучу скользких детонаторов.
— Ой, голубчик, — внезапно послышался голос пиротехника. — Ручки чешутся?
Я быстро отдернул руку, а пиротехник противно ухмыльнулся и заговорил нараспев:
— Ты знаешь, что одна такая конфетка может оторвать тебе лапку по самый локоток?
— Фу, как не стыдно такие страхи при детях… — одернул его хозяин котенка.
— Не указывайте, что мне говорить, уважаемый. Когда мы снимали «Чувства и граната», я в одной лесной сцене подсыпал чуть лишку пороха…
— Замолчите, — рявкнул опекун Пузырика.
Пиротехник опять ухмыльнулся с пугающим самодовольством и стал запирать ящик на большой и ржавый висячий замок.
— Nous sommes, vous etes, ils sont[2], — снова забормотала Майка.
— Что, что? — спросил я.
— Повторяю спряжения. Посиди со мной, а то этот Дориан все время на меня пялится.
Я сел рядом и стал смотреть, как Майка тихонько, точно молитву, шепчет французские слова. Я смотрел и думал, что, собственно, все в мире иллюзорно и незачем огорчаться из-за каких-то вымышленных неприятностей. И даже пожалел, что так долго отказывался произносить ее имя, ждал комету и внушал себе, будто люблю эту бедную акацию.
— Гжесь! Гжесь, цып, цып, цып! — словно из-за десяти стен услышал я голос Щетки. — Тебя режиссер зовет.
Меня кольнуло недоброе предчувствие. Я вскочил.
— Ну, скажу я тебе, сынок, похоже, эта чертова комета уже на нас пикирует. Все озверели. Рехнуться можно.
Не переставая ворчать, он повел меня к режиссеру, который, сплевывая, молча сверлил взглядом бледного сценариста.
— Ты Родриго? — коротко спросил Лысый, он же Плювайка.
— Птер, пан режиссер, — поправила его девица с толстой рукописью сценария.
— Все равно.
— Да, я.
— Содержание фильма знаешь?
— Знаю, — не очень уверенно сказал я.
— И что ты о нем думаешь?
Он смотрел на меня так мрачно и так устрашающе плевался, что я невольно заслонился рукой, сделав вид, будто вытаскиваю попавшую в глаз соринку.
— Немного наивно. Ракета выглядит так, точно работает на селитре или на простокваше. А в межпланетных путешествиях не обойтись без ионных двигателей… — Режиссер повеселел, зато сценарист побледнел еще больше, словно уже хватанул первую порцию облучения, и я поспешил добавить: — Но научная фантастика и должна быть немного наивной. Такова уж ее природа. И ничего тут не поделаешь.
— Видите, даже ребенок это понимает, — сказал режиссер.
— Как раз наоборот. Ребенок понимает, что наукообразие убило бы поэзию.
— Вот-вот, — взорвался режиссер. — Именно поэзию. Я со своей репутацией не имею права снимать всякую белиберду. Наивная научная фантастика, банальные психологические этюды, бытовые сценки из провинциальной жизни — это все не для меня. Вы должны были сочинить сказку, притом сказку философскую, своего рода метафору современного мира, этакое оригинальное обобщение.
И вдруг замолчал, задумавшись и отчаянно сплевывая, а все увидели, что он ужасно страдает, что ему хочется сотворить нечто выдающееся и потрясти ближних до глубины души.
— Выше головы не прыгнешь, — вполголоса сказал сценарист.
— Вот именно, что прыгнешь! — накинулся на него режиссер. — Мы оба прыгнем, или я разгоню эту банду ко всем чертям!
— Войтусь, долго я буду тут мерзнуть? — сонно пробормотала недовольная блондинка, она же Хозяйка.
— До самой смерти! — рявкнул режиссер. — Это все из-за тебя! Тебе захотелось сыграть добрую волшебницу, златовласую жрицу! Ты тянешь меня на дно, по твоей милости я погибаю.
Сонная ленивая русалка в мгновение ока преобразилась. Напружинилась, как дикая кошка, блондинистые волосы встали дыбом, в сузившихся голубых глазах вспыхнула ненависть, даже зубы стали немножко похожи на клыки.
— Хам! — фыркнула она и одним прыжком влетела внутрь фургона.
Железная дверца грохнула, точно врата вечности. Ну, может, несколько по-другому, но так нам всем показалось. Воцарилась тишина, только Дака скрипучим голосом звала котенка: «К ноге, к ноге!» — видимо, не желая принимать во внимание, что это не собака, а кошка.
Внезапно за спиной у нас началось какое-то движение. Из калитки в окружающей летное поле ограде высыпала шумная, пестро одетая толпа. Кто-то стал громогласно утихомиривать незваных гостей, но мало чего добился. Этим стражем порядка был, разумеется, Щербатый с мегафоном в руке. Он носился взад-вперед и строил рожи — то суровые, то насмешливые, то официальные, то чуточку неприличные. И все потому, что на аэродром пожаловала экскурсия, состоящая исключительно из юных особ женского пола, — по-видимому, старшеклассниц.
Неподалеку, прямо за нашей ракетой, готовился к старту огромный самолет. Он оглушительно взревел, а школьницы завизжали, так как ветер задрал им юбки. Все уставились на этот заграничный лайнер, один только режиссер уткнулся взглядом в землю, не переставая тихонько сплевывать. Глаза у него ввалились и покраснели, на голове как будто прибавилось седых волос, а плечи уныло поникли.
— Не расстраивайтесь, — сказал я, когда шум немного стих. — Сегодня для детей нелегко придумать что-то новое. Ко мне, например, приходит один пес, который в прошлой жизни был английским лордом, и мы с ним отправляемся путешествовать. Но и это уже было. Не принимайте так близко к сердцу, не стоит.
Чья-то рука коснулась моих волос. Это сценарист, превозмогая отвращение, положил мне на макушку свою пухлую ладонь.
— Ну конечно. — Режиссер несколько раз быстро сплюнул. — Глупые ребятишки все проглотят. Но старым хрычам стыдно наживаться на детях.
— Кое-что можно еще исправить, — осторожно сказал сценарист. — Съемки ведь только начинаются.
— Да, кое-что надо исправить, — пробормотал себе под нос режиссер и снова застыл, уставившись на бетонные плиты.
А я вернулся к ребятам. Продрогшие, в разлезшихся по швам комбинезонах, они осовело наблюдали за Пузыриком, рвавшимся с поводка, на который был посажен своим солидным хозяином. Я попытался найти Майку, но ее нигде не было. Только через несколько минут я увидел, что она сидит в фургоне с недовольной блондинкой и, что-то весело щебеча, расчесывает ее длинные волосы, точно пшеничные колосья рассыпающиеся по пластиковой спине. И мне вдруг показалось, что они похожи, просто очень похожи, как родные сестры.
Режиссер и сценарист продолжали стоять на прежнем месте, оба расстроенные, хотя и по разным причинам. Только оператор Команданте, перестав наконец жевать, закрутил крышку термоса и негромко скомандовал:
— Зажигай свет!
— Зажечь свет!
— Агрегат, агрегат!
— Десятку ближе! — закричали его помощники, которых Щербатый называл светиками.
Потом долго и старательно снимали таблицу с разноцветными прямоугольниками, которую держал один из светиков в необъятном тулупе.
Прибежала Майка с пылающими щеками и горячо зашептала:
— Она потрясающая. Просто потрясающая! У меня уже есть ее автограф. А это она дала мне на счастье.
И приподняла одну золотую прядку, под которой я увидел красную клипсу, похожую на каплю крови. Школьницы, хихикая и толкаясь, протискивались в калитку. Щербатый, словно дворовый пес, бегал вокруг, заставляя девиц хихикать еще громче. Мне почему-то стало грустно.
— А где пиротехник? — спросил я у Майки.