* * *
Зовут меня Петр, поскольку я родился в тот год, когда всех дочерей называли Агатами, а всех сыновей — Петрами. Мой отец работает в авиационном институте, хотя с детства проявлял склонность к музыке. Только не подумайте, что он космонавт или испытатель сверхзвуковых самолетов. Чего-то там делает в отделе счетных машин. Может быть, просто складывает, вычитает либо делит и умножает. Я никогда не спрашиваю, потому что он ужасно раздражительный. Мама как всякая мама: убирается, готовит, иногда стирает и постоянно чем-то озабочена. А когда остается дома одна, вытаскивает из-за шкафа мольберт и начинает рисовать. Отец любит говорить, что мамина живопись — непромокаемая, так как рисует она масляными красками. Теперь вам уже все понятно? Представить себе наш дом — проще простого. С такими родителями трудно быть пай-мальчиком.
Ага, чуть не забыл, еще с нами живет пани Зофья. Мы с ней иногда встречаемся в коридоре, когда она идет в ванную или на кухню за яблоками. Дело в том, что пани Зофья худеет. Даже если иногда и садится с нами обедать, так нервно тычет вилкой в пустую тарелку, что я опасаюсь, как бы она вдруг не набросилась на блюдо с картошкой и не смела все в один присест с жадностью голодного волка. Пани Зофья никогда с нами не разговаривает. Думаю, она нас презирает. Пани Зофья — моя старшая сестра. Учится в первом классе лицея, где обучение ведется по новой, экспериментальной программе. Даже отец не может помочь ей по математике. Впрочем, она никогда к нему и не обращается.
Моим первым сознательным зрительным и слуховым впечатлением был телевизор. С тех пор я посмотрел уже тыщи две фильмов, которые детям до шестнадцати смотреть запрещается. Не подумайте, что я хвастаюсь. Просто сообщаю вам, что я все знаю. По правде говоря, такие фильмы мне не очень-то нравятся. Но надо же как-то убить время. У меня бессонница, раньше одиннадцати заснуть не могу. Вот волей-неволей и торчу перед телевизором, чтоб не рехнуться со скуки.
Кроме бессонницы у меня есть еще одна странная особенность. Я терпеть не могу детей, прежде всего малышей и ровесников. Со старшими я бы, может, и водился, да они не проявляют желания. В результате остаются только отец с матерью. Отец знает, что нужно быть хорошим отцом, поэтому притворяется, будто любит со мной играть, но через пять минут начинает нервничать, а потом и вовсе лезет на стенку. Мама наоборот, но с мамой совсем не то удовольствие.
Приходится самому себя развлекать. Я перечитал уже все книги, какие есть в доме. Даже «Домашнего доктора» изучил, несмотря на мерзкие иллюстрации. С энциклопедией никаких проблем не было. Об эсперанто я даже не говорю: это так, ерунда, несерьезное хобби.
Боюсь, какой-нибудь глупый ребенок опять подумает, что я хвастаюсь. А мне это совершенно ни к чему. Если хотите знать, мне вообще все до лампочки. Просто я пишу про то, что считаю важным для дальнейшей истории — такой истории, от которой у вас волосы на голове зашевелятся и вы с ревом побежите к мамочке, а потом ночью не сможете заснуть.
Короче, так уж сложилась моя жизнь, что я все знаю. Никаких загадок для меня не существует. Собственно, я бы уже мог спокойно умереть. Ну что еще со мной может случиться? Да ничего.
Не исключено, что вы ничему здесь написанному не верите. Небось считаете, я какой-нибудь начальник, журналист или озлобленный общественный деятель. Нет, я — Петр, ученик четвертого класса, которому на уроках приходится всячески ловчить, чтобы скрыть свои подлинные знания.
Да вот вам и доказательство. Мой автопортрет. Я нарисовал его однажды, когда сломался телевизор, а мама пришпилила рисунок к бельевому шкафу.
А таким изображает меня мама на своих непромокаемых холстах.
Для детей не очень образованных поясняю: моя мама абстракционистка. Вы, конечно, не знаете, что такое абстракция. А я не собираюсь вам растолковывать. Я вообще не намерен опускаться до вашего уровня. Буду постоянно употреблять трудные слова. Не поймете — не моя забота. В нашей жизни неучам нет места, такие уж сейчас времена. Впрочем, никто вам не мешает заглянуть в словарь или спросить у родителей, если они не очень нервные.
Как-то чересчур жестко это у меня получилось, даже жалко вас стало. Хотя проказников нечего жалеть. Проказники должны быть начитанными, сообразительными, остроумными. Ладно уж, помещу в конце книжечки иллюстрированный указатель малопонятных выражений. Впрочем, не уверен. Еще подумаю.
Не знаю, стоит ли вам помогать, облегчая чтение. История, которая сейчас начинается, настолько необыкновенная, увлекательная и ни на что не похожая, что подлаживаться мне под вас незачем.
Объясню только еще две вещи. Об одной мне нелегко вспоминать. Осенью я пережил несчастную любовь. Да-да, любовь, а ведь всего год назад фильмы о любви на меня нагоняли сон. Писать об этом не очень-то приятно, но я человек прямой и не вижу причин скрывать печальный эпизод из своей жизни.
Впервые я увидел ее в соседнем дворе. Она играла с подружками в резинку. Это такое новое поветрие. Две девчонки растянули на своих тощих ногах сшитую в кольцо длинную резинку, а она перепрыгивала через нее по каким-то непонятным правилам. Честно говоря, мне понравились ее джинсы, таких я еще не видел. Ну я и остановился посмотреть. А она как раз на минуту отошла в сторонку, чтобы перевести дух. Заметила меня, откинула с лица прядь волос и сердито, а может быть, гордо вскинула голову. Меня бросило в жар, и я застыл как вкопанный, хотя торопился отнести домой сифон с газировкой, за которым посылала меня в магазин мама. Я простоял так, пока не стемнело.
Не буду всего вам описывать. Это вообще тема интимная, а лично для меня — очень болезненная. Все знали, что у нее есть симпатия на соседней улице. Сын не то венгерского, не то перуанского дипломата. Чернявый пацан, ничего особенного. Все знали, пять дворов, сотни три ребят. Один я, дурак, понятия не имел. Чем дело кончилось, нетрудно догадаться. Однажды я увидел их вдвоем. Они шли и нагло лопали мороженое в вафельных стаканчиках, хотя было уже холодно, — поздней осенью приличные дети на улице мороженого не едят. И я все понял. Безжалостная молния действительности пронзила самое мое естество. Это трудная фраза, но ничего не поделаешь. По-другому выразить свои чувства я не могу. Пускай кто-нибудь вам объяснит.
С этого момента я утратил последние иллюзии, окончательно убедившись в жестокости мира. Вытащил из папки чистый лист ватмана и принялся рисовать их на этой роковой улице. Сначала старался, чтобы вышло как можно смешнее. Ее (имени не называю сознательно) изобразил с огромным носом, усыпанным кучей веснушек, а его, этого венгра или перуанца, — крохотным, как пекинес наших знакомых. Но потом мне стало стыдно. Не буду я мстить. Не они виноваты. Виновата ужасная жизнь.
В общем, вот такими я их изобразил. Какие есть.
Пока я рисовал, мне нестерпимо захотелось самому себе кое в чем поклясться. А именно что я никогда-преникогда, до конца жизни, никого не полюблю. Но потом мне пришло в голову, что такую клятву легче будет сдержать, если отдать свои чувства чему-нибудь другому. И я решил: выгляну-ка я в окно и первое, что увижу, полюблю и буду любить до самой смерти. Выглянул осторожно, но за окном ничего не было. То есть не было ничего особенного. Улочка, как всегда в эту пору пустынная, да терзаемая порывами холодного ветра акация около памятника одному педагогу. Я долго ждал невесть чего, пока не сообразил, что дерево это не простое: прошлой весной из-за него разразился жуткий скандал. Явился старичок с пилой и принялся спиливать один из четырех, похожих, как близнецы, стволов акации. Тут же сбежались все обитатели нашей улицы и стали бурно протестовать. Кто-то даже позвонил в милицию. Но толстый участковый не смог справиться со старичком, и тот продолжал невозмутимо пилить. Потом оказалось, что никакой он не вандал, а друг покойного педагога. И что надо было спилить один ствол — трухлявый, — чтобы спасти все дерево.
Итак, глядя на акацию, я понял, что вот оно — мое предназначение. И даже обрадовался. Прекрасная штука — дерево, в особенности весной, и уж на него-то можно положиться. Такая акация не станет шляться по улице с мороженым в обществе какого-то венгра или перуанца.
С тех пор я часто поглядываю из окна на свое дерево. В начале зимы оно заснуло, но сейчас, вижу, постепенно просыпается, покрывается коричневыми почками.
— Чего он там высматривает? — обычно с раздражением спрашивает отец, когда я смотрю в окно.
— Наверно, ему скучно, — спокойно отвечает мама.
— Я в его возрасте никогда не скучал.
Может, это и правда. Я понимаю отца. Но сейчас время другое. Отец верил в гномов и в аистов, приносящих детей; на Рождество ставил около печки башмак. А я ориентируюсь в новейших достижениях науки: читаю про математическую теорию игр, про гравитационные поля, про материю и антиматерию, про царящий во Вселенной хаос (надеюсь, проказники хотя бы одним из этих предметов овладели; от примерных детей я ничего не требую).
Поэтому мне грустно. Я не вижу никакого смысла в том, что отец встает в шесть утра и едет на трамвае к своим электронным счетным машинам, мама пучком конского волоса часами мажет холст, пани Зофья с диким упорством борется с лишними килограммами, а мне предстоит прожить на этом свете еще несколько десятков страшных лет.
Поэтому мне скучно. Я ужасно скучаю — с раннего утра до позднего вечера. Каждую минуту, каждую секунду, каждую долю секунды. Правда, незаметно, украдкой, стесняясь, потому что все меня осуждают. Других мальчишек лупят за дело. За разбитое окно, за опоздание, за неприличные слова А мне достается за то, что никому вреда не приносит. За то, что я извожусь от скуки.
Но обсуждать это — только время терять. Я подозреваю, что многие изнемогают от скуки, только одни знают о своем недуге, а другие скучают бессознательно. И никуда от этого не деться. Поэтому незачем попусту сотрясать воздух. Клянусь, что больше не скажу об этом ни слова. Проказники — люди гордые, они никогда не жалуются.
Итак, я вернулся из школы и стал смотреть в окно на трехствольную акацию около памятника заслуженному педагогу. В доме было тихо: наши соседи поднимают шум только в одиннадцать вечера. Я глядел на едва заметную зеленоватую дымку, окутывающую ветки, и думал, что уже через несколько дней моя любимая покроется сочной зеленью, оживет под прикосновениями весеннего ветра, негромко зашелестит новой листвой. И еще я подумал, что никогда не позволю малолетним хулиганам залезать на ее наклонные стволы и вырезать перочинным ножом на нежной коре всякие глупости.
И тут зазвонил телефон. Мне не хотелось ни с кем разговаривать, поэтому я продолжал стоять у окна. Но звонил какой-то упрямец. Телефон не унимался. Наконец я взял трубку.
— Петрусь? — послышался противный голос чудовища, то есть Цецилии.
— Вроде бы, — сказал я.
— Что за идиотский ответ?! Я промолчал.
— Что ты говоришь? — завопила Цецилия.
— Ничего.
— Ну, знаешь, это уже наглость.
— Да я правда ничего не говорю.
— Когда-нибудь я за тебя возьмусь. Увидишь. Совсем обнаглел.
— Да нет же…
— Помолчи. Я не намерена с тобой спорить. Мама дома?
— Нет.
— А отец?
— Нет.
— Почему?
— Потому что еще не пришел с работы.
Цецилия замолчала, вероятно раздумывая, к чему бы еще придраться. Я отчетливо слышал ее прерывающееся от ярости дыхание.
— Ах так! — крикнула она. — Это хорошо.
И с такой силой бросила трубку, что телефонный аппарат еще долго жалобно дребезжал, скрипел и, кажется, даже вздыхал.
Представлять вам Цецилию, думаю, уже не надо. Но все-таки я опишу, как она выглядит, — это, пожалуй, важно. Цецилия — мамина подруга, наверняка старая дева, хотя часто и подробно рассказывает о своем муже, который давным-давно, еще до рождения пани Зофьи, умер. Она высокая, худая, коротко стриженная. Вся ее бешеная деспотичность сосредоточена в глазах, пронзительных, быстро бегающих и поминутно озаряющихся странными вспышками. Лицо небольшое, румяное, как на старинных портретах. Цецилия утверждает, что похожа на знаменитого художника Ван Гога. Мне, правда, кажется, что она больше смахивает на Иуду с картины, которая называется «Тайная вечеря». Хотя, пожалуй, я не прав. С Иудой у Цецилии мало общего, в ней сидит дикое чудовище. Мои родители это знают и пытаются как-то сгладить ужасающее впечатление. Поэтому мама часто говорит: «Наше очаровательное чудовище».
С неприятным осадком в душе я вернулся к окну. Во дворе мальчишки катались на велосипедах по мокрому асфальту. Какой-то шофер, высунувшись из машины, за что-то их отчитывал. Редкие озябшие прохожие торопливо шагали по тротуару, кутаясь в легкие плащи. Верно, жалеют, что поверили вчерашнему прогнозу погоды, обещавшему неслыханную жару. Совсем раскиснув, я подумал, что и по телевизору сегодня сплошная скучища, как вдруг у входной двери затренькал звонок.
Я не спеша вышел в коридор, открыл дверь. Передо мной стоял дог, огромный, пожалуй выше меня. Стоял как истукан, даже не помахал хвостом. И смотрел на меня большими, отливающими синевой глазами без белков. Грудь у него была широченная, как буфет. Расставив могучие лапы, он испытующе меня разглядывал. Слегка разочарованный, я хотел уже захлопнуть дверь, как вдруг пес ни с того ни с сего заговорил грубым, чуть хрипловатым голосом:
— Родители дома?
— Нет. Нету, — удивившись, ответил я.
— Клево.
И вошел в прихожую, бесцеремонно оттолкнув меня твердым боком, на котором можно было пересчитать все ребра.
— В чем дело? — пробормотал я.
— Все нормально, старик, — сказал дог и направился в комнату.
Там он по собачьей привычке обнюхал мебель, даже приподнял заднюю ногу возле столика с телевизором, но вовремя спохватился.
— Хорошо живете, — заключил он. — Только чего-то холодно.
— Топить перестали, — машинально объяснил я.
Дог приблизился и опять стал молча меня разглядывать. С его толстых черных губ капала слюна; солидности ему, надо сказать, это не прибавляло.
— Небось вспоминаешь дурацкие книженции, где к впечатлительным деткам, которых не понимают окружающие, по ночам приходят зверюшки или какие-нибудь знаменитости, а?
— Точно. Примерно так я и подумал.
— И совершенно напрасно. Я по делу.
— Внимательно тебя слушаю.
— Не язви, старик, — брезгливо скривил толстые губы дог. — Я не утешитель глупых детишек. Я — изобретатель. Прямо говорю: пес-изобретатель.
Вот тут я немного струхнул. Здоровенная, как-никак, была псина. Не меньше семидесяти килограммов. Даже теперь, когда он стоял не шевелясь, под ржавой шкурой подрагивали толстые узлы мускулов. Я заставил себя улыбнуться.
— Молчишь? — спросил он таким низким голосом, что в окнах задребезжали стекла. — Небось думаешь, я спятил?
Но у меня в голове вертелась только одна дурацкая, трусливая мысль: ему сделали прививку? Ему сделали прививку?
— Почему бы и нет? Всякое бывает.
— Ты это о чем? — насторожился дог.
— Об изобретательстве. Вдруг возьмешь да что-нибудь изобретешь.
— То-то и оно, старик. Я тебя давно приметил. Могу взять в дело. Хочешь?
— Хочу. Почему нет?
Он был так поглощен своей миссией, что даже не обратил внимания на отсутствие энтузиазма в моем голосе. Сдвинул два кресла, неуклюже взгромоздился на одно из них. И коротко приказал:
— Садись.
Я сел напротив.
— И что теперь будет?
— Не задавай вопросов. В конце все поймешь. Глядя, как пес неудобно сидит на собственном хвосте, как его костлявые ноги поминутно сползают с подушки, как он пытается передней лапой заслонить впалое брюхо, я с трудом сдерживал смех. Но он пристально смотрел мне в глаза. Теперь я разглядел вокруг темно-карих зрачков узенький белый ободок.
— Ты готов? — тихо спросил он.
— Готов, — ответил я, и мне стало не по себе.
— Не робей, старик.
Мы все напряженнее смотрели друг на друга. Окна за его спиной расплылись, превратились в два бесформенных, постепенно темневших пятна. В пронзительной тишине я услышал далекий плеск воды, словно мальчишки гурьбой переходили вброд мелкую речку. Стало совсем темно, и я со страхом подумал, что ослеп. Хотел закричать, вскочить с кресла, броситься наутек, но в этот момент скорее почувствовал, чем увидел слабый свет, реденький, робкий свет занимающегося утра.
Раньше всего я различил какие-то диковинные извивающиеся тени, угрожающе тянущиеся ко мне. Но это оказались густые, непролазные заросли ольхи. Затем я увидел небо, слегка намыленное облаками, и услышал бормотание речной воды, одолевающей большие валуны.
Я сидел на узкой полоске каменистого берега посреди буйного царства невиданных трав, ярких цветов, вьюнков, забравшихся в ольшаник, и желто-зеленых с белыми шишечками гирлянд, напоминавших хмель, которые и в самом деле могли быть диким хмелем.
От воды тянуло холодом, поэтому я взобрался на невысокий откос. И очутился на большом лугу, где росла густая трава с редкими цветками, похожими на комочки белехонькой ваты. Передо мной расстилалась необыкновенная ярко-зеленая долина. Сзади, за рекой, упирался верхушками в небо густой дубняк. Напротив тянулся длинный пологий склон, увенчанный полосой елового леса и высокой колокольней костела. Где-то посреди склона краснели черепичные крыши. Там, вероятно, пролегал железнодорожный путь: я увидел невысоко над землей шлейф серого дыма, а потом до реки докатился хриплый крик паровоза. Справа долину замыкало нагромождение белых камней — далекий город, затянутый дрожащей от жары дымкой. А слева был огромный тополевый парк, скрывающий какое-то золотистое строение, показавшееся мне старинной усадьбой.
— Ну, каково первое впечатление? — услышал я басовитый голос.
Дог лежал на брюхе в сочной траве и прерывисто дышал. С черной губы свисала капля слюны. Похоже, он немного стеснялся, что морда у него постоянно мокрая.
— Где мы? — тихо спросил я.
— Где-то во Вселенной, старик.
— Я, кажется, откуда-то знаю эту зеленую долину.
Дог посмотрел на меня, иронически прищурившись:
— Может, на каникулы сюда приезжал?
— Мы ездим на море. Мне нужен йод. Я когда-то ужасно болел.
Тут я заметил у кустов ольшаника небольшое стадо коров. Какие-то мальчишки, наверное пастухи, кидали камни в реку, испещренную тенями, так как солнце уже клонилось к закату и висело низко над каменными террасами города. Лучи его падали косо и отливали красным.
Вдалеке кто-то пел гортанным голосом, пронзительно и протяжно. Мне стало не по себе, да чего там — просто страшно.
— Ну что, возвращаемся? — спросил я. Пес встал, потянулся, зевая.
— Куда?
— К нам, домой.
— Сперва я тебе кое-что покажу.
И тяжело зашагал по лугу. Я быстро растоптал теплую кротовину. На песчаном пятачке начертил примитивный план долины и наметил обратную дорогу. Дог остановился, настороженно оглянулся:
— Ты чего там делаешь?
— Ничего особенного. Нашел свежую кротовину. Из-за красных крыш поселка опять выкатился клуб дыма. Это поезд отправился в путь после короткой остановки. Был он какой-то чудной, я таких никогда не видел. Немного похожий на поезда с картинок в старинных детских книжках.
Мы все еще шли по лугу. Из густой травы вдруг выпорхнула большая птица и, с шумом рассекая крыльями воздух, неторопливо полетела в сторону редкого соснового леса над крутым песчаным обрывом. Дог бросился было в погоню, но вернулся и долго искал что-то в пахнущей мятой траве. Чихнул пару раз, но гнезда не нашел. Догнал меня, немного смущенный.
— Ты уже бывал здесь? — спросил я.
— Еще бы. Каждую тропку знаю.
— А меня почему с собой взял?
Пес помолчал минутку, а потом нехотя проговорил:
— Потом узнаешь. Наберись терпения, старик. Мы пересекали проселочную дорогу, когда из каких-то зарослей, кажется шиповника, выкатился довольно большой петух. Перья у него на груди были будто залиты соусом, тощие крылья небрежно сложены. К неопрятному клюву прилепились зернышки то ли ячменя, то ли ржи. Двигался петух неуверенно: глаза его плотно затягивала белая пленка, и вообще непонятно было, как он не сбивается с едва заметной тропки.
— Это Цыпа, — с отвращением пробормотал дог. — За усадьбой пивоварня. Он там кормится на свалке, выжимки подбирает. Мерзость.
Только тут я услышал, что Цыпа чего-то напевает, а может, тихонько постанывает, утомленный жарой или долгой дорогой. Мимо нас прошел, будто и не заметив.
— Держись от него подальше, — понизив голос, сказал дог. — Известный мошенник. Ты еще о нем услышишь.
Вскоре мы приблизились к большим железным воротам. Сквозь них была видна посыпанная шлаком аллейка и газон, примыкавший к старой золотистой усадьбе. На газоне под ярким зонтом кто-то сидел и читал газету.
— Эти ворота всегда на запоре, — тихо сказал дог. — Обойдем вокруг.
И пошел вдоль ограды из красных от ржавчины прутьев. За кустами сирени и жасмина трудно было что-либо разглядеть. Мы брели в неизвестной траве, похожей на карликовую пшеницу. Она была такая высокая, что даже огромный пес время от времени исчезал среди бурых колосьев. Над нами пролетела птица с длиннющим хвостом. Я решил, что это фазан. В таких парках только фазанам и жить.
Дог внезапно остановился, насторожив черные уши.
— Что случилось? — спросил я.
— Тсс, — шикнул он и задвигал кожей на спине, сгоняя мошек. — Сейчас что-то будет.
Мы довольно долго стояли не шевелясь. Тихонько звенели комары, на кусте пела какая-то птица. Я еще никогда не слышал соловьев, но так петь мог только соловей.
Вдруг в кустах что-то зашуршало, и к ограде с другой стороны подкатился небольшой белый обруч из ореховой лозы. Отскочив от каменного цоколя, он покачался между отцветшими калужницами и упал.
Я вопросительно посмотрел на дога. Он приподнял переднюю лапу, знаком приказывая молчать. Послышались быстрые легкие шаги. Кто-то, раздвигая ветки, пробирался сквозь кусты — вероятно, искал обруч.
И вдруг мы увидели перед собой девочку. Во всем белом: белое платье, белая лента в волосах, белые носки и туфли. В руках она держала белую палочку, вроде шпаги, тоже из орешника. Откуда-то я знал эту игру, где-то про нее читал, даже, кажется, видел картинки, изображающие игроков в серсо. Один бросает обруч, а другой должен, изловчившись, нанизать его на такую тоненькую шпажку.
Девочка нагнулась, подняла обруч и тут заметила за оградой наши неподвижные фигуры. Замерла, ошарашенно на нас глядя; видно было, что она рада бы убежать, но не может, будто загипнотизированная какой-то могучей силой. А я подумал, уж не удерживает ли ее пронзительный взгляд черных глаз пса-изобретателя.
— Эвуня! — крикнул кто-то со стороны золотистого дома.
Девочка открыла рот. Красный солнечный луч скользил по ее голове, медленно пожирая белую ленту.
— Эвуня, где ты?
Она быстро оглянулась, но не сдвинулась с места. В далеком костеле на холме зазвонил колокол.
— Эвуня!
Кто-то продирался к нам сквозь заросли жасмина. Из черноватой зелени вдруг вынырнул странно одетый мальчик. На нем были так называемые бриджи, застегивающиеся под коленками, каких сейчас уже никто не носит. Таких клетчатых носков и пуловера я тоже никогда не видел. В руке мальчик держал тоненькую шпагу из белой ореховой лозы.
Мне вдруг стало страшно жарко, и я почувствовал, что моя нога, упирающаяся в каменный цоколь ограды, начала дрожать, жутко сильно дрожать, будто хотела оторваться, отделиться от меня навсегда.
Этот мальчик в бриджах был, кажется… я. Ну просто в точности я, каким привык себя видеть в зеркале. Я, только в бриджах и клетчатом пуловере, хмуро смотрел на себя, стоящего рядом с псом-изобретателем по другую сторону железной ограды.
— Эвуня, — сказал мальчик в бриджах, — надеюсь, они к тебе не пристают?
Девочка отрицательно покачала головой. Красный луч заходящего солнца уже сполз с ее волос.
— Иди домой, здесь страшно холодно. Мальчик потянул Эвуню за руку, подтолкнул к кустам. И, как только она скрылась в зеленой чаще, подошел к ограде:
— Чтоб я вас никогда тут больше не видел, понятно? А то в следующий раз приду с ружьем.
И исчез в зарослях сирени.
— Он на меня ужасно похож, — сказал я, с трудом проглотив слюну.
— Думаешь? — пробормотал дог-изобретатель. В голосе его прозвучала какая-то фальшивая нотка. — Показалось, наверное. Я особого сходства не заметил.
— Нет, правда. Меня прямо в жар бросило.
— Да ну… — пренебрежительно протянул дог. — Тебе привиделось. Ты просто устал.
— А она кто?
— Он ее держит в заточении. Видал на воротах громадный замок?
— А почему?
— Потому. Она его пленница.
— Волосы какие длинные, почти до пояса. Никогда таких не видел.
— Вот именно. Ты ее освободишь, старик.
— Я?
— Да, ты.
— А где мы?
Воздух сгущался, с холодной земли поднимался сумрак. Где-то поблизости невнятно бормотала река.
— Ну, пора возвращаться, — сказал пес и сел напротив. Уставился на меня черными глазищами, в которых мерцали синие огоньки, и ужасно, словно собрав все силы, наморщил лоб.
Так мы просидели несколько минут. Где-то в траве стрекотали сверчки. Вдалеке кто-то пел пронзительным голосом, похожим на голос муэдзина.
Внезапно я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. За спиной дога, за старым, с потрескавшейся корой, тополем маячила сгорбленная тень.
Я открыл было рот, но пес меня опередил.
— Бляха муха, — выругался он. — Чего-то не получается. Попробуем еще раз.
Но тут затаившаяся за деревом тень внезапно распрямилась и длинными скачками понеслась к реке. Я увидел желтоватый бок с черными полосками и костистый хвост.
— Гляди-ка, кошка, похожая на тигра. Пес-изобретатель даже не соизволил обернуться. Только пожал могучими плечами.
— Это тигрица Феля. Приличные люди с ней не водятся.
— Как она сюда попала?
— Не спеши. Потом все узнаешь. Пора возвращаться.
Он напряженно смотрел мне в глаза, не обращая внимания на безнаказанно жалящих его комаров.
— Не отвлекайся. Ты что, не можешь сосредоточиться? — ворчал он тихим сонным голосом. — Нам пора обратно в наш мир. Уже поздно. Там и тебя, и меня ждут.
Говорил он все тише и все медленнее. Темнело. Нас постепенно окутывала черная беспросветная ночь.
У двери заливался звонок. Я встал с кресла. За окном шел апрельский дождь вперемешку со снегом. Пса не было. Только на кресле напротив лежало несколько комочков грязи. Звонок не унимался, торопил, угрожал.
Я открыл дверь. На лестничной площадке стояли: мама, Цецилия, пани Зофья с портфелем и отец. Все четверо разъяренные.
— Безобразие! — рявкнул отец. — Мы полчаса трезвоним.
— Извините. Я не слышал.
— Он не слышал, — театральным жестом развел руки отец.
— Наверняка занимался чем-нибудь недозволенным, — сказала Цецилия. — По лицу видно, что нашкодил.
— Меня не было дома.
— Ну вот, сами видите, — торжествующе воскликнула Цецилия громовым голосом, от которого зазвенели стекла в окнах на всех восьми этажах нашего подъезда.
— Я правда только что вернулся.
— Минутку, — сказала мама. — Ты только что вернулся, а мы с четверти третьего стоим под дверью и почему-то тебя не заметили.
— Я тут ни при чем. Цецилия хитро улыбнулась:
— В таком случае скажи, где ты был.
Мне не хотелось ни врать, ни выкручиваться. Мы все еще стояли на площадке.
— Просто в дверь позвонил один пес, огромный дог, кажется изобретатель. Предложил мне попутешествовать по Вселенной. Мы были на какой-то планете, чертовски похожей на нашу Землю, только немного красивее. Я познакомился с девочкой, которая играла в серсо с мальчиком, как две капли воды похожим на меня.
— Пес, разумеется, говорил человеческим голосом? — язвительно спросил отец.
— Да, он хорошо говорит по-польски.
— А тигра ты, случайно, не встретил? — вмешалась Цецилия, заговорщически подмигнув маме.
— Встретил. А откуда ты знаешь? Только это был не тигр, а тигрица.
— Честное слово, вы не умеете воспитывать детей! — завопила Цецилия. — Я бы с него три шкуры спустила. Ему даже соврать как следует лень. Он вас ни в грош не ставит!
Подтолкнула меня, как недавно дог, и мы вошли в квартиру. Снимая пальто, все продолжали отпускать ехидные замечания по моему адресу.
— Ты преувеличиваешь, Цецилия, — оправдывалась мама. — Просто мальчик любит пофантазировать.
— Может, он у вас писателем будет? — издевалась Цецилия.
— Это, кажется, весьма прибыльная профессия, — сказал отец. — Я прочел в газете, что шестнадцатилетняя англичанка заработала на своей первой книжке сто тысяч фунтов.
— А ты эту книжку читал? — напустилась на него Цецилия. — Я-то читала.
— Нет, откуда.
— Она смешала с грязью своих родителей. Изобразила их какими-то монстрами.
— Но сто тысяч — это сто тысяч, — философски изрекла мама.
— Ну, знаешь! — крикнула Цецилия еще громче и пронзительнее, отчего в ванной сама собой включилась газовая колонка. — Я бы такого ребенка запорола насмерть.
— У тебя ведь нет детей, — заметил отец. — Мне кажется, ты теоретизируешь.
— Ты просто идиот. С тобой вообще бессмысленно разговаривать.
Яростно переругиваясь, они вошли в комнату, где по-прежнему стояли рядом два сдвинутых кресла. За окном для разнообразия пошел град, крупный, как фасоль. Пани Зофья заперлась у себя и тут же включила радио — загремел оглушительный биг-бит.
Мама накрыла на стол и ушла в кухню; разогревая что-то на плите, она продолжала участвовать в разговоре. За стеной расплакался ребенок, взбудораженный голосом Цецилии. Я сел у окна и стал украдкой за ней наблюдать. Все-таки она мне нравится. А от ее приступов бешенства я просто тащусь.
— Я звонила вам два часа назад, — сказала Цецилия, наконец чуточку успокоившись. — К телефону подходил ваш идиот.
— Ты имеешь в виду Петра? — примиренчески спросил отец.
— В данном случае Петра. Но и ты не лучше.
— Что-нибудь случилось? — Отец ловко переменил тему. — Я еще не читал газет.
— Так ты ничего не знаешь?
— Пока не знаю, — вздохнул отец. — Но надеюсь вскоре узнать во всех подробностях.
Цецилия испепелила его взглядом.
— Все газеты кричат. Кроме того, я слышала комментарий Би-би-си.
Я решил доставить удовольствие очаровательному чудовищу.
— А что такое Би-би-си, Цецилия?
— Это английская радиостанция, на которой тетя Цецилия работала во время войны, — ответила она с царственным величием.
— Не перебивай дурацкими вопросами, — сказал слегка взволнованный отец.
— Чего ты цепляешься к ребенку! — крикнула Цецилия. — Он еще будет гордиться тетей Цецилией, когда вырастет.
Мама подала обед. Все стали звать пани Зофью, в комнатке которой гремела молодежная музыка.
— Это что, подливка? Мясо с жирной подливкой? — крикнула Цецилия.
— Да, — робко ответила мама. — Мои мужчины очень любят.
— Идиоты они у тебя! Культурные люди едят мясо, запеченное в духовке. Без капельки жира. Немедленно убери эту гадость с моей тарелки.
Как видите, «идиот» — любимое словечко Цецилии. Остальным приходилось мириться с этим, согласитесь, не слишком изысканным определением. Но такая уж она была, наша Цецилия. Я, впрочем, привык. Мне это не мешало. В отличие от отца, человека довольно самолюбивого. Его всякий раз бросало в краску, однако протестовать он не осмеливался.
Наконец Цецилия приступила к еде. Отсутствием аппетита она, надо сказать, не страдала. Появилась и пани Зофья. Села, как лунатичка, и принялась осторожно тыкать вилкой в горку овощей на тарелке — казалось, она ищет по меньшей мере жемчужину.
— Цецилия, детка… — вкрадчиво начал отец.
— Ну, что еще?
— Ты пришла с какой-то сенсацией.
— Действительно. Итак, мои дорогие. — Она перестала жевать некультурно приготовленное мясо, и глаза ее торжествующе блеснули. — Итак, восьмого мая Земля столкнется с кометой.
Воцарилась тишина.
— Это значит, меньше чем через месяц, — сказал отец.
— Совершенно верно. На именины Станислава.
— У нас в семье нет ни одного Станислава, — растерянно сказала мама.
Цецилия в отчаянии уронила на стол вооруженную вилкой руку. Вазочка с ветками вербы подпрыгнула на десять сантиметров.
— Честное слово, как ты можешь жить с такой кретинкой? — глухим голосом спросила Цецилия у отца.
Отец неопределенно хмыкнул.
— Самая большая в истории комета столкнется с нашим шариком, понятно?
— Космический катаклизм? — прошептал отец.
— Вот именно. Другими словами, конец света.
— Господи Иисусе, — испугалась мама. — Может, сделать кое-какие запасы? Мука, сахар, соль?
Цецилия пронзила маму уничтожающим взглядом. Мама на глазах стала съеживаться. Похоже было, еще минута, и она превратится в зайчонка Цецилия брезгливо принялась за еду.
— Сколько уже раз предсказывали конец света, — осторожно заметил отец.
— Вот тебе наилучшее доказательство, что это правда.
— Но столько миллионов лет…
— Когда-нибудь это должно наконец случиться.
— Почему именно сейчас? — спросила мама.
— А мне все равно, — пробормотала пани Зофья, ухитрившаяся за пять минут не проглотить ни кусочка.
Опять стало тихо. За окном сверкнуло солнце. На подоконнике ворковали наевшиеся крошек голуби. А Цецилия прочла нам весьма сложную лекцию о существовании Бога. На самом деле Бога, конечно, нет. Но люди его выдумали, и благодаря силе человеческого воображения он стал реальностью, хотя, по сути, совершенно беспомощен. Вам не обязательно вникать в ее рассуждения, я и сам ничего в них не понимаю. Просто знайте, что у Цецилии обо всем на свете есть свое оригинальное мнение и что она рационалистка. То есть такая старая дева, которая верит исключительно в человеческий разум.
Старой девой себя Цецилия, правда, не назвала. Только сказала, что она — женщина независимая, самостоятельная и на голову выше глупой толпы. То есть всех нас. Поскольку отец попытался иронически усмехнуться, она еще добавила, что мужчина происходит от женщины. Что это жуткая чепуха, будто Господь Бог сотворил женщину из ребра Адама. Совсем наоборот: мужчина — неудачный вариант женщины, иными словами, бракованный экземпляр. Отец покраснел. Тогда Цецилия в доказательство принялась что-то шептать ему на ухо, чтобы не слышали дети. Отец покраснел еще больше.
Когда наконец Цецилия ушла — а уходила она очень долго, поминутно что-то припоминая, — когда за ней захлопнулась дверь и мы услышали, как она на лестнице громогласно облаяла нашего надменного дворника, отец надолго задумался, а потом спросил:
— Ну и что ты на это скажешь?
— Давно уже похоже на конец света, — вздохнула мама.
— Сейчас проверим.
Отец закрылся с кипой газет в комнате, а мама отправилась мыть посуду. Потом пришла подруга пани Зофьи. Девицы пошептались у двери, и пани Зофья исчезла. Стало ужасно скучно. И я пошел в комнатку своей сестрицы, нелепую клетушку с половиной окна. На стенах висели вырезанные из журналов картинки. Среди них преобладали изображения Твигги — это такая популярная среди молодежи манекенщица, страшно худая, кажется даже калека. Пани Зофье она нравится, и я догадываюсь почему. Кроме того, ко всем стенам были пришпилены булавками фото актеров. Когда-то там висели «Битлы», такая мощная группа, но их давно выбросили, поскольку они вроде вышли из моды. А еще во всех углах комнаты пани Зофьи лежат, висят, стоят и валяются разнообразные реликвии: засушенные цветы, ржавые подковы, пустые флакончики из-под духов и всякие другие штучки.
Но я знал, где надо искать, и приподнял матрас. Дневник пани Зофьи, естественно, лежал на обычном месте. Пани Зофья ужасно скрытная и, наверно, убила бы меня, если б узнала. Но мне уже надоели вымышленные истории. А дневник пани Зофьи — сама неприкрашенная жизнь.
Я открыл дневник на странице, которую еще не читал. За последние недели кое-что прибавилось. Текст был богато украшен орнаментом и рисунками.
"Наконец-то весна, — писала пани Зофья. — Зима в этом году тянулась бесконечно долго. Нечеловеческая мука — видеть его каждый день, сталкиваться каждую минуту, встречать даже после уроков и притворяться равнодушной. Но я уже никогда с ним не заговорю. Он самый настоящий подлец. И что он в ней нашел? Как ему не стыдно?
Дни все длиннее. Белые как снег облака плывут по синему небу, ветер приносит дыхание весны, запах пробуждающейся жизни. Все вокруг радуются и веселятся, а я думаю о своей судьбе и по ночам долго плачу. У меня чудесные родители, славный маленький братик, я ни в чем не нуждаюсь и тем не менее не вижу смысла в дальнейшей жизни. У меня нет никакой цели. Ничего, только пустота, бесплодность, разочарование. Хочется пойти на Вислу и броситься в ее мутные бурные волны. Наверно, я так и сделаю, другого выхода нет".
В этом месте я увидел несколько странных пятен. Это были слезы. Настоящие слезы пани Зофьи, которая под своей маской холодного равнодушия ужасно страдает. Я его даже знаю. Зовут его Субчик, да-да, именно Субчик, это настоящая фамилия, а никакое не прозвище и не ругательство. Мрачный верзила из соседнего дома, который никогда ни с кем не здоровается, даже с моим отцом. Раньше он довольно часто звонил пани Зофье, пока ее не бросил. Я его сразу узнавал по хамскому хриплому голосу.
Не знаю почему, но мне вдруг стало страшно жалко пани Зофью. Мало того, что она себя изводит этой диетой, а тут еще неразделенная любовь. И в кого влюбилась? В ничтожество.
У меня даже слезы на глаза навернулись, хотя ужасно не понравилось дурацкое замечание насчет «маленького братика». Я не маленький и не братик, а просто брат.
В этот момент отец вышел из своей комнаты, и мне пришлось спрятать дневник.
— Все так, дорогая, — сказал отец матери, выглянувшей из кухни. — Землетрясения, циклоны, наводнения, непредвиденное увеличение интенсивности пятен на солнце и то ли комета, то ли огромный метеорит, летящий в нашу сторону.
— Значит, все-таки конец света? — тихо спросила мама.
— Понимаешь, детка, прямо они не напишут. Боятся паники. Но мне все ясно.
— Что же мы будем делать?
— За плащом сегодня, во всяком случае, не пойдем.
— Ты в своем уме? Потеплеет — и что ты наденешь?
— Из-за каких-то трех недель не стоит покупать плащ. Не имеет смысла.
— Это ужасно.
— Не вижу ничего ужасного. Мне лично все равно. Может, оно и к лучшему.
— Раз у тебя на службе неприятности, пускай все летит в тартарары, да? А наши дети?
— Каким-то детям суждено собственными глазами увидеть конец света. Ничего не поделаешь.
— Ты не отец, а бессердечное чудовище.
Я открыл дверь. Родители, смутившись, умолкли. Отец стал нервно теребить брови, а мама впервые не сделала ему замечания.
— Может, приготовить тебе гоголь-моголь, а, Петрусь? — спросила она.
— О чем это вы так громко разговариваете?
— У отца на работе неприятности. Он немного расстроен, — быстренько соврала мама.
— Я слышал слово «комета».
— Тебе послышалось. Ну и дуреха эта Цецилия: наговорила глупостей, а дети потом нервничают.
Отец молчал, язвительно усмехаясь. Я знал, что он, как и я, мечтает о конце света.
Потом, вечером, я долго не засыпал и прислушивался к их негромкой беседе. Отец что-то говорил с раздражением, мама беспрерывно вздыхала. За окном бушевал жуткий ветер, такой, что валит деревья, срывает крыши и, наверно, предвещает настоящий конец света. Сегодня я сознательно не заглядывал в газеты. Хотя они искушали меня развернутыми страницами изо всех углов квартиры, я обходил их стороной. Только потому, что боялся разочароваться.
Однажды я уже читал про метеорит, который, по мнению отдельных знатоков, может пролететь вблизи Земли, вызвав катаклизмы. Известное дело: время от времени какой-нибудь жаждущий славы ученый выскакивает с не до конца проверенной, не до конца продуманной гипотезой. Бульварные газеты охотно такие идеи подхватывают. Но у меня, при моих основательных знаниях, особенно в области точных наук, подобные заявления вызывают только улыбку сострадания. Так что лучше мне не читать газет, не выяснять подробностей этой сенсации, не проверять — в силу привычки — с карандашом в руке степень ее достоверности. Я хочу, чтобы эта утка оказалась правдой. Почему, надеюсь, нет нужды вам объяснять. Вы знаете мое отношение к жизни. Знаете, какая страшная тоска меня грызет, о чем я, впрочем, обещал никогда не вспоминать.
Хотя причин у меня для этого немало, и вполне серьезных. Родители мои — старые люди. Маме в будущем году стукнет сорок лет. А отцу, кажется, уже все сорок три. Иногда я просто диву даюсь, как им еще не расхотелось жить. Правда, они утверждают, что живут ради детей. Но я думаю, это просто отговорка.
Однажды Цецилия назвала их «любящими супругами». Мне это слышать было неприятно и даже противно. Как можно любить, когда тебе около сорока? Я лично признаю книжки, в которых влюбленным восемнадцать, девятнадцать, от силы двадцать лет. Это уже предел. Влюбляться в двадцать восемь лет просто неприлично. О тех, кому больше, нечего и говорить. Такие книжки я, прочитав несколько страниц, забрасываю за диван.
Теперь еще о причинах. Пани Зофья из-за Субчика хочет утопиться в Висле. Мне кажется, что ей конец света будет на руку.
Но есть здесь и положительные стороны. Эта воображала в джинсах, которая прыгает через резинку, и ее дипломатический пижон из Перу или Венгрии здорово струхнут, когда земля разверзнется у них под ногами. Вот тут она наверняка пожалеет. Горько заплачет. Дорого даст, чтобы все повернулось вспять. Но будет уже поздно. О нем я даже не говорю. Он мне безразличен. Я его презираю.
Зато на выражение лица Цецилии в этот момент я бы с удовольствием поглядел. Скорее всего оно будет глупым. Представляете себе кошмарное чудовище с растерянной глупой рожей?
Нет, и конец света не лишен приятных сторон.
Вас, должно быть, удивляет, почему я не вспоминаю про школу, не свожу счеты с учителями? Да просто потому, что к учителям у меня никаких претензий нет. Наоборот, я ими восхищаюсь: и охота им за скромное жалованье не щадя сил вбивать знания в головы тупиц, придурков, недотеп, маменькиных сынков, горлодеров, ябед, воображал, подлиз, лодырей, нахалов, хвальбуш, растяп, ротозеев, хулиганов? Я бы мог этот перечень продолжить, да боюсь, тогда вам до совершеннолетия не позволят его прочесть.
Наверху зашевелились соседи. Что-то с диким грохотом упало, наверно трехстворчатый шкаф.
Кто-то забухал по полу подкованными сапогами. Кто-то пронзительно скрипел стулом, еще кто-то включил на полную мощность радио. Я понял, что пробило одиннадцать.
И все-таки у конца света есть хорошие стороны, подумал я и заснул.
Конечно, мне опять приснился сон. Чтобы не было недоразумений, сразу оговорюсь: я не из тех чудесных впечатлительных детей, которым снятся необыкновенные, поэтические, полные красок и запахов, дивные сны. Мои сны почти всегда сплошное мучение, ужасы и кошмары. Не сны, а обрывки, обломки, разрозненные куски — бесцветные, серые, противные, невыносимые. Обычно, едва проснувшись, я их напрочь забываю. Да и особого смысла в них нет. Даже профессору Фрейду — был такой психолог, знаток и толкователь снов, — пришлось бы здорово поломать над ними голову.
Но в ту ночь мне приснился сон не хуже, чем какому-нибудь пай-мальчику. Со смыслом, логичный, даже с интересным концом. Я стоял на огромной площади перед высоченным небоскребом. Вокруг волновалась многолюдная толпа, с тревогой всматриваясь в предзакатное небо над этим гигантом. Голоса сливались в протяжный истерический вой. Небо пугающе желтело, с юга и с севера надвигались странные черные тучи. Поднялся ужасный сухой ветер, загремел гром, потом ударила молния. Посреди площади что-то случилось. Возможно, расступилась земля, или из-под каменных плит вырвался бурный поток, или хлынула лава — не знаю, за плотной стеной спин я ничего не мог разглядеть. Толпа с душераздирающим воплем начала разбегаться. Я тоже побежал.
Вероятно, меня занесло в небоскреб, потому что я вдруг увидел какие-то бесконечные коридоры, а может, длинные залы с высокими колоннами. Во мраке за колоннадой меня кто-то подстерегал. Я мчался что было сил, слыша грохот рушащихся стен, свист бешеного космического вихря, рыдания тысяч людей. Рядом бежала та девочка в белом. Ее тащил за руку мальчик в гольфах, тот самый, из золотой усадьбы в зеленой долине. Я пытался помочь девочке, но мальчик в гольфах всячески мне мешал. Они бежали быстрее и опередили меня, а я уже обессилел и едва отрывал ноги от мраморного пола. Потом мы выскочили наружу, я запомнил какой-то парк, а может быть, зоопарк с обезумевшими от страха зверями.
Вдруг я увидел впереди большой пустой вокзал со множеством железнодорожных путей. Девочка в белом и мальчик из золотой усадьбы садились в стоящий на хвосте диковинный самолет. Вскоре самолет вздрогнул и вертикально поднялся вверх, а я стал ужасно кричать, звать их и, кажется, даже заплакал, за что не отвечаю, поскольку это было во сне.
Проснулся я весь в поту. Испуг постепенно прошел, растворился в знакомых ночных тенях, в привычных бликах, отбрасываемых уличным фонарем. Собственно, ничего интересного мне не приснилось, а сколько было страху. Подозреваю, что сны — просто предвестники какой-то великой тайны, которая откроется людям еще очень нескоро. Я понимаю, что эта мысль для вас сложновата. Прочтите ее еще раз, когда подрастете.
Не подумайте, что я хвалюсь, в моих записках правда много важных вещей, которые смогут вам пригодиться на разных этапах жизни.
Утром, перед школой, я, чтобы переключиться, заглянул в новое сочинение русского ученого профессора Кирилла Г. Самоедова «Мы и Вселенная». Очень даже неплохо. Хотя местами, пожалуй, чересчур наивно.
Мама начала новую картину, точно соответствующую атмосфере нашего дома. В ее абстракции появились катастрофические мотивы. Я считаю это важным для понимания дальнейшего хода событий и потому позволю себе вставить в текст репродукцию этого поразительного полотна.
Не успел я выйти из дома, как столкнулся с проявлениями паники. На лестнице стоял наш нахальный дворник с астрономическим атласом в руке. Очень взволнованный, он что-то объяснял жильцам. Какая-то бабка посреди двора смотрела в небо через закопченное стеклышко. Рабочие, последние несколько дней ремонтировавшие мостовую, побросав дела, с безнадежно унылым видом сидели на краю тротуара.
В школе тоже чувствовалось напряжение. Учителя не разрешали ни о чем спрашивать. Даже те ребята, которым понадобилось в туалет, боялись поднять руку. Уроки проходили в спешке, похоже было, школа стремится поскорее от нас избавиться.
Потом я долго бродил по улицам. Пожалуй, было даже приятно, что все напуганы, а мне одному не страшно. Я видел встревоженные взгляды прохожих, которыми они прощупывали друг друга. Видел, как многие бессознательно втягивали головы в плечи, предусмотрительно съеживались, опасаясь неожиданного удара, или грома, или грохота рушащегося мира.
Улицу перебегал здоровенный парень. Под одеждой у него все тряслось, как студень, такой он был толстый. Мы его звали Буйволом.
— Ты слыхал про комету? — крикнул он издалека.
— Слыхал.
— Потрясно, да?
И пулей влетел в продовольственный магазин самообслуживания. Эта комета была прекрасным предлогом, чтобы лишний раз нажраться. Родителям Буйвола сочувствовали все жильцы нашего дома. Даже дворник. Они были маленькие, тщедушные, с вечным страхом в глазах. И надо же было природе именно с ними сыграть такую злую шутку. Буйвол ел не переставая, круглые сутки. Кладовки, шкафы, холодильник — все в доме запиралось на огромные замки. Но он, этот Буйвол, сопя и кряхтя от нетерпения, взламывал все запоры. Уничтожал запасы до последней крошки. Говорили, у них даже на мебели видны следы зубов, но лично я в это не верю.
Как-то само собой получилось, что я свернул в соседний двор, где стояла бронзовая статуя оленя. Да, просто оленя. Обыкновенного, рогатого. Кажется, ее поставили охотники. Может, в благодарность за что-то.
Во дворе я увидел картину, которая раньше меня бы наверняка взволновала. Но сейчас я остановился как будто от нечего делать, глядя без особого интереса. Она (я и впредь не буду называть ее имени) в тех же самых джинсах, только уже немного потертых, прыгала через резинку. Вы, конечно, думаете, что вот-вот притащится этот венгр или перуанец. Ничего подобного. Я тоже этого ждал, но он так и не появился. И, пока я там стоял, меня начали одолевать сомнения: может быть, мне тогда привиделось, может, они никогда не шли вместе по улице, не лопали беззастенчиво мороженое. Она остановилась, стала завязывать шнурок, а сама будто мельком поглядывала на окна красного дома, увитого хилым, безлистным сейчас виноградом. Но я-то понимал, что она меня заметила и наблюдает краем глаза. Потом она что-то сказала подружкам, эти идиотки захихикали, потом начали громко смеяться, просто-таки зашлись от хохота. Умолкали на секунду, вроде бы одергивая друг дружку, и тут же снова принимались ржать еще омерзительнее. Я сделал вид, что кого-то жду. Даже повернулся спиной.
Она меня, честное слово, ни капельки не интересует. Прыгает, как коза, и ведать не ведает, что ее ждет через три недели. Вообще-то, я не прочь был бы оказаться в этот момент с ней рядом. Даже если б она мне руки целовать стала, ничего бы ей не помогло. Хотя… как знать? Может, в конце концов я бы позволил себя упросить. Но все равно это бы уже не имело смысла.
Поздно. Я ведь уже давно принял решение. И я направился в свой двор. Попозже, может, еще выйду на улицу, погляжу, как развиваются события.
Во дворе я увидел дога, который сидел на ступеньках перед нашим подъездом и вылизывал брюхо.
— Привет, старик, — сказал он еще более грубым, чем прежде, голосом. — Я звонил-звонил, но никто не открыл.
— Я думал, ты больше не появишься.
— Ты что? У меня дома были кое-какие дела. Хочешь, мотанем сегодня?
— Куда?
— Не придуривайся, старик. Туда, где мы были в прошлый раз.
— Я еще не обедал.
— Не хочешь — не надо. Обойдемся без ваших милостей.
— Ну, вообще-то, ненадолго можно.
— Я тоже не могу надолго.
В этот момент мимо нас прошли родители Буйвола, навьюченные огромными сумками с провизией. У матери было злое, ожесточенное лицо. Ничего удивительного.
— Слышишь? — сказала она мужу. — Пес разговаривает с мальчишкой человеческим голосом.
— У тебя что, других забот нету? — печально вздохнул отец Буйвола.
Дог проводил несчастных сочувственным взглядом. Верно, уже прослышал про их беду. Покачал головой, уронив капельку слюны на цементную ступеньку. До чего же он все-таки смешной. И как только сам не замечает?
— Ну что? — спросил он вдруг, очнувшись от задумчивости.
— Может, подымемся на чердак? Туда редко кто заходит.
— Давай. Мне все равно.
Мы долго поднимались по лестнице, потому что чердак был на девятом этаже.
— Что ты думаешь насчет этой кометы? — спросил я где-то на полдороге.
Пес на мгновение остановился. Огромный язык почти касался каменного пола.
— А ты веришь в реинкарнацию? — тихо спросил он.
Я молчал, озадаченный этим вопросом. Но он, видно, решил, что я не понимаю слова «реинкарнация».
— Это переселение душ. Кто-то умирает, а его душа, его естество переходит в кого-то другого. Усек, старик?
— Вечная жизнь, разновидность бессмертия. Читал об этом давным-давно, когда был маленький.
Дог помрачнел. Сердито вылупил на меня свои глазища, похожие на свежеочищенные каштаны.
— Ты в это не веришь?
— Слишком многое приходится принимать на веру. Ну и кем же ты был в предыдущем воплощении?
Пес-изобретатель переступил с ноги на ногу и пошел вперед.
— Я был лордом, — коротко бросил он.
— Звали тебя, что ли, Лордом?
— Знаешь что? — неприязненно проворчал он. — Не прикидывайся глупее, чем ты есть. Я был обыкновенным английским лордом. Надеюсь, по мне это еще заметно.
— А зовут-то тебя как?
— Себастьян.
Я разочарованно умолк. Теперь уже было ясно, что я имею дело со снобом. Сноб — это тот, кто притворяется, будто он лучше, чем на самом деле.
Мы вошли на чердак. Там было темно и тихо. В нос ударил едкий запах пыли и паутины.
— Ну как? — спросил я.
— Сойдет. Присядем у стены, там побольше света.
И довольно грубо выругался, поскользнувшись на какой-то старой газете. Я невольно усомнился в его благородном происхождении.
— Видишь меня?
— Вижу, — сказал я, садясь. — У тебя с нижней губы слюна капает.
Дог быстро и смущенно утерся своей костлявой лапой.
— Понимаешь, мне кажется, я откуда-то знаю эту долину, — тихо сказал я.
Он едва заметно улыбнулся:
— Ни о чем не спрашивай. Когда-нибудь ты все поймешь. Готов в путь?
— Готов.
Что бы я сделал, если б у меня был миллион долларов? Целый миллион. Откуда? Это совершенно неважно. Может, выиграл бы в лотерею, может, получил наследство или премию, а может, заработал честным трудом.
Значит, так. Главное — сохранять спокойствие. Прежде чем начать тратить эту кучу денег, нужно позаботиться об их сохранности. Например, положить в банк, может быть швейцарский. Но ведь банки частенько лопаются, даже самые надежные, то есть государственные. Так что, пожалуй, лучше купить акции крупного предприятия (как поступают все солидные люди). Хотя — если хорошенько подумать — это тоже рискованно. Ведь цена акций постоянно падает. Как ни откроешь газету, где-нибудь оплакивают крах на бирже. Самое простое было бы спрятать все свое богатство под половицу. Но кто в таком случае гарантирует его безопасность? Ведь дом может сгореть, деньги могут украсть или произойдет какая-нибудь неожиданная девальвация. Короче, с самого начала с этим миллионом хлопот не оберешься.
Да что я волнуюсь заранее? Есть у меня миллион, и хорошо. Итак: первым делом я бы нанял роскошный реактивный лайнер и усадил в него всех — маму, отца, пани Зофью, эту, в джинсах, Буйвола, может, нашего классного руководителя и, пожалуй, кошмарное чудовище, то есть Цецилию, тоже, ну и, разумеется, Себастьяна. И полетели бы мы на далекий южный остров, где нас бы уже ждала шикарная гостиница на берегу океана. Каждый получил бы отдельный номер с видом на пляж, даже Себастьян. Дамы обнаружили бы на столиках изящные конверты с крупными суммами, потому что они обожают покупать разные тряпки, побрякушки, духи. Мужчины тоже бы кое-что нашли, но поменьше — на что им.
Итак, жили бы мы там в свое удовольствие, может, месяц, может быть, два, но не дольше, потому что и хорошее в конце концов надоедает. Еще я бы мог всем подарить подарки: кто захочет — машину, кто не захочет — не надо. Отцу наверняка, Буйволу и классному руководителю — тоже.
Маме просторную мастерскую, уйму холстов и красок. Пани Зофье целую аптеку для похудания, Буйволу абонемент в лучший ресторан, а Цецилии — настоящего мужа, возможно тихого застенчивого аборигена с этих самых южных островов.
А себе? Себе тоже машину или велосипед, приличные часы, магнитофон. Впрочем, зачем экономить? Я бы купил себе все, что только можно купить. Хотя мне мало чего нужно, большая часть вещей на меня нагоняет тоску, и от этого я иногда сам на себя злюсь. А еще я бы мог тайком делать добрые дела. Подошел бы, например, к нищему, старательно изображающему слепого: прошу, тут изрядная сумма, надеюсь, вам хватит на безбедную жизнь. Благодарить себя, ясное дело, не позволил бы, даже фамилии своей не назвал бы и быстро ушел, оставив убогого в шоке от изумления и радости.
Возможно, я бы построил современную детскую больницу. С садом, с бассейнами, с телевизорами в каждой палате, с елкой на Рождество, с зайчонком на Пасху. Но откуда потом брать деньги на ее содержание? Вот когда начнутся сложности.
Итак, я бы всех одарил и себя не забыл, и что дальше? Жить только ради того, чтобы заниматься благотворительностью, довольно-таки бессмысленно. Какой-то высокий смысл тут, может, и есть, но мне это дело вскоре наскучит. Ну понаслаждаюсь я год, два или даже три, а потом что? Ведь больше, чем можно съесть, я не съем, смотреть одновременно на несколько пар часов не сумею и сразу на двух автомобилях разъезжать не смогу. К тому же, как известно, все, что легко дается, быстро надоедает.
А постоянные волнения и страхи, что деньги падают в цене, что банки объявляют о своем банкротстве, что гангстеры убивают миллионеров? Зачем мне это все? За какие грехи?
По правде сказать, даже приятно не иметь миллиона долларов.
Мы с догом стояли в какой-то обшарпанной подворотне. Со стен там и сям обвалилась штукатурка, деревянные рамы дверей полуистлели, в каменном полу не хватало плит. Нас огибал вытекающий на солнечную улицу поток людей. Где-то гремел патефон. Я увидел мигающую надпись из электрических лампочек на доме во дворе, ярко освещенный вход и над ним большую цветную картину на листе фанеры. Это был маленький старый кинотеатр, откуда после сеанса выходили зрители.
— Где мы? — спросил я.
Себастьян прижался к стене, опасаясь, как бы кто-нибудь не наступил ему на ногу.
— Ох, бляха муха, — прошептал он. — Нас немного снесло. Мы попали в город.
— И что же теперь будет?
— Да ничего. Город тебе тоже стоит посмотреть. Потом пригодится.
Мы вышли на залитую солнцем улицу, где было множество маленьких магазинчиков со стеклянными витринами, заваленными барахлом, небольших кондитерских и дешевых кинотеатров. По мостовой тощие вялые лошади тащили грязные выцветшие дрожки. По тротуарам торопливо шагали необычно одетые прохожие.
— Я знаю дорогу, — сказал Себастьян. — Пошли налево. Так ближе.
И тут мы услышали колокол. Он звонил размеренно, как и подобает солидному костельному колоколу. Вскоре ему ответил другой, и совсем другим тоном, протяжно и ужасно печально; звук медленно умирал в густом от солнечного блеска воздухе. Впереди я увидел не то маленькую площадь неправильной формы, не то скверик. С левой стороны высились золотистые купола, увенчанные крестами с двумя перекладинами, — это оттуда доносился унылый колокольный звон. Справа стоял старый католический костел. Его колокол первым возвестил о начале вечерней службы.
Себастьян припустил рысью. Я едва за ним поспевал. Теперь мы бежали по узкой извилистой улочке между рядами деревянных домишек. Все они были двухэтажные, одни выкрашенные масляной краской, другие некрашеные, цвета посеревшей от времени натуральной древесины. Некоторые прочно стояли на земле, но многие кренились вперед или вбок, а их маленькие оконца и низкие двери были страдальчески перекошены. Мы поравнялись с каким-то садом, над которым возвышалась крутая гонтовая крыша с покосившейся деревянной башенкой и ржавым полумесяцем. Себастьян оглянулся, и я кивнул, давая понять, что узнаю в этом строении убогую мечеть.
Потом улочка кончилась, и мы увидели обыкновенную проселочную дорогу. Такую, как на старых картинах: песчаную, с глубокими колеями, прорытыми колесами телег. В полусотне метров от нас дорога раздваивалась; на перекрестке под деревянным распятием лежал в высокой лебеде наш знакомый петух по кличке Цыпа.
Он приподнял свои белые, похожие на бельма веки и прохрипел:
— Куда вас, ребята, черти несут?
— Только не отвечай, а то ни в жизнь не отцепится, — проворчал Себастьян, ускоряя шаг.
— Погодите, я с вами. — Цыпа стал подниматься с земли.
— Быстрее, жаль время терять, — заторопил меня Себастьян. — Скоро стеменеет, а нам еще идти и идти.
Я украдкой оглянулся. Цыпа, прислонившись к шершавому бревну, из которого был сделан крест, вопил нам вслед дурным голосом:
— Дайте взаймы пятьдесят грошей! Ах вы скряги, скупердяи, жадюги, скопидомы, сквалыги, жмоты, эгоисты паршивые! Не дадите — так прокляну, что вам земля покажется с овчинку!
Мы опять свернули налево. Дорога спускалась вниз, к реке, неслышно бегущей в зарослях ольшаника. Потом мы взобрались на пригорок, но река по-прежнему оставалась рядом. Мы ощущали ее прохладу, ее илистый запах.
— Мне они снились, — сказал я, с трудом переведя дух.
— Кто? — спросил Себастьян.
— Ну, эта белая девочка и он.
Дог, не ответив, зашагал еще быстрее. Мы пересекли луг, весь в дымке белого пуха, и увидели золотистую усадьбу.
На этот раз Себастьян описал большой круг, и мы подошли к усадьбе сзади. Где-то за спиной урчал невидимый пивоваренный завод. Железная ограда тут была запущенная, во многих местах не хватало прутьев, и их заменяли небрежно вставленные доски.
Себастьян толкнул одну из досок, на которой я заметил глубокие царапины, вероятно от его когтей. Значит, он не раз здесь бывал. Но когда и с какой целью, я все еще не знал.
Мы пролезли через дырку внутрь. В густом малиннике стрекотали серебристые сверчки, видно превосходно себя чувствовавшие в такой жаркий летний день. Между кустами пауки растянули свои прозрачные сети. Себастьян вдруг зафыркал, стал тереть передней лапой нос. Но это мало помогло. Крепкий запах малины его одолевал. В конце концов ему пришлось остановиться и основательно вычихаться.
— Ох, бляха муха, — бормотал он в коротких промежутках между чихами. — Понимаешь, старик, у меня сенная лихорадка. Весной и в начале лета, когда все цветет, я иногда просто подыхаю. Ну, еще два разочка. Апчхи, апчхи.
Платок у него, разумеется, отсутствовал, хотя в прошлой жизни он был английским лордом. По рассеянности вытерев нос крапивой, Себастьян довольно грубо выругался.
— Тсс, тихо, — прошипел он, хотя я стоял не шевелясь. — И смотри под ноги, здесь могут быть силки или капканы.
Рядом с дерева сорвалась какая-то птица. Она летела навстречу заходящему солнцу, и я не мог разобрать, ворона это, галка или фазан. Так или иначе, птица была большая и на фоне красноватого зарева казалась совершенно черной. И тут мы услыхали негромкий выстрел. С птицы посыпались черные перья, она стала заваливаться на одно крыло, а потом камнем полетела вниз. За кустами малины раздался глухой звук, точно кто-то шлепнул ладонью по нескошенной луговой траве.
— Это он, — тихо сказал Себастьян, и я сразу догадался, о ком речь. — Осторожно, на цыпочках, старик. Как бы нам не влипнуть.
Мы прокрались на зады усадьбы. Я увидел старый замшелый колодец с большим колесом и трухлявые ступеньки, ведущие на покосившуюся деревянную веранду с выбитыми стеклами. Это была северная сторона дома; солнце наверняка никогда сюда не заглядывало. Огромные древние каштаны сплошной стеной заслоняли небо. На черной холодной земле не росло ни травинки.
— Рискнем, старик? — вполголоса спросил Себастьян.
— Угу, — буркнул я.
Шкура на спине пса-изобретателя мелко дрожала, будто его облепила туча комаров. Но на самом деле он дрожал от волнения.
— Go ahead! — зарычал Себастьян и толкнул меня костлявым боком.
В несколько прыжков мы взлетели на веранду.
— Что ты сказал? — спросил я, отдышавшись.
— Ничего особенного. Так, вырвалось по-английски. Быстрей, старик, не будем терять время.
Мы осторожно вошли в просторные темные сени. Себастьян, видно, искал дверь: я услышал, как он тычется мордой в стену. Наконец что-то скрипнуло. Мы увидели квадратную комнату с алтарем и восковыми свечами. Вероятно, это была усадебная часовня. На разостланных на полу соломенных подстилках лежали зеленые недозрелые помидоры. Под окном с разноцветными стеклами стояли корзины, полные ранних яблок, кажется бумажного ранета.
Мы бесшумно протиснулись в приоткрытую дверь напротив входа в часовню и очутились в большой гостиной. С потолка свисала огромная люстра. Кроваво-красные подвески легонько вздрагивали, словно от дыхания спрятавшегося в темном углу великана. На столе красного дерева спал котенок. Наверно, в эту минуту ему приснилась большая собака, потому что он зашевелил ушками и, не открывая глаз, обнажил тоненькие клыки.
Из гостиной мы вошли в кабинет, пропахший табачным дымом и лавандой. На стенах висели старые фотографии, барометры, коллекция финских ножей, отделанные серебром двустволки. Из стоящего на письменном столе сосуда торчал пучок разноцветных перьев, вероятно подстреленных в парке птиц. Рядом лежал открытый анатомический атлас. Я увидел страшную фигуру человека с ободранной кожей, обнаженное сердце в очерченной красным школьным мелком рамке и около этой рамки жирный восклицательный знак. Поперек атласа белела тоненькая шпажка для игры в серсо.
Себастьян тоже с испугом смотрел на этот атлас и белую шпажку.
— Она здесь, рядом. В соседней комнате, — услышал я вырвавшееся из его сдавленного горла шипение.
Я видел, что Себастьян страшно нервничает. По мягкой лоснящейся шкуре то и дело пробегали судороги — казалось, дог пытается стянуть ее через голову, точно толстый свитер. Черные губы комично дрожали, левый глаз непрестанно подмигивал. В этом было что-то ненормальное. Еще одна странная загадка.
Неверным шагом Себастьян подошел к дубовой двери и прижался к ней носом. Я понял, что он осторожно толкает дверь, постепенно усиливая натиск. В конце концов, должно быть, образовалась щель, потому что пес приложил глаз к дубовому орнаменту чуть повыше дверной ручки. И застыл с нелепо поднятой, конвульсивно подрагивающей лапой. Впечатление было такое, будто Себастьян нежно поглаживает какой-то драгоценный предмет. Где-то за окном гомонили ласточки.
Я коснулся спины Себастьяна. Она была мокрая.
— Чего ты там видишь? — шепнул я.
Но он и не подумал уступить мне место. Наоборот, еще крепче прижался к двери своей огромной башкой.
Тут в предвечернюю тишину вкралась приятная мелодия, казалось наигрываемая на одной тоненькой струне. Пес-изобретатель задрожал всем телом.
Я нагнулся и под его горячей мордой заглянул в щель. И вот какая картина представилась нам с Себастьяном в тот день за час до захода солнца.
В большом кресле-качалке сидела девочка в белом. На ней было то же самое платье, те же носки, те же туфли, даже лента в темных волосах та же самая. И вообще все точно такое, как в прошлый раз, у ограды парка; могло показаться, что не было ни визита Цецилии, ни школы, ни предсказания конца света — словом, что мы с ней никогда не расставались, что прошла лишь одна минута и она едва успела добежать от железной ограды до своей комнаты, на стенах которой плясали мелкие зайчики отраженного света.
У этой девочки, у Эвуни, были очень темные, пожалуй, даже черные волосы. Я их хорошо разглядел, когда она наклонила голову, рассматривая на свет какие-то стеклышки в рамочках, наверное диапозитивы. Глаза у нее были светло-зеленые, а брови — очень черные. В целом лицо, включая рот, казалось цыганским или, во всяком случае, восточным. Вероятно, такие лица были у одноклассниц моего отца, который родился где-то на Востоке и до сих пор тоскует по тем далеким краям.
Тихая музыка смолкла, и Эвуня, не отрывая глаз от диапозитива, свободной рукой нашарила деревянный швейцарский домик, стоявший на этажерке. Приподняла крышу домика, мы на секунду увидели крошечную мебель и малюсенькую лестницу, но Эвуня тут же закрыла крышку. И швейцарский домик начал наигрывать негромкую мелодию, а я догадался, что это старинная музыкальная шкатулка.
Пока я сидел на корточках под дверью, у меня затекла нога и по ней забегали мурашки; я хотел пошевелить стопой, но то ли сам зацепился за Себастьяна, то ли он споткнулся о мою ногу — короче, внезапно мы оба с диким грохотом ввалились в комнату.
Эвуня вскочила с кресла. Себастьян попытался быстро подняться, но только скользил костлявыми лапами по вишневым доскам пола, скользил и скользил, принимая все более комичные позы и в отчаянии бормоча:
— Прошу прощения, извините, пожалуйста, мы хотели как лучше, то есть мы, так сказать, с коллегой располагаем некоторыми сведениями, в связи с чем хотели бы помочь, да-да, именно помочь, а вернее, в случае необходимости оказать помощь, словом, с помощью помощи помочь освободиться.
Наверное, он так бы и елозил по полу до поздней ночи, если б в какой-то момент не растянулся во весь рост. И, конечно, притворился, будто лежать так ему очень удобно. Девочка все это время стояла около нас, приложив палец к губам.
— Меня никто не сумеет освободить, — тихонько вздохнула она. — Никому это не удастся. Терп всех убьет.
— Кто? — хрипло спросил я.
Эвуня посмотрела в мою сторону, но я не мог бы с уверенностью сказать, что она меня видит.
— Он. Терп, — повторила шепотом. — Боже, были бы живы мои родители…
Кругленькая слезинка упала с ее неправдоподобно длинных ресниц на щеку. Очень странная слезинка, в которой сверкнул отблеск зеленых листьев каштана, красные блики заходящего солнца, холодная синева безоблачного неба.
Себастьян вдруг начал задыхаться. Хрипел, храпел, хватался лапами за свою огромную черную морду.
— Пожалуйста… убежим вместе… навсегда… я знаю путь… на другую планету… к хорошим людям…
Эвуня на минуту заколебалась, но потом решительно сказала:
— Нет. Не сегодня. Может быть, в другой раз. Я должна отыскать что-то очень важное, для меня это самая дорогая память.
— Заклинаю вас, — прерывающимся голосом завыл Себастьян. — Завтра, возможно, будет уже поздно. Бежим. Все готово в дорогу.
— Тише. Умоляю. Не сегодня.
И вторая слеза скатилась из второго глаза. Я почувствовал странный соленый вкус во рту.
— Он уже сюда идет. Я слышу его шаги. Он вас застрелит, — с отчаянием прошептала она и подтолкнула нас к двери.
— Мы вернемся, — тихо всхлипнул Себастьян, покорно скользя по полу. — Не отнимайте у нас надежды.
— Хорошо. Я буду ждать. Все время буду ждать. Пока, мои рыцари.
Ошеломленные и взволнованные, мы выкатились на темную веранду с выбитыми стеклами. Где-то кто-то пел протяжным печальным голосом — то ли за рекой, то ли еще дальше, в дремучих лесах, в высоких, как хлеба, травах, на болотах, где по ночам пугают людей блуждающие огоньки; таким мне представлялся мир, окружавший долину.
Невдалеке, по-видимому за углом дома, снова глухо прозвучал выстрел.
— Бежим, старик, — простонал Себастьян.
Мы опрометью бросились к малиннику и сразу окунулись в душный воздух, насыщенный резкими предвечерними запахами. Не разбирая дороги, помчались по направлению к железной ограде.
— Ох, бляха муха, — вдруг прошипел Себастьян. Я хотел спросить, почему он ругается, но в этот момент почувствовал, что какое-то чудовище цапнуло меня зубами за ногу. Вцепилось мертвой хваткой, крепко сжало зубами голень. Я с криком обернулся, но позади никого не было. Только мерно покачивались красные веточки малины, которые я задел. Левая нога утопала в буйной траве. Я раздвинул стебли. Две страшные зубастые железные скобы пожирали мою бедную ногу, точно спаржу. Себастьян смотрел на меня с жуткой болью в черных глазах.
— Я попался в силок, — неуверенно сказал я.
— Гораздо хуже, старик. Это капкан.
— А ты?
— Я — в силок. Это, конечно, чепуха, но лапами не пошевелить. Если б ты мог подойти и помочь…
— Хорошо тебе говорить. Этот капкан мне сейчас ногу перегрызет.
Себастьян долго молчал.
— Все, конец, — наконец проговорил он. — Надо смириться.
— Это как понимать, приятель?
— Мы позовем на помощь. Он, этот Терп, придет и…
И осекся, уставившись в небо. Можно было подумать, сейчас завоет на бледный призрак луны, маячивший над крышей усадьбы.
— И что? — спросил я.
— И нас застрелит.
— Застрелит?
— Да, старик, просто застрелит. Я тебя, кстати, предупреждал. Мне-то плевать. Я готов к самому худшему. Все равно жизнь осточертела. Конец так конец. Я не против.
— Да это же игра. Чего ты несешь? Перегрелся, что ли?
— Игра там, у нас во дворе, — мрачно произнес Себастьян. — Отсюда не возвращаются.
— Но мы ведь однажды вернулись.
— Потому что я знаю секрет. Но на этот раз ничего не получится. Кто рискует, старик…
Где-то рядом раздался шорох. Кто-то, борясь с колючими ветками, продирался сквозь малинник.
— Наберись мужества, чтобы с достоинством взглянуть в глаза смерти, — сдавленным голосом сказал Себастьян. — Прощай, старик.
Мы напряженно вглядывались в гущу малинника. Из кустов медленно высунулась седенькая голова, загорелое лицо с белыми, точнее, зеленоватыми усами, а затем и вся тщедушная фигура старика в рубашке без воротничка, в диагоналевых штанах и огромных валенках, подбитых кусками старой покрышки.
— От и вляпались, — сказал старичок с очень странными интонациями — то ли певучими, то ли жалобными.
— Он говорит, плохи наши дела, — быстро перевел Себастьян. Старичок согласно закивал серебряной головой.
— Выпустите нас, — повелительно сказал я. — У нас мало времени. Мы нездешние.
— А нельзя отпускать, — добродушно улыбаясь, не то запел, не то заплакал старичок. — Попались — терпите.
— Старый человек, — торжественно произнес Себастьян, — неужели ты возьмешь на свою ветхую совесть нашу молодую кровь?
— Ишь ты, какая хитрая сявка, — протяжно удивился седенький старикан. — Беда заставила, так по-людски заговорил. Нет, зайчатки, не могу я вас отпустить. Паныч Терп злой, ох какой злой барчук. Кто сюда раз войдет, тому хана. Навсегда.
Себастьян почему-то не спешил переводить речь старика. А я не знал ни что такое «сявка», ни что такое «хана». Хотя нетрудно было догадаться, что «сявка» имеет мало общего с титулом лорда, а «хана» может предвещать только большую беду.
Старичок присел на обросший грибами пень и стал невозмутимо сворачивать цигарку над жестяной коробочкой с табаком и листочками папиросной бумаги. Старательно послюнив край листка, проговорил задумчиво:
— А Винцусь наш, горемыка, круглый сирота, как однова пропал, так на всю жизнь и сгинул. Плохо ему у нас было аль обижал кто? Мы со старухой от зари до зари горбатились, чтоб ка-быздоха этого в люди вывести, сам священник его привечал и грамоте учил. А он, бедные вы мои зайчатки, только и делал, что проклинал нашу жизнь, по другой томился. И вот взял да убежал, мы и не знаем, на каком он свете, где приткнулся, чего делает.
— Может, над другими людьми измывается? — хмуро пробормотал Себастьян.
Старичок закурил ловко свернутую цигарку и вздохнул.
— Может, и так. Он у нас чувствительный, ты его и пальцем не тронь, а сам иной раз любого достанет. Горючими слезами заливается, клянет поганый мир, себя, постылого, и так, рыдаючи, живым огнем припекает ближних. И в кого он только, аман проклятый, уродился?
— Может быть, в деда с бабкой? — осторожно предположил Себастьян.
— Брешешь, зайчик. Это ж мы ему дед с бабкой будем. И вас тоже жалко, ой как жалко. А тебя, — он ткнул в Себастьяна желтым от табака пальцем, — тебя больше всего. Ишь какая здоровущая псина, породистый небось, а? Один ошейник чего стоит. Хозяева кучу денег потратили, а ты шляешься по чужим садам.
— Вообще-то, мы бы могли разузнать про Винцуся, — небрежно бросил я.
— А вы что, дачники?
— Да, мы из города.
— Неужто из этого — самого главного?
— Из самого главного.
— И не встречали Винцуся?
— Пока нет. Но можно постараться.
— Вы его, зайчатки, ищите среди больших людей. Он у нас высоносый, характер — не приведи Господь.
— Как же мы будем искать? Сперва нужно из вашего сада выйти.
Серебристый старичок погрозил мне пальцем и запел добродушно:
— Ой, ты тоже хитрющий. Я вас отпущу, а меня паныч Терп выгонит взашей.
— По-другому никак нельзя. Мы тихонько, без шуму, на цыпочках. Никто не узнает.
— Ой, чего-то тебя в краску бросило. Ты, часом, не врешь, зайчик?
— Нет так нет, — обиженно сказал я.
— Ишь ты, нравный, как наш Винцусь. — Старичок подошел ко мне и тяжело опустился на колени. — А не обманешь старого человека?
— Вы что? Я себе не враг. Старичок со вздохом открыл капкан:
— Ну, с Богом, зайчатки.
И все-таки, видно было, освобождать нас ему не хотелось. Особенно долго он возился с силками Себастьяна. Кряхтел и постанывал, свободной рукой похлопывая пса-изобретателя по жесткому заду. Наверно, просто жаль было выпускать на свободу такого великолепного зверя.
Мы опрометью кинулись к ограде. Наша поспешность встревожила старика.
— Погодите, аманы. Хоть бы спасибо сказали. Куда вас несет? Поговорим чуток про жизнь.
Но мы уже были по другую сторону ограды.
Поднялся какой-то странный предвечерний ветер. Большие деревья страдальчески гнулись, громко шелестя тяжелыми от листвы ветвями. Красные отблески последних лучей солнца сновали по мокрой траве, как огромные белки.
Задыхаясь, мы выбежали на проселочную дорогу, которая вела через луг к реке.
— Вырвались, — сказал я, жадно глотая смолистый воздух.
Себастьян молчал, низко опустив голову. Казалось, он обнюхивает иссохший придорожный мох. Я ткнул его в бок, похожий на стиральную доску:
— Что случилось? Себастьян?
Он очнулся и заморгал полными слез черными глазами.
— Sorry. Задумался. Все в порядке.
— Себастьян, что все это значит? Там, в усадьбе, ты дрожал, как смородинное желе. Едва на ногах стоял, я прекрасно видел.
Пес-изобретатель нетвердым шагом двинулся вперед, тяжело ступая огромными лапами по колеям, полным рассыпчатого, как зола, песка.
— Пустяки, старик. Что-то я расклеился. Видать, день такой.
Я понял, что он ничего больше не скажет. Солнце пряталось за горизонт. Мы шли в темнеющем воздухе, где, как в нагревшемся за жаркий день пруду, чередовались теплые и холодные слои.
Из-под куста шиповника кто-то поднялся. На фоне алюминиевого неба возник знакомый неопрятный клюв с прилипшими ячменными зернышками.
— Эй вы, недотепы, — проскрипел петух. — Померяемся силой?
Себастьян притворился, что не услышал вызова. Цыпа поплелся за нами по обочине.
— Может, вам здесь не нравится, а? — настырно допытывался он, преодолевая отвратительную икоту. — Может, вы нам вообще делаете одолжение?
Поскольку мы молчали, он обратился к кому-то невидимому, кравшемуся рядом в высокой траве.
— Видала, Феля, прохиндеев? Небось на званый ужин приглашены, вон как шпарят. Интеллигенты паршивые.
Эти идиотские зацепки в конце концов меня обозлили.
— Ты что людей задираешь, неряха? Поди лучше на реку и вымой свой сопливый клюв.
Цыпа онемел. Расправил хилые крылья и застыл, окаменев от негодования, а потом, поднатужившись, распушил свои жалкие перышки и заорал душераздирающим голосом:
— Они нас оскорбили, слыхала, Феля? Обидели грубым словом. И кого? Нас, местных мирных, безобидных трудяг.
Себастьян молча припустил к реке. Верно, знал, что делает. Я трусцой побежал за ним.
— Погодите, голодранцы столичные! — вопил Цыпа. — Я вам покажу. На всю жизнь отобью охоту. Только подождите, остановитесь на минутку, у меня ноги болят. Да погодите вы, козлы, стойте, чтоб вас черт, не то прокляну!
Его вопли постепенно превращались в жалобные причитания. А мы все быстрее бежали к реке, которая встретила нас холодным пронзительным шумом. Вокруг быстро сгущался мрак, пахнущий разогретой мятой, мрак невидимых летучих мышей, запутывающихся в человеческих волосах, мрак, насыщенный стрекотанием сверчков, мрак, запомнившийся по каким-то сказкам.
Внезапно у меня мелькнула одна мысль. Вообще-то, я постоянно об этом думаю, а если не думаю, если голова занята другим, ощущаю; это какое-то подобие страха, сотрясающая все тело дрожь, неукротимая пугающая тревога. Еще раз решительно заявляю: я — рационалист, то есть верю единственно и исключительно в человеческий разум. И тем не менее, будучи самым что ни на есть рациональным рационалистом, руководствующимся лишь здравым смыслом, признаю, нет, даже поддерживаю суеверия. Только начинающие и потому особо рьяные рационалисты — как и люди, которые верят в Бога, — высмеивают предрассудки. У верующих практически нет никаких забот. Они могут все на свете объяснить существованием божественной или сатанинской силы. Другое дело уважающий себя опытный рационалист. Ему не пристало все сваливать на волю Божью. А следовательно, он должен серьезно, с научными мерками подходить к любым странным, пускай даже сверхъестественным явлениям. Да и наука рано или поздно реабилитирует суеверия, и они снова будут в почете. Наверно, не стоит излишне увлекаться троекратным сплевыванием через плечо, но и легкомысленно отказываться от этой традиционной практики нельзя.
В данном случае речь идет о Зверочеловекомороке. Это нечто всю жизнь нас преследующее. Сосредоточившее в себе все, чего мы не понимаем в природе, и все, чего не знаем о человеке, и вообще все, чего не ведаем о неведомом. Зверочеловекоморока никто никогда своими глазами не видел, но каждый хорошо знает, фактически с ним сжился, хотя это вовсе не означает, что когда-нибудь перестанет его бояться. Короче, каждый из нас отлично осведомлен о его обычаях, пристрастиях и даже капризах. Самые впечатлительные могут еще и описать нрав, а то и внешний вид Зверочеловекоморока, хотя я считаю, что внешний вид большого значения не имеет.
Вам, наверно, кажется, что я рассказываю про какое-то чудовище, которое сам придумал. А вот и нет: я только его открыл, то есть научными методами обнаружил его присутствие, и делюсь с вами тем, что знаю. Только и всего. Никаких выводов я пока и сам не могу сделать.
Где он, этот Зверочеловекоморок? Он неизменно оказывается рядом в те странные минуты, которые запоминаются на всю жизнь. Он поджидает нас при внезапном пробуждении, когда, задремав после обеда, мы вдруг просыпаемся и видим за окном багровое заходящее солнце, слышим чириканье воробьев, дерущихся посреди дороги, ощущаем дуновение ветра, теребящего занавеску на окне. В первую секунду все кажется нам чужим, пугающим, незнакомым, будто мы только сейчас родились на свет. Вот тогда он, Зверочеловекоморок, тут как тут.
Он с нами в ночной полудреме; осмелев больше обычного, подкарауливает нас в каждом углу, в каждом клочке темноты, преследует, догоняет, куражится, мучает, убивает, а когда мы начинаем метаться в постели, пытаясь задавить в себе панический страх и унять бешено колотящееся сердце, уходит — нехотя, мешкотно, мстительно обещая вернуться.
Иногда он осмеливается нападать в открытую, среди бела дня, а то и в присутствии других людей. Во время болезни, например, вдруг подкрадывается, и ты уже готов бежать куда глаза глядят, сломя голову, лишь бы от него подальше. В другой раз он может застукать тебя в кафе, в самолете, в кино. Возможно, вам случалось видеть людей, которые, кидая по сторонам безумные взгляды, отчаянно пробираются между рядами кресел к выходу в середине сеанса. Эти люди внезапно, ни с того ни с сего, ощутили его близость и потому, лишившись рассудка, здравомыслия, культурных навыков, забыв о правилах хорошего тона, пускаются наутек, не разбирая дороги, как обложенные со всех сторон звери.
Мне-то кажется, что от него, от этого Зверочеловекоморока, нас защищают наши чувства. Может, в этом и есть их главное назначение? Может быть, то, что мы считаем основной задачей органов чувств, когда-нибудь окажется лишь вторичной функцией, случайным набором действий? Обратите внимание, что нападает Зверочеловекоморок на нас тогда, когда наши чувства вроде как парализованы или сном, или болезнью, или еще по каким-нибудь внешним причинам.
Пани Зофья как-то сказала:
— У меня в комнате на полке лежит жвачка. Можешь ее взять.
Я, конечно, знал, что она жвачку в рот не берет, поскольку худеет и строго соблюдает диету. Пани Зофья же, в свою очередь, знала, что я страшно люблю заходить к ней в комнату. Кстати, я даже сам не понимаю почему. Просто не могу с собой совладать.
Было это поздним вечером, но мне не хотелось зажигать свет. Поэтому по длинному извилистому коридору и по ее комнате до самой полки я брел в темноте. Клянусь вам: темноты как таковой я ни капельки не боюсь. Темнота — это всего лишь отсутствие света. Но в тот раз меня чуть не хватил удар. Он, этот Зверочеловекоморок, был повсюду. В стенах коридора, в дверях прихожей, в полках с книгами, в воздухе, в моем дыхании, в тревожных мыслях.
И все-таки я взял жвачку, но вернулся к себе весь мокрый от пота, дрожа и кипя от злости. К тому времени я уже знал, что стоит выключиться хотя бы одному органу чувств (в данном случае зрению), как Зверочеловекоморок бросается в атаку.
Я, конечно, довольно сумбурно описываю свое открытие. Но это правда очень сложная штука. Я единственный осмеливаюсь касаться проблемы, которую другие обходят молчанием, притворяясь, будто их она не волнует. Однако я без труда распознаю людей, которые безуспешно с ним, то есть со Зверочеловекомороком, борются. Такие люди, слушая твои откровения, улыбаются невпопад, их взгляд вдруг убегает куда-то внутрь, и тогда кажется, что у них что-то болит. Они начинают ерзать на стуле и внезапно, в самый неподходящий момент, встают и торопливо уходят. Большую часть своих повседневных обязанностей выполняют как бы автоматически, по привычке. Это они ни с того ни с сего звонят тебе в двенадцать ночи и спрашивают: «Что слышно?» Полагаю, что далеко не все из нас способны долго выдерживать эту осаду, участвовать в непонятной игре, в бессмысленной схватке. Многие в конце концов добровольно уходят из жизни, а мы, читая некролог, обычно говорим: «Странный все же был человек, наверно слегка ненормальный, что-то в нем такое сидело…»
Какова цель этой кошмарной игры, этого наводящего страх поединка, пока не знаю. Я уже напал на след, но сейчас еще не могу всего объяснить. Откуда он прибывает, этот Зверочеловекоморок, из каких уголков Вселенной (если не из потустороннего мира), что задумал, чего добивается, чем руководствуется?
Быть может, мне еще удастся разгадать эту загадку. Буду очень стараться и рассчитываю на вашу помощь. Ну а если что-то покажется вам слишком сложным или непонятным, не поленитесь вернуться к началу моего рассказа.
Наконец мы очнулись под дверью нашей квартиры. Просто на лестничной площадке.
— Опять нас немного снесло, — пробормотал Себастьян. — Обиделся, старик?
— За что?
— Да так, вообще, — тихо сказал пес-изобретатель, глядя в запыленное окно.
— Нет, ты что!
— Значит, дружба?
— Дружба.
— Навек?
Себастьян стоял ко мне боком, но я чувствовал, что он с напряжением ждет ответа.
— Навек.
Я хотел еще задать ему вопрос, который с самого начала не давал мне покоя. Но он, видно, угадал мое намерение, потому что вдруг направился к лестнице.
— Я к тебе загляну, — сказал он, спустившись на один пролет.
— Когда?
Он на мгновение заколебался.
— Пока не знаю. Может, завтра, может, послезавтра или как-нибудь на днях.
Я с минуту прислушивался к его тяжелым шагам. Перед тем как выйти на улицу, он несколько раз чихнул.
Я позвонил в дверь. Долго никто не открывал. Наконец появилась пани Зофья. С новой и весьма оригинальной прической.
— Где тебя носит? Мы уже давно пообедали.
Ответа она, разумеется, ждать не стала. Ей интересны только собственные вопросы. Ушла в свою комнату и громко хлопнула дверью.
Мама, отец и Цецилия сидели перед телевизором. Показывали процесс изготовления труб на металлургическом заводе методом холодной прокатки. Все молчали. Даже Цецилия. Я сел на стул.
— Ты справишься, — наконец сказала Цецилия таким голосом, что на экране появилась надпись: «Просим извинить за технические неполадки». — Чтобы ты и не справился? С твоим везеньем?
— Цецилия, милочка, — страдальчески поморщился отец, — в чем ты видишь мое везенье?
— Только не греши, только не искушай судьбу. Ты же просто счастливчик. У тебя чудесная жена, удачные дети, надежные друзья.
Отец скривился: мол, тоже мне счастье.
— Скажешь, я не права? — напирала Цецилия.
— Ах, дорогая. — Отец с отчаянием махнул рукой.
— Знаешь, ты просто набитый дурак, — повысила голос Цецилия, отчего дверь в прихожую сама собой распахнулась. — Погоди, судьба накажет тебя за гордыню.
— Какую еще гордыню? — мученически пролепетал отец.
В телевизоре мастер начал объяснять, как производится холодная прокатка труб. Мама все время что-то рисовала в альбоме и в разговоре не участвовала.
— Папа, — тихо сказал я. Отец с благодарностью поднял на меня глаза. — Что такое хана?
— Хана? У нас это обозначало: все пропало, конец. Примерно то же, что кранты.
— А аман?
— Аман — грубиян, хам, что-то в этом роде. Откуда ты знаешь такие слова?
Ответить я не успел: меня опередила Цецилия. Отец — просто неуч, Аман — это библейский персонаж, лютый враг евреев. Отец забормотал, что у них на Востоке, откуда он родом… Но Цецилия пропустила его объяснения мимо ушей и принялась кричать что-то насчет невежества, предрассудков, примитивного мышления. На это отец заявил, что ему все надоело и вообще жизнь осточертела. А дело было всего-навсего в том, что отца уволили с работы. Иначе говоря, выгнали. Оскорбленно-раздраженным тоном он стал рассказывать, как несправедливо с ним обошлись. Якобы он посмел оспорить мнение начальника, который не признавал прогресса в математике. Поссорились они из-за Эйнштейна. Это такой великий физик, спец по атомной бомбе, космосу и разным фокусам со временем. Не стану вдаваться в подробности, жаль терять время. Да и отец, как мне кажется, в этом предмете не очень силен. Разбирается, но поверхностно. Ему просто не по душе нынешняя мода ставить теорию Эйнштейна под сомнение.
Но я-то, к сожалению, знаю истинную причину. Отцовский шеф болеет за «Семпитерну», весьма посредственную футбольную команду. В данном случае мало сказать «болеет» — бедняга просто смертельно болен. Не пропускает ни одного матча, даже на далекой окраине. Ездит за этой командой в другие города. Возвращается, как правило, злой и ожесточенный. Потому что «Семпитерна» регулярно проигрывает. В общем, понять этого шефа трудно. Какой-то он ограниченный и, видно, начисто лишен честолюбия. «Семпитерна» еще совсем молодой клуб, без традиций, без истории, без легенды. Так, провинция. Возможно, потому шеф и полюбил их страстной, безрассудной любовью.
А отец мой «Семпитерну» ненавидит. Он тоже ходит на все матчи — исключительно для того, чтобы порадоваться унижению этой команды. В молодости отец сам играл в футбол, а теперь болеет за какой-то, кажется, первоклассный клуб. И каждый понедельник у них в отделе между отцом и его несчастным шефом разражается дикий скандал. На этот раз конфликт перешел все границы. «Семпитерна» вылетает из лиги. Шеф обвинил отца, что тот его любимую команду сглазил. Какое уж в таких условиях гармоничное сотрудничество!
Но маме об этом ничего не известно. Мама думает, все дело в Эйнштейне. И поглядывает на отца с гордостью, как на настоящего героя.
В комнату вошла пани Зофья в платье длиной с жилетку.
— Мама, я ухожу.
— Хорошо, — машинально ответила мама, — только не засиживайся, как ты любишь.
Отец мрачно смотрел на незаконченную картину катастрофического содержания, над которой мама трудилась последние несколько дней.
— Не стоит из-за всего этого расстраиваться, — наконец негромко проговорил он. — Может быть, утрясется.
— Ты имеешь в виду метеорит? — спросила Цецилия.
— Комету, милочка.
— Какая разница? По крайне мере, для нас. Я ко всему готова. Только ущербные, лишенные воображения люди боятся этого столкновения.
— А ты не боишься? — спросила мама.
— Ты что-нибудь слыхала, моя дорогая, об антимире? О негативном мире?
— Нет. А что это?
Цецилия смотрела на маму сощурив глаза — темно-карие, с сотнями крошечных светящихся точек, похожих на ледяные иголочки.
— А что такое негатив в фотографии знаешь?
— Ну да. То, что на фотографии белое, на негативе черное.
— Вообрази, что наш негативный мир такой же.
— Что общего у мира с фотографией?
— Ты тоже не понимаешь? — накинулась Цецилия на отца.
— Понимаю, конечно, — не очень уверенно ответил отец. — Я даже где-то об этом читал. Но прости, дорогая, сейчас теорий о строении Вселенной больше, чем методов похудания.
— Значит, ты считаешь эту теорию дурацкой?
— Так резко формулировать я бы не стал. Но мне она не нравится. И вообще, это ниже твоего уровня.
— Откуда тебе знать, что ниже моего уровня? Человек, который целыми днями пялится в телевизор, в культурном обществе права голоса не имеет. И вообще, что я тут с вами время теряю? Дома куча дел, а этот неуч забивает мне голову всякой чепухой.
Цецилия на глазах краснела, будто ее облили томатным соком. Решительно встала, одернула стерильное, идеально отглаженное платье, покосилась мельком на свои безукоризненной формы ноги, обмотала шею дорогим шарфиком, привезенным из Англии, и, пронзив моего отца презрительным взглядом, вышла в коридор, а оттуда на лестницу. Мама проводила ее до самых дверей, стараясь хоть немного умилостивить разгневанное чудовище.
Вы, конечно, ничего не поняли из разговора Цецилии с моими родителями. Признаюсь, что речь и вправду шла об очень непростых вещах. И реакции отца не стоит удивляться. Но я-то знаю, что пыталась доказать Цецилия. И это вовсе не так уж глупо. При случае я вам объясню.
Честно говоря, в безумных речах Цецилии всегда есть что-то чертовски интересное. Если я вам еще скажу, что она вегетарианка, то есть в рот не берет продуктов животного происхождения, если упомяну, что она три раза в день принимает душ и занимается йогой, если добавлю, что родилась она под знаком Тельца и ни один муж не выдержал с ней долее полугода, вы сами поймете, что суждениями Цецилии нельзя пренебрегать. Впрочем, я познакомил вас лишь с несколькими незначительными сторонами ее бурной жизни. Надеюсь, со временем вы лучше узнаете это чудовище, и тогда не один из вас разинет рот, подивившись богатству человеческой натуры.
— Она полная психопатка, — сказал отец, когда вернулась мама. — Неужели обязательно нужно посещать нас по десять раз на дню?
— На самом деле у нее золотое сердце, — сказала мама без особой уверенности. — Только когда поближе с ней познакомишься, становится понятно, что это за человек.
— А ты, кстати, где с ней познакомилась?
— Как где? В очереди за маслом. Я же тебе говорила.
— Ты говорила, что она твоя школьная подруга.
— Моя школьная подруга? — удивилась мама.
— Да, я тысячу раз от тебя это слышал. Мама, задумавшись, остановилась посреди комнаты.
— Кто же она все-таки: соседка по парте или по очереди за маслом? Решай, ради Бога! — взорвался отец, поглядывая на экран телевизора, где как раз сменилось изображение и теперь показывали вальцовку железнодорожных рельсов или что-то в этом роде.
Мама заморгала глазами, точно неожиданно проснулась.
— У нас на сберкнижке двадцать четыре тысячи. До конца года с грехом пополам, пожалуй, хватит… — негромко проговорила она.
Отец сразу сник:
— Уж он постарается подпортить мне репутацию.
— Ну, знаешь, все как-то устраиваются. И мы не пропадем.
— Не забывай, что у нас двое детей. Мы столько лет жили как студенты. Всё думали, настоящая жизнь еще впереди. А тут на тебе: седые волосы, первые болезни, куча забот и никаких перспектив.
— Я только мечтаю, чтобы не было хуже, — вздохнула мама.
Отец долго смотрел на бесконечно длинные рельсы, прокатываемые с разных сторон, а потом заговорил зловещим шепотом:
— Хоть бы уж эта комета наконец врезалась в наш проклятый шарик.
Я в этот разговор не вмешивался. Бессмысленно было объяснять родителям, что к нам приближается астероид, а никакая не комета и не метеорит. Что такое комета, только Богу известно. Одни ученые утверждают, что это разреженное облако молекул газа, другие — нечто совершенно противоположное. Метеоритов же на Землю ежедневно падают миллионы, и ей хоть бы что. Астероид — другое дело, это гораздо более крупное небесное тело, и на астероид мы с отцом могли бы рассчитывать. Впрочем, отец, похоже, просто хорохорится, а в душе боится космической катастрофы. Для меня же это единственный выход. Когда иной раз подумаю, что рано или поздно придется зарабатывать на жизнь, а может, даже растить детей, этих безжалостных маленьких эгоистов, меня в холодный пот бросает и я готов немедленно прыгнуть с обрыва в омут или совершить еще какое-нибудь безумство.
Я немного поел безо всякого аппетита. Отец пошел посоветоваться с сослуживцами, мама вытащила мольберт со своей катастрофической абстракцией, а я приготовился к мучительной борьбе с оставшимся до вечера временем, которое имеет обыкновение тянуться немилосердно долго.
От нечего делать я отправился в комнату к пани Зофье. Из ее окна хорошо виден красный кирпичный флигель. В каждой квартире кто-нибудь копошится. Старушки, примостившись у подоконников, присматривают за играющими во дворе внучатами. Кто-то ссорится с женой, какая-то девица гримасничает перед зеркалом, безмозглый малыш стучит пальцем по стенке аквариума, не понимая, что рыбы не переносят вибрации. Я смотрел на людей за прозрачными стеклами, в которых отражались весенние облака, и пытался угадать, что они думают об этом астероиде и о конце света или, по крайней мере, о своей жизни, своей судьбе.
И вдруг я ощутил непривычную тоску. Меня потянуло в зеленую долину с болтливой речкой, со старой усадьбой, которую я называю золотой, хотя ее побеленные стены просто сильно пожелтели от времени, захотелось опять очутиться в том удивительном городе, услышать вечерний колокольный звон, увидеть высокие кусты дикого тмина, окунуться в воздух, в котором, будто вода в нагревшемся за день пруду, чередуются теплые и холодные слои. И только тут я понял, что значит — тосковать о чем-то былом. Раньше со мной такого не случалось. Мама и пани Зофья вообще никогда не тосковали. Один только отец имел на это право и часто с жалостью и умилением вспоминал далекие края, в которых родился и вырос и которые остались далеко за границей.
В общем, на глаза у меня навернулись слезы, я почувствовал себя как будто немножко лучше и благороднее других и отчетливо осознал, что никто меня не понимает. Переполнившая сердце странная сладость разлилась по всему телу, и я сунул руку под матрас, где лежал дневник пани Зофьи.
Вытащил его и раскрыл на последней записи.
"Все с утра до ночи только и говорят об этой страшной комете, которая скоро столкнется с нашей Землей. Мама и папа очень расстраиваются, один мой братишка Петрусь, похоже, еще ничего не понимает и живет в свое удовольствие. Боюсь, я к нему не слишком внимательна. Надо исправляться. Но у меня просто не хватает времени на домашних, да и голова занята совсем другим.
Боюсь ли я смерти? Раньше мне хотелось умереть. Когда я была моложе, я любила подолгу смотреть на бурную реку и представлять свою смерть, похороны, отчаяние близких, подруг, учителей и… Его. Ну вот, пожалуйста, опять я про Него вспомнила, хотя поклялась себе не вспоминать никогда.
Размышляя сейчас о таком исходе, об окончании жизненного пути, я с удивлением обнаруживаю, что мне это безразлично. Мне на все наплевать. Даже на Него!".
Вот этого я никогда не понимал. Почему пани Зофья в жизни совсем не такая, как в дневнике? На сей раз меня ее откровения не растрогали, и я готов был хладнокровно на эту тему поразмышлять. Но меня отвлекло доносящееся со двора негромкое монотонное постукивание. Я выглянул в окно. Какой-то парень лупил мячом по глухой стене соседнего дома, отрабатывая удары левой. Это как раз и был Субчик. Тот самый таинственный Он с большой буквы. Нет, это уже ниже всякого уровня, как сказала бы Цецилия. Я этого Субчика даже описывать не хочу. Можете поверить мне на слово: подонок, настоящий подонок.
У меня появилось желание нарисовать в дневнике под последней фразой череп и скрещенные кости, но быстро пропало. Я сунул эту идиотскую тетрадку под матрас, даже не потрудившись положить ее в точности на прежнее место.
И тут вдруг раздался дикий крик — страшный, душераздирающий. Я подумал, что, должно быть, машина, разворачиваясь во дворе, прижала кого-то к стене. Но это кричала мать Буйвола. Стоя у открытого окна с пластмассовой корзиночкой для яиц в руке, она вопила в небо, словно проклиная свою судьбу. Корзиночка была со всех сторон обгрызена: отчетливо виднелись подковообразные следы зубов. Рядом стоял крохотный папаша Буйвола в аккуратном джемперочке, в модных очках, схватившись за голову: казалось, он собирается открутить ее и швырнуть в спасающегося бегством сына. Потому что Буйвол опрометью несся по двору с явным намерением скрыться на нашей улочке.
Из флигелей повыскакивали привлеченные скандалом соседи. Тогда и я решил пойти прогуляться. Вышел и сразу попал на банкет: на лестничной площадке трое мужчин поочередно прикладывались к большой темно-синей бутылке.
— За комету, господа, — сказал один и отхлебнул изрядный глоток. — Выпьешь, сынок?
Я его сразу узнал. Он частенько пировал у нас во дворе возле контейнеров с мусором в обществе пожилой дамы и какого-то инвалида. Контейнеры эти стоят в тихом закутке, огороженном цементной стенкой. Я, видно, ему нравился, но еще больше ему нравились наши мусорные ведра. Не успевал я подойти к контейнеру, как он вырывал их у меня и торопливо обыскивал. Однажды нашел даже кусок засохшего сыра. А пожилая дама, в чьи обязанности входил сбор бутылок, ему сказала:
— А ну отдай молодому человеку ведро. Не видишь, молодой человек спешит?
Это она про меня. Еще никто меня так уважительно не величал. Поэтому я вежливо поклонился и забрал ведро.
Теперь этот самый тип передал бутылку приятелю и вдруг заплакал.
— Через год иль через час, может быть, не будет нас, — затянул третий собутыльник, сравнительно молодой.
— Через год иль через час… — подхватили остальные.
За этим занятием я их и оставил на лестнице около холодной батареи — подавленных, разочарованных, готовящихся к космической катастрофе.
Буйвол сидел на каменном парапете под акацией. Срывал с моего дерева зеленые побеги и уныло их жевал.
— Ты зачем портишь дерево? По шее захотел? — спросил я, приближаясь.
Буйвол втянул голову в плечи и посмотрел на меня довольно мирно. А надо вам знать, что он, хоть мы и ровесники, примерно на полголовы выше. Когда стоит, его фигура немного напоминает букву А: верхняя часть туловища небольшая и худощавая, а чем ниже, тем толще и мощнее становится. При этом Буйвол носит короткие штаны, и его красно-фиолетовые икры так и просятся, чтобы по ним хлестнули прутом или выстрелили из рогатки.
— Ну чего ты, чего? Твое дерево? — Сразу сдаваться ему все-таки не хотелось.
— А вот и мое, чтоб ты знал. Еще с зимы. Советую запомнить, больше я повторять не стану.
Буйвол опустил голову и, шмыгая носом, исподлобья на что-то воззрился. Я проследил за его взглядом, и меня бросило в жар. Откуда-то, вероятно с прогулки, возвращалась та, в джинсах, чьего имени я никогда не произнесу — не хочется. В руке у нее был поводок толщиной с приличную палку. Естественно, она никого не замечала и вообще всем своим видом давала понять, что замечать не желает. Я испугался, как бы Буйвол не перехватил мой взгляд, и бросил небрежно:
— Классные джинсы, да?
— Что? Где? — очнувшись, испуганно пробормотал Буйвол.
— Джинсы, говорю, у нее клевые.
— Еще бы. Ее папаша мотается по всему свету.
— Откуда, интересно, ты знаешь?
— Да она из нашего класса.
Я присел на парапет. Девочка в джинсах уже скрылась в подворотне. Почему-то мне стало немного жаль Буйвола.
— Дома, что ли, влетело? — спросил я. Он шмыгнул носом и неохотно сказал:
— Нет. Я свалил.
— А из-за чего был скандал?
Буйвол махнул рукой и еще больше помрачнел.
— Опять небось что-нибудь сожрал?
— Сожрал, — нехотя признался он.
— И из-за этого столько шуму?
— Ну да. Запасы все-таки.
— Какие запасы?
— Ну на конец света.
— И ты все слопал?
— Все, — угрюмо подтвердил Буйвол.
— Э-э, заливаешь. Что-нибудь наверняка осталось.
— Ничего не осталось. Я даже с упаковками, — злобно прохрипел Буйвол.
Я замолчал. На голову каменному педагогу сел голубь. Распушил перья и принялся чистить клювом свое линялое декольте.
— Мне все время хочется есть, — тихонько простонал Буйвол. — Я же не нарочно.
— А она хорошо учится? — спросил я.
— Кто?
— Ну эта. В джинсах. Буйвол похлюпал носом.
— Хорошо. Ясное дело.
— А дома ты у нее когда-нибудь был?
— У кого?
— Вот тупая башка. У этой, в джинсах.
Буйвол надолго задумался, я же, неизвестно почему, начал нервничать.
— Нет, не был, — наконец сказал он. — Слышь, я уже считаю дни до этой кометы.
— Это еще почему?
— Хочу поглядеть, как она врежет моим предкам. Особенно как звезданет по отцовской машине. Из-за нее ведь все. Они каждый грош экономят, а мне есть охота. Разве я виноват?
— Могу дать тебе жвачку.
— Серьезно? Врешь…
Я дал ему одну пластинку, которую уже полгода таскал в кармане. Не помню даже, за что я ее получил от пани Зофьи. Буйвол стал торопливо жевать, зажмурившись и постанывая:
— Вкусятина. Вкусятина.
Это его излюбленное словечко; вероятно, оно означает «вкуснотища» и свидетельствует, что Буйвол счастлив.
— У нее, наверно, собака есть?
Буйвол, не переставая жевать, тупо спросил:
— У кого собака?
— Ну у нее. Ты же видал поводок.
— А, да. Вроде есть.
— Какая?
— Чего ты к ней прицепился?
— Ни к кому я не прицепился. Просто спрашиваю, надо ведь о чем-то говорить.
— Давай лучше поиграем.
— Во что?
— В партизан хотя бы. Только, чур, я командир.
— Почему ты?
— А тебе что, жалко? Это моя самая большая мечта.
Он перестал жевать и устремил на меня жалкий, умоляющий взгляд. Затуманенные слезами глазки на пухлой физиономии с круглыми пятнами румянца, надо сказать, производили сильное впечатление.
— Прямо так и мечтаешь?
— Еще как. Все уже были командирами. Весь двор. Один только я ни разу. Ну пожалуйста, что тебе стоит, — ныл Буйвол.
Мне, собственно, было все равно. Я никогда не играл ни в партизан, ни в ковбоев, ни в грабителей и шерифов. Вообще, слово «играть» меня раздражает. Дурацкое оно какое-то. Малыши или котята могут играть, это еще куда ни шло, но такие здоровенные лбы… Тоска берет.
В этот момент из подъезда вышел папаша Буйвола с большим и, как полагается, солидным портфелем, И зашагал по нашей улочке в сторону центра, сделав вид, что не замечает сына. Похоже, он его немного стесняется.
— Ну как?
— А ты знаешь, где она живет?
— Кто?
— О господи, ну она, твоя одноклассница.
— Знаю. Тут, недалеко. В соседнем дворе.
— Пошли поорем у нее под окошком.
— Зачем? Лучше поиграем в партизан. Не хочешь?
— О боже, ну ладно.
— Только я буду командиром, да?
— Хорошо, ты будешь командиром.
— Устраиваем налет. На гестапо.
И бросился на улицу, по которой ушел его отец. Тряся жирной задницей, помчался тяжелым галопом. Эдакая гора мяса. А я, неизвестно почему, покорно побежал за ним.
В конце нашей улочки со времен Второй мировой войны сохранились развалины. Может, это слишком громко сказано, развалины были не очень внушительные, но чем-то прославленные, нам даже в школе про них рассказывали. На моей памяти их постоянно собирались разобрать, но так и не собрались. Когда-то они были высокие, еще стояли на месте остатки стен с оконными проемами, в которых рос настоящий лесной мох. Но стены сильно осели, и развалины превратились фактически в гору кирпича со множеством таинственных закоулков. При желании там можно было найти куски штукатурки со следами чьей-то прошлой жизни. Самыми настоящими. Даже дырочки от гвоздей остались, каракули, нацарапанные на штукатурке детьми, пятнышки от мух. О железяках я уж не говорю: везде валялись ржавые печные решетки, канализационные трубы и дверные ручки.
— Заходи с левого фланга, — отдуваясь, прошипел Буйвол, когда мы вскарабкались на груду кирпичей. — Короткими перебежками за мной марш!
— Но за это с тебя причитается…
— Что?
— Да что-нибудь, — сказал я. И, поколебавшись, добавил: — При случае поможешь мне в одном деле, идет?
— Ладно, — прохрипел Буйвол. — Вперед! В атаку!
И стал крадучись пробираться к автомастерской. За этими развалинами, вероятно в бывшем дворе, была небольшая авторемонтная мастерская пана Юзека. Остановившись, мы притаились за щербатым краем стены.
Перед нами была цементная площадка, настолько забитая машинами, что непонятно было, как они там все умещаются. Одни — с искореженными кузовами, разбитыми окнами, помятыми крышами — были, словно за ненадобностью, отставлены в сторону. Другие — на ходу, вполне приличные, а то и совсем новые — теснились посреди двора. С краю робко стоял отец Буйвола, судорожно прижимая к боку свой солидный портфель, и неотрывно следил за паном Юзеком, который, весь взмокший, с белыми невидящими глазами, без устали переставлял машины с места на место. При этом он страшно газовал, гонял моторы на самых высоких оборотах, и все это с чертовски важным видом профессионала, заслуживающего всяческого уважения.
Когда пан Юзек пробегал мимо отца Буйвола, тот начинал жалобно ныть:
— Пан Юзек, вы ведь обещали к шести.
Но пан Юзек ничего не слышал. Он, как одержимый, вскакивал в очередную машину, с визгом шин проезжал метра три, потом бросался к другой и, так же визжа протекторами, перегонял ее на новое место.
— Пан Юзек, ведь к шести должно было быть готово. Я специально просил, — стенал отец моего приятеля.
Буйвол смотрел на эту картину, как ни странно, с наслаждением. Лицо у него даже будто немного осунулось и приобрело жестокое выражение, признаться здорово его красившее. Тем временем на площадку втиснулась еще одна машина. Из нее вышла молодая женщина, нисколько не похожая на шоферюгу. Не успела она снять белые перчатки, пан Юзек был уже тут как тут: поднимал капот, откручивал какую-то гайку. Глаза его из белых, ничего не видящих, мгновенно превратились в голубые, веселые, лукавые. Он щебетал, хихикал, посвистывал. А отец Буйвола, сознавая свое ничтожество, монотонно стонал:
— Пан Юзек, я же был первый.
Буйвол привстал на колени, отыскал увесистый обломок кирпича.
— Смерть буржуям! — прохрипел он и, широко размахнувшись, швырнул кирпич в синий «фиат», спокойно стоявший в толпе машин.
Звякнула жесть, отец Буйвола так и подскочил и стал озираться по сторонам. А пан Юзек ничего не заметил, потому что в эту минуту ловко подлезал под машину шикарной клиентки.
Буйвол вытащил изо рта мою жвачку и прилепил к брючному ремню. Потом выбрал кирпич еще больше первого.
На этот раз зазвенело так, будто в колодце разорвалась граната. Папаша Буйвола с душераздирающим криком бросился к синему «фиату» и, словно опытный хирург, принялся ощупывать кузов.
— Пан Юзек, тут вмятины и царапины! Ничего этого раньше не было, — нагло завопил он. — Я вызову милицию.
Пан Юзек выполз из-под машины и, не торопясь, подошел к «фиату».
— Какие царапины, какие вмятины? Это свет так падает, — невозмутимо проговорил он. — Обман зрения.
Но тут сверху полетел третий кирпич. Отец Буйвола, ловко уклонившись, повернулся в нашу сторону:
— Это он! Это он! Не убегай, я тебя вижу! Это он! Убийца. Он нас однажды ночью зарежет!
Но мы были уже далеко. Бежали по нашей улочке под деревьями, окутанными зеленоватой дымкой, а Буйвол, тяжело дыша, опять сунул в рот мою жвачку.
— Уф, полегчало. Вкусятина.
Должен вам сказать, что меня его выходка не привела в восторг. Да, я в ней пассивно участвовал, но не по своей воле — просто Буйвол обманом втянул меня в грязное дело.
Если честно, я даже его запрезирал. Раз уж отец вложил в машину все свои сбережения, надо бы отнестись к этому с пониманием. Буйвол, должно быть почувствовав мое настроение, плюхнулся на ограду под акацией и начал корчить дурацкие рожи. Делал вид, будто ему все нипочем. Я присел рядом, глядя на дерево, которое собирался любить всем назло. Акация гнулась под напором северного или, скорее, западного ветра, который принес запах чего-то нового, необычного, сулящего перемены.
— Знаешь, я ненавижу своих предков, — наконец сказал Буйвол, правда не очень уверенно. — А ты?
Я промолчал; мне не хотелось говорить на эту тему. Мимо проходил какой-то небритый мужик, волоча на спине деревянные козлы с каменными кругами и монотонно колотя железным прутом по консервной банке. При этом он смотрел вверх, на закрытые окна домов. Я догадался, что это точильщик, которого случайно занесло на нашу улицу.
— А больше всего ненавижу отца, — тихо продолжал Буйвол. — Он только этой своей машиной и живет. Даже ночью встает и выглядывает в окно, не сперли ли что-нибудь. Никуда нас не возит — боится, как бы с ней чего не случилось. Прав я? — спросил он с надеждой, выколупывая из ограды памятника камень.
— Мы собирались играть в партизан, — уклончиво ответил я.
— Ну и поиграли, — недовольно пробормотал он. — Да мне уже надоело.
— Стыдно небось? Повыпендриваться захотел?
— Э-э, очень нужно. Мы немного помолчали.
— Пошли сходим на соседнюю улицу в пекарню, — вдруг предложил Буйвол.
— Ну и желаньица у тебя.
— Ты, там так обалденно пахнет. Вкусятина. Я могу часами нюхать.
— Э-э, — протянул я точь-в-точь, как он.
— Честно. Запах хлебной корки — густой, горячий — и другой, сладкий, подгоревшего крема, а может, ванили, — шептал Буйвол, зажмурившись. — Ох, до чего я люблю такие запахи. — Он даже задрожал от наслаждения. — Ну что, идешь?
— Нет.
— Тогда пока.
— Пока.
Буйвол тяжело затрусил по улице, не замечая насмешливых взглядов прохожих, пораженных его могучими трясущимися икрами. А я подумал, что все-таки Буйволу хорошо: он одержим какой-то страстью и по крайней мере знает, зачем живет. Но тем не менее ждет комету. Странно.
Я вошел в нашу подворотню. Навстречу шла пани Зофья с подругой. Увидев меня, она поспешила спрятаться за угол. Пани Зофья нас, то есть меня и родителей, стесняется. В обществе своих подруг или приятелей притворяется, будто нас не замечает. Но так было не всегда. Когда-то давно отец сломал руку и важно носил перед собой белую гипсовую повязку, как стопку белья. Тогда пани Зофья отца не стеснялась. Наоборот, гордилась, а все дети, у чьих родителей руки были целые, ей завидовали. Стоило отцу появиться во дворе, как она, по собственному почину, с криком: «Папочка, папочка!» — кидалась ему навстречу. Кажется, даже целовала в щеку, хотя я в это слабо верю.
На цементных ступеньках перед нашим подъездом сидел Себастьян. В очень неудобной позе: прислонившись спиной к стене и одной лапой по привычке заслоняя брюхо. Такой уж был скромник.
— Привет, старик. Как дела? — забасил он, нетвердо владея голосом, а я почувствовал странный, вроде бы больничный запах.
— Что случилось?
— Ничего. Просто заскочил по дороге. Может, помешал?
Только теперь я заметил, что Себастьяна слегка пошатывает. Он отчаянно моргал своими почти лишенными век глазами, словно хотел разогнать туман или навести взгляд на резкость.
— Ты что, заболел?
Он смущенно улыбнулся, и с его перекосившейся морды одна за другой скатились две капельки слюны.
— Какое там. Старик, дай два злотых до завтра. Вернее, до послепослезавтра.
— У меня нет. Даже в копилке пусто, — сказал я и сразу вспомнил, что отец потерял работу и денег не будет.
В этот момент мимо прошла пани Зофья.
— Ну и компания у тебя, — прошипела она. Себастьян проводил ее мутным взглядом.
— Ничего себе, — буркнул он. — Откуда ты ее знаешь?
— Это моя сестра.
— А, тогда извини. — И привалился боком к двери. — Понимаешь, старик, я тяпнул валерьянки. Теперь перед глазами все плывет.
— Ты что, сдурел? Только кошки пьют валерьянку.
— Не знал, — простонал он, примериваясь, как бы прилечь. — Мне все едино. Главное — забыться.
— Себастьян, ты же когда-то был лордом.
— Да. Лордом-путешественником. Известным путешественником, — подтвердил Себастьян и повалился на ступеньки.
— Что с тобой, Себастьян? Я всегда считал тебя самым разумным псом на свете.
Он обнажил в язвительной усмешке крупные зубы.
— Видишь ли, старик, у всякого свои закидоны.
— Может, тебе у твоих хозяев плохо?
— Неплохо. Выдержать можно.
— Ну а что тогда?
— Сердце, старик. Больше я тебе ничего не скажу. Ни слова. Подкинешь до завтра два злотых?
— Я же сказал: у меня нет.
— Ах да, верно.
Он попытался встать с холодного цемента. Вокруг потемнело: небо затянулось черными тучами, из которых медленно посыпались редкие хлопья снега.
— Куда девался этот астероид, моя единственная надежда?
Меня поразили его астрономические познания.
— Откуда ты знаешь, что это астероид?
— Я все знаю, старик. В этом моя беда.
Но тут из подъезда вышел наш дворник. Еще не совсем проснувшийся после послеобеденного сна и поэтому злой.
— Пошел вон! — Он хотел пнуть Себастьяна, но тот неуклюже увернулся. — Нашли место, где лясы точить. Непривитой небось?
— Ха-ха, — издевательски рассмеялся я. — Его хозяин большой начальник.
— Начальник не начальник, а разлеживаться нечего, здесь люди ходят, — немного смягчившись, но еще раздраженно проворчал дворник.
— Не спорь с этим хамом. Я его знаю, — сонно пробормотал Себастьян и на мгновение приподнял заднюю левую ногу, но, видимо передумав, только помахал ею в воздухе.
— Что он сказал? Чего эта скотина пасть разевает? — рассвирепел дворник.
— Ничего, ничего. Это у него в брюхе бурчит. Он может в один присест смолотить пять кило костей.
— Ну пока, старик, — сказал Себастьян и направился в сторону подворотни.
— Когда за мной зайдешь? Понял, о чем я?
— Может, завтра, может, послепослезавтра или на днях, если все мы не провалимся в тартарары.
И исчез в темноте подворотни. На брошенную кем-то промасленную бумажку слетелась стайка воробьев и, вопя благим матом, затеяла драку. Реденький весенний снежок таял в воздухе.
Нет, тут есть что-то ненормальное. Все ждут комету. И отец, и Цецилия, и пани Зофья, и придурковатый Буйвол, и даже Себастьян, который в прошлом воплощении был лордом-путешественником. Всем все надоело и обрыдло. Кому же, спрашивается, нужна такая жизнь? Кому на руку, чтобы каждый день вставало холодное, негреющее солнце, чтобы рабочие занимались своим тяжелым трудом, чтобы дети мучились в школе, а в больницах страдали больные?
Потом, перед сном, я еще долго об этом размышлял. По стенам, точно призраки, метались тени ветвей. В телевизоре все время что-то потрескивало. Город был на удивление тих и безлюден, только ветер в одиночестве носился по улицам да стучал в окна.
Мама вечно твердит: «Ты еще слишком маленький». Другие тоже то и дело дают понять, что я до них не дорос. Но я знаю: все далеко не так ясно и однозначно. Ведь мама и Цецилия часто говорят про отца: «Да он просто большой мальчик». А отец с матерью однажды назвали Цецилию «большим ребенком». И отец не раз за маминой спиной подмигивал Цецилии: «Она совершеннейшее дитя».
Короче, что-то здесь не так. Возможно, все мы немного дети. И пенсионеры, и пожилые мужчины с брюшком, и здоровяки в расцвете лет, и бунтующая молодежь, и, наконец, мы, настоящие дети, носители подлинной, чистой, стопроцентной детскости.
Так или иначе, отец потерял работу. Виду не подает, но здорово перепуган. Вот и сейчас: уже далеко за полночь, а в комнате у родителей слышны приглушенный шепот и вздохи. Хотя, возможно, в квартире просто хозяйничают сквозняки.
И все равно, нетрудно себе представить, какие страхи терзают отца. Он боится, что настанет день, когда кончатся деньги. Нечем будет платить за квартиру, за телефон, за телевизор, хотя об этом, пожалуй, можно не горевать, не на что покупать одежду, а то и еду. И так уж оно останется неведомо до каких пор. Но, думаю, самое страшное для отца — потеря своего места. Ну, может, не места на земле, а места в этом городе, среди сослуживцев и соседей по дому, в кругу привычек и давних привязанностей, в безмятежной спокойной жизни.
Вам хорошо: вы небось в пятый раз перечитываете эти строки и ничего не понимаете. Но я вам и не желаю, чтобы вы понимали все так же хорошо, как я. Непонимание — результат отсутствия опыта.
Я, по совести говоря, попал в странное и ужасно тягостное положение. Отца выгнали с работы, я время от времени отправляюсь в загадочные путешествия, должен освободить несчастную девочку в белом, пес-изобретатель Себастьян не поймешь чего замышляет, и вообще у меня пропала охота жить, а тут еще астероид летит прямо на нашу Землю, прямо на нас, а мы даже с мыслями собраться не можем.
Но больше всего мне жаль маму. Вы могли подумать, что моя мама — домоседка, постаревшая Золушка, заботливая хлопотунья, добренькая и наивная. Такой, вероятно, она вам кажется, потому что я специально ее так изобразил. На этом фоне лучше и ярче выглядит Цецилия, пани Зофья и даже отец. На самом же деле мама совершенно другая, и, хотите вы или не хотите, я должен ее описать. Для меня это пара пустяков: я очень часто мысленно разглядываю маму по ночам, когда дует страшный весенний ветер, в телевизоре что-то стреляет, а за окном скрипят уличные фонари.
У моей мамы золотые волосы. Знаю, это звучит банально, но так оно и есть, и ничего тут не поделаешь. Просто они у нее как золото, то есть темно-желтые или, скорее, коричневато-желтые: представьте себе густой-прегустой желтый цвет, отливающий красным. Хотя каждый отдельный волосок немного отличается от других; иногда, поглядев украдкой, я обнаруживаю и очень темные, и средние, и почти совсем прозрачные. Но в целом, честное слово, волосы у мамы очень красивые. Надо еще добавить, что они волнистые или даже слегка вьются, но сейчас, как назло, в моде совершенно прямые волосы. Поэтому мама распрямляет их на бигудях, но терпеть не может этим заниматься. Однажды Цецилия привезла ей в подарок такую специальную жидкость для волос. Вот тогда несколько месяцев все было в порядке.
Лицо мамино даже страшно описывать — боюсь, вы не поверите. Оно у нее продолговатое, но в меру, лоб очень красивый, и ни единой морщинки. Ну, может, не совсем так: иногда крохотные, едва заметные морщинки появляются, но только от смеха. Как уж тут без морщин, если человек смеется? Потом глаза: обычно голубые и чистые, просто чистые, в буквальном смысле слова, хотя иногда становятся зеленоватыми, а иногда в них появляются темно-коричневые, почти прозрачные крапинки. Между глазами, естественно, нос. Прямехонький, небольшой и, чтобы было красивее и забавнее, на конце капельку, совсем чуть-чуть вздернутый. Рот очень подвижный, то и дело показывающий веселые зубы; кажется, будто мама недавно съела что-то необыкновенно вкусное, например рассыпчатое пирожное или мятную конфетку.
Ну а дальше уже вся мама, целиком. Высокая, очень тоненькая, всегда, даже зимой, словно бы немного загорелая. А как замечательно мама ходит! Выпрямившись, слегка откинув назад голову, плавными небольшими шагами. Можно подумать, она не очень доверяет прочности тротуара и осторожно ощупывает ногой землю. Но, видно, ничего режущего глаз в такой походке нет: когда мама выходит из дома или возвращается, все во дворе с интересом на нее смотрят.
Конечно, вы вправе заподозрить, что я малость прихвастнул. Поэтому — хотя мне это совсем не нравится — вынужден вам сказать, что на улице многие мужчины на маму оглядываются. Притом самые разные. Буквально пялятся: старые и молодые, штатские и военные, начальники и работяги, а один старикашка даже, заглядевшись, врезался головой в фонарный столб и уронил шляпу.
Впрочем, чего это я перед вами оправдываюсь? Мама у меня просто чудо, и даже немного жалко, что она только нам принадлежит. То есть отцу, пани Зофье, ну и мне. Вот так.
Вообще-то мне уже хотелось спать, но в голове продолжали вертеться разные мысли. С вами я этими мыслями не обязан делиться. Просто неохота. Могу только сказать, что они носили личный характер. Я старался с нежностью думать об акации, которую решил любить всем назло, но на ум упрямо лезла эта идиотка в джинсах, возможно, потому, что она одноклассница Буйвола, а я с этим Буйволом сегодня играл, — тьфу, гадкое слово, мы с этим Буйволом сегодня встретились во дворе.
Когда же я наконец стал погружаться в теплый плюшевый сон, мне показалось, что я — это не я, а кто, не знаю сам, и почудилось, будто я вожу пальцами или прислонился плечом к какой-то вогнутой шероховатой поверхности и ощущаю то ли легкий зуд, то ли блаженство, и в последнем проблеске сознания вдруг испугался болезни, тяжелой неизлечимой болезни, приближения неизбежной смерти и страшного человеческого одиночества.
А потом мне опять приснился сон. Я стоял среди путаницы рельсов на уже знакомом вокзале, откуда на диковинном самолете или ракете взлетела та самая девочка в белом, Эвуня, с ненавистным Терпом. Я куда-то побрел, спотыкаясь о рельсы, над которыми дрожал задымленный воздух. Долго шел в косых, почти горизонтальных лучах предзакатного солнца, источающего густой, как сироп, свет, и вдруг увидел свинцово-синий морской залив, и какой-то городок, прячущийся в пышной листве черно-зеленых деревьев, и четырехгранную пузатую башню готического костела, и его красную черепичную крышу, и красные крыши домов.
Я пошел по высокому берегу над заливом, городок остался позади, а я все время оглядывался, всматривался до боли в глазах в картинку человеческого жилья и все время мысленно повторял, что это необыкновенно красиво и надо этим зрелищем насладиться, запомнить его навсегда, до конца жизни, поскольку это — истинная красота, которую жаль, а почему жаль — неизвестно.
Потом я оказался на развилке дорог. На перекрестке стояла часовня Божьей Матери. Богоматерь была в голубом, как море, плаще поверх белых одежд. У нее были румяные щеки и красные губы, а у ног стояли стеклянные банки и бутылки с полевыми цветами — васильками, маками, клевером, левкоями, коровяком, мальвами, диким люпином, шиповником и даже белым тысячелистником.
А с боковой дороги, похожей на тополиную аллею, сумрачной и таинственной, вышел Терп в своих дурацких бриджах, с духовым ружьем, на которое он опирался как на трость.
Я хотел быстро удрать, но Терп улыбнулся, и я с удивлением обнаружил, что он довольно красивый и симпатичный. «Видишь, как долго мне пришлось ждать», — сказал он. Я попытался что-то ответить, но не смог. Он протянул ко мне руки, я съежился, опасаясь удара, но он всего лишь по-братски меня обнял. «Я знаю, — сказал он, — ты должен был переждать комету. Но теперь мы уже никогда не расстанемся».
Мы свернули на какой-то узенький полуостров, похожий на полузатопленную зеленоватой морской водой песчаную дорогу, хотя скорее всего это была покрытая галькой коса. И вдруг, неизвестно каким образом, очутились в лесу, солнечном и горячем. Деревья там были самые разные, вовсе не приморские: яворы, лиственницы, березы, ольха, рябина, а также сосны, ели, осины, тенистые клены, молодые, а может, карликовые дубы и еще какие-то, знакомые с виду, названий которых я не знал или не помнил. Из высокой травы взлетали большие птицы, бронзовые, как кора коричного дерева, с темно-красными брюшками; я подумал, что это тетерева, хотя тетерева крупнее, и почему-то эти птицы меня испугали, но Терп сжал мне руку, видно почувствовав, что я боюсь, и сказал негромко: «Меня тоже всегда к вам тянуло, но встретиться раньше было нельзя». Рядом все время мощно шумело море, и могло показаться, что этот лес покоится на дне морском в горячем воздушном пузыре.
И травы там были удивительные. Такие разные, что казались посеянными рукой человека. Среди крохотных колосков, кисточек, зеленых усов, засохших цветов я увидел знакомые кукушкины слезки — маленькие сердечки, болтающиеся на тонких стебельках, увидел волосатую колючую мяту и даже белену с шишечками плодов, которые приносят самые прекрасные сны и помогают забыться.
Терп потянул меня за руку. «Это здесь, мы наконец нашли это место», — сказал он. Причудливо изогнутые морскими ветрами деревца внезапно расступились, открыв желтые дюны, поросшие серебристой, острой как бритва травой. Мы стояли, утирая пот, на вершине горячего холма. В лицо нам со всей силы ударил соленый, пахнущий водорослями ветер.
Внизу расстилался пляж. Длинный и широкий. Гигантские волны с белыми как снег макушками накатывали на песчаную сушу, заливая ноги стоящих на пляже людей, которые смотрели в море и что-то кричали. У меня заколотилось сердце. Это были самые близкие мне люди: мама с ярким зонтиком, пани Зофья, маскирующая полотенцем свою склонность к полноте, отец с газетой в руке и красная от злости Цецилия. А в море, на большом расстоянии от берега, я увидел захлестываемые высокими волнами две тоненькие, сгибающиеся под многотонным грузом воды фигурки.
Одна была вся в белом, с рассыпавшимися по белой спине завитками черных волос. На второй были голубые джинсы; теперь, намокшие, они казались синими. Девочки держались за руки, борясь с волнами. Я не мог понять, удаляются они от нас, от берега, погружаясь в свинцовую пучину, или, призываемые криками собравшихся на пляже, пытаются, но не могут вернуться, потому что волны волокут их за собой, унося все дальше и дальше от мокрой земли и от нас.
Конечно, умные и ученые взрослые скажут вам, что ничего особенного в этом сне нет, что профессор Фрейд, который изучал сновидения, и т. д., и т. п. Но я не забивал бы вам голову описанием дурацких снов, если бы не крайняя необходимость. Я сам не люблю снов и не люблю тех, кто вечно свои сны рассказывает. Но мои сны связаны с разными удивительными приключениями, которые еще впереди, и поэтому я вынужден о них упоминать.
Однако в то утро, проснувшись, я ни о каких снах не думал: меня интересовал только один, сугубо практический вопрос. Пани Зофья, похоже, встала с левой ноги, потому что была жутко злая. Даже мама старалась не попадаться ей на пути. А отец лежал в постели и тупо смотрел в потолок, так как ему уже не нужно было спешить на работу. Поэтому я смог спокойно отправиться в школу без учебников. Выйдя со двора, я сразу купил газету и сел под своей акацией, которая почему-то начала меня раздражать.
Открыв газету, я стал изучать последние страницы.
Тем временем из подъезда выскочил Буйвол и помчался в школу, вытаскивая из-за пазухи и жадно отправляя в рот какие-то куски. Потом появился дворник, которого немедленно обступили дорожные рабочие. Они ребром ладони колотили себя по шее, а дворник, чем-то недовольный, отрицательно мотал головой. Потом во двор спустился папаша Буйвола и принялся осматривать свой «фиат». Осторожно водил пальцем по каким-то царапинам, разглядывал их с разных сторон, сосредоточенно протирал фары, стучал носком башмака по шинам, проверяя, не спустили ли они, возился со щетками, потом локтем стер что-то с капота и в конце концов отправился на службу пешком. Из нашего подъезда один за другим выходили люди, бегали взад-вперед собаки.
А я читал объявления. Кто-то продавал пятьдесят кило пасты для шариковых ручек, кто-то — участок с хозяйственными постройками, еще кто-то — пару попугаев-неразлучников. Кто-то кого-то разыскивал, в суд вызывали чьих-то наследников — к сожалению, не меня. Самым большим спросом после автомобилей пользовались домработницы. Все наперебой к ним подлизывались, стараясь перещеголять друг друга. Какая-то отчаявшаяся дама клялась, что домработнице вообще ничего не придется делать, кроме как смотреть телевизор новейшей модели с двадцатитрехдюймовым экраном.
Я читал все это, ни на что интересное не рассчитывая, и искренне удивился, да и долго не мог ничего понять, когда наткнулся на совершенно невероятное объявление: «Для съемок фильма „Чудесное путешествие на Андромеду“ требуются мальчики в возрасте 11-13 лет. С предложениями обращаться по адресу: ул. Вспульная, 13, 9-й этаж».
Прошу вас, перечитайте объявление. Я его прочел, наверно, раз семнадцать. Очень уж подозрительным это все казалось. Удача сама просилась в руки. Может быть, из-за астероида… Вообще-то, я ужасно невезучий. Если, к примеру, прихожу в магазин и перед ним нет очереди, значит, магазин закрыт на учет или идет прием товара.
И тут мне пришло в голову, что сейчас по меньшей мере сто тысяч мальчиков в нашем городе читают это объявление. А может, даже больше. Потому что у четырнадцатилетних или пятнадцатилетних недоростков тоже есть шансы. Конечно, как минимум половина из них в заработке не нуждается. Половина из оставшейся половины боится прогуливать и не осмелится уйти из школы до конца занятий. Но остальные рискнут. Пустяк — двадцать пять тысяч конкурентов.
Дрожа от страха, а может, от волнения, неважно, я припустил в сторону центра. И даже не заметил, что со мной рядом все время кто-то бежал.
Наконец я услышал басовитый голос:
— Прогуливаешь?
— Нет. У меня дела.
Я нехотя остановился. Себастьян высунул огромный язык, похожий на красный брючный ремень, притом солдатский, соответствующего размера. Вид у пса-изобретателя был довольно помятый, и почему-то он прятал глаза.
— Смотаемся туда, ну, сам знаешь?
— Некогда мне.
— А может, уже не хочется?
— Нет, почему же. Хочется.
— Тогда, может быть, ты боишься?
— У меня есть одно дело. Очень важное.
— А если только на минуточку?
— На минуточку?
— Ну да, глянем одним глазком, и назад. Хочешь?
— Хочу, да времени нет.
— Чего ты ломаешься, старик? На обратном пути я тебя подброшу, куда скажешь. Все равно нас постоянно сносит.
— Ну, если только с этим условием, — поколебавшись, ответил я.
— Тогда не будем терять время, — глухо проговорил Себастьян. Я заметил, что шкура на его костлявой спине опять ходит ходуном. Над этим стоило поразмыслить. — Отойдем в сторонку, спрячемся от ветра.
Мы сели около телефонной будки. В стеклянной клетке за спиной Себастьяна я видел чьи-то нетерпеливо переминающиеся ноги. Видно, их обладатель никак не мог дозвониться.
— Готов? — дрожащим басом спросил Себастьян.
— Готов.
Едва мы взглянули друг другу в глаза, как оказались далеко, страшно далеко от астероидов, грязноватой луны, дряхлеющих планет. Далеко от тревог, боли и отчаяния.
Конечно, нас здорово снесло. Мы стояли на усыпанном гравием дворике перед костелом возле вылинявшего от дождей креста, воздвигнутого, верно, в память о какой-нибудь эпидемии. Костел, как и крест, был деревянный, но поновее, крытый гонтом. Внутри он был ярко освещен; нестройный разноголосый хор жалобно пел: «От глада, огня и войны упаси нас, Боже». Под потолком висели плотные облака кадильного дыма, пожиравшего остатки солнечного света: солнце, как и в прошлый раз, стояло низко над горизонтом; казалось, оно давно уже хочет, но не может зайти. Хотя, возможно, и зашло, — сквозь густые ветки елок трудно было что-либо разглядеть, мы только видели ярко-золотистое закатное зарево.
А за примыкающим к костелу кладбищем, чуть ли не сплошь состоящим из солдатских могил, расстилалась уже знакомая мне долина; она как будто лежала на гигантской ладони, вернее, в огромной темно-зеленой фетровой шляпе. Я жадно, во все глаза, смотрел на нее, чтобы хорошенько запомнить и потом дома зарисовать. Итак, я видел прямо перед собой крутой, заросший пышными деревьями склон и у его подножия — железнодорожный путь, похожий на четыре струны мандолины; по рельсам катилась дрезина. Два человека размеренно нажимали на деревянный, а может, железный рычаг; казалось, они с усилием качают воду. К насыпи прилепилась дюжина домишек, пустых и тихих, будто убаюканных ранними сумерками. Дальше тянулись совсем темные луга, обрывающиеся над черной пропастью реки, в которой мерцали красные точечки, словно огни разведенных странниками костров. Противоположный высокий берег поднимался к самому небу. Этот склон был залит рыжим заревом, и я отчетливо видел замершие в ожидании ночи молодые дубы. Но больше всего меня поразили птицы. Огромные стаи кружили над долиной; казалось, в воздухе ворочаются вырубленные из темного гранита мельничные жернова. Птицы пронзительно кричали, отчаянно звали кого-то, но таков, вероятно, был их вечерний ритуал, а может, это просто водили хороводы обыкновенные утки. Вообще птиц вокруг было очень много. Ласточки мельтешили даже под крышей костела, возле своих глиняных гнезд и цветочных горшков с дырочками, должно быть специально для них подвешенных на проволоке добросердечным церковным сторожем.
Мы молча скатились по твердой как камень тропке вниз, к заслоненной деревьями усадьбе. Кто-то огромными скачками несся параллельно с нами под прикрытием черных стволов. Мы летели как на крыльях, опережая собственные ноги, и вынуждены были остановиться, чтобы перевести дух, среди белых развалин, а точнее, белых стен, по краям которых из-под штукатурки выглядывали большие старинные кирпичи. В просторных помещениях между стенами росли березки и густые кусты ежевики. Над высокими зарослями крапивы порхали какие-то птички.
— Что это? — спросил я. Сопровождавшая нас тень оказалась той самой странной тигрицей Фелей. Она стояла неподалеку, пытаясь ревматической лапой смахнуть что-то со своей печальной морды.
— Тут был госпиталь. Разрушен артиллерией во время Первой мировой, — сказал Себастьян. — Теперь здесь дети играют в индейцев и собирают ежевику, а по ночам бродят призраки мертвецов.
Феля, припав на передние лапы, тихонько завыла. До чего же убогое было существо! Даже среди зверей таких нечасто встретишь. Под глазами заскорузлая корка желтоватых слез, усов с одной стороны нет и в помине. О зубах даже говорить не хочется. Впалые бока полностью вылиняли, словно она годами терлась о потрескавшуюся древесную кору, а хвост мог в лучшем случае вызвать жалость. Сразу было видно, что жизнь Феля прожила нелегкую.
— Терп дома? — спросил Себастьян.
Феля кивнула печальной башкой и снова заскулила, как щенок. Себастьян надолго задумался, сдерживая дрожь своего громадного тела.
— А она? — спросил он. — Эва, то есть Эвуня?
Тигрица подобострастно закивала, вырывая целые пласты дерна передними лапами, на которых половина когтей отсутствовала.
— Я тебя при случае отблагодарю, — глухо сказал Себастьян. — А ты там хорошенько за всем смотри.
Феля повалилась на бок и проводила нас отчаянно грустным взглядом.
— Помни, мы только глянем одним глазком, — тихо сказал я.
— Может, ты вообще не хочешь туда идти? — спросил Себастьян.
— Нет, я просто ищу работу. Отца уволили из института.
— У моего хозяина тоже неприятности. Такая сейчас жизнь, старик.
В парк мы вошли совсем с другой стороны. Но малинник там был такой же, густо опутанный паутиной, с крупными ягодами, по которым ползали крохотные гусеницы, зеленые, как фосфор. В гуще зарослей тараторили невидимые птички, громко хлопая крылышками.
Издалека доносилась музыка. Мы подползли поближе к дому, раздвинули усеянную капельками росы траву, и нам открылся большой круглый газон перед усадьбой, которая была не такой уж золотой, как мне в первый раз показалось. Штукатурка во многих местах облупилась, а столбики крыльца сильно покосились, точно им тяжело было удерживать выцветшую треугольную крышу.
На газоне, окаймленном песчаной дорожкой, стоял стол, покрытый белой салфеткой. На столе я увидел огромный граммофон с могучей заржавелой трубой, стаканы с розовой газировкой, большую стеклянную миску, казалось наполненную водой с самого дна океана. Но это был всего лишь мед, ранний июльский мед, в который макали очищенные и разрезанные пополам огурцы.
Себастьяна опять заколотило, словно у него начинался грипп. Но задрожал он оттого, что увидел людей. Какие-то дети танцевали под глуховатую хриплую музыку, какие-то мужчины в клетчатых костюмах лакомились огурчиками с медом, какие-то дамы в длинных, то есть длиннее нынешних, платьях со множеством оборок и складочек весело переговаривались. Мне тоже стало немного не по себе, особенно когда я увидел девочку в белом, ту самую Эвуню, которую нам предстояло освободить.
Люди за столом сидели как будто в пруду, до краев наполненном чаем, но на самом деле их просто освещало закатное зарево: солнце, кажется, наконец спряталось за горизонт.
— Руки вверх! — услышали мы за собой властный голос. — Не шевелиться, буду стрелять!
Я осторожно повернул голову. Над нами, целясь из отливающей синевой мелкокалиберки, стоял Терп, тот самый мальчик в бриджах, и улыбался злобной улыбкой.
— Ну вот, глянули одним глазком, — шепнул я Себастьяну.
Но пес-изобретатель только состроил дурацкую мину и стал похож на обыкновенную недалекую собаку, беспрекословно слушающуюся своего хозяина. Поодаль в кустах малины стоял серебристый старичок и тоже улыбался, но добродушно и снисходительно.
— От и попались, — протяжно запел он. — Я ж говорил, попадутся.
— Встать, — приказал Терп и со скрежетом дослал патрон.
Я поднялся с мокрой травы. Себастьян, продолжая прикидываться дурачком, моргал своими выпуклыми глазами.
— А сявка тоже хитрющая, — опять заговорил серебристый старец. — Она и по-людски умеет.
— Встать! — повторил Терп. Себастьян со стоном вскочил.
И тут из-за стола с медом и граммофоном вышла и направилась к нам высокая дама с ярким зонтиком.
— В чем дело, Терп? — крикнула она. — Кто к нам пришел? Может быть, с почты? Телеграмма от папы?
— Нет, бродяги какие-то. Придется их поучить уму-разуму, — ответил мальчик в бриджах.
— Это что за маскарад? — удивилась мама Терпа. — Кто его так нарядил? Нездешний, наверно.
— Небось дачники, сударыня. Я их уже раз прогнал, — запел улыбающийся старикан.
— Постоянно здесь ошиваются, — добавил Терп. — Верно, высматривают, где что плохо лежит.
— Ты знаешь, зачем мы сюда приходим, — вдруг сказал я не своим голосом. — Прекрасно знаешь.
Он неестественно и как-то визгливо рассмеялся:
— Видите, мама, какие наглые. Нет, сегодня я им не спущу. Константий, принеси перчатки.
Старик почесал за ухом, поросшим, точно мхом, седыми волосками.
— Рукавицы кожаные, что ль? — нараспев спросил он.
— Да. Только быстро.
Граммофон умолк, кое-кто из гостей с любопытством на нас уставился. Откуда-то из кустов выкатился несчастный Цыпа на подкашивающихся ногах. Несколько раз вульгарно икнув, он медленно, с трудом поднял бельма, закрывавшие мутные глазенки. Клюв его, конечно же, был облеплен зернами размокшего ячменя.
— Терп, детка, я не разрешаю, — истерически взвизгнула высокая дама с зонтиком.
— Не бойтесь, мама, — тихо сказал Терп, а у меня по спине забегали мурашки.
— Откуда в тебе столько жестокости, детка? В кого ты такой? Сейчас же их отпусти.
— Нет уж, на этот раз они так легко не отделаются, — неторопливо, словно смакуя каждый слог, проговорил Терп.
Нас окружили гости, тихонько спрашивая, что происходит. За их спинами я вдруг увидел Эву. Ладони ее были прижаты к щекам; казалось, она плачет. Но, когда наши взгляды встретились, попыталась улыбнуться, а потом подняла руку с растопыренными пальцами, сжала их и снова разжала, будто прощалась со мной или робко о чем-то просила.
Тут появился Константий; на согнутом локте у него болтались две пары боксерских перчаток.
— От и принес дачникам гостинец, — пропел он с добродушной улыбкой; это, по-видимому, означало, что он прибыл с подарком для нас, то есть для меня и для Себастьяна, который продолжал прикидываться самым тупым представителем семейства догов.
— Оу, мэтч, — по-английски удивился один из гостей и пошевелил тоненькими, как брови, усиками над верхней губой.
Терп бросил мне одну пару. Перчатки упали на островок почерневшего клевера у моих ног.
— Надевай, — сказал он. — А может, боишься? По сверкающему желтому небу бесшумно плыл аист. Эва схватилась за трепещущую от порывов предвечернего ветра ветку сирени. Стиснула ее изо всех сил — только края темных листьев торчали между ее тоненьких пальцев.
Я поднял перчатки — новехонькие, из темно-коричневой кожи, — надел, засунул шнурки под манжеты. Внутри захрустел сухой волос или морская трава.
— Можно начинать? — спросил Терп.
— Я запрещаю! — крикнула его мать. — Не люблю жестоких забав. Поиграйте лучше в крокет или еще во что-нибудь.
— Эпоха спортсменов, дорогая, — сказал один из гостей. — Другие времена. Физическая сила, честная схватка, состязание отважных.
— Драться без причины? Это же абсурд, — возразила мать.
— Ну как, ты готов? — спросил Терп.
— Готов.
Он подошел ко мне, мы стукнулись вытянутыми руками в перчатках. Потом он отступил на середину круга и встал в боксерскую позу. Немного необычную, будто со старинной гравюры. Тогда и я поднял руки и приблизился к нему. Он заплясал на месте, впившись взглядом в мои глаза; я даже заморгал от растерянности.
— Закрывай низ, — басом шепнул Себастьян.
Я машинально опустил локти, и тут Терп нанес мне прямой удар в лоб. Отпрыгнуть я не успел, и меня здорово качнуло. По кучке болельщиков пролетел не то шорох, не то восхищенный вздох.
Терп улыбался одними уголками рта. Я не увидел в этой улыбке ни иронии, ни высокомерия. Он просто радовался возможности подраться. Меня же его неприятная усмешка точно парализовала.
— Не зевай, старик, — проворчал Себастьян. — Левой его, левой.
Но как только я собрался ударить, Терп отскочил, и я воткнулся головой в опутанный паутиной малинник.
— Хи-хи, малинки захотел поесть, — запел Константий. — Там слева больше ягодок, слышь?
Я опять встал в позицию. Меня уже начинало все это злить: и хихиканье добродушного старичка, и выпученные глаза гостей, и пружинистые подскоки Терпа.
Но прежде чем я успел приготовиться к защите, Терп налетел на меня и угостил серией быстрых ударов в желудок. Это звучит красиво, на самом же деле мне еще повезло, что я с утра ничего не ел. Только немножко забурчало в животе, и я, кажется, поморщился, а Терп опять кинулся в атаку. Я инстинктивно выбросил вперед руку, услышал глухое пшиканье, будто кто-то наступил на гриб-дождевик, и увидел, что Терп падает навзничь. Вероятно, я ненароком здорово ему приложил.
— О-о-о! — вырвалось у болельщиков.
— Кончай его, он ничего не соображает, вон как глаза помутнели, — умоляюще зашептал Себастьян.
— Хватит, мальчики, довольно! — кричала мать. — Гости же, неловко.
И попыталась схватить за плечо Терпа, который уже опять приплясывал на месте, опустив руки в перчатках и стараясь расслабить мышцы.
— Отойдите, мама, — повторял он прерывающимся голосом. — Не мешайте.
Я заметил у него на глазах слезы. При этом он так крепко стиснул зубы, что на щеках вспухли круглые, как пинг-понговые шарики, желваки. Константий хихикал, машинально повторяя его движения.
Терп бросился на меня. Я увернулся, но он не дал мне ни секунды, чтобы занять оборонительную позицию. Чуть ли не прижавшись ко мне, принялся молотить кулаками — по лбу, по макушке, по плечам, по ребрам. Но и я не остался в долгу. На щеках у Терпа вспыхнул густой румянец, из носа потекла темно-красная струйка.
— Господи Иисусе, кровь! — крикнула мать. — Он его убьет! Прекратите, я приказываю.
— Это я его убью, — зарычал Терп, наваливаясь на меня всем телом.
— Не доглядишь оком, заплатишь боком! — ни к селу ни к городу пропел Цыпа. Покосившись в его сторону, я увидел, что он воинственно растопырил свои жалкие крылышки.
— Ну потеха, эка сцепились, будто те кабаны, — хихикал Константий, тряся венчиком серебристых волос. И у него на глазах выступили слезы. Но то были слезы искреннего, беззлобного веселья.
Мы на секунду оторвались друг от друга. Я с трудом перевел дыхание: в груди застрял колючий комок.
— Кончай его. Серпом снизу, — шептал дрожащий Себастьян.
Я хотел последовать его совету, но опять услышал глухой звук, будто от растоптанного гриба-дождевика. Звук быстро оборвался, утонул в странном шуме. Вероятно, в пылу схватки я треснулся головой о дерево. Хотел обернуться, взглянуть на Терпа, но увидел только потемневшее небо, почему-то кружащееся, как на карусели.
И вдруг почувствовал на лбу что-то мокрое и шершавое и увидел над собой печальные глаза и изрезанный морщинами лоб пса-изобретателя, который в прошлой жизни был лордом-путешественником.
— Один случайный удар, — стонал он, не переставая лизать мой лоб. — Не повезло тебе.
— Что случилось? — тупо спросил я. — Он убежал?
Себастьян махнул лапой, к которой пристали комочки мха:
— Ты проиграл, старик. Получил по мозгам и отключился.
— Что ты несешь? У меня еще полно сил. Где он?
И попытался встать. В дрожащем тумане маячили фигуры расходящихся гостей и Терпа, которому мать платком вытирала разбитый нос.
Вдруг моей щеки коснулось что-то теплое и нежное, точно согретое солнцем крыло мотылька. Это была Эва.
— Спасибо, — шепнула она, всовывая что-то мне в руку, с которой сползла перчатка.
Мелькнули черные, испятнанные красными бликами волосы, огромные, словно с иконы, глаза и дрожащие губы.
— Спасите меня, умоляю. Я умру.
И мгновенно исчезла. Себастьян помог мне встать. С его скорбно поджатых губ то и дело скатывались капли густой слюны.
— Себастьян, я очень спешу. Помнишь, я шел по делу? — зачем-то сказал я.
И вдруг увидел на потемневшем небе падающую звезду. Я знаю, что никакие это не звезды, а обыкновенные метеориты, — ну и что? Ведь они помогают исполняться нашим желаниям. Так что пускай прекрасные сверкающие звезды одна за другой падают с неба и гаснут над остывающим горизонтом.
Что бы я сделал, если б стал королем? Начал бы, наверно (хоть это и не очень красиво), со своих родителей, то есть уладил семейные дела. Отца устроил на интересную работу, где он мог бы использовать свои способности, одновременно получая удовольствие. А наибольшее удовольствие моему отцу доставляют спортивные соревнования. Так что, пожалуй, я бы назначил его шефом спортивного телеканала. Мама вела бы хозяйство в моем королевском дворце. Естественно, ей не придется самой готовить и наводить порядок, она будет только принимать разных послов и уговаривать их не стесняться и смело угощаться разными вкусностями. А у Буйвола в школе я бы приказал оборудовать буфет, где было бы всего навалом. И для таких диковинных собак, как Себастьян, что-нибудь бы придумал, поскольку люди собак недооценивают и должен же кто-то наконец открыть перед ними все дороги.
А сам я, чтоб никто меня не упрекнул в злоупотреблении своим положением, останусь жить в нашем доме. Соседи сверху, наверно, немного угомонятся, хотя бы с перепугу. На службу я бы ездил на трамвае или ходил пешком, зарплату тоже бы себе снизил, чтобы только на жизнь хватало. На улице все б на меня показывали пальцем: вон какой скромный у нас король, ни чуточки не зазнался. Если бы на тротуаре кто-нибудь меня толкнул или по рассеянности задел портфелем, я бы не стал лезть в бутылку и стращать человека. Пускай сам осознает, как нехорошо поступил, и пусть ему будет стыдно.
В отношениях с заграницей я бы тоже поступал благородно. Никогда бы не оскорблял и не запугивал своих коллег-монархов. Может, даже иногда прощал бы им какие-нибудь безответственные поступки. И в результате, наверно, все бы они бегали ко мне за советом и приглашали для разрешения споров, а я бы судил абсолютно объективно, иногда даже вопреки собственным симпатиям. Есть тут, правда, одна опасность: как бы они не обнаглели и не стали надо мной насмехаться на приемах. Это серьезная проблема.
Во внутренней политике я бы тоже многое изменил. Прежде всего, пожалуй, упразднил тюрьмы: неуютно сидеть на троне, когда кто-то сидит в тюрьме. Хотя, с другой стороны, что тогда делать с хулиганами, ворами и прочими бандюгами? Над этим тоже придется подумать.
Ну и, конечно, я бы всем все разрешал. Чтоб никто не жаловался на какие-то там запреты. Правда, у меня самого иногда появляется желание дать пинка в зад, например, лезущему без очереди нахалу, а уж ткнуть мордой в стол какого-нибудь важного начальника, который издевается над подчиненными, просто руки чешутся.
Кроме того, когда всем все будет дозволено, в газетах неизбежно станут рисовать на меня карикатуры, помещать разные стишки и издевательские фельетоны. А у меня такой характер, что, если хоть один из моих подданных будет мной недоволен, я немедленно подам в отставку.
Честно говоря, королем может быть только тот, кого никогда не терзают сомнения. Королю лучше всего быть абсолютно уверенным в себе. А чтобы он этой уверенности не терял, не надо приносить ему книги для чтения, показывать фильмы, даже газеты не надо давать. Ведь знание, информация, опыт пробуждают в человеке кучу сомнений. Я это по себе знаю.
Я иногда думаю, что бы я сделал, если бы да кабы… но исключительно для того, чтобы убить время. Уверен, что каждому приходят в голову такие глупые ребяческие мысли, только никто никогда в этом не признаётся.
Да и зачем мне эта королевская власть? Что бы я от нее имел? Одни заботы и неприятности, а в результате стыда не оберешься. По правде говоря, быть королем мне совсем не хочется.
И опять мы вернулись к себе, в наш город, в нашу жизнь. Стояли посреди мостовой, шел дождь вперемешку со снегом и ледяным ветром. Проезжающие мимо машины смахивали со стекол снег и воду отчаянно работающими щетками. Водители злобно нам гудели.
Я потянул Себастьяна на тротуар.
— Ну видишь, старик. Один раз попал, — сказал пес-изобретатель, отряхиваясь. — Вот твоя Вспульная. Как по заказу.
— У меня ухо ужасно горит. Такое ощущение, будто на нем висит полная авоська продуктов.
— Точно, малость распухло. Ничего, до свадьбы заживет. Ты напоролся на совершенно случайный удар.
— Называется, глянули одним глазком.
— Только не расклеивайся, старик. В следующий раз мы его так угостим — своих не узнает. Немного потренируешься, и все. Я тебе покажу парочку приемов.
— Это ты сейчас такой умный. А там прикидывался дурачком.
Себастьян опечалился. Укоризненно глядел на меня своими глазищами, пожалуй чересчур красивыми для такого зверя, и даже перестал стряхивать крупные капли, скатывающиеся со лба на черный нос.
— Ну что я мог, старик? — наконец жалобно пробормотал он. — Кто меня воспринимает всерьез? Э, говорить не хочется.
— Она мне кое-что дала.
— Кто? — насторожил уши Себастьян.
— Ну кто? Может, английская королева?
— Чего ты сразу заводишься? — Себастьян переступил с одной пары лап на другую. Я готов был поклясться, что он покраснел, хотя собаки не умеют краснеть. Но какие-то перемены с его физиономией явно произошли, и это можно было смело назвать собачьим румянцем. — Где эта штука? Не потерял?
Я разжал мокрый кулак. На ладони лежал старый железнодорожный билет, немного потертый, словно с начала до конца долгого путешествия провалялся в кармане. Себастьян подошел ко мне вплотную и затаил дыхание.
— Железнодорожный билет, — произнес он наконец дрожащим басом.
— Точно. Из Вены в Варшаву.
— Нет, наоборот, старик. Из Варшавы в Вену.
— Какая разница. Посмотри, дата стерлась.
— Все равно видно, что очень старый. Гляди, какие старомодные буквы.
— Зачем она мне его дала?
Себастьян долго молчал, а потом сказал тихо:
— Может быть, чтобы помнил.
— Что?
— Ничего. Просто помнил, что она ждет. Какой-то тип в плаще «болонья» нарочно со злостью толкнул Себастьяна:
— Нашли место трепаться.
Дождь прекратился. Подъехала мусорная машина. Мусорщики принялись выкатывать из ближайшей подворотни железные контейнеры, которые с диким грохотом заглатывала огромная цистерна.
— Дай мне это, старик, — шепнул Себастьян.
— Да ты немедленно потеряешь.
— Не потеряю. Слово джентльмена.
— Тебе некуда спрятать.
— Засуну за ошейник.
— Пусть лучше будет у меня. Я в любой момент могу тебе его показать.
— Только не посей, старик.
— Подумаешь, драгоценность.
— Знаешь, мне пора идти. Я ведь только на минутку выскочил в киоск за газетами.
— Ну тогда пока.
— Обиделся, старик?
— Ладно, беги, не то примерзнешь к тротуару.
— Мне прийти?
— Конечно.
— Может, завтра?
— Давай завтра.
— Я тебя полюбил, старик, — сказал Себастьян и осекся. Хотел еще что-то добавить, похоже, какая-то фраза уже вертелась у него на языке, но только капелька слюны скатилась с отвисшей нижней губы. Повернулся и побежал неуклюжей трусцой в глубь улицы, огибая прохожих.
Я сразу нашел дом номер тринадцать. В подъезд все время вбегали и выбегали люди, у края тротуара дремало несколько машин. Картонные таблички с красиво вычерченными знаками указывали путь. Я попал в длинный коридор со множеством дверей. На одной виднелась надпись «Касса», на другой — «Гримерная», на третьей — «Режиссер». Я открыл дверь с загадочной табличкой «Производство». Большая комната была полна народу. Какие-то женщины ожесточенно колотили по клавишам пишущих машинок. Чернявый верзила что-то чертил на пришпиленном к стене огромном листе картона.
Я довольно долго стоял, пока ко мне не подошел худющий, почти прозрачный молодой человек с ушами, похожими на крылья летучей мыши.
— Что скажешь, сынок? — спросил он вроде бы дружелюбно, но вместе с тем как будто приготовившись к драке.
— Я по объявлению.
— В кино хочешь сниматься?
Ушастый вылупил на меня глаза — я даже испугался, уж не выросло ли что-нибудь у меня на голове.
— Ну да. Можно попробовать.
— А предки что?
— Какие предки?
— Мать или отец. Требуется согласие.
— Я сирота, — неохотно пробормотал я, потому что не люблю врать без нужды.
— Тогда опекун. В общем, кто-нибудь из взрослых.
— У меня никого нет. Правда.
Он помолчал, продолжая сверлить меня печальным взглядом, и наконец неуверенно сказал:
— Ну не знаю. — И крикнул в соседнюю комнату: — Щетка!
Оттуда вышел мужчина. Рожа у него была, как у бандита с большой дороги, огромный нос устрашающе испещрен красными прожилками, похожими на таинственные иероглифы.
— Чего там у тебя, Нико? — спросил он. — Нового Гжеся нашел?
— Это второй режиссер, — сообщил мне прозрачный Нико. — Родителей нет, опекунов тоже, сирота.
— На какие же шиши ты живешь? — поинтересовался второй режиссер.
— Я ищу работу.
— Дохлый номер, Гжесь. Без согласия опекунов ничего не выйдет.
— Но мне обязательно нужно. Я правда могу пригодиться. Разбираюсь в астрономии, в астронавтике.
— А что такое хохмология, знаешь?
Что такое хохмология, я, к сожалению, не знал, поэтому промолчал и уставился на женщин, барабанивших по клавишам пишущих машинок.
— Приглядись, Щетка, мне кажется, он подойдет, — несмело вступился за меня бледный Нико.
— Не уверен, — сказал Щетка. — А зачем тебе башли, Гжесь? Ты про комету слыхал?
— А если она пролетит мимо?
— Поставишь с первой получки?
— Ясное дело.
— Ишь, какой щедрый. Ладно, покажем тебя Зайцу.
Заяц был сам директор картины. Он полулежал развалясь на очень неудобном стуле, явно работая под американца. Мельком глянул на меня белыми глазами, из которых повеяло холодом, как из морозильника.
— Это против правил, — сказал он. — Вам что, больше делать нечего?
— Да вы посмотрите еще разок, — сказал Щетка, который, похоже, на меня поставил. — Типичный шпаненок. Сразу видно. В кичмане сидел?
— Где?
— В тюряге, Гжесь.
— Нет. Только в малолетке два месяца. Щетка, кажется, уже мною гордился. Теперь он смотрел на меня взглядом бандита, дождавшегося наследника.
— Я его покажу Щербатому, ладно?
Заяц, то есть директор картины, только недовольно поморщился. А мы перешли в другую комнату, где перед зеркалом сидел мужчина в очках и внимательно себя рассматривал. Лицо у него было все в каких-то рытвинах.
— Получай еще одного Гжеся, — сказал Щетка и плюхнулся на сундук с надписью «Не садиться».
Щербатый тоже довольно долго меня изучал, а потом спросил, косясь в зеркало:
— Кино любишь?
— Очень люблю, — сказал я с притворным энтузиазмом.
— А какие актеры тебе нравятся?
— Ну разные.
Меня бросило в жар: таких вопросов я не ждал.
— Например?
Я стал лихорадочно припоминать какие-то фамилии. Щербатый кивал, не переставая поглядывать в зеркало.
— А вы даже похожи на Тревора Хауарда, — с отчаяния сказал я наконец.
Щербатый замер перед зеркалом.
— Тебе так кажется? — медленно протянул он.
— Честное слово.
Он долго молчал и наконец вздохнул:
— Вид у него подходящий.
— Ну так что, покажем Лысому? — оживился Щетка.
И отвел меня в комнату с табличкой «Гримерная». Там в кресле, окруженная стайкой женщин в белых халатах, сидела чем-то недовольная блондинка. Задрипанный человечек с остатками седоватых волос вокруг лысины примерял ей разные парики. Он показался мне чем-то похожим на моих знакомцев, имевших обыкновение пировать у нас во дворе возле мусорных ящиков.
— Пан режиссер, — робко проговорил Щербатый. Щетка подобострастно молчал. — Пан режиссер, я нашел подходящего мальчика.
Лысый посмотрел на меня и пожевал сухими губами, точно пытаясь выплюнуть нитку в полсотни метров длиной.
— Что вы всё каких-то губошлепов водите? Мне нужен парень с характером, с изюминкой.
— Этот очень забавный, — еще более робко возразил Щербатый. — Два года просидел в колонии.
Лысый, то есть режиссер, долго плевался, сверля меня злобным взглядом.
— Мне не нравится.
— Попробовать можно, пан режиссер. Щелкнем пару раз, — заскулил Щербатый, который, видно, тоже на меня поставил.
— Прекратите терзать режиссера, — сказала недовольная блондинка— Войтусь, я что, весь фильм должна проходить в этой пакости? — И швырнула на столик очередной парик.
Режиссер поплевал сухими губами и задумчиво произнес:
— Должна. Должна. Щербатый страдальчески вздохнул:
— Может, я все-таки попробую?
— Вам бы только баклуши бить! — неожиданно взревел режиссер. — Я все должен сам. Санаторий тут себе устроили! Разгоню к чертовой матери! Чтоб я вас больше на площадке не видел!
И внезапно успокоился. Подмигнул одним глазом, потом другим. Поплевал тихонько.
— Что это я хотел? — пробормотал.
— Ну, Войтусь… неужели нельзя обойтись без этих мерзких чужих волос?
— Нельзя. Мы тебя сделаем более демонической.
— Значит, вы согласны? — вполголоса спросил Щербатый, который, вероятно, был правой рукой режиссера.
Лысый молча натягивал на голову недовольной блондинке новый парик. При этом он сплевывал еще ожесточенней, чем раньше.
— Пошли на площадку, Гжесь, Плювайка сдался, — сказал Щетка, схватив меня за больное ухо.
Потом я довольно долго сидел в большой комнате, полной детей и взрослых. Но перед тем женщина в белом халате протерла мне лицо, шею и руки мокрой губкой кирпичного цвета. Должно быть, с моей физиономией что-то произошло: все взрослые, которые были в комнате, стали смотреть на меня с неприязнью. Я сообразил, что это родители детей, желающих получить роль в фильме «Чудесное путешествие на Андромеду». Они то и дело нервно поправляли что-то на своих разряженных чадах. А те жутко воображали и свысока поглядывали на окружающих, будто уже снимались в американских вестернах. Взрослые, правда, тоже довольно-таки неприязненно косились на чужих детей, верно в душе удивляясь наглости их родителей, посмевших привести на студию таких придурков. Словом, атмосфера в большой комнате была неестественной и напряженной.
Одна только девочка лет двух или трех, которую мрачная, как ночь, мама звала Дакой, чувствовала себя совершенно свободно. Она залезала во все углы, всех расталкивала, заглядывала в чужие сумки, комментируя каждый свой шаг на удивление сильным голосом, похожим на голос утенка Дональда. Все смотрели на нее с симпатией, хотя и с некоторой опаской. Возможно, потому, что пропорции тела у Даки были какие-то странные: она казалась взрослым человеком, который забыл вырасти. К тому же ее маленькая головка была почти начисто лишена волос. За ней, норовя укусить, таскался пестрый котенок, тоже совсем еще младенец. Дака все время пыталась его ударить, но безуспешно, и они неуклюже разлетались в разные стороны. Тем не менее котенка никто не прогонял — вероятно, он тоже был актер.
Щербатый — кстати, единственный, выглядевший настоящим киношником — принес мне листок с двумя фразами: «Смотри не трогай эту загородку. Ну видишь, говорил я тебе, противная девчонка!» — и велел выучить этот текст наизусть.
— Берете, значит? — спросил я. Щербатый неопределенно хмыкнул:
— Пока неизвестно. Постарайся хорошо сыграть. Ну-ка, покажи, как ты будешь говорить.
— Смотри не трогай эту загородку. Ну видишь, говорил я тебе, противная девчонка!
— Э-э, сынок. Это кино, тут надо все показывать. На твоем лице сперва должен отразиться испуг, а потом злость. Гляди.
И показал так здорово, что какая-то сидевшая рядом женщина схватила в охапку свою тринадцатилетнюю дочурку и смущенно принялась извиняться.
Маленькая Дака между тем вырывала из рук томящихся в ожидании родителей разные предметы, громко вереща:
— Я это хоцу.
Потом Дака стала требовать, чтобы ей подняли крышку рояля, который она называла «лоялем». Но тут пришел Щетка и спросил:
— Вызубрил роль, Гжесь? Тогда пошли на площадку.
Все родители косо на меня поглядывали уже с той минуты, когда я получил листок с текстом роли. Теперь же они проводили меня глазами, полными непритворной ненависти.
Таинственная площадка оказалась громадным сумрачным залом — ужасно серым, облупленным, пропахшим пылью и паленой резиной. Около большой кинокамеры у деревянной стены с кривыми окнами сидели в полутьме какие-то люди, разложив перед собой промасленные бумажки, и молча закусывали. Кое-где белели огромные плакаты с надписью «Курить запрещается», а под ними суетился Щербатый с длинной сигаретой в зубах.
— Поди сюда. Представься пану сценаристу, — сказал он.
Я пожал руку очень толстому человеку в очках, сидевшему на брезентовом стульчике. Почему-то я сразу догадался, что он терпеть не может детей.
— Пан сценарист тоже дебютант в кино, — добавил Щербатый, а пан сценарист скромно потупился, хотя видно было, что ему приятно это слышать.
— Замечательный павильон, — сказал он. — Просто волшебный: захочешь, появятся дворцы и замки, высокие деревья и горы, и даже река, если понадобится. Ты не ощущаешь тайного трепета, переступая порог этой фабрики чудесных снов?
— Нет, не ощущаю, — неизвестно почему сказал я правду.
— Новое трезвое поколение, — рассмеялся сценарист и с явным отвращением погладил меня по голове. — А кого молодой человек будет играть?
— Наверно, Птера, отрицательного персонажа, — сказал Щербатый, разглядывая меня через какой-то приборчик.
— Я его немного другим воображал, — пробурчал сценарист.
— Это кино, уважаемый, здесь не воображать надо, а вкалывать, — сказал Щербатый, а я понял, что с паном сценаристом можно не считаться.
Тут к нам подошел бородатый человек, деловито жующий бутерброд. В свободной руке он держал термос. Бородач как-то так на меня посмотрел, что я почувствовал к нему симпатию. Вдобавок он немного смахивал на Себастьяна. У обоих была грусть в глазах.
— Ну как, светики готовы? — спросил Щербатый.
— Светики всегда готовы, — ответил человек с бородой, отхлебнув чаю. Потом неторопливо закрутил крышку на термосе и громко крикнул: — Зажечь свет!
В разных углах зала, как эхо, зазвучали голоса:
— Зажечь свет!
— Включай десятку!
— Давай полный!
А я сообразил, что человек с бородой — оператор, а светиками Щербатый называет его помощников. Но светики были не очень-то готовы: бородатый оператор еще битый час бегал, глядя через темное стеклышко на прожекторы и выкрикивая что-то непонятное:
— Шире шторки… Опусти шторку… Поставь негра… Поближе к пацану.
Щербатый объяснил, что я должен делать. Задание было несложное. После слов «не трогай эту загородку» и перед словами «видишь, говорил я» мне следовало шлепнуть девчонку, мою партнершу, которой оказалась Дака. За ней, конечно, притащился котенок и сразу стал играть с электриками, напрочь позабыв, зачем он здесь. Щербатый сказал мне, что у котенка есть дублер, то есть заместитель, который будет вместо него играть в трудных или опасных сценах. А этот возомнил себя актером и уже немного зазнался.
Потом, когда наконец дали полный свет, все принялись друг на друга шикать. Стало тихо, только где-то в глубине зала стучали молотками рабочие. Нас с Дакой поставили перед камерой. Спинка стула должна была изображать эту таинственную загородку. Опять все закричали наперебой с разными интонациями: «Готовы… Готовы? Готовы!»
Потом Щербатый крикнул: «Камера!», какая-то девица хлопнула у меня перед носом одной черной дощечкой о другую и что-то прокричала противным голосом, а я сказал то, что от меня требовалось. Но только я собрался ударить Даку, как увидел ее глазки, похожие на смородинки, и в них такое уважение, что, вместо того чтобы ударить, я погладил ее по спине, ну, может, чуточку ниже. Кстати, все это продолжалось не дольше трех секунд.
— Стоп! — крикнул Щербатый. — Никуда не годится. Ты же должен был ее ударить.
— Она будет плакать…
— Ты лучше о себе заботься. Сниматься хочешь?
— Хочу.
— Тогда не халтурь, а делай, что тебе говорят.
И все повторилось заново. На этот раз я здорово приложил Даке. Она завопила и с ревом кинулась в темноту зала.
— Стоп. Хороший дубль! — завопил Щербатый.
Девица с черной хлопушкой вылезла из-за камеры ужасно злая.
— Ты почему переврал текст?
— Я не перевирал.
— Как это? Вместо «не трогай эту загородку» сказал «не трогай этой загородки».
— Потому что так правильнее.
— Пан сценарист! — крикнула девица. Толстяк поспешно приблизился. Выслушал жалобу и почему-то раскипятился.
— Я не позволю искажать текст. Безобразие! Мало того, что платят гроши, еще и не считаются.
— Послушайте, — примирительно сказал я. — С отрицанием употребляется родительный падеж, а не винительный. Это, наверно, машинистка перепутала.
Пан сценарист закрыл глаза, пошептал что-то, проверяя падежи. А потом делано рассмеялся:
— Ты прав, герой. Машинистки в кино — особая статья. Говори, как тебе проще.
И, кажется, опять хотел погладить меня по голове, но передумал. Стал рассказывать девице, как его сочинения корежили в издательствах, даже в заграничных, мимоходом упомянув о наградах, которые неоднократно получал.
На третий раз я вроде сыграл правильно, потому что Щербатый весело крикнул:
— Спасибо. Мне нравится. А тебе?
— Нашему брату всегда все нравится, — без энтузиазма ответил бородатый оператор и потянулся за термосом.
Тут я заметил между какими-то перегородками Лысого, то есть режиссера; рядом с ним на стульчике сидела недовольная блондинка в странном пластиковом комбинезоне, сквозь который все просвечивало. Быстро поплевав сухими губами, режиссер сказал:
— Не то. Безнадега. Ничего он не может. Щербатый, который окончательно на мне зациклился, подошел и сказал очень вежливо:
— Я не согласен, пан Войцех. У него специфическая внешность, вылитый Птер.
— Много вы понимаете! — завопил режиссер. — Банда лоботрясов! Все я за вас должен делать!
— Войтусь, — сонно протянула недовольная блондинка. — Тебе нельзя волноваться.
— Я вообще прекращу съемки. Группы нет, актеров нет, текста нет! Надоела эта самодеятельность!
— Прошу прощения, а какие у вас претензии к тексту? — с обидой вмешался толстый сценарист. — Вы его сами тысячу раз переделывали. Я просто не узнаю своей книги.
— Потому что это дурацкая байка для безмозглых детишек.
— Ну, знаете!
— А мне нужно… как бы вам сказать… чтобы глубина была, чтоб звучало по-современному. Я не могу снимать старомодную белиберду. В фильме должен ощущаться дух времени, атмосфера сегодняшнего дня. Все, прекращаю съемки. Надоело.
И, бешено сплевывая, повернулся, собираясь уйти, но сценарист схватил его за свитер:
— Пан Войтусь, ведь можно еще что-то придумать, что-то изменить, добавить. Вы сами говорили, что над фильмом работают вплоть до премьеры.
Бесшумно, словно призрак, появившийся Щетка взял меня за ухо:
— Пошли отсюда, Гжесь, это не для детей картинка.
И поволок меня в какой-то длинный коридор.
— Ничего не вышло, — мрачно сказал я. — Столько нервотрепки, и все зря.
— Спокойно, сынок. Будет он снимать. Мадам сама нашла эту книжку и пожелала сыграть добрую волшебницу, так что Лысый будет снимать как миленький!
— А я?
— А ты? Посмотрим. Экран покажет. Иди в кассу.
Какой-то мужчина, беспрерывно сыпавший шуточками, выдал мне шестьдесят злотых. На беду притащился Заяц, директор картины. Уставился в окно своими белыми глазами и уныло забубнил:
— Номер не пройдет. Мы не имеем права. У него нет опекунов.
— Ты, Заяц, — сказал Щетка таким голосом, что любой прохожий на темной улице, не пикнув, отдал бы ему пальто. — Катись со своими правилами знаешь куда? Я его опекун, усек?
В коридоре меня догнал Щербатый.
— Где тебя в случае чего искать?
— Вы думаете?..
— Ничего я не думаю. На всякий пожарный.
— Я временно живу у знакомых. У них есть телефон.
Я стал спускаться по лестнице, тупо глядя на фотографии актеров на стенах. Кто-то поднимался мне навстречу. Я слышал дробный перестук твердых каблучков. И вдруг на площадке между этажами чуть не столкнулся с той, в джинсах, имени которой мне не хочется называть. На этот раз она была не в джинсах, а в моднющем платье и плаще, кажется импортном. Вообще-то, я даже задел ее плечом, она отскочила как ужаленная и сказала: «Извиняюсь», хотя виноват был, скорее, я.
Я остановился и, сам не знаю почему, обернулся. И она задержалась на крохотную долю секунды и посмотрела на меня сквозь железные листья нарядной перегородки, а потом торопливо побежала наверх. Возможно, впрочем, мне только показалось, что посмотрела.
На улице опять шел снег — крупными хлопьями, точно в январе. Может, в другое время никто бы и внимания не обратил, но сегодня все удивлялись. Продавщицы в магазинах смотрели на снег через большие запыленные витрины, прохожие, задирая головы, провожали глазами низкие тучи, даже милиционер, который было засвистел вдогонку неправильно повернувшему автомобилю, махнул рукой и засмотрелся на пушистые белые клочья, как будто срываемые кем-то с гигантской прялки.
Наверно, и этот злющий режиссер, как все, ждет столкновения с астероидом.
Наш город в такую погоду выглядит не лучшим образом. Он совершенно серый, словно вытершийся от долгого употребления. Дома точно обгрызены морозами, дождями и ветрами. Заляпанные грязью машины разбрызгивают во все стороны месиво, скапливающееся в водостоках. Люди, отворачивающиеся от пронзительного весеннего ветра, тоже не ахти как привлекательны. И вообще жить не хочется. Если б не надежда, что скоро придет весна… Но придет ли она в этом году?
Возле нашего дома я столкнулся с Буйволом. Он с наслаждением шлепал по лужам в резиновых сапогах, каким-то чудом не лопавшихся на его икрах. Буйвол был на званом обеде и так наелся, что под конец куска больше не мог проглотить. Правда, помолчав минутку, он признался, что, пожалуй, дал маху: еще немного сладкого в него бы влезло. Опустив веки с желтыми ресницами, он бесконечно долго перечислял все, что съел у приятеля, который страдает отсутствием аппетита и родители которого очень по этому поводу переживают. Вкусятина!
— Зачем ты так обжираешься? — неприязненно спросил я.
— Как зачем? Я записался в спортивный клуб. Буду поднимать штангу.
Я понял, что это очередной предлог: теперь можно будет есть без зазрения совести.
— Значит, больше не ждешь комету?
— Э-э, — промычал Буйвол. — В газетах пишут, что это вранье. Она пролетит очень далеко от Земли.
— Если в газетах пишут, что вранье, это лучшее доказательство, что правда.
Буйвол непонимающе заморгал желтыми ресницами.
— Это они нарочно, чтобы не было паники. У редактора, который живет у нас на пятом этаже, ночи напролет горит свет. Уж он-то знает правду и не может спать.
— Э-э, да ты псих ненормальный. Недаром родители не разрешают мне с тобой водиться.
— Значит, расхотел умирать?
— Что я, глупый? Мы летом поедем на озера. Там грибов, ягод — тьма. Вот уж когда поем вволю. По мне лучше получать плохие отметки, чем забивать голову всякой чепухой.
— Хорошо тебе, — вздохнул я.
— Еще бы. Я и книг никаких не читаю, только по программе — прочитал и забыл. Такая жизнь мне нравится, здоровьем Бог не обидел, и вообще — вкусятина. А у тебя какие от жизни радости? Вызубрил наизусть целую энциклопедию — и что? Папаша мой говорит, вы лентяи, оттого вам и жить не хочется. Ну скажи, что твоя мать делает? Коврики какие-то иногда расписывает. А отца вообще выперли с работы.
— Отец не сработался со своим начальником — у них разные научные взгляды.
— Э-э, — снова противно заблеял Буйвол. — Вкалывать ему неохота. Если бы все только валялись на диване и философствовали, что бы стало с нашей Землей?
— Знаешь, Буйвол, ты страшный примитив.
— Может, я и примитив, зато мне хорошо. Я тебя могу уложить одной левой.
Ну что тут скажешь?! Таков уровень умственного развития у моих ровесников. Поэтому можете не удивляться, что я ничего не рассказываю о школе, об одноклассниках и их забавах. Кстати, Буйвол еще не худший. Он даже неплохо учится. Правда, похоже, только назло другим. Потому что в классе его недолюбливают. Он сплошь и рядом возвращается из школы испачканный грязью, в порванной рубашке и прилично помятый. Его мать бегает жаловаться, но ее, видно, тоже не любят, потому что возвращается она ни с чем. И, должно быть, именно это толкает вперед нелюбимое всеми семейство.
— А ты знаешь, что я, когда захочу, могу отправиться далеко-далеко? — спросил я и тут же об этом пожалел.
— Э-э, да ты целыми днями торчишь во дворе, я же вижу.
— Я знаю один секрет. Могу перемещаться в пространстве в любом направлении.
— Я раньше тоже так играл. Пока не надоело.
— Это не игра, Буйвол. Это самая взаправдашняя правда.
— Докажи.
Я показал ему билет, который пытался выпросить у меня Себастьян.
— Ну и что? — сказал Буйвол.
— Я его оттуда прихватил.
— Э-э, обыкновенный железнодорожный билет. Собираешь, что ли?
— Нет, Буйвол, честное слово, я, когда хочу, отправляюсь в одну такую долину с рекой и старинной усадьбой.
— А там живет девочка с белым зонтиком, бедная и несчастная, и плохой мальчик, который ее обижает, — докончил Буйвол, топчась в луже, затянутой радужной пленкой бензина или смазочного масла.
— Откуда ты знаешь? — удивился я.
— Читал, кажется, где-то, только не помню где.
— Ты небось думаешь, я впечатлительный застенчивый мальчик, живущий в вымышленном мире?
— А чего мне думать? Твои проблемы, — отрезал Буйвол. — Пошли спустим папаше шины.
— Думаешь, я тебе лапшу на уши вешаю? Погоди, еще докажу.
— Отстань. Я пока что не свихнулся. Даже завел с первого числа специальную картотеку, ну, знаешь, такие разграфленные карточки. Я люблю, когда все разложено по полочкам. Чего там только нет: самочувствие, работа, учеба, сон, игры и даже как сегодня сходил в туалет. И еще я сам себе ставлю отметки. Папаша меня научил. Жить надо на земле, а не в облаках.
Мне захотелось дать Буйволу пинка: из-за этого остолопа на меня накатила жуткая меланхолия. И вообще стало как-то не по себе, я даже засомневался, вправду ли ко мне приходит пес-изобретатель, — настолько идиотской, бессмысленной, достойной в лучшем случае маменькиного сынка показалась вся эта история.
— Ладно, пошли, — вконец расклеившись, сказал я. — Спустим твоему папаше шины.
Я не могу этого объяснить, но поверьте: чем сильнее обмякали с пронзительным шипением шины, тем более нормальным и здоровым я себя ощущал.
Дома я сел читать новое сочинение Сэмюеля Дж. Пипкинсона «Тайны четвертого измерения». Для вас это слишком сложно, поэтому объясняю в общих чертах: речь там идет о времени, то есть о том, как проходят минуты, часы, годы. Время всегда ужасно интересовало людей. Подрастете, сами убедитесь, что зима и весна, осень и лето с каждым годом пролетают все быстрее. И тогда тоже задумаетесь. Но сейчас не советую на этом зацикливаться и приставать к взрослым с расспросами, поскольку они тоже мало что смыслят, хотя с годами все больше боятся времени. Этот автор оказался не лучше других. Щеголяет высосанными из пальца умозаключениями, и сразу видно, что главное для него — задурить читателю голову давно известными вещами. Правда, мне было трудно сосредоточиться, потому что Цецилия разговаривала с родителями. Вернее, это был монолог: Цецилия орала на весь дом, сотрясая стены и мебель, а родители слушали. Отец краем глаза косился в телевизор, где показывали какое-то нудное прядение пряжи.
Я стал смотреть в окно на нашу улочку. Опять повалил густой снег. Он засыпал тротуары, частично мостовую и даже зазеленевшие ветки деревьев, в том числе и на моей акации. В этой картине было что-то жутковатое, так как из-под белого покрова там и сям выглядывала сочная живая трава. Я уверен, что многие, глядя на этот снег, думали о комете, которая на нас летит, а мы волей-неволей спешим ей навстречу.
Мои родители внимали Цецилии с довольно унылым видом. Еще бы: не так уж приятно слушать, как кому-то фантастически повезло. А Цецилия сегодня ввалилась к нам страшно возбужденная; ее темно-карие, смахивающие на кошачьи глаза метали гипнотические молнии, и шуму от нее было больше обычного. Дело в том, что Цецилия получила приглашение от какого-то американского университета и уезжает в Штаты надолго, если не навсегда. Мама с отцом старательно восхищаются и даже прикидываются, будто завидуют ей белой завистью, хотя на самом деле, думаю, просто завидуют, как завидовал бы всякий нормальный человек, Цецилия же от комплиментов отмахивается, обзывает моих родителей дураками и кричит, что они «не на уровне». Потому что Цецилия опасается за свой оксфордский акцент. Потому что английский Цецилия изучала в лучшем британском университете. Потому что в Америке, где эти американцы говорят черт-те как, Цецилия может себе акцент испортить. Потому что Цецилия, как-никак, приятельствует с одним настоящим, просто потрясающим лордом. А я иногда думаю, уж не родственник ли этот лорд, случайно, нашему Себастьяну, хотя держу свои догадки при себе, опасаясь, что Цецилия, услыхав такое, озвереет от ярости. Потому что Цецилия — самая-пресамая. Она всегда это подчеркивает, и никто не осмеливается возражать. Иногда только отец заговорщически подмигнет маме, но мама нарочно начинает смотреть в другую сторону. По заснеженной улице шел наш сосед. Собственно, даже не шел, а ковылял, опираясь на металлические костыли и странно дергаясь. Он редко выходит на улицу, разве что летом. По ночам к нему часто приезжает «скорая помощь». Живет он один и уже совсем старый. А болезнь его — страшный паралич, а может, военная контузия. И когда он так идет, извиваясь всем телом и выбрасывая в стороны негнущиеся ноги, кажется, что по улице движется печальная процессия боли, отчаяния, человеческого горя.
— Не забывай нас, Цецилия, — сказал наконец отец неестественно бодрым тоном. — Присылай время от времени из большого мира друзьям в далекую провинцию какой-нибудь сувенир.
— Знаешь, ты все-таки полный идиот, — загремела Цецилия, расправляя свои и без того безукоризненно прямые плечи. — Еще неизвестно, поеду ли я вообще. Какие мне предложат условия, смогу ли я жить среди этих янки? Все не так просто. Не забывай, что я уже не девочка.
— Ах, Цецилия, — льстиво возразила мама, — не тебе говорить о возрасте. Посмотри на себя в зеркало.
— Это верно, — ухмыльнулась Цецилия. — Сегодня в очереди какой-то идиот обратился ко мне «девушка». А я его еще отчихвостила.
— Да, да, — вздохнул отец. — Скоро ты нас забудешь, даже на письма отвечать перестанешь. Такова жизнь.
— Перестань молоть чепуху! — рявкнула Цецилия. — Ты меня вообще не знаешь. С вашими куриными мозгами такого человека, как я, не понять.
— Может, выйдешь за какого-нибудь миллионера, — расфантазировалась мама. — Поселишься во дворце на берегу Тихого океана, среди пальм и огромных кактусов…
— Позолоченный «роллс-ройс» будет ждать тебя перед террасой дворца, — подхватил отец. — И вы отправитесь в кругосветное путешествие.
— Прославишься, познакомишься со знаменитыми людьми, — продолжала перечислять мама. Так они вроде бы шутили, но шутки получались какие-то невеселые.
— Замуж? Никогда. Ни за какие шиши. Удел интеллигентного человека — одиночество.
— И это она говорит нам, неудачникам, остающимся прозябать в провинции, — якобы смиренно вздохнул отец. — Погоди, попадешь в большой мир, переменишь мнение.
— Я никогда своего мнения не меняю. Мы не первый день знакомы, и ты прекрасно знаешь, что миллионы и слава для меня ничто, ни вот столечко. — И она показала отцу аккуратно подпиленный ноготь.
— Поглядим, время покажет, — улыбался отец, но уже не косился на экран, с которого призывали готовиться к весеннему севу.
— Я своих друзей не забываю. И заявляю вам с полной ответственностью, что, если только поеду, еще в этом году приглашу к себе Петра на каникулы. Слышишь, Петр, ну чего ты прилип к окошку? Хочешь ко мне в Америку?
— Кто б не хотел, — тихо сказала мама.
— Помолчи, я его спрашиваю. Оглох?
— Я слушаю.
— Хочешь приехать ко мне на каникулы?
А я в этот момент и сам не знал, хочу ли поехать на каникулы в Калифорнию. Наш сосед-калека враскорячку, с трудом переставляя костыли, брел по снежному месиву к подъезду.
Цецилия побагровела от гнева. На ее длинной шее вспухли белые веревки жил; на меня она смотрела взглядом хищной птицы. И я сказал, перемогая хрипоту:
— Хочу.
— Вижу, большого желания у тебя нет.
— Я очень хочу побывать в Калифорнии.
И явственно услышал, как родители вздохнули с облегчением.
— Если эта комета в нас не врежется, — вполголоса добавил отец.
Потом Цецилия ушла, поскольку спешила за какой-то анкетой, которую надо было срочно заполнить. Она еще что-то прокричала с лестницы, потом, вероятно уже внизу, отчитала нашего дворника за то, что тот не убирает снег, наконец вылетела на улицу и принялась ловить такси, отчаянно махая рукой каждой проезжающей мимо машине, а машины с перепугу резко тормозили, и их заносило.
Мы все сидели молча, только телевизор без устали тараторил о каких-то невероятных достижениях современного сельского хозяйства.
— Вот тебе, — вдруг глухо произнес отец. От их, то есть его и маминого, деланого оживления не осталось и следа. — Каждый в конце концов дожидается своего.
И опять замолчал. Мама собирала чашки.
— Охота жить пропадает, — сердито добавил он.
— Ей легко… Одна, детей нет, может в любой момент принять самое рискованное решение.
— Знаешь, у меня такое чувство, будто меня вытолкнули из жизни. Ты не представляешь, что со мной творится.
— Не думай об этом. Зачем раньше времени отчаиваться? Все проходит, и это недоброе время пройдет.
— Я уже боюсь встречать на улице знакомых. У всех какие-то планы, какие-то возможности, перспективы, а у меня что?
— Найдешь ты работу, увидишь. Может, даже лучше прежней.
— Нет, нет. Что-то в моей жизни сломалось. Не забывай, мы уже не молоды. Знаешь, меня теперь не оставляет мысль, что все хорошее позади, а впереди только наклонная плоскость.
— Потому что ты сидишь дома и ноешь. Сходи куда-нибудь, развейся, перестань об этом дуг мать.
Отец помолчал, и в этом его молчании было что-то странное, ожесточенное.
— Меня пугает жизнь, которую осталось прожить.
— Ох уж эти твои страхи!
— Нет, ты ничегошеньки не понимаешь! — с неожиданной злостью бросил отец. — Чего я в жизни добился? Разве я не старался? Недосыпал, недоедал… А что толку?
— Другим еще хуже. Сколько на свете одиноких несчастных людей. И живут как-то.
— Утешила, — фыркнул отец.
— Петр, — сказала мама. — Пойди к Зосеньке в комнату и выгляни во двор. Может, кто-нибудь из ребят гуляет. Вышел бы, подышал свежим воздухом.
А я все еще ломал голову над тем, как распорядиться своими шестьюдесятью злотыми. К тому же надо было прислушиваться к телефонным звонкам. Вдруг со студии все-таки позвонят. Хотя отец прав, когда говорит о невезении. «Интеллигентным людям не должно везти», — как будто произнес кто-то голосом Цецилии. Пожалуй, заработанные деньги пока нужно просто отложить. Похоже, отец перестал ждать комету. Странно. Ведь именно сейчас это было бы для него избавлением.
Во дворе ничего заслуживающего внимания я не увидел. Отец Буйвола стенал над своей машиной, стоявшей на ободах в довольно глубоком снегу, Субчик, как каждый день, колотил футбольным мячом об стену, малыши лепили снежную бабу, которая быстро таяла. Я — безо всякого, честно говоря, интереса — вытащил из-под матраса дневник пани Зофьи и раскрыл его на последней странице, по краям разрисованной какими-то цветами и травами.
"Мы с Зютой пошли в театр (дальше что-то было старательно зачеркнуто). Сидели на очень хороших местах, потому что Зютин отец работает в муниципалитете. Мальчишки из тринадцатого лицея беспрерывно бросали в нас с балкона фантики от каких-то идиотских конфет. Наверно, Зюта их провоцировала своим кретинским хихиканьем, она все время хихикает, не удержалась даже, когда ей выдали аттестат, где было написано, что она остается на второй год.
И тут вдруг наступила эта минута, этот, наверно, самый важный в моей жизни момент. Переломный! Кто б мог подумать. Мне ни капельки не хотелось идти в театр. Тоска, не сравнить с кино или телевидением. Итак, пурпурный свет на занавесе погас, как будто оборвалась моя прежняя жизнь.
И я увидела на сцене Его. Никогда раньше я Его не видела, но сразу почувствовала укол в сердце и чуть не вскрикнула, но только схватила за руку Зюту, которая все не могла успокоиться и продолжала хихикать. Он заговорил звучным мужским голосом, откинув назад голову с длинными золотыми волосами. Сколько в этом было гордости, силы, решительности! А его партнерша, старая мымра, притворялась, что вовсе Его не слушает. Теперь, когда я знаю о Нем все, меня это нисколько не удивляет. Потому что она — Его жена. По словам Гражины, сущая ведьма. Весь театр ее ненавидит. А Гражина не сплетница. Ее дядя в этом театре декоратор. Так что Он, кажется, ужасно несчастлив (естественно, не Гражикин дядя).
Я купила Его пластинку. Стихи разных поэтов. Когда мне плохо, когда накатывает хандра, я ставлю пластинку и слушаю Его металлический голос, в котором отражается целая гамма глубоких чувств. И тогда мне кажется, что Он обращается только ко мне, одной-единственной, и ужасно хочется Его утешить, погладить Его волнистую шевелюру строптивого мальчишки. Я поймала себя на том, что вслух разговариваю сама с собой. А вчера ночью проснулась и ни с того ни с сего разревелась".
Открылась дверь. Я едва успел сунуть дневник обратно под матрас. На пороге стояла пани Зофья в своем дурацком платье длиной с мужскую жилетку. Лицо ее под пышным начесом было бледным, как у привидения.
— Ты, хам! — крикнула она. — Кто тебе разрешил рыться в моих вещах?
Объяснить, что я без злого умысла, что я прекрасно понимаю людские слабости и сочувствую ей, я не успел. Пани Зофья дала мне такого пинка, что я вылетел в коридор.
Дверь, вся потрескавшаяся от ее приступов бешенства, с громким стуком захлопнулась. А я, поднимаясь на ноги и потирая ушибленные места, с горечью подумал, что вот уже и пани Зофья перестает ждать комету.
На улице зажглись фонари. Снег почти совсем растаял. А тот инвалид, страшно дергаясь, опять куда-то побрел. Может, в аптеку за лекарством или к старым знакомым за помощью.
Мне вдруг пришло в голову, что вы фактически не знаете моего отца. Наверно, у вас сложилось впечатление, что он с утра до ночи сидит перед телевизором и ноет, жалуется на судьбу или читает нравоучения детям. В общем, ничем не примечательный, задерганный, усталый, немного занудный родитель.
А отец мой, если хотите знать, очень высокий, выше других по крайней мере на полголовы, и потому на улице его всегда видно издалека. Глаза у него такие, что я сразу понимаю, когда отец шутит, каким бы серьезным тоном он ни говорил. Губы немного странные, как будто блуждающие: то они под носом, то переползают вбок, на щеку. Но нельзя сказать, что это некрасиво, наоборот, весело и забавно. Когда рот перемещается на щеку, мама начинает смеяться и целует отца, так как это означает, что он сердится, хотя по-настоящему мой отец не сердится никогда. И вообще, все говорят, что отец у меня красивый, и восхищаются им. Даже Цецилия, которой никто и ничто не нравится.
Мой отец — человек универсальный. Кажется, перед войной он почти закончил консерваторию и был чемпионом Польши по плаванию, конечно среди юниоров. Ну, может, не чемпионом, но в спортивных газетах его фамилия упоминалась. Только потом, из-за этой войны, которую никто не может забыть, из-за этой страшной войны все пошло кувырком, и отец стал заниматься счетными машинами, к которым большой любви не питает.
Я сознательно говорю «отец», а не «папа», «папочка» или «папуля». Не люблю телячьих нежностей. Да и отец стесняется меня целовать и никогда не называет «зайчиком», «малышом» или «солнышком». Вообще делает вид, будто меня не замечает.
А ведь я все прекрасно помню. Помню, как он носил меня на закорках, как ночью смазывал фиолетовым лекарством десны, когда ко мне прицепилась какая-то гадость под названием молочница, как, когда меня сбила машина, не смог удержаться от слез, узнав, что все обошлось и ничего мне не будет. Я на удивление хорошо все помню. Хотите верьте, хотите нет, но я даже помню, как появился на свет, то есть родился. Скажу вам больше: мне кажется, что я существовал и до рождения и кое-что смутно запомнил. Но возможно, все это влияние Себастьяна.
Отец у меня очень нервный. Даже когда сидит перед телевизором, ерзает на стуле, будто кто-то его кусает. Ходит очень быстро, так быстро, что даже мама за ним не поспевает. Прочитывает все газеты, смотрит все футбольные матчи, вечно бежит куда-то, спешит на какие-то встречи, но я знаю: все это не от нечего делать. Что-то его гонит по жизни. Какая-то мысль, которую он ото всех скрывает, какое-то предчувствие, которым не решается с нами поделиться, какой-то однажды к нему прицепившийся страх.
Я люблю рисовать отца. Изображаю его в разных видах: то старинным рыцарем, то пиратом, то индейцем или даже космонавтом. Мои рисунки мама пришпиливает к стене. Отец даже не подозревает, что это он; мама, кажется, догадывается. Опять поднялся ледяной ветер. Он хозяйничал на балконе, теребя бельевые веревки, переворачивая цветочные горшки и разбрасывая старые игрушки. Заморозил капли дождя на стеклах, и их крохотные тени, точно пауки, целым скопом забегали по стене. А у меня из головы не шел тот инвалид. Какой-то смутный страх перед долгими мучениями отгонял сон, едва я закрывал глаза.
Но наконец я заснул, и мне приснился Терп. Мы стояли на песчаном холме, поросшем серебряной, острой как бритва травой, а обе девочки, Эва и та, в джинсах, уходили от нас в море, все дальше и дальше. Откуда-то набежали высоченные, с пенными шапками волны, девочки расцепили руки, мы бросились им на помощь, и вдруг все преобразилось. Но как, в какой момент, я не уловил. Может быть, одновременно мне снилось что-то еще — несущественное, обрывочное, неинтересное.
Теперь мы были в каком-то огромном явно заграничном городе. Сверкали неоновые рекламы, по широкой улице мчались автомобили с зажженными фарами. Встречные потоки огней сливались не то в бесконечный ковер, не то в двухцветное бело-красное знамя. А мы на все это смотрели немного сверху, вероятно с высокой террасы или с башни. «Мы должны раз и навсегда помириться, — говорил Терп. — Ты же мой единственный брат». Мне хотелось ему сказать, что никакого брата у меня нет, я прекрасно помню. Но он, видно, почувствовал, что я растерялся, и положил руку мне на плечо. «Знаешь, я искал тебя по всему свету. Но ты спрятался». — «Никуда я не прятался, просто пани Зофья запретила мне выходить из дома. Пани Зофья влюблена в актера, у которого жена — ведьма». — «Теперь все изменится. Мы всегда будем вместе». — «А Эвуня? Та девочка в белом?» — «А ее вообще никогда не было. Все придумал этот глупый пес. Доги — самые глупые из собак». — «Ты слишком поздно меня нашел. Я скоро умру. Мы больше никогда не увидимся». Терп засмеялся; лицо у него было не злое и совсем не чужое. «Я всегда буду там, где ты».
И тут мне опять показалось, что я слышу рокот морских волн. Но это кричали или жалобно пели люди, жители огромного города. Я посмотрел туда, куда смотрели они. Весь горизонт на западе был озарен то ли полярным сиянием, то ли гигантским заревом. Свет, призрачно мерцая, приближался к нам. «Астероид, комета, которую все ждут», — сказал я, и на этом сон кончился.
На дворе было еще серовато. Дом спал, только соседи с верхнего этажа уже топали над головой, переставляли мебель, что-то пилили, долбили стены. Я долго мучительно избавлялся от этого сна, вспоминая всю свою жизнь. И лишь звяканье бутылок, которые разносил молочник, меня успокоило.
Я, конечно, не верю в сны. То есть верю, — нельзя не верить, если они снятся почти каждую ночь. Я не верю в их значение и в тайны, которые в них якобы заключены. Про сны я прочитал десятка полтора толстых книг. И между нами, пока какой-нибудь умник не вздумал подслушивать: что ни говори, а концы с концами не сходятся. Где-то ведь я в своих снах бываю, в этом сомнений нет, но где? Откуда появляется Терп, какой путь проделывает и куда возвращается? Я же помню каждую его гримасу, каждую вспыхивающую в глазах искорку, каждую улыбку, которая пусть загадочная, пусть ни на что не похожая, но его и только его.
В дверь постучали. У меня забилось сердце: вот оно, продолжение моего странного приключения. Поспешно на себя что-то накинув, я, пока не проснулись домашние, выскочил в прихожую.
На пороге стоял Себастьян и страшно дрожал — не то от холода, не то от волнения.
— Билет у тебя, старик?
— У меня. А что?
— Быстро давай сюда. Я всю ночь не спал.
Я нашарил в кармане картонный прямоугольник. Себастьян буквально вырвал его у меня и стал разглядывать своими слезящимися, большими, как сливы, глазами. При этом он топтался на месте, норовя повернуться к тусклому свету, сочившемуся из окна.
— Ну конечно, — проговорил он сдавленным голосом. — Надо немедленно туда отправляться.
— Да ведь на билете ничего нет. Даже дата стерлась. Опять небось налакался валерьянки?
Дог посмотрел на меня умоляюще. Только теперь я заметил на его черной морде, вокруг слюнявых губ, клочки белых, а точнее, седых волос. Себастьян был уже не первой молодости.
— Не будем терять время, старик. Каждая минута дорога. А может быть, ты не хочешь?
— Знаешь, что я думаю, Себастьян?
— Что? — спросил он, нетерпеливо переступая с одной пары лап на другую.
— Что все это обман. На самом деле нету никакой зеленой долины и золотой усадьбы, нет ни Терпа, ни Эвуни.
— Да ты же сам там был.
— Кто его знает? Может, мне почудилось. Может, это какое-то внушение или гипноз. Может быть, я просто не по годам развитый впечатлительный мальчик с буйным воображением.
— Старик, я тебя хорошо знаю. И сознательно открыл тебе тайну, потому что изо всей этой ребятни у тебя единственного варят мозги. Я уже не молод. Рассказывать сказки — не мое хобби.
— Но стоит мне хорошенько подумать, и я понимаю: что-то тут не так. Учти, я ведь занимаюсь в кружке теоретической физики.
— Я же тебе объяснил, в чем вся штука. Когда-нибудь и другие до этого дойдут. Впрочем, я не настаиваю. Вольному воля.
Но говорил он как-то не очень уверенно и смотрел на меня собачьим взглядом, в чем не было бы ничего удивительного, если б собачьим взглядом смотрела обыкновенная собака. Поколебавшись, я сказал:
— О'кей, Себастьян. Вперед.
— Thank you, — коротко, с явным облегчением ответил он.
— Но куда бы нам спрятаться?
— Зачем прятаться? Жаль время терять. И здесь неплохо.
И уставился мне в глаза. Я все же немного на него злился, и, видно, что-то внутри меня противилось — я еще долго слышал шум ветра, стоны каких-то дверей, рычание первых автомобилей и приглушенный детский плач за стеной.
А там еще не кончился тот вечер. Небо было усыпано звездами; несметные их количества мерцали в синеватой черноте. Время от времени то одна, то другая скатывалась вниз и гасла над светлой полосой, изгрызенной неровной линией горизонта. Все мы, конечно, прекрасно знаем, что это метеориты, но приятнее считать, что звезды: ведь падающая звезда обещает исполнение желаний.
Ноги утопали в мокрой от обильной росы траве. По больному уху кто-то полз — жучок или букашка, но вначале мне показалось, что это кровь пульсирует в распухшем ухе. Вокруг оглушительно стрекотали сверчки; трудно было поверить, что это маленькие насекомые, а не мощный электронный ансамбль. Кто-то шел по газону; наверно, Себастьян, подумал я, но это был человек; он покашливал и что-то протяжно бормотал себе под нос или негромко напевал, а следовательно, мог быть только Константием, серебристым старцем, дожидающимся возвращения своего строптивого внука Винцуся.
— Быстро за мной, — взволнованно и глухо, точно со дна колодца, прорычал Себастьян.
И торопливо зашагал вперед по откуда-то известной ему дороге. Я бежал за ним; унизанные холодными капельками ветки хлестали меня по лицу. Вскоре мы остановились на краю обрыва. Я подумал, что Себастьян решил передохнуть. Но он настороженно осматривался, прислушивался, принюхивался, почти касаясь вывалившимся из пасти языком черной земли. Видно, мои глаза уже немного привыкли к темноте, потому что я убедился, что не такая уж она непроглядная и еще можно различить очертания отдельных деревьев, кустов и даже больших камней.
Невдалеке кто-то смеялся, кто-то кого-то негромко звал, булькала, точно под ударами весел, вода. В крутой стене глиняного обрыва, над которым мы стояли, чернели таинственные отверстия — ласточкины гнезда. Далеко внизу мерцала река; в это мерцание погружались и снова выныривали какие-то чудовища. Иногда мелькало светлое пятно человеческой руки, ноги или выпяченного зада. Я сразу, будто эта картина была откуда-то мне знакома, догадался, что пастухи купают в реке лошадей. А кричат и неестественно смеются они потому, что поблизости, в излучине, купаются девушки. Я даже разглядел их фигуры, потому что некоторые из скромности не сняли белых рубашек.
Себастьян вдруг залаял. Лаял он мрачно, громким басом, как обыкновенная цепная дворняга. И мне вдруг показалось, что это вовсе не мой пес-изобретатель, бывший путешественник с изысканными манерами, а кто-то чужой и дикий.
— Себастьян! — со страхом тихо позвал я. Он на минуту умолк и спросил с досадой:
— Чего тебе?
— Нет, ничего. Чудно здесь как-то.
Себастьян снова попытался залаять, но тщетно: то ли сбился с ритма, то ли забыл, как это делается, — и протяжно, хрипло завыл. Я невольно взглянул на небо, ожидая увидеть полную луну, однако ни следа, ни хотя бы намека на луну не обнаружил. Такая уж она была, эта августовская ночь, — на редкость звездная, но безлунная.
— Я здесь, — тоненько сказал кто-то.
Это была Эва. Она стояла за нами в своем белом платье, держа в руке белые туфельки, и тяжело, точно после долгого бега, дышала.
— Ну наконец-то, слава богу, — задрожав всем своим могучим телом, сказал Себастьян. — Вы готовы?
— Сама не знаю, — неуверенно проговорила Эва. — Может, я делаю глупость?
— Бежать. Бежать, пока не поздно, — зарычал Себастьян. — Мало вы настрадались? Сколько можно томиться в неволе? — мягче добавил он.
— Тсс, внимание, — прошипел я, потому что рядом раздались странные звуки.
— Лошадей из реки выводят, — сказал Себастьян, настороженно шевеля ушами.
Действительно, вскоре послышался мерный топот стреноженных лошадей; казалось, кто-то раскачивает гигантскую колыбель.
— Ну, в путь, ночи теперь короткие, — приказал Себастьян. — Ты иди последним и оберегай нашу даму.
— Куда мы идем? Я боюсь темноты и вообще… — шепнула Эва.
— В город. Там чего-нибудь придумаем.
Мы стали спускаться по пологому склону. Себастьян поминутно останавливался и поджидал нас, потому что мы то и дело запутывались в кустах и высоких травах.
— Ему можно доверять? — тихо спросила Эва.
— Кому?
— Ну псу этому. Какой-то у него подозрительный вид.
— Он в предыдущем воплощении был лордом-путешественником. Получил прекрасное воспитание. Вы разве его не знаете?
— Тут столько разных тварей вертится…
— А Себастьян вас давно знает. Это он организовал побег.
Эва внимательно посмотрела на покачивающийся перед нами могучий корпус Себастьяна Пес-изобретатель ступал очень осторожно, придерживая своими огромными, типично английскими зубами мокрые ветки, чтобы они не хлестали Эву.
— Ах, если бы папа был с нами, — вздохнула Эва. — Мой папа — астроном. Я родилась на южных островах, мама тоже оттуда. Вы, наверно, обратили внимание на мои глаза. Там у всех такие. Мама умерла, когда я была совсем маленькая, — не вынесла здешнего климата. И теперь мы одни на свете. Но вам до этого нет дела.
Ее слова меня укололи, и я невольно спросил:
— А какова общая масса вашего солнца?
— Почему нашего? Ведь оно и для вас светит.
— Простите. Я оговорился.
— Не знаю. Папа бы вам сказал. Но папа сейчас ужасно далеко, кажется на Северном полюсе. Изучает солнечную корону.
Мы чуть не наткнулись на Себастьяна, который остановился, вытянув шею, у какого-то полуистлевшего забора.
— Внимание. Соблюдать осторожность, — беззвучно шепнул он.
Перед нами были невысокие раскидистые деревья. Казалось, на них напялили белые гетры, но то был всего лишь большой старый сад с побеленными для защиты от вредителей стволами. В его темной глубине через равные промежутки времени раздавалось какое-то постукиванье.
— Это сторожа колотят палками по деревьям — отпугивают воров, — еще тише прошептал Себастьян.
Эва ощупью нашла в темноте мою руку. Я почувствовал в своей ладони тоненькие, слегка дрожащие пальцы.
— Как я ненавижу эту проклятую долину.
— Почему? Здесь очень красиво. Я когда-то страшно по ней тосковал.
— Как вас зовут?
— Петр.
Эва немного помолчала. Себастьян встревоженно за нами наблюдал.
— Странно, — наконец вздохнула она.
— Что странно?
— Имя Петр — перевернутое Терп.
— Ну не совсем, — сердито пробормотал Себастьян. — Хватит разговаривать. Вы когда-нибудь сдвинетесь с места? Зря теряем время.
И принялся тщательно обнюхивать какие-то высокие растения, которые вполне могли быть крапивой. Потом припал к земле и медленно пополз в глубь сада.
— За нами кто-то идет, — сообщил он скорее самому себе, чем нам.
Эва еще сильней вцепилась в мою руку. На цыпочках, затаив дыхание мы бесшумно крались за псом-изобретателем. Миновали шалаш сторожей и выбрались из сада на межу, по обеим сторонам которой росло что-то высокое, возможно кукуруза или горох. Над головой назойливо звенели комары — как-то плаксиво, словно жалуясь, что хотят, но никак не могут заснуть.
— Ну вот, — хрипло пробормотал Себастьян. — Здесь нас никто не увидит. Незачем держаться за руки.
— А я так увереннее себя чувствую, — сказала Эва.
Себастьян задумался, печально глядя на межу.
— Но это стесняет движения.
— Я лучше знаю, что меня стесняет. Себастьян хотел почесать за ухом (у него это обозначало смущение), но только бессильно уронил лапу в траву и, ничего больше не сказав, пошел вперед.
— Я все время о вас думала, — шепнула Эва, когда мы двинулись следом за Себастьяном.
У меня перехватило дыхание.
— Я тоже, — невнятно пробормотал я.
— Правда? — Она крепко сжала мою руку. — Ох, как я рада.
Опять Себастьян загородил нам дорогу.
— Господи, я ведь просил не разговаривать, — недовольно буркнул он.
— Мне никто не имеет права приказывать.
— Простите, если я что-то не то сказал. Но от осторожности зависит наша жизнь.
— Мне на свою жизнь наплевать. Себастьян только тяжело вздохнул, но, когда я с ним поравнялся, довольно больно толкнул меня своим костлявым бедром. Он даже ухом не повел, когда через секунду в этой кукурузе или горохе что-то тяжело плюхнулось на землю, а потом раздались негромкие звуки, похожие на сдавленные проклятия.
Некоторое время мы шли молча, а над нами поминутно загорались и гасли падающие звезды.
— Я страшно болела, очень долго, — вдруг шепнула Эва. В темноте сверкнули две точки. Это были ее глаза. — Они говорят, что поэтому так меня берегут. Они ужасные, оба. Даже не знаю, кто хуже.
— Не думайте об этом. Нам бы только добраться до города.
— Вы меня возьмете с собой? Вам можно доверять? — Она опять стиснула мою руку.
— Да. Нам можно доверять.
— А где вы живете?
Я немного растерялся, не зная, что ответить. Какие-то жуки, но не майские, другие, кружили над нашими головами, то и дело о нас ударяясь. Потом, упав, отчаянно жужжали в траве.
— Я живу в Варшаве. Не знаю, слыхали ли вы.
— Ах в Варшаве, — обрадовалась Эва. — Прекрасно.
Я вовсе не был уверен, что она слыхала об этом городе.
— Хотите кусочек яблока?
— Яблока?
— Да, я подобрала в саду.
Себастьян остановился, поджидая нас. На этот раз он не стал ворчать, только предостерегающе поднял переднюю лапу. Мы послушно замерли. Рядом что-то скрипело, как несмазанная дверь, кто-то громко фыркал.
— Телеги едут в город. Крестьяне везут зерно, или торговцы, — тихо сказал Себастьян.
— Давайте пойдем вдоль дороги. Так скорей доберемся до города, — несмело предложил я.
— Ох, нет, — возразила Эва. — На этой дороге нас и будет искать Терп.
— У меня такое ощущение, будто за нами следят, — добавил я еще.
Себастьян молчал, насторожив уши. На дороге вдруг кто-то выругался: «Чтоб тебя ни сном, ни духом!» Характерный гнусавый голос показался мне знакомым. Но Себастьян, похоже, не обратил на это внимания и не торопясь свернул на гороховое поле.
— Может быть, вы устали? Может, хотите отдохнуть? — с непонятным волнением в голосе спросил он, не поворачивая головы.
— Ох, что вы! Я очень выносливая. Могу делать такие вещи, каких никто не умеет. Например, на пятнадцать минут задержать дыхание. Прошу вас, проверьте.
И прижала мою руку к губам; со стороны могло показаться, что я веду слепца. Я почувствовал медленно расползающееся по руке тепло. Ни малейшего дуновения не коснулось моей ладони, только, почудилось мне, ее сердце бьется все сильнее и сильнее. Себастьян начал нервно оглядываться, даже чуть не упал, споткнувшись о камень.
Я отнял руку, немного вспотевшую от ее тепла.
— Верю, — шепнул я. — Нельзя отвлекаться. Мы вошли в лес. Высокий, мрачно шелестящий верхушками, пахнущий горячей смолой и мокрыми травами. Себастьян несколько раз фыркнул, верно от этих крепких запахов. Морду он опустил очень низко, будто хотел землей заткнуть себе пасть.
— Я вообще совершенно не такая, как все, — вдруг сказала Эва. — Знаете, я часто встречаю маму. Мы подолгу разговариваем, она меня ласкает, заплетает мне косы. Один раз так заплела, что никто не мог расплести.
Конечно же, высоко над головой, как в страшной сказке, заухала неясыть. Даже Себастьян немного замедлил шаг.
— Ведь вашей матери давно нет в живых.
— Да-а, — сказала Эва, но прозвучало это скорее как вопрос.
А я подумал, что где-то меня ждут мои дела. Что я запустил занятия в школе, что, наверно, мне названивают из фильма «Чудесное путешествие на Андромеду». Но тепло Эвиной руки как будто рассеивало угрызения совести.
Мы продирались сквозь колючие мокрые кусты, опутанные паутиной. Пауки с перепугу кидались наутек прямо по лицу, по волосам. Кто-то выскочил у меня из-под ног и понесся в глубину черного, шумящего, как большая река, леса.
— Себастьян, ты знаешь, куда мы идем? — негромко спросил я.
Он посмотрел на небо, но там уже не было звезд. Ничего не ответив, пошел дальше.
Вскоре впереди показался свет. Или даже не свет, а робкое, то и дело гаснущее мерцание. Постепенно этот мерцающий свет стал разгораться, хотя еще часто исчезал за толстыми замшелыми стволами. Потом мы увидели искры, рассыпавшиеся довольно высоко над землей; можно было подумать, дьявол задел хвостом ветку. Себастьян стал сосредоточенно принюхиваться. В воздухе чувствовался едкий запах скипидара.
Пройдя еще немного, мы притаились за нагромождением выкорчеванных пней, похожих на окаменевших осьминогов. Сквозь путаницу корней увидели приземистое строение, а перед ним, в дюжине шагов от нас, двух человек у костра, над которым чернел висящий на жерди дымящийся котелок.
Один, полулежа возле кучи хвороста, что-то напевал, другой палкой разбивал головешки.
— И чего ты там, наверху, видишь? — спросил тот, который разбивал головешки.
— Ничего не вижу. Только думаю, что там, на том свете?
— Говорят же, ангелы, и святые, и спасенные души.
— А где тогда ад?
— У тебя других забот нету? Где-то там и ад. Может, на самом верху, а может, чуток пониже.
Тот, что полулежал на земле, долго молчал, а потом сказал задумчиво:
— А сегодня целый вечер звезды падали одна за одной. Может, скоро конец света?
— В эту пору они всегда падают.
— Но ведь когда-нибудь и звезды кончатся.
— Поди лучше погляди, что с печами.
— Неохота. Чудно сегодня в лесу, зверье попряталось, птицы молчат. Точно кто-то немой ходит-бродит, ищет спасения. А ты не боишься конца света?
Второй, с палкой, ничего не ответил, только ударил по костру, и в небо взметнулись и погасли крупные искры.
— Это смолокуры. Я их знаю, — шепнула Эва. — Они тут же донесут.
— Надо обойти смолокурню, — пробормотал Себастьян. — Попробуем справа.
— Смолокуры? Впервые слышу. Что они здесь делают? — спросил я.
— Кажется, гонят из пней скипидар, а может, делают древесный уголь. Терп к ним часто заглядывает, у них тут разные прирученные зверюшки.
— Не будем терять время, — сказал Себастьян, вставая.
И мы побрели дальше по черному неприветливому лесу. Мне все время казалось, что позади трещат под чьими-то ногами ветки. Потом мы углубились в заросли огромных папоротников, они были такие высокие, что плотно закрыли небо.
— Знаете, — сказала Эва и опять взяла меня за руку, — я в этом году нашла цветок папоротника.
— Никто еще не находил цветов папоротника.
— А я нашла Они его у меня отобрали. Его мать.
Эва мне, в общем-то, нравилась, но одновременно немного пугала. Я не видел ее лица, лишь глаза иногда вспыхивали, как тусклые огоньки, когда она искоса на меня посматривала. Мне захотелось вспомнить, как она выглядит, я мучительно пытался представить себе ее улыбку или внезапно появляющийся в глазах страх, но только слышал низкий и почему-то очень волнующий голос.
Лес становился все гуще. Мы с трудом пробирались между могучими стволами — старыми, потрескавшимися, на которых даже мох не хотел расти. Почва здесь была болотистая, под ногами противно хлюпала какая-то мерзкая жижа. Себастьян, замедлив шаг, неуверенно принюхивался, кривя свою огромную морду.
— Далеко еще, Себастьян? — спросил я.
Он пробурчал что-то невразумительное и стал идти еще медленнее.
— Ты знаешь, где мы? Пес-изобретатель остановился, понурил голову.
— Мы заблудились, старик, — тихо проговорил он. — Чернота такая, хоть глаз выколи.
— Что же теперь будет? Ведь они нас схватят, — чуть не крикнула Эва.
— А как прикажете ориентироваться? — потерянно пробормотал Себастьян.
— А твой замечательный нюх? — иронически спросил я.
— Отстань, старик. Это когда-то у меня был нюх. У кого в городе нормальные органы чувств?
Какая-то шишка тяжело шмякнулась на землю у наших ног.
— Знаю! — крикнула Эва и, повернувшись, бросилась назад.
— Чего вы там знаете? — несмело спросил Себастьян, на всякий случай загораживая ей дорогу.
— Камень. Волшебный камень с нашего острова. Мамин подарок.
— Нам бы больше пригодился компас, — сказал Себастьян.
— Это и есть компас. Как я могла его забыть? В наказание мы и заблудились. Боже, меня все время что-то мучило, не давала покоя какая-то мысль. А это оно и было. Немедленно возвращаемся.
К ровному шуму леса примешался новый, едва слышный звук: то ли тихая мелодия флейты, то ли журчание переливаемой из бутылки в бутылку воды.
— Это еще зачем? — вздохнул Себастьян. — Столько потратили времени…
— Я не могу оставить там камень. Это мое самое большое сокровище.
— Никуда вы не пойдете, — еще печальнее вздохнул Себастьян. — Я за вас отвечаю.
— Уговорите его. — Эва начала быстро гладить мою руку.
— Себастьян, — шепотом сказал я, — слышишь бульканье?
— Слышу. Слух у меня, слава богу, еще хоть куда.
— Тут где-то неподалеку река.
— Возможно.
— Если мы пойдем вверх по течению, то дойдем до усадьбы, а оттуда попытаемся еще раз.
— Да, да, — опять чуть не закричала Эва, впиваясь ногтями в мою ладонь. — Это прекрасный выход. Мы спасены.
— Не говори гоп, — простонал Себастьян.
— Возвращаемся, старик.
— Как хотите, — сказал Себастьян и побрел в ту сторону, откуда из-за стены пышного ольшаника доносился монотонный шум.
Обратный путь был, конечно, гораздо труднее и показался нам бесконечно долгим. Мы продирались сквозь мокрую чащу ольшаника, ломая упругие ветки, с которых стекала вода. Эва все время хныкала, хотя это недостаточно сильно сказано. Она то и дело судорожно всхлипывала от отчаяния, что забыла свой волшебный камень и мы наказаны за ее забывчивость.
В конце концов заросли стали совершенно непроходимыми. Тогда мы по скользкому и холодному берегу спустились к реке, показавшейся нам теплой, как стынущий чай. Воды не было видно, только чувствовалось, как она щекочет покрывшиеся гусиной кожей икры, а иногда и бедра.
— Себастьян, а если по звездам? — спросил я в какой-то момент.
— Где ты видишь звезды, старик? — угрюмо буркнул Себастьян.
Я посмотрел на небо в разрывах между черными кронами деревьев. Звезд не было. Может, уже все попадали на землю, или их заслонили ночные тучи, предвещающие перемену погоды.
Эва шла передо мной, одной рукой подобрав подол платья. Себастьян вел нас уверенно, как бывалый солдат, но время от времени бросался вперед и ужасно смешно колотил передними лапами по воде. Вначале я подумал, что бывший лорд-путешественник от сильных переживаний слегка спятил, но потом понял: подталкиваемый инстинктом, он охотился за рыбками, сновавшими у него между ног. Да уж, ничего не поделаешь. У Себастьяна душа разумного существа, но он не в силах противостоять требованиям своей собачьей натуры. Такой внутренний разлад, по-видимому, очень унизителен. И трудно этому удивляться.
Я, конечно, мог бы и не поверить, что в предыдущем воплощении Себастьян был английским лордом. Многие из вас — самые умненькие и трезвомыслящие, — возможно, не верят ни единому его слову. Но у меня совсем другой характер. Если кому-то хочется, чтобы я его считал таким, каким он желает быть, — пожалуйста. Именно в этом и заключается культура общения. Стремление быть умнее всех — штука небезопасная. Ею можно подавиться, как рыбьей костью.
Наконец берега стали заметно круче. Река теперь бежала в овраге, один склон которого был просто отвесным. Себастьян, внимательно оглядевшись, начал взбираться вверх по глинистому обрыву, отчаянно дрыгая задними лапами. Я знал, что он стесняется Эвы, боится показаться смешным, но деваться было некуда.
Над собой мы увидели луг, вернее, его смутные очертания. Где-то неподалеку фыркали лошади, одна из них, стреноженная, неуклюже скакала, глухо стуча копытами по торфяным бугоркам. Пастухи сонно тянули какую-то песню. В темноте вспыхивали огоньки цигарок.
Мы поднялись еще выше, обогнули несколько деревьев.
— Себастьян, за нами кто-то идет, — сказал я. — С самого начала.
— Тебе кажется, — пыхтя ответил Себастьян. Язык высунуть он не решался, как ни трудно ему было дышать.
— Я слышал, кто-то шлепал по воде.
— Это река бурлит на камнях.
Началась знакомая ограда. Мы перелезли через нее.
— О боже, — шепнула Эва. — Мне опять страшно.
— Может, плюнем на этот камень, — тихо сказал я.
— Нет! Ни за что! — Она крикнула так громко, что пришлось зажать ей рот. — Я вас очень прошу.
И с каким-то отчаянием поцеловала мой мизинец. Мне стало неловко. — Сзади войдем, Себастьян? — спросил я.
— Угу, — буркнул он и направился к черной громаде дома, в котором не светилось ни одного окна.
Я смахнул прицепившиеся к одежде клубки паутины, стряхнул ползавших по спине гусениц и жучков.
— Ох, только бы Терп не проснулся. Дайте руку. Я ужасно боюсь, наверно, сейчас умру со страху.
Она судорожно схватила меня за руку. И тут я увидел на кустах одичавшей сирени какой-то колеблющийся отблеск и невольно замедлил шаг. Себастьян уже плюхнулся в траву.
— Внимание! Прячьтесь, — скомандовал он. Притаившись в чахлом бурьяне, мы смотрели, как из-за угла дома выплывает фонарь — закопченная лампа, какими раньше пользовались в конюшнях. Под лампой маячили белые ноги, такие белые, что у меня вдруг мелькнула мысль, не покойник ли это, и по спине побежали мурашки.
Позади нас кто-то тяжело шлепнулся на землю, ломая хворост. Потом послышалось шуршание: казалось, невидимка прутиком царапает кору. Кто же это за нами шпионит? — едва успел подумать я, как фонарь приблизился к зарослям сорняков. В тишине раздался сладкий, певучий голос старичка Константия:
— Какой бес вас по ночам носит, а?
Мы молча забились еще глубже в бурьян.
— Не прячьтесь, аманы, я вас с сеновала видел.
— Это не мы, — глупо пискнула Эва.
— Эх, барышня, некрасиво-то как, — запел Константий. — Шляетесь по ночам неведомо с кем. Может, они просто жулики, охламоны.
— Выбирайте слова, — сердито сказал Себастьян, поднимаясь с земли. — Мы здесь жили на даче.
— Да, да, — добавил я. — Зашли попрощаться. Мы уезжаем. Навсегда.
— Это ночью-то? Ой нехорошо, барышня. Вы ж еще молоденькая.
— Ты никому не скажешь, правда, Константий, никому-преникому? — захлебывалась Эва. — Не проболтаешься, что они меня проводили домой после прогулки?
Серебристый старец прикрутил в лампе фитиль. В желтоватом свете он немного смахивал на доброго дедушку, который вот-вот начнет рассказывать сказку.
— А они обещались Винцуся отыскать и письмецо привезти.
— Мы нашли, — быстро сказал я, хотя ужасно не люблю врать. — Мы уже знаем, что ваш Винцусь делает.
— Ну и как он, хорошо живет?
— Он начальник моего хозяина, а хозяин тоже большая шишка, — пришел мне на помощь Себастьян.
— Экая хитрющая сявка, — умилился Константий.
— Хорошо живет ваш внук, — добавил я. — Даже людей иногда изводит.
— По злобе или зазря навряд ли, — неуверенно сказал серебряный Константий. — Коли изводит, значит, любя. Он всякому добра желает, вот иной раз и нажмет, чтоб ему добром платили. Важный, говоришь, начальник?
— Жутко важный. Вот управится с неотложными делами и сразу за вами приедет, — убежденно ответил я.
— Ладно, так уж и быть, не скажу панычу, что вы по ночам колобродите.
— Спокойной ночи. Мы навсегда уезжаем. Только проводим барышню до крылечка.
— Но сявка чтоб не брехала. Упаси бог. Весь дом спит.
— Мы тихонько, как мышки. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
И пошел куда-то в сторону хозяйственных построек, может на ту пивоварню, которой мы еще ни разу не видели. Фонарь мерно раскачивался, вырывая из темноты островки травы, мокрые от росы ветки и босые ноги Константия.
— Не будем терять время, — в третий раз за эту ночь повторил Себастьян. — Вы помните, где его искать?
— Конечно. Я весь дом наизусть знаю. Не могла спать, когда болела, и целыми ночами бродила по комнатам.
Мы бегом бросились на зады усадьбы, к знакомой веранде с выбитыми окошечками. То ли жук, то ли большая навозная муха, словом, какое-то крупное насекомое с жужжанием, шурша жесткими крылышками, билось об остатки стекла. Под ногами застонали прогнившие доски.
Внезапно кто-то метнулся из зарослей за угол дома. Казалось, темная полоса ночной тени упала на росистую траву. Мы в испуге замерли. Себастьян мотнул головой, приказывая нам подождать, сам же направился к выщербленной дощатой резной балюстраде.
За углом притаилась Феля. Тряся головой и подвывая на диво тоненьким голоском, она лихорадочно рыла передними лапами землю.
— Феля не советует заходить в дом, — сказал Себастьян, выслушав ее сбивчивый рассказ.
— Это она все время кралась рядом?
— Нет. Она за нас.
— Умоляю вас, заклинаю, — задыхаясь, шептала Эва. — Не слушайте вы эту глупую старуху. Отец Терпа приютил ее из жалости, когда ее выгнали из цирка. Она там уже никого не могла напугать. У нее нет ни одного зуба. Полное ничтожество.
Говоря это, Эва снова судорожно вцепилась в мою руку. Теперь я уже различал ее глаза необычного разреза: как будто вдоль, а не поперек лица.
— Себастьян, — понизив голос, сказал я, — раз уж мы решились…
— Сам не знаю, старик, — неуверенно пробормотал он.
И тогда я дернул ржавую дверную ручку, похожую на скелет птичьего крыла. Дверь со вздохом подалась. Повеяло теплым запахом зерна, словно бы из кладовки, заваленной мешками с рожью.
— Я первая, — шепнула Эва, протискиваясь вперед.
Спотыкаясь на неровном полу, я осторожно последовал за ней, то есть за расплывчатым пятном ее белого платья. Из-под ног с яростным фырканьем кто-то выскочил; Себастьян невольно зарычал. Вероятно, это была та самая кошка, которая любила лежать на рояле.
Эва открыла какую-то дверь. Мы оказались в комнате, где увидели ее в прошлый раз. Там еще стоял жаркий дух летнего вечера, то есть пахло дозревающими на подоконнике яблоками, остывающей виноградной лозой — в общем, каким-то веселым однообразием деревенского житья-бытья.
Ловко огибая мебель, Эва подбежала к столику, стоящему под окном. И тут мы услышали сильный стук, но не в наше окно, а, по-видимому, в соседнее. Кто-то барабанил по оконной раме, одновременно со скрежетом царапая каким-то предметом по стеклу.
— Не шевелитесь, — прошипел я Эве в ухо. Себастьян хотел остановиться, но поскользнулся и поехал на прямых ногах по паркету.
— Ну и каток, бляха муха, — смущенно пробормотал он.
— Послюнявь лапы, — посоветовал я.
Он послушно стал лизать свои черные подошвы, немного напоминающие ягоды ежевики. А тем временем кто-то уже открывал громко дребезжащее окно.
— Кто там? — узнали мы голос Терпа.
— Это я, Цыпа, — ответили ему хрипло.
— Чего тебе?
— Жребий перейден, — сказал Цыпа; с поговорками у него дело обстояло плохо. — Барышню похитили.
Терп не спросил, ни кто похитил, ни как. Вероятно, раздумывал, что делать.
— Ты их видел?
— Да. Они подались в город. Убегали садами, потом лесом, мимо смолокурни. Жутко петляли, заметали следы.
— Молодец, что прибежал.
— Я для вас всё. А этих бы я… вот так, вот так. — Послышалось хлопанье, а точнее говоря, слабый шелест крыльев.
— Погоди, покажешь дорогу, — сказал Терп и, похоже, отступил в глубь комнаты.
Мы услышали металлическое щелканье затвора.
— Господи Боже! — почти закричала Эва. — Он ни за что не простит. Он нас убьет.
Я попытался ее удержать, но она уже лихорадочно обшаривала стол. Наконец нашла деревянную шкатулку, похожую на швейцарский домик, приподняла крышку и что-то вынула изнутри. Вероятно, волшебный камень. Но тут музыкальная шкатулка начала играть. Мелодия была вроде бы веселая, но одновременно печальная, какая-то пронзительная; в спящем доме она звучала пугающе громко. Надо было как можно скорее захлопнуть эту проклятую крышку. Я стал дрожащими руками ощупывать стол, застеленный нитяной салфеткой, что-то — книжки или ноты — свалилось на пол, а печальная музыка между тем заполнила всю комнату, зазвенела в каких-то шкафчиках с посудой. Казалось, что ее слышит вся долина, что ветер несет странные звуки над рекой прямо в город.
Наконец я нашел этот искусно вырезанный из дерева домик. Захлопнул островерхую крышу. Музыка смолкла, но нам почудилось, что отголоски ее еще долго не угасали в огромном чреве старой усадьбы.
Одна за другой захлопали двери. Кто-то где-то затопал ногами, словно кого-то пугая. Мы кинулись к своей двери. Под напором могучего тела Себастьяна она со стуком распахнулась. Дог, пытаясь удержать равновесие, отчаянно цеплялся когтями за навощенные доски пола, но остановился только у нижней ступеньки лестницы, по которой спускалась мать Терпа.
Она несла керосиновую лампу с белым абажуром, свободной рукой заслоняя ее от холодных сквозняков.
— Эвуня, ты больна, — странно, как заводная, говорила она. — Опять стала ходить по ночам? Ложись, деточка, утром вызовем врача. Не бойся, ты теперь всегда будешь нашей любимой Эвуней. Дай руку, детка.
Эва попятилась, ища мои пальцы. Себастьян неуклюже поднимался с пола; видно было, что он хочет заслонить нас своей костлявой грудью.
— Кто к нам пришел? — спросила мать Терпа, поднимая лампу над головой, украшенной белыми стручками папильоток. — Телеграмму от мужа принесли? Неужели наконец прислал весточку?
— О господи! Бежим! — крикнула Эва. — Я знаю ход.
И бросилась в сени, откуда вела вниз неказистая лестница, пахнущая плесенью и потрохами земли. Мы скатились по этой лестнице, кружа по спирали, спотыкаясь на каждом шагу, и влетели в какую-то дверь. Себастьян, бежавший последним, захлопнул ее, задвинул обросший ржавчиной засов и громко, чуть не вывернувшись наизнанку, чихнул.
За дверью была кромешная тьма. Я не видел ни Себастьяна, ни Эвуни. Только слышал их прерывистое дыхание и догадался, что теперь Себастьян смог спокойно высунуть язык, похожий на солдатский ремень.
Рядом со мной что-то протяжно и ритмично заскрежетало. Я увидел красную, похожую на червячка точку; вокруг этого червячка появилась и стала расползаться розовая дымка, вырывая из черноты белую Эвину руку. Пальцы размеренно сгибались и разгибались: казалось, Эва старательно выжимает воду из какого-то темного предмета. Становилось светлее, и в конце концов в углу возле двери сверкнули изумленные глаза Себастьяна
— Мы спасены, — сказала Эва. — А теперь я б чего-нибудь поела. Хорошо бы сладкое и кислое разом.
А мы глядели на ее руку, в которой что-то похрустывало, распространяя вокруг себя хоть и слабый, но спасительный свет. Эва догадалась, что мы удивлены.
— Это фонарик с динамо. Нужно все время нажимать на рычажок, тогда он будет гореть. Новейшее изобретение, мне его папа привез из последнего путешествия. Хотите посмотреть?
— Я знаю. У нас дома среди старого барахла валяется такой. Кто-то, не помню кто, подарил отцу перед войной. Где мы?
— В старом подвале. Я покажу вам выход. Когда-то я тут играла в войну. Ненавижу девчачьи игры. У вас ничего нет поесть?
Я похлопал себя по карманам.
— Нет.
— Жаль. Ну не беда, до города потерплю.
— До города еще далеко, — мрачно сказал Себастьян.
— Неважно, ведь мы уже спасены. Волшебный камень со мной, и в последний момент я успела прихватить фонарик. Это хороший знак, да?
Мы молчали, оглядывая шероховатые стены, как будто обсыпанные солью или серебром: мелкие кристаллики нежно переливались.
— Похвалите меня, какой я молодец.
— Ты молодец, — сказал я, а Эва прижалась ко мне, точно насмотрелась ковбойских фильмов, в которых герои обнимаются под звуки душещипательной музыки.
— Вы меня любите? — таинственным шепотом спросила она.
Себастьян кашлянул, хотел переступить с одной пары лап на другую, но только покачнулся, страдальчески на меня глядя.
— Любим, — ответил я.
— Ну тогда в путь. В городе угостимся мороженым, да?
— Да.
— Я вас тоже люблю. Ужасно, безумно, чертовски.
И начала как ненормальная жужжать своим динамо. Только тут мы увидели проход, ведущий в соседнее помещение. Там стояли какие-то заплесневелые чаны, пузатые бочки, крышки которых были придавлены булыжниками, каменные кадушки, обросшие пылью и паутиной. Эва приподняла крышку одной из бочек.
— Ой, соленые огурцы.
Вытащила из-под ломких стеблей укропа большой огурец и принялась аппетитно его уплетать, брызгая на нас рассолом.
— Пошли. Нечего время терять, — сказал Себастьян и стряхнул со спины мутные капли. — Он знает, что мы в подвале.
— Теперь он нам уже ничего не сделает, — сказала Эва, с наслаждением уписывая огурец. — Мы выйдем далеко от дома, даже далеко за парком.
В следующем помещении стояли какие-то деревянные ящики, штативы, странные широкие лыжи, закругленные с обоих концов, валялись мотки веревок, заканчивающихся зажимами, почерневшие дырявые тропические шлемы, на полу лежали кипы старого брезента и большие стеклянные пластины. Я поднял одну и увидел негатив южного пейзажа: белые пальмы на фоне черного неба, совершенно белые дикие звери в черной траве. На других пластинках были белые горы с черными верхушками и серые фигуры альпинистов, висящих на белых веревках. Одна фотопластинка была почти сплошь черной, только смутно угадывалась линия берега. Я сообразил, что это, вероятно, вечные льды и побережье какого-то северного моря. Все предметы в этой заброшенной фотолаборатории были заляпаны какими-то выветрившимися химикалиями.
Эва, не переставая жужжать своим динамо, терпеливо ждала, пока я кончу разглядывать эти необычные реликвии, от которых веяло печалью или, скорее, смутной бессмысленной надеждой.
— Какие ты знаешь созвездия, Эва? — шепотом спросил я.
— Ох, не помню. Я люблю смотреть на звезды, но зачем знать, как они называются?
— А луна? Нравится тебе лунный свет? — тихо спросил я со странной тревогой.
— Нет! Нет! — почти крикнула Эва. — Ненавижу луну.
— А какой у вашей луны цикл?
— Что это значит?
— Сколько проходит дней от новолуния до конца последней четверти? — с непонятным упорством продолжал я расспросы.
— Сколько дней? Не знаю. Месяц, наверно.
— Не знаешь? Ты, дочь астронома?
— Ох, да я буду балериной. Обожаю танцевать, как моя мама.
Себастьян бесшумно приблизился и всунул между нами свою тяжелую башку.
— В чем дело, старик? — обеспокоенно спросил он. — Чего ты к ней пристал?
— Не волнуйся. Все о'кей. Просто предчувствия одолевают.
— Тоже мне, нашел время, — сердито буркнул Себастьян.
Мы пошли вниз по наклонному коридору. Пахло тут как в настоящем подземелье: промозглой сыростью, плесенью и старыми кирпичами. Мы долго спускались, держась за осклизлые стены, пока путь нам не преградил резвый ручеек; возможно, это была просто сточная канава. В ноздри ударило чем-то кислым. В мерцающем свете фонарика я заметил, что быстрое течение несет грязную, вроде бы мыльную пену. Эва бросила в воду огрызок огурца.
— Скоро начнутся подземелья замка, — сказала она, перескакивая канаву.
— Какого замка?
— Ну этого, где во время последней войны был госпиталь.
— А когда была последняя война?
— Это что, экзамен? Сам должен знать.
Мы миновали зал со сводчатым потолком. На стенах висели какие-то железяки, почти полностью изъеденные ржавчиной. Себастьян остановился, поджидая меня.
— Что так шумит, старик? — хрипло спросил он.
— Где?
— За нами. Слышишь?
Я на секунду задержал дыхание. Действительно, что-то шумело — мерно, как водопад.
— Может, дождь пошел. Мы ведь не видели звезд.
— Гляди. — Себастьян поднял свою костлявую лапу. К седоватой шерсти прилипло несколько размокших зерен. — Понял?
— С пивоварни? — спросил я.
— Я в этом не разбираюсь, старик. Но вода эта — точно не подземный ручей.
Мы пошли дальше. Себастьян то и дело оглядывался, потому что шум нисколько не отдалялся. Через несколько минут он снова остановился.
— Знаешь что, старик, сбегаю-ка я проверю.
— Не стоит. Может, выход недалеко.
Но он уже повернул назад и тяжелой рысью побежал в темноту.
— Покажи мне волшебный камень, — попросил я Эву.
Она испуганно отдернула руку.
— Не могу.
— На секундочку. Я взгляну и отдам.
— Нельзя, — неуверенно сказала она. — Ну ладно, покажу, только не дотрагивайся.
И опустилась одним коленом на неровный кирпичный пол. Осторожно положила на сухое место продолговатый, как лодочка, темный камень, который, задрожав, завертелся на остром конце и замер, указывая другим концом вперед, в сумрачный туннель коридора. На поверхности камня я заметил небольшой выступ и неразборчивые знаки. Это могли быть примитивные солнечные часы, выдолбленные в окаменевшем куске железной руды.
— Знаешь, я, когда болела, все время была на том острове, где мы с мамой родились.
— Ты же говорила, что болела здесь.
— Ничего ты не понимаешь. Я, честное слово, там была. И все помню. Травы, деревья, камни, море. Могу рассказать каждый день, час за часом. Но никто мне не верит.
Помолчала минуту, наморщив лоб, а потом шепнула:
— Этот камень у меня оттуда.
Я хотел напомнить, что мать подарила ей камень здесь, перед смертью, но тут вернулся заметно приунывший Себастьян. Очень благовоспитанно, самым кончиком языка, он слизнул что-то со своих черных губ и, старательно скрывая волнение, сказал:
— Потоп. Кто-то напустил чертову прорву воды. Сматываемся, пока не поздно.
— Ох, это, наверно, с пивоварни, — небрежно бросила Эва. — Ничего страшного. Выход уже близко.
Мы невольно ускорили шаг. Прошли несколько подвальных залов, два или три извилистых коридора, спустились по маленькой лесенке, но затем вынуждены были остановиться.
— Минутку, — сказала Эва. — Я не вижу прохода.
Мы тупо смотрели на ряды двухэтажных железных кроватей, совершенно голых, оскалившихся искривленными пружинами.
— Как это не видишь? — спросил Себастьян.
— Вот так, не вижу. А раньше был.
— Где?
— Кажется, в левой стене.
Себастьян протиснулся между кроватями, тщательно обнюхал стену.
— Ты, наверно, ошиблась. Пошли обратно.
Мы повернули назад, но не обнаружили ни новых ответвлений коридора, ни скрытых проходов. Только все громче и грознее ревел этот проклятый водопад.
— Даю вам слово, что в зале с кроватями есть проход, — все еще спокойно повторила Эва.
— Я же проверил, — буркнул Себастьян.
— Может быть, справа. Он точно должен быть, я знаю.
Мы со всех ног бросились обратно, тем более что на полу уже образовалась лужица пенящейся воды, влетели в зал с кроватями, и Себастьян принялся нервно обнюхивать стены. Похоже было, он сильно сдрейфил, потому что поминутно задевал боками эти железные койки, и одна даже чуть не свалилась прямо ему на спину. Эва схватила меня за руку. Я почувствовал, что ладонь у нее вспотела; тонкие пальчики перебирали мои пальцы, будто искали между ними что-то маленькое и хрупкое.
— Никакого прохода здесь нет, — прохрипел Себастьян, и я почувствовал, что он просто в панике.
Обыскав пол, Себастьян исследовал сперва зубами, а затем когтями какой-то выступ в стене, волчком завертелся на месте, потом кинулся в ту сторону, откуда мы пришли, и вернулся очень медленно, на подгибающихся лапах.
— Вода подступает.
Эва подбежала к левой стене, заколотила по ней кулаками.
— Неправда. Тут есть проход, я отлично помню. Бежим. Ну что вы стоите столбом?
Вероятно, она перестала нажимать рычажок фонарика, и свет начал потихоньку меркнуть, словно пожираемый столетним мраком. Еще минуту я видел ее черноволосую голову, поблескивающую от влаги, длинную шею, покатые плечи под шелковой тканью и худенькие ноги в испачканных белых носочках.
— Отсюда нет выхода, — вяло пробормотал я, потому что мне вдруг стало на все наплевать. Где-то далеко, словно за тридевять земель, бился страх, что мне наставят двоек, что отец никогда не устроится на работу, что я буду ужасно, бесконечно долго умирать.
— Вы правы. Никто отсюда уже не выйдет, — едва слышно, точно за пятью стенами, сказал кто-то.
— Это ты сказал? — спросил я Себастьяна.
— Нет. Я думал, ты.
Мы долго молчали, прислушиваясь к шуму приближающейся воды.
— Это он, — наконец беззвучно прошептала Эва. — Терп.
Вдруг зазвенели кровати, раздался глухой гул и как будто плач.
— Терп, дорогой! — истерически закричала Эва. — Выпусти нас. Я не хочу умирать.
— Уже поздно, — услышали мы искаженный толщей стен голос Терпа.
— Неправда! Я тебя одного, одного-единствен-ного люблю. Больше всех на свете!
— Опять врешь. Не верю. Не верю. Не верю, — повторял Терп, а может, нам казалось, что повторяет.
— Терп, я промочила ноги, руки закоченели, пальцы уже совсем синие, меня колотит, как перед приступом. Терп, ведь ты меня любишь!
— Ты меня предала, — донесся издалека бесстрастный голос.
Эва опять забарабанила по стене кулаками.
— Нет, нет! Это все из-за вашего надзора. Я просто не могла больше выдержать. Хотела немножко побыть на свободе. А теперь уже не хочу. Терп, ты меня слышишь? Выпусти нас, умоляю!
— Слишком поздно, — невнятно прозвучало в ответ.
Эва перестала колотить мертвую стену. С минуту было тихо, только журчала вода, как будто неподалеку из-под земли бил холодный горный ключ. Потом Эва стала нажимать рычажок фонарика; слабый красноватый свет медленно оживал. Эва сидела на краешке ржавой кровати, горестно подперев левой рукой щеку; слипшиеся мокрые пряди закрывали ее лицо. По ногам у меня забегали какие-то сороконожки. Я потоптался на месте, чтобы стряхнуть эту пакость.
Себастьян подполз к Эве, деликатно лизнул руку, в которой она сжимала фонарик.
— Не хочу, — отшатнулась она и спрятала руку за спину.
Себастьян замер с высунутым языком, громко сглотнул; видно было, как он обижен. Потом сморщил нос, точно отгоняя назойливую муху; и действительно, над нами что-то громко жужжало. Однако этот звук, это жужжание доносилось из большой серой крапчатой сумки, висевшей под потолком. Но то была никакая не сумка, а осиное гнездо.
И тут вдруг я ощутил его присутствие — близкое, грозное. На мгновение страх сдавил горло и нестерпимо захотелось броситься на эти стены, сокрушить обветшалые кирпичи или разбиться самому; в этот краткий миг самым горячим моим желанием было исчезнуть, больше не существовать. Однако я взял себя в руки, поочередно привел в порядок мысли, предчувствия, подавил неконтролируемые рефлексы. Ведь я его уже знал. И знал, как с ним бороться, точнее, как продолжать эту безнадежную борьбу.
Я все еще не готов ответить на многие очень важные вопросы. Вездесущ ли он, один на всех, или у каждого человека есть, наподобие ангела-хранителя, собственный, личный Зверочеловекоморок? А если у каждого свой, индивидуальный, то отличаются ли они друг от друга: один получше, другой похуже, один веселый, другой мрачный, третий энергичный, четвертый расхлябанный? И как они нас выбирают: по своему вкусу или, может быть, все решает случай?
Какой-нибудь умник, находящийся под присмотром исключительно бездарного Зверочеловекоморока, может спросить, почему человечество за столько веков не справилось с этой страшной напастью. Мне кажется, люди, верящие в Бога и сатану, приписывали проделки Зверочеловекоморока божественным или сатанинским силам, разнообразным демонам, нераскаявшимся душам, озлобленным покойникам, а также рядовым чертям. И проблема сама собой отпадала, опасения развеивались в молитвах. А рационалисты, к которым я имею честь принадлежать, из принципиальных соображений заранее снимали вопрос, на всякий случай вообще отказывались его рассматривать. Тем более что науке предстояло разрешить множество других удивительных загадок. Наверно, чаще всего именно это демобилизовало, то есть разоружало мыслящих личностей.
С уверенностью можно сказать одно: усерднее всего Зверочеловекоморок преследует стариков и детей. Этот факт, кстати, наилучшим образом подтверждает мою теорию чувств. У детей органы чувств еще недостаточно развиты, не очень исправно работают, а у стариков уже сильно изношены, если вообще не атрофировались. Кроме того, кто же воспринимает всерьез жалобы и обиды детей или стариков? А все остальные, одурманенные игрой чувств и инстинктов, знать не желают об опасности, прикидываются, будто им плевать. Увлеченные погоней за славой, успехом, удовольствиями, очерствевшие из-за непомерных амбиций и желаний, они с непростительным легкомыслием наблюдают за страшной борьбой ближних со Зверочеловекомороком.
И все-таки этот Зверочеловекоморок живет в подсознании каждого. Наша постоянная суета, вечные хлопоты зачастую лишь безнадежное бегство от Зверочеловекоморока. Я даже подозреваю, что мечты человечества о выходе за пределы Солнечной системы, истерическое желание постичь непостижимое, сны о легендарном рае — просто попытка сбросить ярмо Зверочеловекоморока.
Если я достигну чего-нибудь в жизни, то первым делом объявлю, что предназначаю все свое состояние в награду исследователю, который разгадает сущность Зверочеловекоморока, объяснит нам его цели. Должны ведь мы наконец узнать, в чем его задача: терзать людей то краткое мгновение, каким является наша жизнь, или уволочь в страшное неведомое, или навсегда нас поработить?
И сейчас, борясь с накатившим на меня безумным страхом, я вижу тот зимний вечер, или, скорее, ночь, самую длинную зимнюю ночь. И вижу разбитое окно в комнате того калеки, который так жутко дергается. Сосед, сам едва живой от ужаса, прижимает его к кровати, а калека кричит душераздирающим нечеловеческим голосом:
— Он здесь! Он пришел за мной!
— Кто пришел? О чем вы? — бормочет сосед.
— Он пришел! Этот, страшный!
И каждому в доме понятно, что калека не знает, как его назвать. И потому все с удивительной поспешностью крестятся, и прячут головы под подушки, и молятся, чтобы калека умолк, чтоб не напоминал.
А у меня уже нет сомнений, что он, этот Зверочеловекоморок, везде и будет неотступно следовать за человеком, даже если от этого человека останется только одна-единственная мысль.
Мы услышали приглушенное шуршание, будто кто-то березовым веником счищал грязь с кирпичей. Я бросился в нишу, откуда доносился звук, приложил ухо к стене. Себастьян подбежал ко мне, тоже прислушался. Наши взгляды встретились.
— Это Феля, — без особой радости прошептал Себастьян.
— Есть надежда?
— Старик, чем она может помочь? Стена здесь довольно тонкая, но все равно без кирки не обойтись.
— А Константий? Или Цыпа?
— Цыпа? — обреченно пробормотала Эва из-под завесы темных волос. — Да он же полный дегенерат. Его мать, гадкая старая клуша, — общая любимица, так что сынку все дозволено. Он не вылезает из пивоварни. Всегда будет служить сильнейшему.
Я почувствовал противный холод в ногах. Это вода, неся с собой множество утонувших червяков и засохших мух, уже просачивалась молчком в зал с кроватями, похожими на окаменевшие скелеты неведомых зверей.
— Я не хочу умирать, — ни к кому не обращаясь, прошептала Эва. — Я не такая, как все, я способная, красивая, изящная. Это ужасная несправедливость.
Себастьян хотел робко ее лизнуть, но не отважился.
— Может, в следующей жизни больше повезет, — тихонько сказал он.
— Я хочу эту жизнь дожить до конца, — вскипела Эва. — У меня все еще впереди. Ох, боже, боже. — И начала всхлипывать, а Себастьян сморщился, как от боли.
Феля опять принялась истерически царапать обломанными когтями стену. Но мы больше не обращали внимания на ее бессмысленные потуги. Я вдруг подумал, что где-то там, чертовски далеко, идет нормальная жизнь, что все меня перегоняют, оставляют позади, чего-то добиваются, что-то завоевывают, все быстрее движутся вперед, а я отстаю, никому не нужный, опоздавший, забытый, без цели и перспектив, без каких бы то ни было возможностей и надежд. Иначе говоря, меня постепенно охватывал страх перед одиночеством, перед оторванностью от совместного быта, от неудач и успехов повседневности, короче, от всего того, что составляет смысл нашей жизни. Я знаю, для вас это сложновато, не каждый поймет природу моего страха, но ведь и вам иногда случается в испуге проснуться среди ночи от страшного воя осеннего ветра или грохота летней грозы. В общем, мне ужасно захотелось вернуться в наш город, к родителям, в школу, даже к этому придурку Буйволу.
— Себастьян, — внезапно сказал я, — а может, смотаемся туда за помощью?
— Нельзя, старик.
— Почему?
Себастьян помолчал, а потом сказал неуверенно:
— Нельзя. Я догадываюсь, нет, скорее, чувствую, предчувствую. Там — одно, а здесь совсем другое.
— Себастьян, только на минуточку, на секунду, на миг.
— Не уговаривай меня и сам об этом не думай.
— Не хочешь оставлять ее одну?
Он долго ужасно старательно стряхивал запутавшегося в седых усах черного жука.
— Нельзя, старик. Такой был уговор.
— Мы с тобой ни о чем не уговаривались.
— Все равно, уже поздно.
— Себастьян, — шепнул я умоляюще и попытался заглянуть ему в глаза. Но он нарочно опустил голову, чтобы это не получилось ненароком, то есть чтобы мы не отправились обратно против его воли.
Однако я уже знал секрет и мог попробовать обойтись без него. Сосредоточился и стал поочередно производить все необходимые манипуляции, чтобы вернуться на нашу улицу, где стоит мой дом и акация на площадке перед памятником заслуженному педагогу. Я не могу выдать вам тайну этого процесса — не имею права. Ведь я проник в нее случайно, благодаря псу-изобретателю, который в предыдущем воплощении был английским путешественником. И если мне единственному дозволено переноситься в другой мир, в котором, кстати, я сам многого не понимаю, то никакого вреда и никаких катаклизмов от этого быть не может. Но если бы вам всем вдруг вздумалось отправиться невесть куда, началась бы страшная сумятица, неразбериха и, наверно, наступил бы настоящий конец света. Кому тогда захочется упорно овладевать сложной наукой жизни, трудиться в поте лица, тяжело болеть и умирать в мученьях? Просто мир еще не дорос до знакомства с моей тайной. Поэтому простите меня и поймите, что открывать секрет сейчас еще нельзя. Хотя, кто знает, возможно, я передумаю и в конце своих воспоминаний расскажу вам всю правду. Не знаю; пока мне, как и Себастьяну, страшно на это решиться, я боюсь огромной ответственности, боюсь неизвестных и, возможно, катастрофических последствий моей откровенности.
Между тем Себастьян, пряча глаза, все время что-то говорил, стараясь сбить меня с толку, помешать сосредоточиться. Он мне не доверял, не без оснований подозревая, что я готов в одиночку отправиться в обратный путь.
— Я тебе запрещаю, старик, слышишь? — чуть ли не в полный голос сказал он. — Это добром не кончится. Давай обратно, пока не поздно.
И, кажется, собрался на меня прыгнуть, обхватить мускулистыми лапами, придавить всей тяжестью своего огромного тела, но я уже отдалялся, все хуже слышал его испуганный голос, забывал страх перед смертельной опасностью — просто возвращался в собственную жизнь.
В себя я пришел на площадке перед мастерской пана Юзя, среди скопища самых разных автомобилей — новехоньких и дряхлых, вполне приличных и жутко искореженных. Все эти автомобили были горячие, почти раскаленные, потому что светило ослепительное весеннее солнце, и я вынужден был сощуриться, чтобы хоть что-нибудь разглядеть.
Меня прилично снесло, почти в конец нашей улочки, но ведь, когда я убегал, впервые самостоятельно воспользовавшись нашей тайной, Себастьян всячески старался мне помешать. Да и Себастьяна сносило, если он был не в форме или сильно взволнован.
Я не успел ни о чем толком подумать, потому что пан Юзек, переставлявший очередную бешено ревущую машину, сразу меня заметил. Он с такой силой дернул ручной тормоз, что тот заскрежетал, а зад несчастного автомобиля подпрыгнул на метр.
— Держите его, это он! — закричал застрявший в тесном салоне пан Юзек, из машины указывая на меня пальцем своим помощникам.
Несколько подмастерьев моего возраста или чуть постарше, с головы до ног перепачканных смазочным маслом, кинулись ко мне, размахивая огромными гаечными ключами; у одного даже была тяжеленная заводная ручка. Но я не стал дожидаться, пока они подбегут, и, не раздумывая, бросился к развалинам, на которых росли чахлые березки и было много укромных местечек. Свора черных гномов с устрашающими воплями полезла за мной на гору кирпичей.
— Держите его, это он корежит кузова! — ревел пан Юзек, жестами управляя погоней.
Дело оборачивалось скверно. Я был ужасно измотан и не испытывал ни малейшего желания драться. А рассчитывать, будто кому-то захочется выслушивать мои объяснения, что, мол, я не виноват, что я никогда не корежил кузова чужих машин, естественно, не приходилось.
— По глушителю его, ребята! По карбюратору стервеца! — неистовствовал внизу пан Юзек.
Но тут, когда я уже совсем пал духом, случилось нечто крайне странное. Во двор мастерской пулей влетел огромный, багровый от ярости мужчина. Подбежав к пану Юзеку, он схватил его за отвороты халата и одним легким движением ловко вытащил из машины. Я услышал протяжный треск рвущейся материи, отчаянный вздох, а затем дикий вопль. Юные подмастерья перестали меня преследовать, и я, потрясенный непонятной сценой, остановился на верху развалин.
— Ты, скотина! — выл багровый великан, безжалостно тряся пана Юзека. — Испортил мне машину, загубил движок!
— Минуточку, спокойно, — прерывающимся голосом пробормотал владелец мастерской. — В чем дело, позвольте узнать?
— Я тебя в клочья разорву, сгною в тюряге! Ты у меня по миру пойдешь!
— Пустите, я вызову милицию.
— Милицию? — застонал багровый. — Это я вызову милицию!
Набрал воздуху в легкие, еще сильней тряханул механика и оглушительно закричал:
— Милиция, милиция!
Ошалевший от страха пан Юзек, похоже было, хотел брякнуться перед клиентом на колени, но только повис в его беспощадных руках.
— Ради бога, что случилось? — смиренно прошептал он, озираясь по сторонам в поисках аргументов в свою защиту.
— Что случилось? — зарыдал багровый гигант. — Вы спрашиваете, что случилось? Вы, владелец этой шараги, где мне не залили масла в двигатель?
— Поршни заклинило? — догадался пан Юзек.
— Да, да, да! — завопил клиент и швырнул механика на землю.
Какой-то другой клиент, до сих пор робко стоявший в сторонке, поспешно приблизился.
— А у меня, — пожаловался он, — у меня тут украли запаску. Совершенно новую.
Пан Юзек, кажется немного придя в себя, с трудом поднялся с земли.
— Франек, ты залил масло?
Один из моих преследователей, держащий в руке огромный невероятно грязный кусок брезента, сплюнул сквозь зубы.
— А то. Сколько надо. Под завязку.
— Значит, через несколько километров все к черту вытекло! — затопал ногами клиент.
Пан Юзек расплылся в улыбке.
— А-а-а, понимаю. Малый забыл завинтить крышку.
Тут багровый со звериным рыком бросился на пана Юзека. Владелец мастерской ловко увернулся и кинулся в подворотню, а оттуда на улицу, где сподручнее было удирать.
— Присматривайте за кассой! — на бегу крикнул он помощникам.
Я беспрепятственно вернулся домой. На лестнице столкнулся с той самой дамой, которая имела обыкновение закусывать возле мусорных ящиков. Увидев меня, она искривила в улыбке лицо интенсивно-фиолетового цвета и сказала приветливо:
— Здравствуйте, молодой человек.
— Здрасте.
— Если в ведерко попадет какой-нибудь закусон, вспомни про нас, сынок.
— Хорошо.
Цвет ее лица немного напоминал бутылки, из которых они там, около контейнеров с мусором, пили. Я пошел дальше, а она стала стучаться в очередную дверь, пытаясь состроить жалобную мину; давалось ей это нелегко, поскольку в глазах еще сверкали предназначенные мне игривые огоньки.
Открыла мне мама.
— Где ты пропадаешь? Все уже давно вернулись из школы.
— Помогал одному парню делать уроки, — опять соврал я, и опять с отвращением. Дорого мне, однако, обходились добрые намерения.
— Мы сейчас идем к Цецилии.
— А что случилось?
Мама загадочно улыбнулась и не ответила. В комнате пани Зофьи ревело радио страшным голосом полузадушенного человека, но это был всего лишь ее любимый певец.
Отец сидел перед телевизором и угрюмо смотрел передачу про мелиорацию лугов. На нем был полосатый купальный халат, а это означало, что у него муторно на душе. Мама в таких случаях начинает энергично заниматься уборкой, переставляет мебель и устало вздыхает, давая отцу понять, что он лентяй и ничего не делает по дому. А отец сердито бросает в пространство: «Я думаю». Но сегодня мама демонстрации не устраивала.
— Тебе кто-то уже несколько раз звонил, — мрачно сказал отец.
Я догадался, кто мог звонить, и сердце у меня подпрыгнуло.
— Мне?
— Я же говорю: тебе.
— А, это один приятель.
— Не приятель, а взрослый. Как-то странно разговаривает. У тебя есть знакомые шоферюги?
— Наверно, отец одного малого. Тот никогда не знает, что задано.
Я невольно положил руку на трубку, чтобы кто-нибудь меня не опередил. Никакие приятели мне не звонят. Ровным счетом никто, хотя поначалу пытались. Сам я звонить почему-то боюсь. Уж лучше сходить и спросить. Я вообще не умею говорить по телефону. И самое мучительное для меня — паузы, когда собеседник нарочно умолкает в расчете, что я поддержу разговор.
— Всю жизнь мы будто просидели на чемоданах, — сказал отец, вероятно, маме, хотя продолжал следить за осушением лугов. — Бесконечные переживания, неуверенность, страх. Все временное, сляпанное на скорую руку, — лишь бы дожить до завтра. А там когда-нибудь начнется настоящая жизнь. И вот, пожалуйста. Приходит старость, а где она, настоящая жизнь?
— Хватит философствовать, займись лучше делом, — ответила мама, пытаясь починить колченогий стул.
— Опять ты со своими претензиями? — вспыхнул отец.
— Посмотри: другие живут и не жалуются.
— Хорошо. Пожалуйста. Завтра же пойду на биржу труда. Наймусь на работу, где надо орудовать киркой или лопатой.
Мама ничего больше не сказала, а я подумал, что, возможно, отец поссорился со своим начальником вовсе не из-за спорта, а из-за чего-то жизненно важного. И ни капельки не смешно, когда такой старый человек, как мой отец, приходит к выводу, что много лет загублено зря.
— Все меня обскакали, — тихо добавил отец. — Оставили далеко позади. Я уже никогда их не догоню, как бы усердно ни перебирал ногами. Если б не дети…
Он не договорил, потому что зазвонил телефон. Я молниеносно схватил трубку.
— Это ты, Гжесь? — услышал я жуткий голос Щетки. — Где ты был, когда тебя не было?
— У меня много уроков, — на всякий случай, чтобы отец ничего не заподозрил, сказал я.
— Можешь откладывать башли на выпивон.
— Что-что? — Я притворился, что плохо слышу.
— Плювайка одобрил. Завтра в полвосьмого подгребай в гримерную.
— Хорошо, постараюсь не забыть.
— Ты что, Гжесь, заболел? Несешь чего-то…
— Я тут читаю одну книжку.
— Алло, алло, — закричал Щетка, решив, что кто-то по ошибке к нам подключился. — До завтра, Гжесь! Не опаздывай!
— Пока, до завтра, — сказал я умирающим голосом, давая понять, что мне все чертовски надоело.
Однако сердце у меня трепыхалось от какого-то дурацкого радостного чувства. Мне ужасно захотелось быть хорошим и добрым, я даже начал помогать маме, но, не успев ничего сделать, вспомнил, что где-то там, в бездне Вселенной, по пояс в провонявшей брагой воде меня ждут Себастьян и Эва, и принялся шарить по ящикам в поисках каких-нибудь инструментов, которые помогли бы их освободить. Но ничего подходящего в ящиках не оказалось. Только какие-то ржавые гвозди, шурупы, мотки почерневшей веревки, старый напильник, сломанный выключатель, счет за газ и электричество, пожелтевшие фотографии, на которых ужасно худой отец с дикой шевелюрой обнимает молоденькую, похожую на девочку, маму.
— Чего он там роется? — простонал отец. — Мне это действует на нервы.
Я перестал рыться. Взял с полки толстый том «Человек — существо совершенное» и, пытаясь унять внутреннюю дрожь, погрузился в чтение труда французского ученого Пьера де Дюпареза. Но его наивные рассуждения меня не увлекли. Почтенный профессор, кстати известный мне по другим работам, как дитя, восхищался человеком. Мол, это необыкновенно сложный организм, в принципах действия которого мы еще не разобрались, чудесная конструкция, образец красоты и целесообразности, кладезь неразгаданных тайн. Но я-то знаю — только никому об этом не говорите, — что умиляться тут особенно нечему. Лишь старомодное воспитание заставляет нас восхищаться человеком. Так восхищается собой ребенок, сумевший самостоятельно открыть дверь.
Мы только в некоторых отношениях развиты чуть больше прочих живых созданий. Мы не знаем ни своего начала, ни конца. Практически топчемся на месте, слегка подталкиваемые первобытным инстинктом. А инстинкт этот вовсе не от Бога, и ничего замечательного и сверхъестественного в нем нет. Просто некое свойство, позволившее сохраниться первобытным формам жизни. Это мы сами стараемся приукрасить факт своего существования. Потому и придумали столько прекрасных понятий, представлений и слов. Если бы кто-нибудь из вас сумел подняться километров на двести в небо и оттуда посмотреть на людей в подзорную трубу, он бы увидел скопище крохотных существ, находящихся в постоянном бессмысленном движении, беспомощных существ, разбивающихся на автострадах, погибающих в море и под землей, ни с того ни с сего впадающих в ярость или ошалевающих от радости, а потом опять застывающих в тупом оцепенении. И еще увидел бы, что между жизнью и смертью границы, в общем-то, нет.
Но вас, наверно, это не особенно интересует. И, пожалуй, вы правы. Ведь если абсолютно ничего не знать о луне, она будет казаться и более красивой, и более притягательной, и более таинственной. Честно говоря, мне даже жаль, что я таким уродился: много знаю и почти обо всем уже составил свое мнение. А какая мне от этого корысть? Никакой. Сплошные разочарования.
Мама с отцом оделись, и мама робко постучала в комнату пани Зофьи. Ответа не последовало, только радио — образно говоря — сотрясало окна и стены. Тогда мама отважилась приоткрыть дверь. Пани Зофья лежала на животе, уставившись на стену, где висели бусы из засохшей рябины.
— Зосенька, спишь?
— Нет, — мяукнула пани Зофья. Именно мяукнула; в ее «нет», как во всяком стоне, было множество оттенков: сдерживаемый гнев, раздражение, безысходность, желание порвать связь с окружающим миром, чувство собственного превосходства, презрение к остальному человечеству, печаль сознательного одиночества, просьба закрыть дверь и еще уйма всякого разного — перечислять можно было бы до утра, только зачем?
— Зося, мы идем к очаровательному чудовищу. Пойдешь с нами? — Это «очаровательное чудовище» означало, что мама подлизывается.
— Нет, — так же мяукнула пани Зофья.
— Почему бы тебе разок с нами не пойти, детка?
— Нет.
— Неужели не надоело целыми днями сидеть одной?
— Нет.
Мама постояла еще немного в растерянности, а потом мы отправились на Староместную площадь к Цецилии, нашему кошмарному чудовищу.
Выйдя во двор, я увидел много интересного. Во-первых, машину родителей Буйвола. Она стояла небрежно припаркованная, с открытыми дверцами. Внутри хозяйничала какая-то приблудная собачонка, терзавшая зубами кисти аккуратно сложенного пледа. Инвалид, который так ужасно дергается на ходу, сидел на стульчике, греясь в лучах странно горячего весеннего солнца. Но он только делал вид, что греется, а на самом деле наблюдал за брошенной машиной, время от времени переводя взгляд на пана Юзека, который поминутно осторожно выглядывал из подворотни и снова прятался. А где-то в конце нашей улочки еще раздавался топот ног разъяренного клиента и его устрашающие вопли.
Потом из дома выскочил Буйвол с авоськой в руке. На меня он не обратил никакого внимания и стремглав побежал к гастроному самообслуживания. Глаза у него были безумные, а к щекам прилипли остатки какой-то изысканной жратвы.
Акация около памятника старому педагогу трогательно зашумела, когда мы с ней поравнялись. Мне стало стыдно, что я совсем про нее забыл. Но теперь я вряд ли сумел бы себе объяснить, как можно любить дерево, сколь прекрасным оно бы ни было. Любовь эта ничего мне не дала, да и я-то от силы несколько раз поглядел на акацию в окно, заставляя себя вообразить, что это самое близкое мне существо.
Отец по своему обыкновению шел впереди, очень быстро, и ужасно сутулился; мы с мамой едва за ним поспевали. Конечно, ему и в голову не могло прийти, что вскоре он увидит меня на экране, что, возможно, не прочь будет прихвастнуть перед знакомыми, будто громкая известность нашей фамилии открывает перед ним новые горизонты. Мне же, на самом деле, известность не очень-то и нужна. Гораздо нужнее деньги. В теперешней нашей ситуации.
Мы прошли мимо универмага, осаждаемого разгоряченной толпой. Перед некоторыми другими магазинами тоже стояли очереди. Прохожие на улицах были необычно возбуждены, и в воздухе пахло весной и сенсацией. По дороге мы пересекли большую площадь, вернее, огромную стройплощадку. Там грохотали пневматические молоты, ревели бульдозеры, со скрежетом разевали пасти экскаваторы. Множество рабочих в защитных касках нервно бегали среди штабелей трамвайных рельсов, пирамид песка, котлов с дымящимся асфальтом.
Низко над центром кружил огромный самолет; можно было подумать, что он заблудился и лихорадочно ищет аэродром. Машины вроде бы неслись быстрее обычного, где-то дребезжал мощный громкоговоритель; казалось, кто-то невидимый о чем-то взволнованно предупреждает или слезно умоляет прохожих.
У Цецилии на Староместной площади царил покой. Голуби клевали булыжники мостовой, туристы фотографировали почерневшие дома с выцветшей полихромной живописью. Тут как будто безмятежно догорало тихое городское лето.
Цецилия открыла дверь, жутко сверкая глазами.
— Всё! — крикнула она так, что в глубине квартиры с треском захлопнулось окно. — Я сожгла за собой мосты!
— Поздравляю, дорогая, — сказала мама и поцеловала ее в щеку. Цецилия, вздрогнув, деликатно отстранилась: она отчаянно боялась подцепить какую-нибудь инфекцию или вирус.
— Квартира ликвидирована, барахло продано, теперь я бездомная.
— Надеюсь, будущая миллионерша не побрезгует нашими скромными хоромами, — с вымученной улыбкой сказал отец.
— Я не собираюсь садиться вам на голову, мои дорогие. Приютите на несколько дней — хорошо, нет — сниму номер в гостинице. На следующей неделе я улетаю. Знаю, я ненормальная, но ничего не поделаешь. Всю жизнь обожала риск.
— Я бы хотела, чтобы ты оставила мне картины, — сказала мама и скромно добавила: — Есть надежда на индивидуальную выставку под названием «Портреты моих друзей».
— Ради бога! Неужели ты думаешь, что я поволоку за океан твою мазню? — загремела Цецилия, не замечая, что мама немного обиделась.
Дело в том, что на стенах квартиры висело порядком маминых картин с изображениями Цецилии. На этих портретах она и вправду выглядела не наилучшим образом. Зато была очень на себя похожа, и в первую очередь это относилось к ее своеобразным глазам, постоянно мечущим гневные молнии, испепеляющим людей «не на уровне», проникающим в душу, — глазам ясновидящей, глазам безумицы, глазам колдуньи, если не ведьмы. Впрочем, любой портретист без колебаний отдал бы всю мощь своего таланта глазам Цецилии — у него просто не было бы другого выхода. Цецилия, едва познакомившись с человеком, приказывала смотреть ей прямо в глаза. Кажется, они у нее разного цвета и вдобавок испещрены крапинками, не говоря уж о пугающей магнетической или какой-то там еще силе, которую Цецилия в своей бурной жизни частенько пускала в ход.
Я подошел к окну и стал смотреть на крутой откос под домом, на вылинявшие газоны, худосочные голые деревца и голубую поверхность огромной реки, взбаламученной весенним паводком. За спиной у меня родители что-то обсуждали с Цецилией, и мне вдруг показалось, что мама плачет. На меня накатил страх, я похолодел от кольнувшего сердце предчувствия и ощутил нестерпимое желание немедленно, сию же секунду, вернуться к Эве и Себастьяну.
— Пётрек, ты что, оглох? — рявкнула Цецилия, а с крыши скатилась и разбилась вдребезги большая готическая черепица. — Я уже час с тобой разговариваю.
— Да ведь мы пришли пять минут назад.
— Эй ты, не умничай, я этого не люблю.
— Цецилия хочет сделать подарок тебе на память, — примирительно сказала мама. — Поблагодари как следует.
— Держи, идиот, это древняя раковина с Полинезийских островов. Ты хоть знаешь, где находится Полинезия?
— Конечно. В Южном полушарии.
— Послушай, как шумит. Прекраснее этого шума нет ничего на свете. Мой дед, который убежал туда из ссылки, привез ее моей маме.
— Когда-то они были в моде, — сказал отец. — В каждом доме на этажерке лежали большие колючие раковины, и дети слушали их зимними вечерами. Раковины или музыкальные шкатулки в виде швейцарских домиков. Тебе не жалко оставлять эту раковину в Польше?
— Она там еще получше найдет, — вздохнула мама. — Это те, кому не суждены были далекие путешествия, любили слушать шум морского прибоя.
Отец взял у меня раковину и приложил к уху. Долго вслушивался, точно проверяя, не обманывает ли нас Цецилия. А я подумал: как жалко, что отец уже никогда не будет молодым и что всю молодость он просидел на чемоданах.
Потом Цецилия завернула все краны, выкрутила электрические пробки, проверила, хорошо ли закрыты окна. Когда мы выходили из ее сумрачного дома, в старых, восстановленных после войны костелах зазвенели колокола.
Мы взяли такси и поехали к нам под аккомпанемент поучений, которыми Цецилия всю дорогу осыпала старичка водителя.
Перед нашим домом меня поймал Буйвол. На этот раз он бежал из магазина с целой авоськой каких-то пакетов и бутылок.
— У нас колоссальный банкет! — запыхавшись, выкрикнул он. — Вкусятина! Предки раскошелились.
— Выиграли в лотерею?
— Нет. Пропиваем сбережения. Завтра комета долбанет в наш шарик. Конец света. Содом и Гоморра. Или смерть в клозете.
Он откупорил бутылку пива и стал пить из горлышка, давясь и икая.
— Вкусятина. О боже, какая вкусятина, — промычал, засовывая бутылку обратно в авоську. — Пошли к нам, хоть наешься раз в жизни.
— Может, лучше поиграем в партизан?
— Теперь, брат, не до партизан. Айда, жратва стынет!
И потащил меня к подъезду. Но в этот момент на их балконе распахнулась дверь и появился маленький, хилый отец Буйвола. Очки его болтались на одном ухе, редкие волосы на вспотевшей голове стояли дыбом, впалая грудь под вишневым джемперочком бурно вздымалась. Родитель Буйвола уставился на свою разгромленную машину, на калеку, складывавшего стульчик, потому что ни с того ни с сего посыпал град, на торопливо захлопывающиеся во всем доме окна; при этом он слегка покачивался, будто его распирала какая-то неземная сила.
— Эх вы, раздолбай несчастные! — закричал он тоненьким голосом. — Над каждым грошом тряслись, недовешивали, крали чужие кошельки, собственных детей морили голодом, и что? Чего добились? Завтра земля разверзнется, небесный огнь спалит ваши вонючие дома, ваши прогнившие шкафы, ваши загаженные машины! Тьфу! Позор!
Он засунул два пальца в рот и попытался свистнуть, но, видно, ему стало нехорошо: внезапно повалившись на перила балкона, он бессильно на них повис, не переставая, однако, жестами оскорблять обитателей нашего дома.
На балкон выскочила его крохотная жена, хотела ему помочь, но он ее оттолкнул и ввалился в комнату, чтобы через минуту появиться снова. На этот раз он волок за собой большой диван, с которого падали какие-то журналы и подушки. Подлез под этот диван, поднатужился, норовя сбросить его через перила во двор.
— Я вам всем покажу! — злобно повторял он. — Я вас проучу!
— Прекрати, папа! — испуганно закричал Буйвол и бросился к подъезду. — Папа, папочка, пожалей мебель! Они все равно не поймут!
Я не люблю вспоминать этот случай и охотно бы его пропустил. Никакого воспитательного значения он не имеет. Примерным детям я б и не подумал такое рассказывать. Но вам необходимо хотя бы изредка слышать неприятные вещи. И лучше, чтобы вы услышали их от меня. Тем более что это вульгарное происшествие отлично передает атмосферу тех необычных дней.
Вечером отец долго не мог заснуть. Мы с ним легли в комнате с телевизором, потому что у мамы уложили Цецилию. Отец ворочался с боку на бок, даже что-то бормотал себе под нос, и мне это мешало спать. Поэтому я стал думать о девочке в джинсах и об Эве. И сразу увидел ту долину, а вернее, тот широкий и глубокий распадок, неутомимую речку и усадьбу, которую я назвал золотой, хотя она всего лишь пожелтела от старости. А на берегу я увидел Эвуню, совершенно белую, ослепительно белую. Но в белизне этой не было ничего символического или необыкновенного, просто когда-то детей так одевали, и я почему-то хорошо это помнил. Итак, Эва стояла на берегу, истерически заламывала руки, клонясь набок, точно преодолевая страшное сопротивление, и тихо, взволнованно, со слезами в голосе повторяла: «Я вас люблю, безумно люблю». Я как наяву видел встревоженные диковатые глаза, припухшие, словно затененные легкой дымкой губы и смуглые руки с тоненькими пальцами. Для этого мне вовсе не требовалось засыпать. Эвуня постоянно была рядом, вылезала отовсюду, на что бы я ни глядел.
И все же — признаюсь, пока нас никто не слышит, — мне больше нравится та, в джинсах. Не знаю, в чем причина, но это так. Девчонка как девчонка, пожалуй чересчур румяная, с непослушными светлыми прядками, которые она машинально убирает за уши, и вообще вид у нее такой, будто ее только что выкупали. И ничего таинственного, ничего оригинального в ней нет. Просто она мне нравится, честно говоря, даже очень нравится, хотя я этого чувства стесняюсь и, конечно же, смогу превозмочь.
Поэтому я стал — назло той, в джинсах, — думать, что, когда вырасту, женюсь на Эве. Вырастать мне неохота, но дело зашло так далеко, что жениться, видимо, придется. И, едва я так подумал, меня уколола мысль, что Эва с Себастьяном стоят сейчас в воде, замерзают в ледяной бездне, отчаянно бьются об стену, взывая о помощи, а эта мерзкая вода, возможно, уже доходит им до груди, а то и до подбородка. Но ведь, сколько бы раз я ни попадал в эту долину, всегда был один и тот же вечер или начало ночи. Может, в мое отсутствие тамошнее время останавливается и начинает идти вперед, только когда я возвращаюсь? Но может быть, мне просто так кажется?
И вдруг мне ужасно захотелось заскочить туда хоть на минутку, только «глянуть одним глазком», как говорит Себастьян. И, зажав руками уши, я стал пробовать. Повторял все, что делал пес-изобретатель. Но ничего не менялось. Я продолжал лежать в постели, прислушиваясь к шуму ветра, хулиганившего на балконе, к поскрипыванию кровати и тяжелым вздохам отца. Меня бросило в жар: я понял, что забыл что-то очень важное и уже никогда не вернусь в зеленую долину, а вернее, в огромный распадок, к взбалмошной девочке, которую держит в неволе Терп, к псу-изобретателю, который в прошлой жизни был английским путешественником.
— Папа, — сказал я.
— Что тебе? — спросил отец притворно сонным голосом.
— Разбуди меня завтра в шесть.
— Хорошо. А сейчас спи, уже поздно.
В гримерную я пришел ровно в семь, чуть ли не первым. Руки у меня тряслись, зубы стучали, я не мог толком слепить ни одной фразы. Но не потому, что дрейфил перед съемками. Нет, меня просто напугала минувшая ночь, когда я понял, что не смогу вернуться к Эве и Себастьяну. Словно что-то оборвалось на середине, повисло над пропастью и грозило страшными последствиями.
Женщины в белых халатах похлопывали меня по лицу, подстригали волосы, рисовали на щеках какие-то узоры, и я постепенно начал походить на индейца, или, скорее, на человека, склонного к апоплексии.
В гримерную поминутно вбегали какие-то люди. Там было довольно уютно, как обычно в помещениях, где распоряжаются женщины. На электроплитке шумел чайник.
Первым ввалился Щетка — вылитый бандит, возвращающийся с ночного дела.
— Только тихо, девочки, ни слова, — сказал он гримершам, страдальчески морщась, — голова просто раскалывается. Ох уж эти вредные привычки. Угостите стаканчиком чая?
— В буфете есть кефир, — ехидно сказала одна из женщин.
— Я, лапуля, выпил все, что там было. А, это ты, Гжесь? Не смотри на меня, мне стыдно. Проклятое похмелье, в башке пожар.
— Вчера в башке было сверло, — заметила та же женщина.
— Вчера было сверло, — согласился Щетка.
А я понял, что он накануне, вероятно, побывал на именинах и после обильной закуски и крепких напитков скверно себя чувствует и вообще ему свет немил.
Потом в дверь заглянул бледный Нико, но заходить не стал. Наконец появился Заяц, то есть сам директор картины. Подошел к окну и уставился наружу неподвижным взглядом белых глаз. Казалось, он ничего вокруг не замечает, но всем почему-то стало не по себе.
— Не успеете загримировать, — мрачно изрек он тоном начальника полиции.
— Почему, мы уже заканчиваем, — возразили женщины, торопливо раскрашивая каких-то мальчишек, иронически поглядывавших на меня и друг на друга.
Последним пришел Щербатый, весь в замше, в страшных темных очках. Полюбовался собой, даже в профиль, благо трехстворчатые зеркала это позволяли.
— Ну, ребята, айда в гардеробную.
И повел нас в комнату, где было множество полок из неоструганного дерева. Нам раздали костюмы: разноцветные блестящие скафандры и шаровидные пластмассовые шлемы. Даже младенец бы догадался, что мы будем изображать космонавтов. Костюмы были сшиты на живую нитку и кое у кого тут же распоролись пониже спины или в шагу. Но у меня и одного толстого мальчика в очках скафандры оказались прочными, и другие ребята стали уговаривать нас поменяться. Однако Щербатый не разрешил. У каждого свой скафандр, заявил он, и так уж и останется до конца. Потом Щербатый в общих чертах рассказал содержание фильма. Я буду плохим мальчиком, а очкарик — паинькой. Добрая волшебница (недовольная блондинка, которую все называли Хозяйкой) забирает нас в межпланетное путешествие. Вроде бы целый класс. Почему забирает и зачем, неважно, по производственному плану это будет сниматься в самом конце. Итак, я буду нелюдимым всезнайкой, брюзгой и спорщиком, презирающим ровесников, — короче, антиобщественным элементом, потому меня и нарядили в черный скафандр. А очкарик будет на каждом шагу меня окорачивать, исправлять все, что я испорчу, и в конце концов сам возглавит экспедицию и доведет ее до благополучного завершения. Очкарик, которого, как выяснилось, звали Дорианом (долго же его предкам пришлось рыться в календарях), так вот, этот толстый Дориан ужасно развоображался, покраснел, как бурак, и то и дело поправлял Щербатого, видно немного перевиравшего сюжет.
— Не беда, — отвечал Щербатый. — Все равно смонтируем по-другому.
— Нельзя, — кипятился Дориан. — Так в книжке. Все ее читали и помнят.
Потом нас загнали в большой автобус. Я сел на свободное кресло и от нечего делать стал наблюдать за Дорианом, который жутко выпендривался. Он без конца пересаживался с места на место, все трогал, всюду совался, отыскал где-то запыленный микрофон и принялся изображать гида заграничной экскурсии. Водителю автобуса это явно не нравилось, но почему-то он терпеливо сносил все выходки Дориана, который до того раздухарился, что приставил к его затылку пальцы, изображая то ли рога, то ли ослиные уши. Все ребята с завистью наблюдали за очкариком: ясно было, что он раз и навсегда утвердился в роли милого проказника.
Правда, ему немного мешала Дака, та малышка, которую сопровождала мама со злобным лицом. Дака тоже все время лазила по автобусу, притом очень ловко, умудряясь не падать на поворотах. За ней бегал пестрый котенок, которого звали Пузыриком. Его хозяин, чертовски важный пожилой господин, ни на секунду не спускал со своего питомца глаз.
Дака, похоже, чувствовала себя как дома и увлеченно жевала бутерброд, закусывая анемичным помидором, который называла «помпидольчиком». Постепенно всеобщее внимание переключилось на нее, что, видно, разозлило Дориана. Улучив момент, когда на него никто не смотрел, он толкнул малышку так сильно, что она упала и покатилась под кресло. Все всполошились, за исключением ее мамы. Какие-то мальчишки в распоровшихся скафандрах бросились Даке на помощь, чего вовсе не требовалось: она даже не заплакала. Наоборот, с улыбкой вылезла из-под кресла, вереща пронзительным голосом утенка Дональда: — Коселёк! Коселёк!
Действительно, крошечная, словно уменьшенная взрослая, даже будто огрубевшая от трудов, лапка крепко сжимала туго набитый кошелек. Дориан, побледневший от злости, первый выхватил у Даки кожаное портмоне и принялся с дурацкими ужимками вытаскивать из него разные банкноты, в том числе, кажется, иностранные. Но тут вмешалась Дакина мама.
— Отдай, — тихо прошипела она. — Это ребенку на счастье.
Всем почему-то стало неловко, и мне тоже. Я уставился в окно, тем более что мы уже подъезжали к аэродрому, и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Это была та, в джинсах. Она сидела рядом со мной, касаясь локтем моего бока, и улыбалась чистенькой, свежевымытой улыбкой. У меня так застучало сердце, что я даже испугался, как бы она не услышала. Отвернуться было бы невежливо, и я молча на нее смотрел с пересохшим горлом — даже слюну не мог проглотить. Дурацкое сердце колотилось все сильнее, и я — кажется, безо всякого страха — подумал, что пора умирать.
Но тут она протянула мне свою очень теплую руку.
— Майка, — сказала. — Мы будем вместе сниматься.
Только теперь я заметил, что на ней тоже скафандр, вернее, какая-то хламида из пластика наподобие туники, а на коленях лежит шлем, похожий на котелок; на шлеме я увидел поводок, страшно толстый, сплетенный из нескольких ремешков. Но собаки в автобусе не было.
— Петр, — выдавил я. — Очень приятно.
— Я тебя знаю в лицо. Мы, кажется, живем по соседству.
— Возможно.
— Ты дружишь с этим смешным Буйволом, верно?
— Ну не то чтоб дружу, — на всякий случай возразил я. — Видимся во дворе.
— У меня завтра день рождения, придешь?
— Могу прийти, — беззвучно прошептал я пересохшими губами.
К счастью, она стала смотреть в окно, потому что мы проезжали мимо каких-то диковинных машин, прокладывавших дорогу, и у меня появилась возможность собраться с мыслями. Я мог ждать чего угодно, но уж никак не рассчитывал встретиться с ней в автобусе. Конечно, если бы я часами торчал у нее под окнами — вечером, ночью, под дождем, в метель, — тогда другое дело. Тогда бы, внезапно увидев ее выходящей из подъезда, я бы мог подойти и, сдерживая волнение, поздороваться, перекрикивая шум ливня или свист ветра. А так получилось ни то ни се. Да еще она сразу пригласила меня на день рождения, будто мы сто лет знакомы. Ни к чему такому я совершенно не был готов.
По правде сказать, мне ужасно не везет с девчонками. Еще никогда в жизни ни одна красивая, симпатичная девочка первой со мной не заговорила и не предложила играть с ней или дружить. Почему-то все они предпочитали других ребят, часто тех, кого я презирал. Но стоило мне познакомиться с какой-нибудь нескладной или пучеглазой глупышкой, словом, обыкновенной курицей, как та немедленно в меня влюблялась. И мне приходилось выслушивать бесконечные признания, ходить на свидания, отвечать на идиотские записочки и вдобавок из вежливости изображать что-то похожее на взаимность.
Мне кажется, у меня это отцовское. В моего отца — маму я не считаю — тоже вечно влюблялись какие-то психопатки, старые девы со скрытыми или явными изъянами или разочаровавшиеся в жизни мымры.
Теперь же, приятно удивленный, я стал незаметно поглядывать на Майку. Мне нравилось смотреть на ее гладенькие щеки, на спрятанные за уши золотые прядки, на губы, которые слегка шевелились, точно она шептала молитву. Я даже ругал себя за то, что раньше ее чуть ли не ненавидел.
Она опять мне улыбнулась:
— Будем держаться вместе, хорошо?
— Отлично, — ответил я насколько мог непринужденно.
Понаблюдав с минуту за новыми выходками Дориана, Майка брезгливо поморщилась.
— Ты знаешь, кто это?
— Нет. Знаю только, что он играет положительного героя.
— Не люблю положительных, — еще больше скривилась Майка.
— А я как раз отрицательный, — поспешил сказать я.
Она посмотрела на меня с уважением, как Цецилия на портрет Оскара Уайльда, — есть такой английский писатель. У меня точно крылья выросли, и я подумал, что мы проживем и без отцовской зарплаты и выдержим даже столкновение с этим астероидом, который все называют кометой.
— Кажется, ты встречалась с каким-то венгром или перуанцем.
— С кем? Что-то не помню.
— Чернявый такой парень. Вы даже как-то поздней осенью ели на улице мороженое.
— А, это, наверно, наш сосед. Вечно за мной таскался. Слава богу, уже уехал.
— Правда? — Я даже подпрыгнул на сиденье, но, к счастью, в эту минуту подпрыгнул и автобус, въезжая в ворота аэродрома.
— Что правда?
— Так недолго у нас прожил? — выкрутился я.
— Мне даже вспоминать о нем неохота. — Майка пренебрежительно ударила поводком по пластмассовому шлему. — Ты что сделаешь с деньгами?
— Которые получу за съемки?
— Да. Я свои отложу на каникулы. Знаешь, что я решила? Поездить автостопом.
Мне это понравилось, только вряд ли у нее что-нибудь получится. У взрослых хватает ума, чтобы не выдавать книжечек автостопа ребятам нашего возраста. Майке, правда, можно было дать лет пятнадцать, хотя она была выше меня от силы на сантиметр, а то и на полсантиметра. Впрочем, у нее были довольно высокие каблуки. Будь у меня такие, еще неизвестно…
— Мне вообще-то деньги не нужны, — ответил я, небрежно вытянув ноги. — Я со скуки записался.
— Не выдумывай. Деньги всегда пригодятся. А чем занимается твой отец?
— Он специалист по электронным машинам, — неохотно ответил я.
— Интересно. Мой тоже. Он директор института.
— Я в его дела особенно не вникаю, — поспешил сказать я. — Приехали.
Наш автобус уже лавировал между громадными самолетами, которые оказались не такими уж и серебряными. Некоторые были изукрашены черными пятнами сажи и потеками смазочных масел, а на одном я даже заметил обыкновенную сельскую грязь, будто он в весеннюю распутицу вернулся из деревни.
— Петр, — услышал я тихий голос.
— Что? — шепнул я, и сердце у меня опять заколотилось.
Майка смотрела выжидающе, а я растерянно на нее уставился, не понимая, чего она хочет. И наконец увидел ее протянутую, словно только что вымытую горячей водой руку.
— Дружба? — спросила она.
— Дружба.
Я хотел поцеловать эту теплую руку, но постеснялся. И поспешил отдернуть свою — так резко, что сбросил с ее колен шлем.
Огромная бетонная площадка на краю аэродрома была загромождена какими-то ящиками, кабелями и деревянными сооружениями. Посередине, лихо раскорячившись, стояла камера, закутанная в черную тряпку: казалось, ревнивый оператор закрыл ей глаза, чтобы она ничего не видела. Вокруг вертелась куча народу, в том числе все мои знакомые: и Щетка, и бледный Нико, и Щербатый, и даже сам ужасно таинственный Заяц. Бородатый оператор, которого все называли Команданте, флегматично ел что-то с бумажки, запивая чаем. А сбоку стоял режиссер, то есть Лысый, или Плювайка, как его звал Щетка. Скрестив на груди руки и сплевывая сухими губами то медленно, то очень быстро, он глядел на пожухлую траву за бетонной площадкой. Через открытую дверцу грузового фургона я увидел недовольную блондинку, нашу Хозяйку. На ней был пластиковый костюм, который практически ничего не закрывал, но сейчас она куталась в тулуп, какие носят шоферы. И жадно сосала леденцы, вынимая их из громко шелестевших фантиков.
— Партизаны, не разбегаться! — крикнул нам Щетка. — Сейчас будет освоение.
Мы не очень поняли, что нам предстоит осваивать, и, усевшись у дверей огромного ангара, ста-
ли смотреть на механиков, которые, перестав ковыряться в самолете, с не меньшим любопытством пялились на нас.
— Это наша ракета. Точь-в-точь такая, как в книжке, — возбужденно сообщил Дориан.
Действительно, довольно далеко от нас, на бескрайнем пустыре аэродрома, стояла на хвосте большая, ярко раскрашенная ракета, к открытой дверце которой вела железная лесенка. Вид у ракеты, чего уж скрывать, был не ахти какой, и вообще она походила на ту, которую я недавно видел во сне про конец света. Но сон был какой-то путаный, и к ракете я не особенно присматривался, так что теперь почувствовал разочарование.
— Je suis, tu es, il est[1], — зашептала рядом со мной Майка.
— Что, что?
— Ничего. Повторяю французские слова. Ужасно скучно так сидеть.
— Я тоже по-другому все себе представлял.
Но тут поднялась дикая суматоха. Камеру открыли, кто-то к ней бросился, но тут же был отогнан режиссером, который самолично спрятался под черную фланелевую тряпку и, яростно сплевывая, прилип к видоискателю. Нами занялся Щербатый, призвавший на помощь Щетку и бледного Нико. Они построили нас в колонну и заставили одного за другим входить по железным ступенькам в ракету. Оказалось, что за передней стенкой ракеты ничего нет. Нужно было просто протиснуться в дверцу и спрятаться за фанерный лист, испещренный немецкими надписями времен последней войны. Возглавлял шествие неизменно Щетка, заменявший Хозяйку, которая, видно, считала ниже своего достоинства участвовать в освоении. Щетка довольно похоже ее изображал, а в перерывах объяснял нам, что фильмы с участием детей или животных делаются дольше обычного: правила разрешают уменьшать дневную норму. Мы не знали, радоваться нам или обижаться. Бледный Нико с первого же раза грохнулся в тесном закутке за ракетой.
— На Западе такое было бы немыслимо, — ворчал он, отряхиваясь от пыли. — Помнишь декорации в «Мести марсиан»?
Но Щетка уже снова формировал колонну. И так мы топали взад-вперед раз, наверно, пятнадцать. Режиссер, он же Лысый, он же Плювайка, все время переставлял камеру с места на место, грубо нами командовал, перестраивал и в конце концов заставил ходить даже Хозяйку. И она маршировала с нами, не снимая тулупа.
Я старался держаться поближе к Майке, но режиссер вдруг завопил:
— Этот черный, как его там, ну тот, в черном скафандре, чего он лезет вперед? Я же сказал: в конец!
И Щетка отправил меня в конец.
— Помни, Гжесь, ты отрицательный персонаж, усек?
— Халтурщики, — презрительно буркнул бледный Нико. — В приличной студии они бы в лучшем случае минералку разливали.
Я догадался, что он имеет в виду постановщиков, а не нас. Щербатый тем временем стал выкрикивать приказания через большой мегафон, и тут уже начался настоящий кавардак. Дака отказывалась подниматься по лесенке, котенок испугался самолета и бросился наутек в глубь аэродромной пустыни, ракета накренилась набок, девчонки, вопя благим матом, плюхались на твердый фанерный пол. А режиссер уселся возле камеры, обхватив руками свою тяжелую голову. И даже перестал плеваться.
Тогда к нему робко приблизился сценарист и, задумчиво протерев очки, сказал, как будто обращаясь в пространство:
— А мне эта декорация нравится. Я так себе и представлял ракету.
— Конечно, одному вам все нравится! — завопил режиссер. — Вы свои денежки получили и успокоились. А я должен из этого навоза слепить конфетку.
Вообще-то он выразился крепче, но это неважно. Сценарист побледнел.
— Надеюсь, вы не мне это говорите? Режиссер вскочил как ужаленный.
— А кому я говорю? Кто это сочинил? Может, Шекспир, может, Эдисон или Васко да Гама?
— Я получил премию издателей, — ледяным тоном произнес сценарист.
— А у меня в кармане телеграмма из Голливуда. Я могу в любой момент туда полететь и зарабатывать настоящие деньги на классных текстах. — Режиссер схватился за голову. — Люди, что я тут делаю, зачем мучаюсь в этой дыре?
Конечно, он и на этот раз выразился более энергично, но я не вижу необходимости повторять вам все дословно. На вопрос режиссера, впрочем, никто не ответил. Только около ракеты вдруг загремели страшные взрывы, и космический корабль скрылся за черными клубами дыма.
— Стоп, стоп! — взвыл режиссер. — Что за кретин устраивает тут пальбу?
Прибежал запыхавшийся Щербатый и отрапортовал, как начальник штаба главнокомандующему:
— Пиротехник пробует эффекты старта.
— Зачем, для чего? — затопал ногами режиссер. — Кто ему велел? Он же детей покалечит.
— Я думал, пан режиссер…
— Только не думайте, умоляю.
Между тем пиротехник, лысоватый блондин, с лица которого не сходила странноватая, двусмысленная, самодовольная ухмылка, торопливо протиснулся между нами и, спрятавшись за нашими спинами, стал приводить в порядок свое хозяйство. Я увидел деревянный ящик, набитый блестящими капсюлями и золотистыми проводами. Капсюли были большие; такими — в каком-то озарении подумал я — можно запросто поднять в воздух кубометр земли или разворотить средней толщины стену…
И как бы невзначай приблизился к этому ящику. Сделав вид, что устал стоять, присел возле него на бетон и запустил руку в кучу скользких детонаторов.
— Ой, голубчик, — внезапно послышался голос пиротехника. — Ручки чешутся?
Я быстро отдернул руку, а пиротехник противно ухмыльнулся и заговорил нараспев:
— Ты знаешь, что одна такая конфетка может оторвать тебе лапку по самый локоток?
— Фу, как не стыдно такие страхи при детях… — одернул его хозяин котенка.
— Не указывайте, что мне говорить, уважаемый. Когда мы снимали «Чувства и граната», я в одной лесной сцене подсыпал чуть лишку пороха…
— Замолчите, — рявкнул опекун Пузырика.
Пиротехник опять ухмыльнулся с пугающим самодовольством и стал запирать ящик на большой и ржавый висячий замок.
— Nous sommes, vous etes, ils sont[2], — снова забормотала Майка.
— Что, что? — спросил я.
— Повторяю спряжения. Посиди со мной, а то этот Дориан все время на меня пялится.
Я сел рядом и стал смотреть, как Майка тихонько, точно молитву, шепчет французские слова. Я смотрел и думал, что, собственно, все в мире иллюзорно и незачем огорчаться из-за каких-то вымышленных неприятностей. И даже пожалел, что так долго отказывался произносить ее имя, ждал комету и внушал себе, будто люблю эту бедную акацию.
— Гжесь! Гжесь, цып, цып, цып! — словно из-за десяти стен услышал я голос Щетки. — Тебя режиссер зовет.
Меня кольнуло недоброе предчувствие. Я вскочил.
— Ну, скажу я тебе, сынок, похоже, эта чертова комета уже на нас пикирует. Все озверели. Рехнуться можно.
Не переставая ворчать, он повел меня к режиссеру, который, сплевывая, молча сверлил взглядом бледного сценариста.
— Ты Родриго? — коротко спросил Лысый, он же Плювайка.
— Птер, пан режиссер, — поправила его девица с толстой рукописью сценария.
— Все равно.
— Да, я.
— Содержание фильма знаешь?
— Знаю, — не очень уверенно сказал я.
— И что ты о нем думаешь?
Он смотрел на меня так мрачно и так устрашающе плевался, что я невольно заслонился рукой, сделав вид, будто вытаскиваю попавшую в глаз соринку.
— Немного наивно. Ракета выглядит так, точно работает на селитре или на простокваше. А в межпланетных путешествиях не обойтись без ионных двигателей… — Режиссер повеселел, зато сценарист побледнел еще больше, словно уже хватанул первую порцию облучения, и я поспешил добавить: — Но научная фантастика и должна быть немного наивной. Такова уж ее природа. И ничего тут не поделаешь.
— Видите, даже ребенок это понимает, — сказал режиссер.
— Как раз наоборот. Ребенок понимает, что наукообразие убило бы поэзию.
— Вот-вот, — взорвался режиссер. — Именно поэзию. Я со своей репутацией не имею права снимать всякую белиберду. Наивная научная фантастика, банальные психологические этюды, бытовые сценки из провинциальной жизни — это все не для меня. Вы должны были сочинить сказку, притом сказку философскую, своего рода метафору современного мира, этакое оригинальное обобщение.
И вдруг замолчал, задумавшись и отчаянно сплевывая, а все увидели, что он ужасно страдает, что ему хочется сотворить нечто выдающееся и потрясти ближних до глубины души.
— Выше головы не прыгнешь, — вполголоса сказал сценарист.
— Вот именно, что прыгнешь! — накинулся на него режиссер. — Мы оба прыгнем, или я разгоню эту банду ко всем чертям!
— Войтусь, долго я буду тут мерзнуть? — сонно пробормотала недовольная блондинка, она же Хозяйка.
— До самой смерти! — рявкнул режиссер. — Это все из-за тебя! Тебе захотелось сыграть добрую волшебницу, златовласую жрицу! Ты тянешь меня на дно, по твоей милости я погибаю.
Сонная ленивая русалка в мгновение ока преобразилась. Напружинилась, как дикая кошка, блондинистые волосы встали дыбом, в сузившихся голубых глазах вспыхнула ненависть, даже зубы стали немножко похожи на клыки.
— Хам! — фыркнула она и одним прыжком влетела внутрь фургона.
Железная дверца грохнула, точно врата вечности. Ну, может, несколько по-другому, но так нам всем показалось. Воцарилась тишина, только Дака скрипучим голосом звала котенка: «К ноге, к ноге!» — видимо, не желая принимать во внимание, что это не собака, а кошка.
Внезапно за спиной у нас началось какое-то движение. Из калитки в окружающей летное поле ограде высыпала шумная, пестро одетая толпа. Кто-то стал громогласно утихомиривать незваных гостей, но мало чего добился. Этим стражем порядка был, разумеется, Щербатый с мегафоном в руке. Он носился взад-вперед и строил рожи — то суровые, то насмешливые, то официальные, то чуточку неприличные. И все потому, что на аэродром пожаловала экскурсия, состоящая исключительно из юных особ женского пола, — по-видимому, старшеклассниц.
Неподалеку, прямо за нашей ракетой, готовился к старту огромный самолет. Он оглушительно взревел, а школьницы завизжали, так как ветер задрал им юбки. Все уставились на этот заграничный лайнер, один только режиссер уткнулся взглядом в землю, не переставая тихонько сплевывать. Глаза у него ввалились и покраснели, на голове как будто прибавилось седых волос, а плечи уныло поникли.
— Не расстраивайтесь, — сказал я, когда шум немного стих. — Сегодня для детей нелегко придумать что-то новое. Ко мне, например, приходит один пес, который в прошлой жизни был английским лордом, и мы с ним отправляемся путешествовать. Но и это уже было. Не принимайте так близко к сердцу, не стоит.
Чья-то рука коснулась моих волос. Это сценарист, превозмогая отвращение, положил мне на макушку свою пухлую ладонь.
— Ну конечно. — Режиссер несколько раз быстро сплюнул. — Глупые ребятишки все проглотят. Но старым хрычам стыдно наживаться на детях.
— Кое-что можно еще исправить, — осторожно сказал сценарист. — Съемки ведь только начинаются.
— Да, кое-что надо исправить, — пробормотал себе под нос режиссер и снова застыл, уставившись на бетонные плиты.
А я вернулся к ребятам. Продрогшие, в разлезшихся по швам комбинезонах, они осовело наблюдали за Пузыриком, рвавшимся с поводка, на который был посажен своим солидным хозяином. Я попытался найти Майку, но ее нигде не было. Только через несколько минут я увидел, что она сидит в фургоне с недовольной блондинкой и, что-то весело щебеча, расчесывает ее длинные волосы, точно пшеничные колосья рассыпающиеся по пластиковой спине. И мне вдруг показалось, что они похожи, просто очень похожи, как родные сестры.
Режиссер и сценарист продолжали стоять на прежнем месте, оба расстроенные, хотя и по разным причинам. Только оператор Команданте, перестав наконец жевать, закрутил крышку термоса и негромко скомандовал:
— Зажигай свет!
— Зажечь свет!
— Агрегат, агрегат!
— Десятку ближе! — закричали его помощники, которых Щербатый называл светиками.
Потом долго и старательно снимали таблицу с разноцветными прямоугольниками, которую держал один из светиков в необъятном тулупе.
Прибежала Майка с пылающими щеками и горячо зашептала:
— Она потрясающая. Просто потрясающая! У меня уже есть ее автограф. А это она дала мне на счастье.
И приподняла одну золотую прядку, под которой я увидел красную клипсу, похожую на каплю крови. Школьницы, хихикая и толкаясь, протискивались в калитку. Щербатый, словно дворовый пес, бегал вокруг, заставляя девиц хихикать еще громче. Мне почему-то стало грустно.
— А где пиротехник? — спросил я у Майки.
— Это который взрывает? Давно уехал. Он боится нашего режиссера.
Появился промерзший до костей Щетка. Его страшный нос совсем посинел.
— Конец освоению, партизаны. Марш в автобус.
— Пиротехник завтра приедет? — несмело спросил я.
— Приедет, приедет. У тебя к нему дело?
— Нет. Я просто так.
Мы пошли к автобусу. Все, даже Дака со своей злобной мамашей, залезли внутрь, только Майка медлила.
— Сядем вместе, ладно? — шепнул я в подаренную на счастье клипсу.
Майка немного смутилась и отвела взгляд.
— Понимаешь, я еду с Дорианом. Его отец повезет нас на машине.
Я, видно, здорово растерялся, и Майка это заметила.
— Не сердись. Так уж получилось. Пока.
Она хотела по-приятельски взъерошить мне волосы, но нечаянно съездила по затылку. Я невольно втянул голову в плечи, а она, замахав кому-то обеими руками, побежала к калитке. Я увидел за оградой легковую машину; за рулем сидел сценарист, а снаружи, у открытой дверцы, стоял Дориан, держа на толстом плетеном поводке Себастьяна.
Я стремглав бросился к ним, расталкивая отставших от экскурсии школьниц. Когда подбежал, все уже были в машине, и Дориан пытался затащить внутрь пса-великана.
— Себастьян, это ты, вот здорово! — едва переведя дух, закричал я.
Дог посмотрел на меня печальным взглядом бородатого оператора. Но на его лице, то есть на морде, не было ни удивления, ни радости — вообще ничего. Он глядел на меня с полным безразличием, а Дориан тянул его за тяжелый поводок.
— Себастьян, не притворяйся, что меня не узнаешь. Скажи хоть слово.
С толстой черной губы упала на землю знакомая капля.
— Я не могу к вам вернуться. Помоги, я все забыл.
Но он уже поставил передние лапы в машину. Зафырчал мотор, сценарист со скрежетом включил скорость, а Дориан, думая, что это очень остроумно, звал угрюмого дога:
— Кис, кис, кис, иди сюда, скотинка.
Пес покорно влез в машину. Под его тонкой шкурой энергично ходили атлетические мышцы.
— Себастьян, что случилось? Ничего не понимаю! Спаси нас! Себастьян!
Но машина уже тронулась, дверцы захлопнулись, а мне показалось, что из-за заднего стекла на меня уставились пустые, бесстрастные, совершенно чужие глаза Майкиного пса.
И тут мне стало все безразлично. Я тупо залез в автобус и потом, наверно, битый час не мог прийти в себя. Подписывал какую-то бумагу, Заяц смотрел на меня своими белыми глазами унылого полицейского, Щетка похлопывал по плечу, я получал какие-то деньги, которые небрежно засунул в задний карман, долго брел по незнакомым улицам, кто-то меня зацепил, кажется Буйвол, потом мама ругалась, отец смотрел по телевизору, как расцветают сады, Цецилия принимала холодный душ, крича что-то насчет йода, люди за окном пялились на небо, ветер рвал на них одежду, а у меня не переставая гудела голова.
Но потом я взял себя в руки и решил, не откладывая, отправиться к Майке и все выяснить. Но что, собственно, было выяснять? Ведь между нами уже все кончено, она меня отфутболила. И даже Себастьян отказался признать.
Во дворе собралась толпа. Из дома выносили кого-то в «скорую», но это был не тот инвалид. Я увидел незнакомое, пугающе белое, словно обсыпанное мукой, лицо. В нашей квартире вдруг запахло болью, болезнью, страданиями. Чтобы отогнать тягостные мысли, я пошел в комнату к пани Зофье и полез под матрас. Открыл дневник на сплошь изрисованной странице и стал читать. Аккуратные буквы почему-то прыгали перед глазами, и каждую фразу приходилось перечитывать по нескольку раз.
"Где была моя голова? Как сентиментальная барышня, целую вечность, почти две недели, бегала в театр, в кино, ухлопала кучу денег на чертовски скучные пластинки. И ради кого? Ради дурацкого героя-любовника, который декламирует стихи гнусавым голосом. Да и Люцина мне рассказала, что это за субчик. Не пропускает ни одной молодой актрисы. Старый паяц.
Было бы ужасно, невероятно оскорбительно сравнивать этого комедианта, донжуана для убогих девственниц с Ним, то есть с моим настоящим и единственным Идеалом. Я решила получать по Его предмету только пятерки. Два раза сама вызывалась отвечать. Он явно смутился и наделал глупостей, бедный. В первый раз влепил мне тройку. Но я эту тройку обожаю, я ее не забуду до конца жизни, до самого-пресамого конца, хотя, скорее всего, умру молодой. Он догадывается, я точно знаю, наши взгляды постоянно встречаются над головами сидящих впереди девчонок. Я готова поклясться, что Он слегка краснеет, во всяком случае быстро прячет глаза и утыкается в книжку или в журнал. Но Он должен быть моим! Должен!"
Я привел только голый текст, опустив бесконечные многоточия, тире и прочие выкрутасы. Внизу, конечно же, было сердце, пронзенное стрелой, и лужа крови, и следы поцелуев, и какие-то загадочные ребусы — словом, целая оргия знаков, свидетельствующих о страстях, кипящих в душе суровой, молчаливой пани Зофьи, нашей квартирантки.
А когда я снова выглянул в окно, то увидел другого Субчика, настоящего, который, ничего не подозревая, гонял футбольный мяч. Упорно и самозабвенно, с дикой точностью лупил в стену, ведать не ведая, какой ураган чувств пронесся над его головой.
Но вообще-то вы себе плохо представляете пани Зофью. Знаете только, что дома она — противная и высокомерная, а в своем дневнике жутко сентиментальная. Это вам еще ни о чем не говорит.
На самом деле пани Зофья у нас прехорошенькая. Клянусь, хоть я ей и брат. Красота ее чуточку экзотическая, как будто она долго жила в Азии или еще дальше. И это странно, потому что родители у нас нормальные.
У пани Зофьи длинные темно-каштановые волосы, слегка волнистые, и она борется с этим недостатком, не жалея сил. Лицо продолговатое, нос прямой и тонкий с небольшой — в самый раз — россыпью веснушек. Рот маленький, и вообще она похожа на юного Иисуса Христа. Честное слово. Возможно, вам это покажется кощунством, но так оно и есть, никуда не денешься.
Пани Зофья, хоть и вечно старается похудеть, очень тоненькая, такая тоненькая, что, кажется, подуй сильный ветер, и она переломится. Единственный изъян, о котором знаем только мы, — чуть длинноватый безымянный палец на левой руке. Пани Зофья по этому поводу очень горюет и все время украдкой вытягивает безымянный палец на правой, наверняка зная, что это не поможет.
Пани Зофья очень справедливая. Такой уж у нее с младенчества странный характер. Стоило иной раз отцу обругать телевизионную дикторшу или репортера, у пани Зофьи немедленно начинались судороги, и отцу ничего не оставалось, как брать свои слова обратно и понарошку просить прощения у стеклянного экрана. Пани Зофья, когда была маленькая, вообще не умела врать. Если уж не хотела говорить правду, в крайнем случае уклонялась от ответа. Теперь вроде бы научилась, или нет, пожалуй, все-таки нет.
Пани Зофья может меня пнуть или дать подзатыльник. Не сильно — просто так, для острастки. Ведь она уже почти взрослая. А если иногда и сюсюкает в своем дневнике, то исключительно потому, что жизнь у нее, по правде говоря, нелегкая. Мало радости быть девчонкой!
Мне стыдно, что я читаю ее дневник. Я честно обещаю себе в него не заглядывать. Но любопытство одолевает. К тому же я все хорошо понимаю и способен на сочувствие. Поверьте, в том, что я делаю, нет ничего плохого. Наоборот. Будь моя воля, я бы этих идеалов, пишущихся с заглавной буквы, за ухо приволок к пани Зофье и бросил перед ней на колени.
Я тут ее нахваливаю, а между тем кто-то позвонил в дверь. Я открыл с бьющимся сердцем, потому что много чего ждал. Но это оказалась превозносимая мной пани Зофья.
— Что слышно на съемках? — спросила она со странной, неприятной усмешкой.
Меня бросило в жар, но почему-то не так, как обычно.
— На каких еще съемках?
— Ладно, не придуривайся!
— Я не придуриваюсь, просто не понимаю, о чем ты.
— Таинственный герой-любовник, — сказала пани Зофья и заперлась в ванной.
Преодолев гордость, я встал под дверью, дожидаясь, пока она выйдет. Наконец пани Зофья появилась с новой прической и пошла на кухню поискать что-нибудь бескалорийное. Я вошел следом за ней и притворился, будто ищу что-то на столе.
— Я правда не знаю, про какие съемки ты говоришь.
— Ни про какие, — равнодушно бросила она, но меня такой ответ не устроил.
— Чего это тебе стукнуло в голову? Я к кино отношения не имею.
— Вот и хорошо.
— Кто-то тебе насплетничал.
— Отстань, зануда. Да кто поверит, что тебя пригласили сниматься?
А сама как ни в чем не бывало обшаривала полки в поисках прошлогодних яблок, в которых уже и витаминов не осталось. С таким видом, будто всецело поглощена этим занятием, однако где-то в уголках ее чуточку азиатских губ дрожала все та же странная и неприятная усмешка.
Поэтому я на всякий случай незаметно сунул полученный на студии гонорар в телевизор. Но тут же испугался, как бы деньги не сгорели, да и телевизор мог испортиться. И стал искать другой тайник, но надежный никак не находился. В конце концов я запихнул всю пачку в раковину с далеких островов, которую мне подарила Цецилия. И раковина вдруг перестала шуметь. Будто подавилась деньгами.
Весь вечер мне что-то не давало покоя. Ночью я, в свою очередь, долго ворочался на постели, мешая отцу уснуть. Вконец раскиснув, попытался вернуться к Себастьяну и Эве, но опять у меня ничего не получилось. И я стал уговаривать себя, что все это просто фантазии, нагромождение снов, игра воображения, присущая одаренным, рано повзрослевшим, чрезмерно впечатлительным детям.
И тут вдруг мне приснился сон. Я увидел знакомый многолюдный, ярко освещенный город и башню, возможно Эйфелеву, на галерее которой мы с Терпом уже однажды сидели. Но на этот раз мы, кажется, стояли, а полярное сияние становилось все ярче и горячее. Потом мне почудилось, что гигантский город понемногу отдаляется и сверху уже не выглядит таким внушительным. Мы как будто страшно медленно поднимались на лифте. «Это все из-за них, они нас поссорили», — сказал, обняв меня, Терп. Мне показалось, что он чего-то боится, опасается, как бы я его не покинул, и потому так крепко, почти судорожно, одной рукой прижимает к себе. И тут я заметил, что в его лице нет решительно ничего враждебного, ничего похожего на ненависть. Я словно узнавал знакомые черты, запомнившиеся с давних времен, с момента, когда у меня пробудилось сознание и я впервые увидел человеческое лицо. «Я твой брат, — убеждал меня Терп. — Даже больше, чем брат, — отец, а может быть, и твой будущий сын». Я хотел сказать, что это слишком сложно и маловероятно, но тут обнаружил, что мы стоим по пояс в глубоком снегу перед красновато светящимся окном, где-то угрожающе воют волки, а над нами дрожат, как светлячки, мириады звезд. Мы заглянули в это окно сквозь неплотно задернутую занавеску. И увидели наших близких, сидящих за столом в желтом тепле керосиновой лампы, пьющих чай с вареньем, которое они накладывали в маленькие блюдечки. «Мне нельзя уходить надолго, — сказал я. — Давно пора возвращаться». — «Не бойся, там мы все встретимся». И я увидел себя в длинном, до пят, пиджаке с чужого плеча и завязанном под подбородком, как у деревенской девчонки, платке. Я пас коз, а какие-то пацаны тыкали в меня пальцами и обидно дразнились. «Мне нехорошо, Терп. Я хочу вернуться. Как можно скорее». И вот уже я лежал на чужой кровати, которую тем не менее хорошо помнил. Кровать стояла у стены из толстых бревен, прослоенных истлевшим мхом, и я слышал, как короеды точат дерево, очень отчетливо слышал, потому что из меня уже вытекла кровь, и только тоненькая струйка сочилась изо рта, и капли с простыни падали на пол в огромную лужу, а кто-то похожий на Цецилию дрожащими пальцами зажигал толстую свечу, украшенную изображениями цветов и ангелов.
Под нами уже не было земли, вообще, кажется, ничего не было. И я стал отрывать ладони Терпа от своих плеч, а он медленно и взволнованно повторял: «Не бойся. Везде одно и то же. И там всего лишь отражения наших мыслей, наших желаний, наших надежд».
Утром у меня не было времени размышлять над этим сном, хотя я и недоумевал, с какой стати Терп взял в привычку являться ко мне по ночам, словно бы нанося ответные визиты. Притом в такие моменты, когда я совершенно беспомощен, скован пассивностью, этой странной силой наших снов.
Я очень спешил, но все же успел спрятать раковину с южных островов в шкаф со старой одеждой, а перед тем из любопытства на секунду вытащил пачечку заработанных денег. Раковина опять начала шуметь, точно обрадовавшись вновь обретенной свободе. А я подумал, что непонятно, почему все видят в этих далеких островах столько волнующей экзотики, столько магической поэзии и таинственности. Мне, например, гораздо более интересной и загадочной кажется Исландия, диковинная страна, вырезанная из лавы, безлесная, пустынная, черная, пугающая, печальная, населенная духами и мороками, управляемая древними богами викингов Вотаном и Тором. Честно признаться, я не в восторге от обитателей южных краев, про которых говорят, будто они — воплощение радости жизни, энергичны, темпераментны и довольны собой — и все оттого, что беззаботно верят в человеческий разум. На мой взгляд, куда симпатичнее угрюмые скандинавы, всегда беспричинно озабоченные. Впрочем, не знаю, возможно, я чего-то напутал, но что поделаешь, если меня раздражают люди, довольные жизнью, наслаждающиеся ею, так и брызжущие весельем. Я, например, особых оснований для радости не вижу.
Я помчался на съемки и по дороге наткнулся на одного такого любителя хорошо пожить, а вернее, поесть. В школу идти было еще рано, но Буйвол, поставив на землю ранец, уже сидел под акацией возле памятника заслуженному педагогу.
— Сегодня нас долбанет эта комета. Всем кранты, — простонал он голосом великомученика. — Ох, как у меня башка трещит.
— Чего так рано?
— Дома конец света. Судный день. Э-э, говорить не хочется. — Он облизал кончиком сухого языка запекшиеся губы. — За глоток пивка я готов остаться на второй год.
— В твоем возрасте употребление спиртных напитков противопоказано. Это ослабляет память, замедляет рост и калечит нервную систему.
Он хотел дать мне пинка, но сил не хватило. Со страшным стоном повалившись на цоколь памятника, Буйвол задремал, не замечая хлеставшего его холодного весеннего ветра.
В автобусе я сел на вчерашнее место. Довольно долго сидел, скованный волнением, пока не услышал торопливые шаги. Кто-то без единого слова уселся со мной рядом. Я незаметно скосил глаза. Майка, поигрывая знакомым поводком, наблюдала в окно за лихорадочной суетой съемочной группы. Она была такая красивая, что у меня сжалось сердце, хотя я старался ритмично чередовать вдохи и выдохи. На меня Майка даже не взглянула, хотя виновата была исключительно сама.
— А где пес?
— Рамзес? Он поедет в следующем автобусе с паном Щеткой. Все из-за этого котенка, Пузырика или как его там.
Мне было немного обидно, что именно ее Господь Бог наградил такой красотой, которая, к несчастью, меня притягивает. И я заставил себя думать о том, что все это бессмысленно, что комета уже близко и изменить что-либо поздно.
— Ты на меня сердишься? — неожиданно спросила Майка таким голосом, что у меня задрожали коленки.
— Нет. С какой стати? Чего мне на тебя сердиться?
— Ну и прекрасно. Терпеть не могу, когда на меня дуются.
К ее прическе явно приложил руку искусный парикмахер со студии. А ведь других девчонок только слегка, словно по большому одолжению, подкрасили. Это тоже давало повод для размышлений. И я снова напомнил себе про астероид.
— Поедем сегодня обратно вместе?
— А Дориан? — с горечью спросил я.
— Ой, не могу! Ты тоже ревнуешь?
Я уже готов был взорваться и раз и навсегда выяснить целый ряд вещей, хотя бы значение этого странного «тоже», но вдруг почувствовал такую безнадегу, что закрыл рот и тупо уставился на Пузырика, который осторожно и ловко цеплял лапкой концы шнурков водителя автобуса.
— Почему ты молчишь? Меня это мучает, — не выдержав, шепнула Майка.
— Тебя все мучает.
Она прислонилась ко мне плечом.
— Ну кончай валять дурака.
— Хорошо, кончил.
— Значит, дружба?
— Дружба.
— Дай руку.
— Зачем?
— Дай. Я тебя очень прошу.
— Э-э, бабские капризы.
— Может, и капризы, но мне ужасно хочется.
— На нас все смотрят.
— Плевать! Прошу в последний раз.
На аэродроме моросил редкий дождичек, что-то наподобие обнаглевшего тумана. Над камерой, к которой здесь относились как к принцессе на горошине, ассистенты оператора раскрыли большой зонт. Бородатый Команданте ел запоздалый завтрак, глядя, как рабочие при участии на диво деятельного режиссера укладывают рельсы словно бы узкоколейки. Сценарист с самодовольной улыбкой увлеченно строчил что-то в своем толстом сценарии, время от времени сообщая, что сочинил новые, более глубокие и более философские, диалоги.
Один только Заяц, то есть директор картины, неодобрительно взирал на всю эту суету вокруг подновленной, слегка осовремененной за ночь ракеты, трещавшей под напором ветра. А я высматривал одного очень нужного мне человека.
Наконец я его увидел. Склонившийся над деревянным ящиком, защищенный фургоном от глаз режиссера, он прикреплял провода к пучку капсюлей-детонаторов и все время посмеивался, точно сам себе рассказывал анекдоты. Закончив, взял несколько патронов, спрятал их вместе с детонатором под полу пиджака и крадучись, кружным путем, направился к ракете. Он был настолько поглощен своими маневрами, что я смог спокойно приблизиться к незапертому ящику. Выбрав три блестящих серебристых капсюля с самыми длинными проводами, я только хотел сунуть их в карман, как вдруг почувствовал чей-то взгляд.
Передо мной, тараща иссиня-черные, затуманенные то ли усталостью, то ли недомоганием глаза, стоял промокший дог.
— Это ты, Себастьян?
— Ты нас предал, — хрипло проговорил пес.
— Это ты очень странно себя ведешь. Вчера сделал вид, будто меня не знаешь.
— Мы тебя ждем-ждем, а ты… Предатель.
— Себастьян, клянусь, я хотел вернуться.
— А почему не вернулся?
— Потому что все забыл. Просто забыл. Много раз пробовал — без толку.
— Говорил я? — Себастьян пошатнулся, с глухим стуком ударившись костлявым боком о твердый ящик. — Я тебя по всему городу разыскиваю.
— Ты что, опять хватанул валерьянки?
— Один наперсточек, все равно что ничего.
— Сможешь в таком состоянии туда вернуться?
— Смогу. Должен.
— Давай спрячемся за фургон.
Себастьян тяжело плюхнулся в лужу, заслоняя скрюченной лапой обнажившийся живот, и еще больше вытаращил свои огромные глазища, в которых светились ум и глупость, печаль и наивная доброта.
— Ты влюблен в Эву, — вдруг прошептал я. Он быстро заморгал веками, из которых торчало несколько длинных волосков.
— Не будем терять время, — пробормотал невнятно. — Там уже полно воды.
— Петр! Где Петр? — закричала неподалеку Майка.
— Быстрее, — шепнул я.
— Я тоже хочу быстрее.
— Пётрек! Поди сюда! Где ты прячешься?
— Не могу сосредоточиться. Зачем ты это сказал?
— Потому что теперь я все понимаю.
— Ничего ты не понимаешь, старик. Пока еще не понимаешь, а может, вообще никогда не поймешь.
— Пётрусь! Быстро ко мне! Слышишь?
— Себастьян! Через несколько часов нас стукнет комета.
— Астероид, что ли?
— Точно, астероид.
— Хватит разговаривать. Жаль время терять. Let's go..
Мы стояли по грудь в воде. В воде холодной как лед, пахнущей спиртом и какой-то кислятиной. Была полная темнота, только через минуту я услыхал жужжание Эвиного динамо. Постепенно стали вырисовываться очертания огромного подземелья замка со скелетами старых больничных коек. На поверхности воды поблескивали десятки крошечных водоворотов. Где-то за стеной пронзительно верещали ласточки.
— Ох, Петр, Петр! — закричала Эва.
Я услышал сильный всплеск, и фонарик погас. Это Эва стремглав бросилась ко мне. Я почувствовал на голове, на лице ее холодные скользкие пальцы.
— Как хорошо, — рыдала она. — Как хорошо, что ты с нами.
— Ну ладно, ладно. — Я с трудом оторвал ее дрожащие руки. — Я больше никогда не оставлю вас одних. Пусти, задушишь.
— Нет. Не пущу. Мне ужасно страшно. Петр, Петр, неужели мы умрем?
— Я вас спасу, только дайте мне пятнадцать минут.
— Опять исчезнешь?
— Нет, клянусь.
Я изо всех сил оттолкнул ее и отскочил к той стене, за которой мы слышали царапанье Фели. Эва начала судорожно нажимать рычажок своего фонарика. Луч красноватого света заметался по стенам и упал на меня.
— Не бойся, я не ухожу, — крикнул я.
Но она уже брела ко мне в густой, как масло, воде. А я повернулся к стене и стал ощупывать влажные кирпичи. Эва с отчаянием утопающего схватила меня за плечи, потом обвила руками шею. При этом она выла каким-то странным, тонким и хриплым, голосом. Выла на одной ноте, не переводя дыхания, и все сильнее сдавливала мне шею. Я дернулся, разорвал сжимающее горло кольцо и вслепую наотмашь ударил ее по лицу. Она дико вскрикнула, схватилась за щеку и вдруг умолкла, а я, освободившись, снова стал шарить по щербатой стене. И вскоре нашел не то углубление, не то трещину, заполненную высохшим илом.
— Посвети, — приказал я.
Истерически всхлипывая, Эва заработала своим динамо, и я отчетливо разглядел стену, отличающуюся от других: казалось, ее поставили сравнительно недавно. Я выскреб из промежутков между кирпичами сколько смог ила. Потом достал из нагрудного кармана капсюли. К счастью, они не намокли. Я тщательно распрямил концы отливающих золотом проводов. За стеной кто-то завыл.
— Отойди, Феля! — крикнул я. — Как можно дальше!
И воткнул детонаторы в щель между кирпичами.
— Слышишь, Феля? Беги в коридор. Тигрица жалобно заскулила и затихла.
— Держись за мою руку, — сказал я Эве, — и свети, все время свети.
И потянул ее за нагромождение железных кроватей, насколько позволяла длина проводов. Эва ничего больше не говорила, только дрожала всем телом, и эта дрожь передалась мне. Я тоже затрясся.
— Дай фонарик. Эва послушно отдала.
— Сейчас будет темно, но ты не бойся. — Я старался говорить спокойно. — И покрепче уцепись за мой скафандр.
Она опять заплакала, на этот раз, правда, тихонько, без надрыва. Одну руку засунула мне под скафандр; ощущение было такое, будто за пазуху скользнул насмерть перепуганный мокрый зверек. Но я промолчал и торопливо вынул из фонарика закрывающее лампочку стеклышко. Выскользнув у меня из пальцев, оно со всплеском упало в эту мерзкую воду.
— Что случилось? — защелкала зубами Эва, впиваясь ногтями мне в ребра.
— Ничего. Я случайно шлепнул по воде. Эва мне не поверила; я чувствовал, что она напряженно прислушивается к моим движениям. А я выкрутил лампочку из фонарика — очень осторожно, однако окоченевшие пальцы не удержали крохотный стеклянный шарик.
— Со светом можно попрощаться, — тихо пробормотал я.
— Что ты сказал? — всхлипнула Эва.
— Я сказал, что все будет хорошо.
— А чем ты там занимаешься?
— Стой спокойно, ты мне мешаешь.
— Ох, мама, мама… Помоги нам, мамочка.
А у меня чуть волосы на голове, хоть были мокрые и слипшиеся, не встали дыбом. С огромным трудом, исколов все пальцы, я присоединил провода к фонарику.
— Зайди мне за спину и присядь в воду. Поглубже, — шепнул я.
— Зачем? Я уже неживая. Ничего не хочу.
— Делай, что говорю, сейчас мы будем спасены.
Она протиснулась за мою спину и со стоном присела прямо в отвратительную жижу. Я спрятался за кровать и уже хотел было нажать рычажок фонарика, как вдруг у меня мелькнула страшная мысль.
— Себастьян! — крикнул я.
— Себастьян! — закричала следом за мной Эва.
Никто не отозвался.
— Он остался там, — шепнул я.
— Где? Я же его видела.
— Когда?
— Да только что, когда зажгла фонарик. Он сидел на самой верхней кровати.
— Себастьян! — крикнул я еще громче.
С минуту было тихо, мы слышали только ласточек, у которых где-то за стеной были гнезда с птенцами. Потом звякнуло железо.
— Я здесь, — узнали мы бас Себастьяна. — Ты меня звал, старик?
— Немедленно спрячься. Слезай с койки и в воду. Как можно глубже.
— О bloody, у меня голова кружится.
— Не теряй времени, — повторил я его любимую присказку. — Ну, быстро!
Он с шумом плюхнулся в воду. Долго ворочался, грохоча железными кроватями, и наконец затих.
— Готов? — спросил я.
— Готов, — невнятно пробормотал дог.
Я нажал рычажок фонарика. Он с жалобным скрипом поддался. Я стал нажимать все сильнее и сильнее, пока скрип не превратился в непрерывный пронзительный визг. И вдруг мощным ударом нас сбило с ног и мы в мгновение ока оказались под водой. Я задергался, пытаясь зацепиться за что-нибудь устойчивое и выбраться на поверхность, но какая-то сила закрутила меня, швырнула на кирпичный пол, и я с ужасом подумал, что никогда больше не вдохну воздуха. Однако, наверно в последний момент, сумел оттолкнуться пятками от твердого пола и, рванувшись всем телом, вынырнул. Закашлялся, из ноздрей брызнула вода. Рядом во взбаламученную воду падали сверху кровати. Что-то сдавило мне грудную клетку, я стал отрывать железные скобы, но это оказались всего лишь Эвины руки.
— Ты жива? — с трудом выдавил я.
— Не знаю, — шепнула она.
Откуда-то справа потянуло сквозняком. Я явственно ощутил на щеке холодное дуновение. И этот холодок постепенно становился теплее.
— Себастьян! — позвал я.
Забурлила вода. Себастьян толкнул меня, чуть не опрокинув, своей огромной башкой.
— Что это было? — спросил он совершенно трезвым голосом. — Неужели астероид?
— Ты уже забыл, на каком мы свете? Я взорвал стену.
— Чем?
— Стянул у пиротехника капсюли.
— Оттуда принес?
— Да.
Себастьян задумался, а потом произнес упавшим голосом:
— Нехорошо. Я ведь предупреждал.
— По-твоему, лучше было загнуться в этой тухлой воде?
— Оттуда ничего нельзя приносить.
— Кто это тебе сказал?
— Так мне кажется, — уныло пробормотал он. — Я боюсь, старик.
— Не болтай чепухи. Чувствуешь ветерок? Но Себастьян озабоченно молчал.
— Пошли, — сказал я.
Мы стали пробираться в ту сторону, откуда веяло этим теплым холодком. Я сразу заметил, что вода немного спала и бормочет чуть веселее. Эва судорожно цеплялась за мой скафандр.
— Это все потому, что у нас есть камень, — шепнула она.
— Не потеряла?
— Я его спрятала под платье. Теперь уже никогда не потеряю.
Себастьян, который шел впереди, вдруг споткнулся.
— Ох, бляха муха! Осторожнее, кирпичи. Мы взобрались на баррикаду из кирпичных обломков и с самого верха съехали вниз, где воды было уже совсем мало. Себастьян опустил голову, принюхиваясь.
— Ну что? — спросил я.
— Пахнет соломенной трухой. Но не от старых сенников, солома свежая. Ужасно едкий запах, как от табака.
Мы брели ощупью, держась за выщербленные стены. Время от времени к ногам прилипало что-то мокрое, похожее на листья лопуха. Я выудил из воды осклизлый обрывок. И увидел, вернее, с трудом разглядел на полуистлевшем листке какой-то график, вероятно страничку из истории болезни, — в больницах такие вешают на спинку кровати. Температурная кривая зигзагами взбиралась вверх и резко обрывалась.
— Я уже вижу твою спину, — тихо сказала Эва.
— Мы идем по давним несчастьям, — сказал я.
— В этом замке был военный госпиталь, — объяснил Себастьян. — Госпитали больше всего любят бомбить.
— А откуда свет?
Я почувствовал под ногами то ли мох, то ли траву. Пронзительно кричали ласточки, но голоса их доносились уже не из-за стены, а откуда-то сверху, словно над нами был высокий свод костела, к которому прилепились глиняные птичьи гнезда.
Себастьян остановился. Глубоко, с хрипом вздохнул всей своей огромной грудью, энергично отряхнулся, обдав нас фонтаном брызг.
— Мы свободны, — бесстрастно проговорил он.
— А когда кончится этот коридор? — спросил я. Себастьян помолчал, почесывая лапой за обкорнанным ухом.
— Уже кончился. Посмотри назад. Светает.
Я торопливо оглянулся. Небо было уже зеленоватым, а в одном месте вдоль горизонта разливалась водянистая краснота. Мы уже видели друг друга, хотя еще довольно смутно. На спинах и плечах дрожали холодные блики. Я еще никогда в жизни не просыпался так рано. И почему-то с опаской наблюдал за этим странным рассветом, похожим на затмение солнца.
Над нами без устали носились ласточки, растревоженные взрывом. Я уже различал зигзаги, которые они чертили на зеленовато-синем небе.
— Ночью был дождь, — негромко сказал Себастьян. — Потому и затопило подвал.
— Нет, это Терп, — возразила Эва и, испуганно поглядев на меня, прикусила язык. — Быстрее бежим отсюда.
— В город? — спросил я.
— Да. Там он уже ничего нам не сделает. Внезапно она присела на корточки, и я увидел на земле что-то трепещущее, похожее на птицу с оторванным крылом. Но это был волшебный камушек, материнский подарок, талисман с южных островов.
— Город там. — Эва указала на проем в развалинах.
В эту минуту кусты неподалеку от нас громко зашуршали, и оттуда выкатился, как мне показалось, огромный камень. Я одним прыжком подскочил к Эве и заслонил ее. Но этот камень, а может, охапка сена, короче, это нечто резко остановилось перед Себастьяном, высунуло огромный нечистый язык и принялось нежно лизать его морду. Пес-изобретатель, защищаясь, поднял лапу и неуклюже попятился.
— Убирайся, Феля. Пошла вон. Брысь!
Однако тигрица не в силах была сдержать переполняющую ее радость. Подвывая, она прыгала вокруг Себастьяна, бодала его облезлой башкой, хватала беззубыми деснами огрызок хвоста. Себастьян украдкой вытирал свои черные губы и с отвращением ворчал:
— Ишь, нашла себе дружка.
Я коснулся покрытой редкой мокрой шерстью спины тигрицы.
— Ты знаешь дорогу в город?
Феля припала на передние лапы и торопливо закивала своей жалкой мордой, на которой под гноящимися глазами застыли желтые, точно восковые, струйки.
— Тогда веди.
Феля радостно бросилась вперед и вдруг заскулила, поджав заднюю, видно недавно покалеченную, лапу. Однако заковыляла дальше, беспрестанно на нас оглядываясь. Вскоре мы миновали знакомый сад, где уже никто не колотил палкой по стволам деревьев, — должно быть, утомленные ночным бдением сторожа спали, — и вышли на песчаную дорогу, как оспой изрытую каплями прошедшего ночью дождя.
— Идите по дерну, — приказал Себастьян. — Чтоб не оставалось следов.
— Он вернулся домой, — сказала Эва, перепрыгнув глубокую колею. — На рассвете у него приступы удушья. Ему нельзя.
Я почувствовал робкое тепло на спине. Это вставало солнце, высасывая остатки темноты из зеленой долины, вернее, широкого распадка, который в разрезе напоминал букву Г, и мы сейчас шли вдоль короткой ее части, по пологому склону, иссеченному межами, замусоренному кустами боярышника, утыканному одинокими стволами то ли дикой груши, то ли вишни. Навстречу нам катился протяжный колокольный звон, созывающий прихожан на утреннюю службу. Стайки куропаток выпархивали из-под ног, ища убежища в высоких зарослях колючего чертополоха. Высоко над головой самозабвенно чирикала невидимая птичка; это мог быть жаворонок, хотя я не уверен, что в такую пору жаворонки еще поют. Некоторые деревья уже заметно порыжели, и в межах вдоль дороги лежали красноватые свернувшиеся листья, а так бывает в начале осени или в конце короткого лета. Мы прошли мимо утопающего в дымном озере пристанционного поселка, пересекли рельсы и остановились на пригорке, усеянном старыми камнями. Под нами в тесном корсете ольшаника тяжело вздыхала река. За ней, в дальнем конце долины, мы увидели белый каменный город. Он, как Рим, стоял на семи холмах, и в чистом воздухе были отчетливо различимы костелы и церкви, купола синагог и минареты мечетей. Насчет мечетей я, правда, немного преувеличил: минарет был только один и застенчиво примостился где-то сбоку, почти на окраине. В этот момент один за другим начали бить колокола и на костелах, и на церквах. А мы стояли и со стиснутым горлом смотрели на этот город, ничуть не таинственный и не сказочный, а настоящий, совершенно реальный, как будто откуда-то хорошо знакомый — может, по давним каникулам, может, из какой-нибудь исторической книжки или просто по вечерним рассказам отца
Эва, приложив ладони ко рту, крикнула в безоблачное небо:
— Я свободна!
Мы прислушались к эху, которое долго плутало в густом дубняке на противоположном берегу реки.
— Мы свободны!
И вдруг Эва умолкла, закусив свои тоненькие пальчики. Мы проследили за ее взглядом. Среди красных, когда-то кем-то с неизвестной целью расколотых камней стоял Терп в своих бриджах и с винтовкой в руке. Рядом с ним Цыпа увлеченно чистил грязный клюв об острый край валуна.
— Никогда вам не бывать свободными! — усталым голосом произнес Терп. — Отсюда нет выхода.
— Я хочу в город! Я больше не выдержу, — разрыдалась Эва.
Себастьян, дрожа всем своим крупным телом, подошел к ней и невольно оскалил огромные желтоватые зубы. Терп сделал несколько шагов в нашу сторону. На затворе ружья видны были следы его потных пальцев.
— Она больна, — негромко сказал Терп. — Она ненормальная. Бедная несчастная психопатка. Придумала себе отца-астронома, который изучает солнечную корону. Идем домой, Эву-ня. Мама глаз не сомкнула, мы всю ночь тебя искали.
— Не верьте ему! — крикнула Эва. — Он врет! Я никогда туда не вернусь!
Феля, присев в сторонке, чесалась и искала блох. Притворялась, будто с нами незнакома.
— Он тебя заговорит, старик, держи ухо востро, — тихо проворчал Себастьян. — Потом я тебе все объясню.
Терп подошел еще ближе, несмело коснулся худенького Эвиного плеча. Не глядя на нас, строго сказал:
— Перестань валять дурака при посторонних. Наши дела никого не касаются. Пошли домой, нечего терять время.
Над нами, раскинув неподвижные крылья, парил большой ястреб. Он смотрел на нас с высоты и, казалось, чего-то ждал.
— Ты вся мокрая, губы синие, ну что ты вытворяешь, малышка?
Эва яростно рванулась, а Себастьян зарычал каким-то странным, плачущим голосом.
— Ты ночью хотел нас убить, — внезапно сказал я.
Терп посмотрел на меня, будто только сейчас заметил. Откуда-то снизу вылез седенький старичок, Константий, с погасшим конюшенным фонарем. Он добродушно улыбался, пряча улыбку в зеленые, точно водоросли, усы.
— Я хотел вас убить? — Глаза у Терпа были красные от бессонной ночи. — Каникулы уже кончились, возвращайтесь-ка лучше к себе. Нечего вам здесь делать.
— Берегись! — прорычал Себастьян. — Винтовка заряжена.
— Боишься? — криво усмехнулся Терп. — Может, предпочитаешь на кулаках? У тебя есть право на реванш.
Цыпа уже был у нас за спиной. Он драл своими грязными когтями землю, словно разогревая застывшие мышцы.
— Не откажусь, — сказал я и засучил рукава.
— Держи, Константий. — Терп бросил старику винтовку. — Чего это ты так вырядился? Чистый гномик.
Тут только я сообразил, что на мне дурацкий киношный скафандр. Цыпа отвратительно икнул и вдруг запел:
— Не так страшен волк, когда в лес смотрит. Нас черными портками не запугаешь.
— Держи его на дистанции и не пропускай ударов, — шепнул Себастьян. — Помнишь, как я тебя учил?
— Бегите, я его задержу.
— Нет. Мы тебя одного не оставим. Или все, или никто, — зашептала Эва. — Скажи еще раз, что ты меня любишь.
— Начнем? — спросил Терп.
Огромный аист опустился под нами на луг. Покачивая длинноклювой головой, чинно вышагивал среди высоких трав.
— Начнем, — машинально повторил я, думая совершенно о другом, вернее, о чем-то, что мне страшно хотелось, но никак не удавалось вспомнить.
— Ни пуха ни пера, — шепнула Эва. — О боже, где мой камень? Есть, спасибо тебе, мамочка. Если мы уцелеем, я никогда в жизни больше не совру, клянусь.
Где-то у нас за спиной ехал утренний поезд. Колеса тяжело погромыхивали на стыках рельсов. На другом берегу реки вдруг раздался стон. Но это всего лишь эхо жалобно повторило свист старинного паровоза — очень смешного, с высокой трубой и красными, словно измазанными вареньем, колесами.
— От потеха, — протянул серебристый Константий, предвкушая отличную забаву.
— Только выдержи первый натиск, старик, — почти беззвучно пошевелил черными губами дрожащий Себастьян.
Паровозный свист поплыл над рекой в сторону города и еще с минуту бился в поисках выхода среди каменных стен. Терп украдкой перекрестился, а может, просто смахнул попавшую в глаз ресничку, сулящую удачу.
Мы вышли на ровную площадку между разбитыми валунами, на сколах которых поблескивали мелкие вкрапления слюды.
Мне вдруг показалось, Терп что-то говорит. Я видел полуоткрытый рот и кончик языка, боровшегося с каким-то слогом.
— Хочешь что-то сказать? — спросил я.
Он с трудом протолкнул в пересохшее горло слюну.
— Ты уже никогда не будешь меня преследовать. Вот я и радуюсь.
— Это ты приходишь ко мне по ночам.
— Принимай вызов, брат, — неприязненно улыбнулся он.
Наши кулаки соприкоснулись, а потом Терп отступил и стал приплясывать на полусогнутых ногах.
— Кукаре… — попытался издать боевой клич Цыпа, но только громко икнул и торопливо распушил жалкие перышки своих обвислых крыльев.
Терп уставился мне в глаза. Взгляд его был такой напряженный, такой пронзительный, что у меня запылали веки, и я стал быстро моргать, чтобы их остудить. Он же, воспользовавшись моментом, прыгнул вперед и двинул меня правым кулаком. Удар был несильный и пришелся куда-то пониже уха, но мне стало больно, и эта колючая боль мгновенно меня отрезвила. Я ударил его снизу в живот — так называемым апперкотом. Почему-то он даже не закрылся локтем, только с некоторым опозданием отскочил и расслабил мышцы.
Я прыгнул за ним, намереваясь добавить, но мы как-то неуклюже столкнулись и некоторое время довольно вяло обменивались короткими ударами.
— Ты обо всем забудешь, — прохрипел Терп мне в ухо. — Это единственный выход.
Я хотел ответить, но тут он двинул меня головой. Удар пришелся в лоб, вернее, в переносицу; ощущение было такое, будто в нос мне влили целый сифон газированной воды. Я поднял руку, чтобы потрогать то место, где с шумом лопались горячие пузырьки, но в эту минуту он заехал мне кулаком под ребра.
— Кукареку! — впервые удачно пропел Цыпа. Я хотел отскочить, но Терп вцепился в мой
скафандр, и я услышал, как с металлическим скрежетом разъехалась молния. Не успел я выдавить, что так нельзя, что это не по правилам, как почувствовал, что он подбирается к горлу, раздирая эластичную ткань скафандра. В уголках рта у него выступила пена, губы искривились в какой-то застывшей, неживой усмешке. Я попытался освободиться, оттолкнуть тяжелое тело, стряхнуть с себя летаргическое оцепенение. Уперся обеими ладонями ему в грудь, но он потянул меня на себя, наши ноги переплелись, и мы кубарем покатились вниз по склону.
— От потеха, — хихикал старикашка. — Сущая потеха.
Терп всем телом придавил меня к земле, пальцами судорожно стягивая ворот проклятого киношного наряда. Я начал задыхаться. В ушах что-то громко стучало, наверно мой собственный пульс. Будто сквозь сон я услышал далекий отчаянный крик Эвы, Себастьян лаял дрожащим басом перепуганной дворняги, пьяненький голосок давился хриплым «кукареку», и, заглушая все эти звуки, шумела река, неудержимый страшный потоп.
Тогда я подтянул к подбородку колени и с силой их распрямил. Терпа отбросило на добрых несколько метров. Он стал тяжело подниматься, хватаясь за острые края гранитной глыбы, глядя на меня страшно выпученными глазами, которые никак не могли вернуться в орбиты.
— Паныч! Камнем его, камнем! — кричал Кон-стантий.
Терп послушно принялся шарить вокруг себя, но не успел ничего найти, как я с размаху на него навалился. Он застонал, скрючился, пытаясь закрыться, но я уже крепко сжимал его вспотевшее горло. По волосам у него бежала букашка. Я почувствовал, что на руки мне что-то закапало. Терп смотрел на меня голубыми, словно облупленные голубиные яйца, глазами. Они были какие-то голые, стеклянистые, умирающие и, казалось, силились что-то сказать.
— Отпусти, отпусти! — Кто-то лихорадочно клевал меня в спину. — Убьешь человека!
И я отпустил. Медленно поднялся, нечаянно наступив Терпу на руку. Эва стояла спрятав лицо в ладони, плечи ее судорожно вздрагивали. Себастьян беспомощно гладил девочку большой, кошмарно кривой лапой, а седенький старичок покатывался со смеху, утирая обильные слезы.
— От раскуролесились, от молодость, от дурость.
И тут Эва, точно обезумев, бросилась вниз к реке. Она летела по склону холма, а потом по заболоченному лугу, как листок белой бумаги. Стайка птиц рассыпалась перед ней с резким криком, но снова вернулась, вероятно у них поблизости были гнезда. Себастьян кинулся за Эвой вдогонку. Он мчался, как носорог, с рычанием, похожим на отдаленный гром. Все вокруг, казалось, оцепенело, скованное каким-то страхом, болью, каким-то дурным предчувствием.
Я догнал их на самом берегу. По черному жирному обрыву они скатились в воду, в которой отражалось небо и высокие облака.
— Надо держаться вместе, тут может быть глубоко, — крикнул я.
— Ты прав, — опомнился Себастьян. — Река сильно разлилась.
Я протянул Эве руку, но она резко ее оттолкнула.
— Ненавижу, — прошипела.
Вода начала нас сносить. Мы ухватились за шкуру Себастьяна, который энергично перебирал передними лапами, демонстрируя классический собачий стиль.
— Погодите, аманы! — певуче кричал где-то за кустами серебристый старец. — Куда вас черт понес? Вы еще не сказали, где живет наш Винцусь!
— Вашего Винцуся добрые люди давно удавили! — рявкнул Себастьян.
Нас вынесло на середину реки. Прозрачные водяные пауки скользили по гладкой поверхности, точно на лыжах.
— Это как же так? Быть не может, — негромко причитал Константий, пробираясь сквозь густой ольшаник. — Он не по злобе. Он всех любит.
Себастьян натужно сопел и все быстрее колотил лапами по воде. В его словно налитых чернилами глазах притаился панический страх. Но до берега было уже недалеко. Мы попытались встать, но слишком рано и не достали дна. Я хлебнул не меньше литра воды. Наконец мне удалось уцепиться за нависавшие над водой шершавые ветки. Тяжело дыша, мы вскарабкались на согретую солнцем лужайку, по которой скакали какие-то веселые птички на страшно тоненьких ножках.
— Уже день, — сказал Себастьян, а я с удивлением заметил, что он избегает моего взгляда. — Пошли, нам еще идти и идти.
Но тут на другом берегу кто-то застонал, а может, заплакал. Эва вдруг уселась в высокую траву, называемую кукушкиными слезами. Мы услышали треск ломающихся веток.
— Эвуня! — крикнул Терп. — Не уходи! Поиграем в серсо, сходим за медом на пчельник, а вечером будем считать падающие звезды!
Эва поспешно вскочила и в панике заметалась по лугу, точно ища выход из запертой комнаты.
— Эвуня, ты там без нас пропадешь! Не уходи! Раздался громкий всплеск, и под кустами ольшаника что-то забурлило.
— Помогите! — с трудом разобрали мы невнятное восклицание. — Эвуня, дай руку!
— Он тонет! — крикнула Эва и бросилась обратно к реке.
Мы с Себастьяном помчались за ней, не обращая внимания на хлеставшую нас высокую крапиву. Эва беспомощно барахталась в жирном черном иле.
— Помогите ему, почему вы стоите?
Но кусты ольшаника были неподвижны, вода бесшумно бежала на юг, к городу, в горячем насыщенном запахом мяты воздухе плыл, покачиваясь, обрывок белой паутины, предвестник бабьего лета.
— Он утонул! Навсегда утонул, — зарыдала Эва.
— Наверно, вернулся на свой берег, — тихо прошептал Себастьян.
— Нет, утонул, я знаю.
— Никто ничего точно знать не может. Нам пора возвращаться, — неуверенно сказал я.
— В усадьбу?
— Нет, к себе.
— Ты никогда не забудешь его имени. Помнишь почему?
— Помню, — шепнул я.
— Ты так страшно его душил.
— Не теряйте времени, — завел свою песню Себастьян. — Нам далеко идти.
— Подождите еще минутку.
— Зачем?
— Сама не знаю.
Мы долго стояли молча. Я посмотрел наверх: очень высоко под горячим желтоватым небосводом почти неподвижно висел полосатый бело-голубой воздушный шар. Он застыл над долиной, а вернее, над широким распадком, глядя на одинокого ястреба, на заболоченные луга, на трудолюбивую реку, на нас, задумавшихся каждый о своем. Но ничего необычного в этом не было. Должно быть, топографы или картографы измеряли сверху землю, разогретую предосенним солнцем.
Себастьян деликатно подтолкнул Эву. Она послушно, понурив голову, зашагала вперед. Мы вышли на дорогу, вымощенную булыжником. Я знал, что Эве и Себастьяну, как и мне, хочется обернуться и в последний раз поглядеть на то, что остается позади. Но мы продолжали идти навстречу солнцу.
— Я потеряла свой камень, — тихо сказала Эва.
— Где? — вздохнул Себастьян.
— Кажется, на том берегу.
— Вернемся? — без энтузиазма предложил Себастьян.
— Теперь уже все равно.
— Теперь все равно, — опять вздохнул Себастьян и поднял на меня свои точно залитые синими чернилами глаза. — Говорил я? Оттуда ничего нельзя приносить.
— А как бы мы иначе спаслись?
Себастьян не ответил. Он шел за Эвой и почтительно обнюхивал округлые камни, по которым она ступала. А я вдруг подумал, что, возможно, он никогда не был знаменитым путешественником, английским лордом. Что в прошлой жизни Себастьян был маленьким, ужасно заносчивым и зловредным пекинесом, а в будущем станет просто веселым беспородным псом из дачного поселка, отчасти любителем пожить за чужой счет, отчасти шутом, но прежде всего — обыкновенным добродушным нахалом.
Дорога петляла между отвесными стенами молодого дубняка. Иногда за деревьями мелькала одинокая хата, утопающая в бурьяне, глядящая на нас подслеповатыми оконцами, иногда мы опережали большие, везущие на мельницу зерно подводы, с адским грохотом катившие по булыжнику. Слева, за рекой, тянулись торфянистые луга, поселки с прячущимися в зелени, крытыми соломой домами, над водой носились огромные стаи птиц, охотящихся за рыбой. Себастьян, казалось мне, все время что-то нашептывал Эве. Она шла не оглядываясь, сжав пересохшие губы, и руки ее были сложены на груди, как для молитвы.
Наконец наша дорога слилась с другой — песчаным большаком, притащившимся откуда-то с востока. На развилке стояло украшенное засохшими цветами распятие. Под ним на плотно утоптанной глине несколько мальчиков чертили какие-то линии.
— Вы тоже на ярмарку? — спросил один из них.
— Нет, мы к родственникам, — сказал я.
— У меня ноги от этого булыжника разболелись, — шепнула Эва.
— Давайте отдохнем минутку, — предложил я, садясь на камень, в щербинках которого еще сохранилась дождевая вода, лучшее лекарство от бородавок и лишаев. Эва вытянула запорошенные пылью ноги. Только тут я заметил, что она босая, что давно уже потеряла свои белые прюнелевые туфельки.
— А справка о прививке у вас есть? — спросил тот же мальчик.
— Какая еще справка?
— Прививаться надо, против эпидемии. Там, на заставе, проверяют.
— А вы привитые?
— Нет, вот нас и не пустили на ярмарку.
— А что за эпидемия?
— Откуда нам знать? Эпидемия, и все.
— А здесь вы чего делаете?
— В «пятачок» играем.
Мы стали смотреть, как ребята играют в «пятачок». Они провели прутиком довольно глубокую черту, а посередине процарапали треугольник, основанием которого служила часть этой черты. Потом уложили в центре треугольника одну на другую три медные монетки решками вверх, отошли по глинистой тропке метров на пять, начертили поперек тропки вторую линию и принялись кидать из-за нее в треугольник с монетами свинцовые кругляши, которые они называли битками. Игру начинал тот, кто разбивал битком кон или попадал ближе всего к треугольнику. Если от меткого удара монеты разлетались, те, что падали орлом вверх, становились добычей победителя. Если же ни одна не желала переворачиваться на сторону с орлом, в игру вступал следующий игрок, чей биток вначале упал ближе других к кону. Когда на кону не оставалось монет, стопку складывали наново и игра в «пятачок» продолжалась.
Было очень тихо. Река свернула в сторону и разделилась на несколько нешироких рукавов. Над дорогой дрожал мутноватый воздух; какой-то жук полз по песку в поисках нужной ему струйки запаха, то отдаляясь от нас, то возвращаясь. Мы слышали его натужное жужжание, глухой стук калечившего монеты битка и негромкие проклятия вошедших в азарт игроков.
До города было уже рукой подать. Дома серыми уступами подымались почти до самых облаков, а наша река стыдливо пряталась между ними, забиваясь в какие-то черные колодцы и под горбатые мостики.
— Ну что, пойдем дальше? — спросил Себастьян и положил морду Эве на колени. — Отдохнула немножко?
Но Эва смотрела на крест с заржавелым Христом, под которым мальчишки играли в старинную игру, называемую «пятачком».
— Теперь уже незачем спешить, — сказал я, слизнув с губы соленую капельку пота. — Это последнее солнце. Потом придут дожди, снега, вечное ненастье.
— Ты разве не спешишь на съемки?
— Нет, мне уже расхотелось возвращаться. Неужели тебе не снятся приятные сны, когда хочется, чтобы они как можно дольше не кончались?
— Это не сон. Я все время боюсь, как бы чего не случилось. Бежим отсюда.
— Да ведь город закрыт.
— Попробуем по берегу нашей реки.
— Себастьян, а зачем нам заходить в город? Мы ведь можем вернуться из любого места.
— Только не сейчас. Потом я тебе объясню, старик.
— Что-то ты крутишь, Себастьян. Ну-ка посмотри мне в глаза.
Дог заморгал своими редкими и седыми, зато очень длинными ресницами, стараясь выдержать мой взгляд.
— Умоляю, старик, пойдем.
Игроки начали ссориться, не стесняясь в выражениях. Один мальчик, который сильней всех проигрался, захныкал и стал упрашивать, чтобы его пожалели.
— Ладно, пошли, — сказал я.
Мы спустились к реке и по мелководью, путаясь в длинных, точно волосы утопленниц, водорослях, зашагали по направлению к городу. Кусты вокруг были чахлые, запыленные, но все же могли служить прикрытием. Эва два раза споткнулась о прячущиеся под водой камни. Я протянул ей руку. Сжал уже согревшуюся, пульсирующую жизнью ладошку.
— Это неправда, — шепнула она.
— Что неправда?
— Что моя мать родом с далеких островов, что отец изучает солнечную корону.
Себастьян, которого вода немного снесла вбок, торопливо подплыл поближе, чтобы послушать, о чем мы говорим.
— Они меня вырастили, — еще тише прошептала Эва.
— Кто они?
— Ну они. — Она на мгновение повернула голову в ту сторону, где осталась долина, теперь затянутая легкой дымкой.
— Хочешь вернуться?
— Нет! — крикнула она и расплакалась, пряча лицо за шторой темных волос.
Себастьян с отчаянием переводил взгляд с меня на нее и обратно, изредка быстро поглядывая себе под ноги, где в неглубокой воде безнаказанно сновали жирные окуни.
И так, украдкой, никем не задерживаемые, мы вошли в город. Выбрались на берег возле большого костела в стиле барокко и сразу попали на ярмарку. Все пространство вокруг костела было занято бесчисленным множеством ларьков с ушатами, бадейками, деревянными ложками и поварешками, грудами березовых веников, связками чеснока, граблями и косами, бочками, тележными колесами, желтой кожаной упряжью, прялками, жерновами и кипами сурового полотна, кожухами, травами от всех болезней, сушеными грибами и свежим медом, бубликами, бузой — белым напитком из кобыльего молока, картофельными оладьями и хлебным квасом, большими пряниками в форме сердца и калейдоскопами, бабочками на деревянных колесиках и ружьями, стреляющими пробкой, картинами с одним и тем же пейзажем, изображающим разлившуюся реку, березки и заходящее солнце, ковриками с мелким узором в виде сине-черной шахматной доски и другими диковинными вещами, от которых пахло краской, смолистым деревом и потом.
А между ларьками толпился народ. Кого там только не было: я увидел пейсатых евреев, православных попов в порыжелых рясах, мужчин с тоненькими ниточками усов и в тюбетейках на голове, мальчиков, одетых к первому причастию во все белое, и, кажется, даже турка в красной феске, хотя не уверен — такая дикая была толчея, такой гвалт, из которого вырывались протяжные заунывные возгласы, внезапные взрывы смеха, визг свистулек. Лица у всех были веселые, никто ни с кем не ругался, никто никому не угрожал, никто никого не толкал.
Чтобы не потеряться, мы пошли дальше по узкой, застроенной старинными домами улице. Она привела нас на маленькую неправильной формы площадь, вернее, пересечение нескольких улочек, по которым мчались пролетки с извозчиками, весело щелкающими кнутами, прогуливались празднично одетые люди, зазывали покупателей торговцы, разложившие свой товар у стен. За прозрачным окном кондитерской гимназисты лакомились каким-то необыкновенным восточным мороженым, жадно поглядывая на проходящих по тротуару под присмотром монахинь пансионерок в длинных юбках. Газетчики выкрикивали названия газет на разных языках, а где-то высоко зажигалась и гасла надпись из электрических лампочек, рекламирующая последнюю новинку — звуковой фильм. Здесь тоже все улыбались друг другу, то и дело друг перед другом извинялись и никто никого не задирал. Я понимаю, все это может показаться неправдоподобным, и какой-нибудь умник, возможно, заметит издевательски, что другого от меня и не ждал. Но, честное слово, тот город был именно такой, и в этом нет ничего особенного. Мой отец часто рассказывал о своем детстве, и его город выглядел почти в точности так же.
— Ну, старик, — вдруг заговорил Себастьян дрожащим басом. — Спасибо тебе и за хорошее, и за плохое, словом, за все. — И горячим языком лизнул меня в ухо. — Good luck.
Я увидел, что тонкая шкура на его костлявой спине опять нервно подергивается, хотя ни мух, ни комаров в городе не было.
— Почему ты со мной прощаешься, Себастьян? Он смотрел в сторону, будто загляделся на незнакомую собаку.
— Потому что тебе надо возвращаться, старик.
— А она?
— Она не может.
— А ты?
— Я? Я остаюсь.
— Ты тоже не можешь?
— Могу, но остаюсь.
— Себастьян, я ничего не понимаю.
Он посмотрел на меня своими глазищами, которые теперь трудно было назвать добродушными.
— Когда-нибудь поймешь. Может, я еще к вам вернусь. Давай, старик, не теряй времени.
— А если я не захочу?
Он встал на задние лапы и прижал меня к стене. Рядом остановилось несколько прохожих, незлобиво отпуская какие-то замечания. Видно было, что они любят детей и красивых собак.
— Тебе есть зачем возвращаться, — хрипло зашептал Себастьян.
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю все твои секреты. Сегодня ты приглашен на день рождения.
— Пусти меня, Себастьян.
— Не пущу. Из-за тебя все пошло кувырком. Тебе нельзя верить.
И приблизил морду вплотную к моему лицу. Я уже почти ничего не видел, кроме его вдруг ставших чужими глаз, похожих на донышки темных стаканов. Он отправлял меня в дальний путь.
— Это все неправда, старик. Сейчас ты под весенним дождем спешишь на аэродром. Там встретишься с друзьями, и вы будете смотреть, как приземляются огромные, с дом величиной, самолеты. Вечером по телевизору покажут фильм про Зорро, благородного героя всех детей на свете. А ночью тебе приснится что-нибудь, чего никогда не было и не будет, а утром, прислушиваясь к городскому шуму и звукам рояля за стеной, ты вообще обо всем забудешь.
— У нас дома никто не играет на рояле.
— Никогда больше не приходи к нам, старик, запомни. Не нужно и не стоит, — все тише говорил Себастьян, точно стараясь меня усыпить.
Но я упорно смотрел поверх его головы, жадно впитывал взглядом каждый уголок этой странной улицы. Мне казалось, что я смутно вижу белое пятно Эвиного платья и что это пятно расплывается, растворяется в солнечном свете, исчезает в неторопливом уличном движении. Я напряг зрение, и Себастьян это заметил.
И внезапно грубо меня толкнул, так что я стукнулся головой о кирпичную стену, а сам пустился наутек, и удивленные прохожие расступались, давая ему дорогу. Он промчался между пролетками, на минуту скрылся за оклеенной афишами тумбой и потом исчез навсегда за какой-то живой изгородью.
Я бросился вдогонку. Бежал по узеньким переулкам, заглядывал в пахнущие капустой и плесенью подворотни, заскакивал в магазинчики, приветствовавшие меня громким дребезжанием колокольчиков, пока снова не очутился на знакомой маленькой площади, вернее, на скрещении старинных улочек.
Так же как и раньше, по мостовой проносились пролетки, мигали лампочки рекламы, газетчики выкрикивали странные названия газет, тучный инвалид играл на гармони. Кто-то нес за тощие ноги петуха, и этот петух покосился на меня мертвым бельмом точь-в-точь как Цыпа. Но Цыпа, наверно, жив, ведь ябеды живут долго.
Все прохожие были очень вежливы и предупредительны, никто ни к кому не приставал и никого не обижал. А мною постепенно овладевал страх, похожий на панику, панический страх перед одиночеством, перед своей чужеродностью в этом мире, перед собственной памятью, от которой никуда не деться.
И мне отчаянно захотелось оказаться дома, увидеть отца, который мыкается без дела, почитать дневник пани Зофьи, которая мужественно борется с лишними килограммами, посмотреть по телевизору какой-нибудь детектив и ждать комету, которая мчится, словно снаряд, нацеленный на нашу Землю.
Что бы я сделал, если б раздобыл волшебную палочку или шапку-невидимку? Сперва хорошенько бы все обдумал. Чего не надо делать, я знаю точно. В первую очередь разобрался бы с разными дурацкими загадками, которые не дают нам покоя. Я бы не пытался увидеть нашу Землю через тысячу лет: вдруг нас ждет что-то страшное; не старался бы угадать судьбу своих близких и проникнуть в удивительную тайну, которую скрывает в себе наша смерть. Почему-то я чувствую, что лучше этого не знать. По крайней мере пока.
Пожалуй, я бы ограничился самым простым. Захочется мне, к примеру, проучить воришку, который с большим трудом стянул у прохожего кошелек и, очень довольный собой, весело посвистывая, возвращается домой. Я бы незаметно вытащил добычу у него из-за пазухи, чтобы поглядеть, какую дурацкую рожу он состроит, обнаружив отсутствие плодов своего преступления. А еще неплохо было бы попасть в далекую экзотическую страну, когда там будут фальсифицировать результаты выборов. Я бы терпеливо подождал, пока счетные комиссии, трудясь в поте лица и жутко нервничая, благополучно подделают бюллетени, и только тогда, в последний момент, восстановил все, как было. Страх подумать, что бы там началось. Или представьте себе самонадеянного полководца, например гетмана, который готовится к бою с несчастным, многократно уступающим ему в силе противником. Гетману уже мерещатся ордена, новое высокое звание, торжественные парады и всякие другие вещи, которые снятся по ночам таким зазнайкам. А я ему потихоньку заклепаю все пушки. Вот будет потеха, когда он, теряя портки, припустит наутек с поля боя, преследуемый какими-то затурканными недотепами.
Возможно, я и для Буйвола что-нибудь сделаю. Предположим, сидит Буйвол и подбирает остатки соуса с тарелки последней корочкой хлеба, страдальчески вздыхая, потому что ни капельки не наелся. Я бы подсунул ему кусок окорока — розовый, с большой белой костью, а потом второй, третий, четвертый, пятый. Хотя не уверен, стоит ли овчинка выделки, — ведь на все эти колдовские штучки уйдет добрых несколько лет, если не больше. Пожалуй, лучше прокрасться на педсовет и послушать, что о нас говорят учителя. Заодно я бы мог переправить в журнале отметки, все двойки, например, переделать в жирненькие пятерки. Или нет, на это тоже жаль тратить время. Будь у меня шапка-невидимка, я бы занялся совершенно другим делом. Признаться, именно поэтому идея с шапкой-невидимкой и пришла мне в голову. Я бы отправился к Майке. Сколько можно на нее пялиться, постоянно возле нее вертеться и вообще… даже неловко. Короче, я бы незаметно вошел к ней в комнату, сел напротив и сидел сколько влезет. Смотрел бы на ее серьезное лицо, на тонкие руки, на чуть-чуть слишком пухлые пальцы, которые, кстати, ее нисколько не портят. И узнал бы все ее тайны, и мне ни капельки не было бы стыдно, потому что тайны у нее очень красивые.
Но когда я об этом думаю, то начинаю понимать, что куда лучше было бы ходить к ней безо всяких шапок-невидимок, — пусть бы она меня просто к себе приглашала, пусть бы ей это было приятно. Ведь что получается: благодаря своей волшебной силе я могу делать все, что пожелаю, даже против воли других. И всего добиваюсь, но, кроме меня, никто в этом как бы не участвует и все вынужденно мне уступают. Однако без партнеров в игре, которая называется жизнью, я буду чувствовать себя страшно одиноким. Буду слоняться как неприкаянный среди обыкновенных людей, скованный своей волшебной мощью, которая радости не приносит.
Эх, какое счастье, что не существует ни волшебных палочек, ни дурацких шапок-невидимок.
— Гжесь, у тебя что, третья ступень отвалилась? — потряс меня за плечо Щетка. — На орбиту вышел?
— Вот именно. Лечу в космос, — невнятно пробормотал я.
— Мы тебя ищем по всему аэродрому.
— А что случилось?
— Ну ты и сказанул, Гжесь. Мы снимаем кино. На Плювайку наконец-то нашло вдохновение. А ты по грибы подался?
— Тут такое творилось! — вмешалась Майка. — Пани Сивилла отказывалась выходить на площадку. Все на коленях ее умоляли, и только я сумела уговорить.
— У нас земля под ногами горит. Все на ушах стоят. Если б еще солнышко высунулось… А кто это тебе, Гжесь, изодрал скафандр?
— Не знаю. Сам порвался.
— Костюмерша! Костюмерша! — завопил Щетка. — Быстро ко мне с ниткой.
Прибежала старушка с кучей булавок во рту и стала трясущимися руками зашивать швом «ришелье» драный скафандр.
— J'aime, — тихо сказала Майка.
— Что?
— Ничего. Повторяю слова. J'aime, tu aimes, il aime[3].
— Стоп! Что вы делаете? Стоп! — вдруг заорал Плювайка, то есть Лысый.
— Что я делаю? — задрожала от страха старушка
— Да, чем вы там занимаетесь?
— Зашиваю скафандр.
— Люди, я вас всех перестреляю! Не могу больше! — Режиссер, сжав кулаки, стал колотить себя по седоватым вискам. — Кто вам велел зашивать?
— Пан Щетка. Пан Щетка велел, — наябедничала старушка.
— Пан режиссер, мальчишка совершенно испортил костюм, — с важным видом вмешался Щербатый, хотя заметно было, что и он сдрейфил.
— Это как раз хорошо! Он должен быть ободранцем. Ребенок больше вас понимает!
— Забирайте свои булавки и марш отсюда, — нисколько не смутившись, скомандовал Щетка, подталкивая костюмершу.
— Пан режиссер! Пан режиссер! — завыл Щербатый. — Солнышко вылезает! Сейчас этот ошметок уберется… — Он показал пальцем на затянувшую полнеба тучу.
— Начали! — крикнул режиссер. — По местам.
— Зажечь свет! Агрегат! — мгновенно откликнулись светики.
К нам подбежал Щербатый весь в замше и нейлоне — ни дать ни взять голливудский режиссер.
— Строимся, дети! Скоренько. Ты в конце, помнишь? — придержал он меня за плечо.
— Можно, я пойду с ним в паре? — быстро спросила Майка.
— Можно. Только не трепаться.
Майка взяла меня за руку. Ее золотая прядка как ни в чем не бывало трепетала на ветру.
— Птер, — шепнула она, многозначительно пожимая мне руку. — Ты заметил, что ваши имена состоят из одинаковых букв?
— Тихо! Кончайте болтать! — крикнул Щербатый.
Майка снова мне улыбнулась. И в этот момент я, в общем-то, перестал жалеть, что ничего больше не будет: ни этой психопатки Эвы, ни Себастьяна, прикидывающегося лордом, ни дурацких путешествий неведомо куда. Вдобавок моя Майка скоро станет настоящей женщиной, это ясно видно и очень приятно сознавать.
В дверях фургона появилась пани Сивилла, то есть наша Хозяйка. Она сбросила с плеч овчинный тулуп и, облепленная прозрачным пластиком, направилась к нам. Рядом семенили гримерши и костюмерши, на ходу поправляя ее вечно недовольную красоту.
Наконец Хозяйка встала во главу колонны. Вспыхнули прожектора, все забегали как одержимые, камера, разминая мышцы, проехалась взад-вперед по рельсам. И вдруг в разгар этой суматохи прозвучала перемежающаяся нервными плевками команда:
— Погасить свет!
Оказалось, что ошметок не только не убрался с солнца, а раздался вширь, превратившись в градовую тучу. Оператор Команданте немедленно открутил крышку термоса и принялся деловито жевать бутерброд. Сивилле принесли из аэродромного ресторана свиную отбивную величиной с олимпийский диск. И снова все замерло.
А мы с Майкой спрятались под брезентовый тент, потому что начался дикий град. Мы все время держались за руки, а она то и дело раскрывала рот, будто хотела, но не решалась заговорить. Тогда я стал перебирать ее пальцы, она застенчиво улыбалась, и нам было чертовски хорошо.
Нас, наверно, еще раз десять поднимали с места, но туча, передумав, неизменно снова наползала на солнце.
Наконец, когда время уже приближалось к обеду и все, потеряв надежду, дремали по углам, а осветители даже начали сворачивать кабель, распогодилось. Тучи, неизвестно как и куда, разбежались, и на совершенно чистом голубом небосклоне засияло бесстыжее великолепное солнце.
И тут начался воистину судный день. Все разом закричали и принялись вырывать друг у друга разные инструменты. Камеру открыли, стали зажигать свет, который, как назло, не желал зажигаться. Сонных детей опять выстроили в колонну, пани Сивилла прибежала настолько быстро, насколько ей позволял ничего не прикрывающий костюм. Щербатый вертелся около нас, торопливо напоминая сюжет фильма:
— Расслабьтесь, чувствуйте себя свободно. У вас впереди далекое чудесное путешествие. Вы — первые дети, которые проникнут в тайны Вселенной.
— Мы прекрасно знаем книжку, — сказал Дориан. — Она включена в школьную программу. Вы лучше следите за своими прожекторами.
— Ну наконец-то! — сказал, потирая руки, сценарист, который ненавидел детей. — Пускай первый дубль принесет удачу.
И дружески улыбнулся бледному Нико, который кисло поморщился: мол, какая уж тут удача.
— Внимание, прекратить разговоры! — крикнул Щербатый.
— Все готовы? — быстро заплевался режиссер, усаживаясь между ногами камеры.
Майка внезапно отпустила мою руку.
— Птер, — шепнула она, — я хочу тебе что-то сказать.
У меня заколотилось сердце, но ответил я внешне совершенно спокойно:
— Скажи.
— Знаешь, день рождения отменяется. Дориан пригласил меня на вечеринку по случаю первого съемочного дня. У них в кино так принято, я не смогла отказаться.
Мне почудилось, что землю заволокла ночная мгла. В мутной черноте бегали какие-то люди, крича и размахивая руками. Я отчетливо ощутил, как кровь со всего тела отхлынула к ногам, вросшим в бетон аэродрома. Мне стало ужасно холодно.
— Почему ты молчишь? — услышал я Майкин голос.
— Ах да. Все ясно. Понятно, ну конечно, — беззвучно пробормотал я.
— Ты на меня не сердишься?
— Нет. Что ты.
— Я так и знала. Ты прелесть.
В этот момент режиссер завопил страшным голосом:
— Камера!
Кто-то хлопнул перед мордой камеры дощечкой, и мы под стрекот киноаппаратуры двинулись в сторону уже немного потрепанной непогодой ракеты.
— Быстрее, быстрее, пленку жалко, — подгонял нас бегающий вдоль колонны Щербатый.
Когда мы приблизились к ракете и пани Сивилла, покачивая обнаженными бедрами, стала подниматься по ступенькам, а на губах режиссера, до сих пор уныло опущенных, наконец расцвела удовлетворенная улыбка, из толпы стоявших возле ангара зевак вырвался какой-то человек и помчался в нашу сторону, то есть к ракете. Разные киношники пытались заступить ему дорогу и остановить, но он, петляя как заяц, ловко увертывался и бежал дальше — еще быстрее; наконец, подбежав к нам, а вернее, ко мне, он всей пятерней схватил меня за ухо.
— Уа! — взвыл я, ужасно перепугавшись.
— Стоп! Стоп! — закричал режиссер. — Какой идиот испортил кадр?
Я узнал эту пятерню. То была рука моего отца.
— Марш домой, — сдавленным голосом проговорил он.
— Не могу, надо доснять кадр.
— Я тебе дома досниму. Марш, и ни слова больше.
Выхода у меня не было. Я позволил себя увести — все еще за ухо.
— Что вы делаете? — кинулся к нам Щербатый. — Здесь снимается фильм.
— Я на ваш фильм… — И отец произнес что-то неразборчивое.
Все в страхе замерли; никто не посмел вмешаться. Признаться, я сам никогда не видел отца в таком состоянии. Возле ангара стоял пан Заяц, держа на поводке того самого дога. Заяц поглядывал на меня иронически, а пес — с полным безразличием.
— Себастьян, не притворяйся, это ведь ты, — шепнул я.
Но он только широко зевнул, показав крупные желтоватые зубы и язык, похожий на солдатский ремень.
Отец втащил меня в такси, и это меня совсем доконало: ко всему прочему еще и лишний расход.
— Прогулять столько дней, — пробормотал сквозь стиснутые зубы отец, когда машина тронулась. — А я, болван, думал, что мои дети будут другими.
— Я хотел тебе помочь, хотел заработать.
— Лучше всего ты мне поможешь, если быстро закончишь школу.
— Ты же сидишь без работы. Я из-за этого не сплю по ночам.
Отец всю дорогу что-то ворчал себе под нос, хотя возможно, у него просто дрожали губы. И так мы доехали до дома. Под моей дурацкой акацией сидел знакомый калека и с жадностью наблюдал за небогатой событиями жизнью нашей улочки. Осовелый Буйвол выпрашивал у какой-то девчушки булку с маслом, а его папаша с унылым видом приводил в порядок разворошенное пацанвой нутро своей машины.
Мы молча вошли в квартиру. Пани Зофья, противная ябеда, притворилась, что меня не видит, и закрылась у себя в комнате.
По телевизору показывали розлив молока в бутылки — похоже, уже давно, поскольку на экран никто не смотрел. Цецилия сидела как истукан, а мама бесцельно перекладывала с места на место какие-то мелочи.
— Привез? — спросила она.
— Привез, — угрюмо ответил отец. — Завтра я его сам отведу в школу.
И все замолчали. Я открыл шкаф и вытащил раковину с южных островов.
— Я заработал деньги. Правда.
— Завтра я им отвезу и деньги, и этот шутовской наряд, — буркнул отец.
Мама мимоходом погладила меня по голове.
— Неудача за неудачей, — тихо сказала она. — Ты знаешь, что Цецилия не едет в Америку?
— Почему? — удивленно спросил я.
— Она получила телеграмму. Университет разорился.
— Как университет может разориться?
— Он был частный. Существовал на пожертвования.
— Совсем разорился?
— Подчистую, — сказала мама. — Цецилию даже попросили вернуть билет на самолет.
Что на это сказать, я не знал. Мы молча слушали диктора, с жаром разъяснявшего специфику розлива молока. Вдруг в его патетический монолог ворвались необычные звуки. Я подошел к окну. Возле памятника педагогу уличный оркестр исполнял старый шлягер «Обо мне не горюй», который был в моде, когда я еще не ходил в школу.
— Может, эта комета врежется в нашу Землю, — первым заговорил я.
— Как бы не так, — буркнул отец. — Она уже давно, часа три назад, пролетела на приличном расстоянии. Сообщили перед розливом молока.
На щеках Цецилии выступили багровые пятна. Она продолжала сидеть не шевелясь, но глаза ее начали фосфоресцировать, зрачки сузились, и из них посыпались красные искры.
— Я им покажу! — вдруг крикнула она, и — о, чудо — где-то неподалеку загремел гром. Мама бросилась выключать телевизор. — Они меня еще попомнят. Сегодня же ночью, не откладывая, полечу на метле в Америку. Застращаю, заколдую мерзавцев, всю кровь выпью. Не будь я Цецилия, чудовищное чудовище. Не верите?
И обвела всех по очереди страшным взглядом. Однако больше всего нас напугал гром. Правда, до того шел град, и это могла быть первая весенняя гроза, но кто знает…
— Да, это и вправду свинство, — сказал отец с не очень искренним сочувствием. — Так подкузьмить порядочного человека! А еще высшее учебное заведение… Отец говорил с явным удовольствием: ничто так не поднимает дух, как неудачи ближних. И в этом нет ничего безнравственного. Отец не радовался чужому горю и не испытывал злобного удовлетворения, просто он чуть-чуть приободрился, повеселел и как будто стал смотреть в будущее с большим оптимизмом. Понял наконец, что против судьбы, которая дает и отбирает не всегда обдуманно, как говорится, не попрешь. И еще понял, что в своей беде не одинок и может считать себя членом многомиллионного братства неудачников.
Он даже стал тихонько напевать себе под нос и все горячее сочувствовать Цецилии. А тут вдруг пани Зофья свалилась в ванной с весов и подвернула ногу. Оказалось, что она — о, ужас! — прибавила триста двадцать шесть граммов. Я же смотрел в окно на первую весеннюю грозу, вызванную Цецилией, и не мог избавиться от грустных мыслей. Пожалуй, в самом большом проигрыше оказался все-таки я. Эва убежала с Себастьяном, Майка — с этим воображалой Дорианом, карьеру в кино поломал отец, деньги придется вернуть, и вдобавок еще этот нескладный растяпа астероид промазал, пролетев в нескольких сотнях тысяч километров от Земли. По расчетам ученых, в следующий раз он нацелится на земной шар только через две тысячи лет.
И почему, черт побери, конец обязательно должен быть печальным, меланхолическим, выдавливающим слезу? Я во всех своих переделках жутко намучился и вас заставил изрядно поволноваться, так зачем еще напоследок эти неудачи и зеленая тоска? Мало кому такое понравится. Разве что толстому очкастому сценаристу, недаром он получает почетные награды. И отчасти режиссеру Плювайке, поскольку его терзают амбиции и желание создать шедевр мирового масштаба. Впрочем, если бы вашей женой была пани Сивилла, вам бы мир тоже казался мрачноватым. А может, и нет, не знаю.
Давайте лучше вернемся к тому моменту, когда неожиданно выглянуло солнце, а все дремали в разных углах и только осветители начали сворачивать кабель и демонтировать прожектора.
— Солнце, пан режиссер! — душераздирающе завопил Щербатый. — Полный порядок!
— Зажечь свет! Агрегат! — скомандовал бородатый оператор, бережно завинчивая крышку на термосе.
Началась дикая суматоха: киношники бегали взад-вперед, крича благам матом, режиссер так сильно плевался, что сценарист вынужден был закрыться своим пухлым сценарием. Даже недовольная блондинка пани Сивилла чудесным образом преобразилась и, как нормальный человек, опрометью кинулась к нам в своем прозрачном наряде, чтобы занять место во главе колонны.
— Внимание, партизаны! — скомандовал Щетка. — Больше жизни, вся страна на вас смотрит.
— Не забывайте, что вы играете детей, которые отправляются в первое межпланетное путешествие, чтобы проникнуть в тайну космоса, — добавил Щербатый. — И тихо, ша, ни слова.
— Я бы хотела в конце с Птером, — попросила Майка.
— Пожалуйста. Это даже недурная идея. Только, ради бога, тихо.
Гримерши еще бегали вдоль рядов со своими губками, костюмерши еще поправляли на нас скафандры, пани Сивилла втискивала под пластик свои округлости, а Щербатый уже завопил на весь аэродром:
— Готово!
Тогда Лысый, он же Плювайка, пожевав сухими губами, крикнул:
— Камера!
По этому сигналу мы двинулись к ракете, которая за ночь стала как будто немного новее и просторнее.
Майка словно бы ненароком взяла меня за руку, поглядев при этом очень выразительно, будто хотела подчеркнуть, как ей важно, чтобы нас навеки запечатлели на пленке держащимися за руки.
— Не забыл про мой день рождения? — шепнула она.
— Ну что ты. Не забыл, конечно.
— Приходи к семи. Только обязательно.
Котенок Пузырик, прыгая бочком, как козленок, хватал всех подряд лапками за скафандры, но при этом следил, чтобы ненароком не выйти из кадра. Все им восхищались, а Щетка у нас за спиной хрипло шептал:
— Во дает, этот наверняка будет артистом. Где-то над аэродромом запел первый весенний
жаворонок. И я почувствовал себя настоящим космонавтом.
— Здорово, что мы вместе. — Майкины пальцы пощекотали мою ладонь. — Ты не представляешь, как я рада.
— Я тоже ужасно хотел с тобой познакомиться.
— Не врешь? Честное слово?
— Честное-пречестное. Крест на пузе.
— Колоссально! Это будет лучший фильм в мире.
— Потому что ты в нем снимаешься.
— Потому что мы в нем снимаемся.
Мне захотелось подпрыгнуть, высоко-высоко, и повиснуть над огромной плитой аэродрома, и крикнуть что-нибудь всему миру или, по крайней мере, моему городу, пану Юзеку из авторемонтной мастерской, Буйволу, Цецилии, честолюбивому режиссеру, Хозяйке в прозрачном костюме, осыпанному почетными наградами сценаристу и пани Зофье, которая борется с ожирением. Но я только громко вздохнул, и все стали на меня оглядываться.
Пани Сивилла уже поднималась по ступенькам в ракету, деловито покачивая бедрами, сценарист потирал руки, на губах режиссера расцвела улыбка плохо скрываемого удовлетворения, и в этот момент кто-то выскочил из толпы зевак, сгрудившихся возле ангара, и ужасно грубо схватил меня за ухо. Пытаясь освободиться, я изо всей силы тряхнул головой, и мы влетели в темную пасть ракеты.
— Стоп! — крикнул режиссер. Примчался белый от ярости Щербатый.
— Вы что, рехнулись? — закричал он, в свою очередь хватая моего отца за лацканы. — Испортить такой кадр, почти шестьдесят экранных метров! Кто вы такой?
— Я — его отец, а он прогульщик.
— Отец не отец, здесь снимается кино. Вы загубили труд многих людей. — Щербатый еще притворялся взбешенным, хотя полученная от отца информация несколько его охладила.
— Меня это не касается. Петр, немедленно домой.
К нам подскочил Щетка.
— В чем дело, тысяча драных чертей! — уставился он на отца налитыми кровью глазами разбойника, страдающего бессонницей. Отец немного сбавил тон.
— Послушайте, это безобразие. Ребенок неделю не ходит в школу.
— Такой ты сирота, Гжесь?
— Вы, наверно, меня неправильно поняли, — неуверенно сказал я.
— Ах так? — Отец побагровел. — Ты еще и сиротой прикинулся? Ну погоди, вернемся домой…
Но тут к нам подошел режиссер. За ним прискакала девица, которая хлопала дощечкой и таскала с собой сценарий.
— Повторять или не повторять, пан режиссер? — скучным голосом спросила она.
— Что повторять? — рассеянно пробормотал режиссер.
— Ну дубль этот. Под конец в кадр влетел какой-то посторонний.
— Это предок Птера, — мстительно сказал Щетка. — Папаша вон того Гжеся.
Лысый, то есть режиссер, подошел к отцу и принялся угрожающе сплевывать, сверля его взглядом. Продолжалось это очень долго; видимо, режиссер раздумывал, повторять дубль или не повторять. Но отец с непривычки стал проявлять признаки беспокойства. Он смотрел в землю, шаркал ногами, даже разок тихонечко застонал.
— У меня, кажется, есть на него права? — наконец несмело заговорил он.
Режиссер стал плеваться еще ожесточеннее и быстро сказал:
— Повторяем. Это может быть любопытно. Поглядим на экране.
У отца на лбу выступили первые капли пота, и он даже глуповато заулыбался.
А наш режиссер, Лысый, продолжал сплевывать, и за ним невольно стали плеваться и мы. Плевался Щербатый, плевался Щетка, плевались переодетые в космонавтов дети, плевались мы с Майкой. Последним, все с той же глуповатой улыбкой, начал плеваться отец.
— Это отец Птера. Хочет разорвать договор, — наконец пожаловался Щетка.
— Я все понимаю, — оправдывался отец, не переставая сплевывать. — Но как же учеба, школа?
— Очень уж он хорош. У него талант. Он мне нужен, — рассеянно произнес режиссер.
— Ну да, конечно. Но моя жена, да-да, моя жена, она не желает, то есть, вернее, сомневается, точнее говоря, волнуется. — И замолчал, быстро жуя губами.
— Очень рад, — продолжал занятый своими мыслями режиссер. — Приятно было познакомиться. Вы ведь сыграете еще в одном дубле, правда? Все по местам. Приготовиться к съемке.
Он машинально пожал изумленному отцу руку и вернулся к камере. А Щетка хлопнул моего предка по плечу рукой, тяжелой от рубцов и шрамов.
— Не горюй, старина, мы найдем твоему Гжесю репетитора. А теперь марш на место. Влетишь в кадр, когда Хозяйка начнет подниматься по ступенькам. Не раньше. Усек?
Сам Щербатый проводил перепуганного отца к ангару. Но, когда застрекотала камера, отец ужасно разволновался, прибежал к ракете раньше времени и ненароком стукнул Дориана. Мы повторяли сцену несколько раз, пока режиссер не заявил, что хватит. Однако было видно, что он недоволен, и отец расстроился, так как за время неудачных проб успел войти в роль.
— Может, повторим еще разок? — Он нервно ходил по пятам за Лысым, то есть Плювайкой.
— Нет. Довольно. Жаль пленку.
— За мой счет, пан режиссер.
— Первый дубль был неплохой. Хватит.
Все стали расходиться, и отец остался один, молча переживая свой провал.
— Чего ты скис? — сказал я. — Первый дубль получился классный.
— Э, ты только так говоришь.
— Зачем мне врать? Все было очень естественно, ты хорошо сыграл, правда.
— Ладно, неважно, — сказал отец, не переставая сплевывать. — Только ничего не говори маме. Незачем забивать ей голову всякой ерундой.
— Они хорошо платят.
— Кто они?
— Ну эти, киношники.
Тут отец впервые улыбнулся по-настоящему, своей обычной улыбкой.
— Я устроился на работу. В метеорологический институт. Наконец что-то интересное. Не эти дурацкие машины, которые складывать не умеют. Берем тачку? За мой счет…
— Я тоже могу тебя прокатить. Ты не против, если мы захватим одного человека?
— Пожалуйста. Хоть всех. Режиссера, оператора, кого хочешь.
— Одну актрису. Мою приятельницу.
Потом мы ехали по городу. Отец сидел впереди, рядом с водителем, и ни разу не взглянул на счетчик, который, шумно вздыхая, выбивал кругленькую сумму. А мы с Майкой на заднем сиденье украдкой держались за руки.
— Я с нового учебного года перевожусь в вашу школу, знаешь? — шепнула Майка.
— Здорово.
— Как хорошо, что уже весна.
— Замечательно.
— Только помни, я ревнивая.
— Буду все время помнить.
Рядом с нами сидел ее дог, держа в зубах свой толстый плетеный поводок. С его черной губы свисала большая капля. Возможно, мне померещилось, но, кажется, он подмигнул мне своим огромным глазом, в котором отражалась солнечная весенняя улица.
Под акацией около памятника заслуженному педагогу сидел на корточках возбужденный Буйвол и жадно ел что-то из консервной банки. Даже не посмотрев на меня, он причмокнул и крикнул:
— Вкусятина! Предки перестали экономить. Жратвы у нас теперь навалом! Поиграть и то нету времени.
— Даже в партизан?
— Угу.
Отец с ужасом на него уставился. И очень вовремя, иначе бы он заметил выпорхнувшую из подъезда пани Зофью на обалденно высоких каблуках и практически без платья. Потому что клочка тонкой материи, прикрывавшего ее плечи и талию, ни один даже самый снисходительный портной платьем бы не назвал. Пани Зофья шла слегка покачивая бедрами, почти как Хозяйка, то есть недовольная блондинка. На поясе у нее болтались, свисая чуть ли не до колен, какие-то цепи, металлические кольца и подвески. Теперь мода такая, даже Дака, которая кричит Пузырику: «К ноге!», даже эта Дака нацепила на грудь и с гордостью носит красный значок с грозной надписью: «Долой учителей!»
Итак, пани Зофья шла по двору под звон и бренчание цепей, а наш бедный отец, к счастью, этого не видел. А из-за угла соседнего дома выглянул какой-то человек — пожилой, пожалуй постарше отца, — и пружинистым, я бы даже сказал, нарочито пружинистым шагом направился к пани Зофье. Приподняв шляпу, он вручил ей букетик весенних подснежников. А она подцепила его под руку, и они пошли в сторону центра.
Дома Цецилия укладывала чемоданы, командуя мамой, которая посмотрела на меня долгим взглядом.
— Ну как? — многозначительно спросила она. Отец начал нервно сплевывать.
— Знаешь, это вполне культурные люди. Мы потолковали с режиссером. Работают в поте лица, как все. Ты даже не представляешь, скольких мучений стоит съемка нескольких дублей.
— Это еще что за бубли?
— Не бубли, а дубли. Разные варианты одной и той же сцены. Всегда может получиться какая-нибудь накладка или кто-то плохо сыграет.
И тут вдруг отец замолчал, явно задетый каким-то неприятным воспоминанием.
— Я вижу, тебя там задобрили! — сказала мама.
— Ну, не совсем. Но ведь Петрусь хорошо учится, я думаю, он не отстанет. Заодно познакомится с интересными людьми, и вообще.
— Что вообще? — спросила мама.
— На каникулы я забираю Петра к себе, в Америку! Слышите? — крикнула Цецилия так пронзительно, что в телевизоре что-то щелкнуло, изображение автоматической линии розлива молока исчезло и началось ревю, настоящее ревю с герлами. Так что отец не успел ответить маме: плюхнувшись на стул перед телевизором, он торопливо стал поправлять резкость.
— Не знаю, будет ли у меня время на эту Америку, — довольно сурово сказал я. — Школа, съемки, да и мои научные интересы…
Цецилия захлопнула чемодан и, разинув рот, вылупила на меня глаза. Тогда и мама перестала укладывать вещи и с любопытством уставилась на Цецилию, вероятно заметив несвойственные ей человеческие черты, достойные быть запечатленными на холсте, который займет почетное место среди других картин на большой выставке маминых работ.
— Как хорошо, что эта чертова комета разминулась с нашим шариком, — сказал отец и сплюнул сухими губами, а потом сердито хмыкнул, давая понять, что сам осуждает новоприобретенную привычку.
А я подошел к окну и, приоткрыв одну половинку, стал смотреть на улицу. Небо полностью прояснилось, последние тучи расползлись по своим делам, и легкий ветерок разносил по нашему городу прохладные, еще очень робкие запахи весны. И я подумал, что все не так уж и плохо, что глупо постоянно терзать себя из-за всякой чепухи. Занудство эти вечные переживания, признак преждевременной старости. Напереживаюсь еще, успею.
У меня ведь уже есть своя девочка, а не какое-то там идиотское дерево, — настоящая, нормальная девочка с золотыми прядками, с румяными щеками, будто только что вымытыми росой с незабудок. И Себастьян в один прекрасный день снова появится, я это чувствую, я почти уверен. Приятно думать, что, когда захочу, я могу для разнообразия отправиться к Эве; она хоть и вызывает у меня какое-то непонятное беспокойство, если не страх, но тоже мне нравится, и, честно говоря, даже очень.
Итак, я приободрился — настолько, что начинаю нервно вертеться у окна, рискуя рассердить отца; итак, приободрившись, я смотрю на нашу весеннюю улочку с педагогом — любимцем молодежи на гранитном постаменте, на веселого голубя, прогуливающегося по его блестящему черепу, на пана Юзека, который, страшно газуя, гоняет чужие машины по площадке перед своей мастерской, на прохожих, радующихся хорошей погоде, на уличный оркестр, наяривающий старый шлягер «Завтра будет погожий денек», на мужчин, все смелее оглядывающихся на женщин, на парней с гитарами, на хихикающих девчонок в гольфах, на ошалелых собак, гоняющих по газонам, как живые торпеды, на огромный самолет, который кружит над городом, унося людей в далекие края навстречу чудесным приключениям.
А что же со Зверочеловекомороком? Честно говоря, я бы предпочел, чтобы вы не спрашивали. Удовлетворитесь благополучным концом моего рассказа, тем более что солидным, уважающим себя людям не к лицу проявлять чрезмерное любопытство. Не случайно народная пословица утверждает, что любопытному на базаре нос оторвали. От всей души советую вам прямо сейчас отложить книжку. Поверьте, на вашем месте я бы именно так и сделал.
Беда в том, что вскоре я уже буду знать про этого Зверочеловекоморока все. Но заплачу за это огромную цену, самую большую, какую только можно заплатить. И никогда никому не смогу рассказать, что узнал. Ну а тем, кто не отложит мои воспоминания, рекомендую выбрать один из старых, хорошо известных, в общем-то, нестрашных вариантов, объясняющих нечто, называемое мной Зверочеловекомороком.
Вообразите, что это кто-то из ваших знакомых, какой-нибудь зануда, оригинал, каверзник, ужасный нахал, или непредсказуемый псих, или бесноватый апостол. Или изо дня в день преследующая нас невезуха, коварство судьбы, неотвратимый рок. Или, допустим, ночной призрак, пронзительный предрассветный страх, предощущение боли, беды, смерти.
Я даже немного жалею, что стал рассказывать про этого Зверочеловекоморока. Лучше бы вам о нем ничего не слышать и никогда с ним не встречаться. Возможно, вам это удастся, хотя сомневаюсь.
Я сам его уже не боюсь. Перестал бояться, и теперь мне легко. Полагаю, что каждый человек в конце уже не испытывает страха Просто начинает его ждать. И очень хочет, прямо-таки мечтает, чтобы он поскорей пришел и довершил свое дело.
Сейчас он все время рядом со мной. Днем пристраивается где-то за спиной, и иногда я ощущаю на волосах его дыхание. А то вдруг отзовется в коридоре стоном дверей, топотом чужих ног или человеческим криком. Ночью нетерпеливо топчется за окном в судорогах ветра, в постукивании длинных пальцев дождя по подоконнику, во внезапной тишине, которая неизвестно когда будет нарушена. Я знаю, это не его голоса, он в помощи чужих голосов не нуждается. Но он где-то среди этих звуков и ждет — бесстыдно, не скрываясь, спокойно и терпеливо.
Однажды я отважился окликнуть его по имени, которое для него придумал. И почувствовал, что он, немного удивившись, заколебался, но так и не показался мне на глаза. Теперь я все чаще к нему обращаюсь. Иногда бросаю что-нибудь ехидное, а то и оскорбительное. Но он, кажется, не обижается, а возможно, даже доволен. Как-никак, кто-то его наконец разоблачил. Он наверняка это понимает, но не знает, как себя вести. А поскольку я беспомощен, продолжает делать свое дело. Может, когда-нибудь, после меня, кому-нибудь удастся его одолеть.
Я его уже не боюсь. Я все время — каждый час, каждую минуту, каждую секунду — его жду. Его, моего, а может быть, нашего общего Зверочеловекоморока.
Открылась дверь. Вошла пани профессор, а за ней все ассистенты. Пани профессор озябла — видно, на улице холодно — и энергично потирает свои большие, похожие на мужские, руки с редкими коричневатыми пятнышками. Но на самом деле руки она потирает, чтобы чем-нибудь себя занять, чтобы не смотреть на меня. Деловым тоном, будто совершенно равнодушно, расспрашивает помощников и украдкой поглядывает на листок с сумасшедшей температурной кривой, которая меня больше всего пугает. Я еще ни разу не посмотрел на этот график в ногах кровати. И тем не менее знаю, что эта жуткая трещина, этот трупный волос или, скорее, черный обугленный провод каждый день ломается, то падая вниз, то взлетая до самого верха гадкого листа. Пани профессор как бы случайно бросает взгляд на результаты анализов. Белых кровяных телец уже только сто тысяч. И она небрежно — мол, ничего страшного — откладывает разграфленный листок.
— Жуть какая погода, — говорит она. — Хороший хозяин собаку не выгонит.
— Кажется, наступает зима столетия, — подхватывает один из ассистентов, протирая очки.
— Батареи горячие, — говорит пани профессор. — Не позавидуешь тем, кому надо выходить из дома.
— Я никому не завидую.
— Ну да, — торопливо говорит пани профессор. — Что ж, заглянем в третью?
Ассистенты с готовностью соглашаются. Все они хотят поскорее уйти, но вовсе не потому, что меня не любят или их ждут неотложные дела. Просто им нечего сказать. Тема давно исчерпана. Были уже и шутки, и смех, и дружеские перепалки. Были и серьезные призывы запастись терпением и не терять мужества. Мол, встречаются сложные случаи, когда медицина почти бессильна, но не надо отчаиваться. Медицинская наука идет вперед семимильными шагами, каждый новый день приносит потрясающие открытия, мы живем в замечательное время стремительного развития человеческой мысли.
— Я бы немного полежал на левом боку, — говорю я робко, потому что мне не хочется их задерживать.
Все, уже с порога, бросаются обратно к моей кровати. Пани профессор сама поворачивает меня так, чтобы я видел окно, голые ветки деревьев и низко стелющийся над крышами дым. Другие быстро поправляют одеяло и подушку. Потом уходят.
И опять я остаюсь один. И мне некуда деваться, потому что я не хочу больше возвращаться в воображении на улочку с памятником заслуженному педагогу — улочку, которой, скорее всего, вообще нет, а даже если и есть, то живут на ней совсем другие люди; я не хочу возвращаться домой к маме-художнице, к раздражительному отцу и пани Зофье, борющейся за сохранение линии, потому что если б они были, то не кинули бы меня одного в этой страшной больнице. Я не хочу возвращаться к Себастьяну, псу-изобретателю, потому что таких собак никто никогда не видел.
Не сердитесь, что я рассказал вам историю, в которой нет ни слова правды. Но мне, честное слово, хотелось бы влюбиться в такую девочку, как Майка или хотя бы Эва, хотелось бы иногда прогуливать уроки, сняться в фильме о межпланетном путешествии, драться с ровесниками, тайком читать дневник старшей сестры, выслушивать несусветные выдумки и оскорбления какой-то Цецилии, кошмарного чудовища в юбке, отчаянно скучать и терять интерес к жизни.
Я рассказал эту вымышленную от начала до конца историю, собственно, самому себе. Чтобы хоть ненадолго избавиться от боли, страха и тягостных мыслей. Приятно освобождаться и чувствовать себя свободным.
Поэтому вы не очень-то горюйте. Может быть, я еще поправлюсь, кто знает, а если и не поправлюсь, тоже мир не перевернется. Комета снова устремится к Земле, деревья будут медленно расти, сбрасывая листву и рождая новую, цветы будут цвести и пахнуть, молодежь — влюбляться без памяти, а старики — бояться смерти.
Ведь это просто замечательно, что я немного погулял на свободе. Желаю вам того же. Лишь бы только мы были здоровы. Лишь бы только были свободны…