Чтиво
ModernLib.Net / Конвицкий Тадеуш / Чтиво - Чтение
(стр. 8)
Вокруг можно понастроить трибуны и пускать по билетам публику со всего света. За полгода расходы окупятся, а потом мы бы гребли миллионы. – У вас и вправду голова, как у Александра Македонского. – Хорошо говорите, сосед. Ну что, не берете пьесу? – В другой раз. Я вошел в квартиру, и мне показалось, что из нее выкачали воздух. Тяжелый дух опустошения стлался над полом. Я на секунду взял в руки бумажник президента. Пускай лежит. Может быть, в награду мне повезет. В награду за что. Я открыл балконную дверь. Ветер немедленно ворвался в комнату. Но делать ему тут было нечего. Он только хлопнул дверью ванной и улетел. Не стоит прибираться на балконе. Налетит следующий ураган и все порушит. Я лег на свою все еще не застланную кровать. Это негигиенично, сказала бы моя жена. Пусть ей повезет в жизни. Она не виновата, что я ей достался. На кушетку я смотрел уже почти равнодушно. Время от времени ко мне направлялась обнаженная молодая женщина с подносом в руках. Но эротического возбуждения я не чувствовал. Ведь она шла с дурной вестью, с неясной угрозой или намерением отомстить. Нет, это невыносимо. Страшная пора в канун настоящей весны. Я запутался. Меня засосал гигантский водоворот. Пожалуй, теперь лучше быть паном Цыпаком. Через открытую дверь видна была часть комнаты жены. Вылинявшее кресло и уголок секретера. Мне давно уже кажется, что маячащая в полутьме сгорбленная тень – я сам. Это я по своей привычке сутулюсь около секретера, низко опустив голову, будто гляжу на исписываемый моей рукой лист бумаги. И я смотрел на самого себя, знакомого и вместе с тем чужого, обремененного какой-то мрачной тайной или окутанного вуалью, отгораживающей меня от нашего мира. – К кому ты поперся в тот несчастный вечер, – вполголоса сказал я в другую комнату. – К людям, с которыми когда-то мимоходом познакомился, которые вдруг вспомнили о тебе и пригласили потехи ради. Ты даже их адреса толком не знаешь. Моя тень или я сам, высвободившийся из оболочки, заключающей в себе несколько ведер воды и щепотку химических элементов, да, моя тень или я сам, лишенный обременительной и бессмысленной плоти, горблюсь в соседней комнате над доской секретера, и от меня исходит какое-то напряжение, какая-то кладбищенская оцепенелость и обыкновенный страх. – Не побегу же я, как последний трус, в поликлинику проверяться. Честь – единственный оставшийся у меня капитал. Ну, может, еще капелька достоинства, припрятанная за пазухой на черный день. Влетел ветер и вздул занавески. – Жил ты, гад, аккуратно, а теперь выясняется, что за тобой остались груды мусора, лужи грязи и кучи говна. Катись, горбун несчастный, к такой-то матери. Но я там, в комнате жены, не поднимался со стула, точно придавленный грехами, и всматривался в невидимый лист бумаги, ожидая, что на нем проступят слова приговора, начертанного невидимыми чернилами невидимой рукой. – Чтоб тебя черти взяли. Все же я встал с кровати и подошел к двери. Нет, меня там не было. Я видел кресло, грязноватую стену, секретер жены и затянувший углы мрак, вылупившийся из тяжелых штор на окне. Я вернулся к себе в комнату, не сомневаясь, что и он вернется на свое место. А, какое мне до него дело, какое мне дело до самого себя. Мои мысли скользят, словно по ледяной горке. А их много. Глупые, разумные, гнусные, благородные, трусливые, отчаянные, ничтожные, патетические. Мысли-червяки, мысли-воробьи, мысли-мухи, мысли-облака, мысли-жабы, мысли – заходящие солнца. Оставьте вы меня, ради Бога, в покое. Я на минуту заснул. Проснулся в холодном поту, не зная, где я и кто я. Медленно узнавал свою комнату, в конце концов увидел и себя, свободного от мирских соблазнов, застывшего в небытии – в небытии, о котором никому ничего не известно. Да я тут рехнусь. И перестану отличаться от своих соплеменников. Какое счастье, что еще никто не додумался посылать народы на психиатрическую экспертизу. Нужно разгадать хоть одну загадку. Снять с души хоть один грех. Я тяжело поднялся с кровати. Но в этот момент зазвонил телефон. – Алло, – сонным голосом сказал я. Кто-то на другом конце провода громко дышал в трубку, не решаясь заговорить. Вероятно, она. Но которая. – Пока, – сказал я себе, сидящему в другой комнате. Ремонт в комиссариате закончился. Маляры выносили козлы и пустые банки из-под краски. Я несмело подошел к дежурному, который был похож на Чарли Чаплина из полицейских комедий. – Добрый день, прошу прощения. Он посмотрел на меня смоляными глазами и шевельнул усиками: – В чем дело? – Я бы хотел поговорить с заместителем комиссара Корсаком. – Такой у нас не работает. – Как – не работает? Он же ведет мое дело. – Возможно, вел, но сейчас у нас уже не работает. Уволен. – Уволен? – недоверчиво прошептал я. – За что? – За политику. Полиция должна быть нейтральной. – Чаплин смахнул с усиков кусочек сыра, который упал на галстук, а потом скатился между колен. Хотел его поймать, но, видимо, постеснялся. – Ну так что вам нужно? – Я нашел сестру покойной девушки. – Какой? За последнюю неделю убиты три девушки. – Нет-нет. Она умерла в моей квартире. Он посмотрел на меня пронзительными глазами: – Ну и что? – Можно установить ее адрес. Комиссар Корсак просил ему помочь. Дежурный взял пачку бумаг и стал их просматривать, словно разыскивая мое дело. – Следствие будет поручено другому сотруднику. – А мне что делать? – Идите домой и ждите. Понадобится, мы вас вызовем. Кого-то куда-то тащили, кто-то пугающе хрипел. – Значит, мне ждать? – Да, ждите. Когда же это кончится, с отчаянием подумал я. Лучше б меня снова посадили. Было бы спокойнее. И зачем только Тони меня вызволил. Тони – стукач. Стукач. Я нерешительно вышел на улицу. Собравшаяся перед входом толпа с энтузиазмом кого-то приветствовала. В ответ на дружный возглас «Да здравствует!» какой-то косматый низкорослый толстяк поднял вверх обе руки с растопыренными в виде буквы V пальцами. Это был президент. Поблагодарив своих почитателей, он направился к дверям комиссариата. Но двое полицейских стали, выкручивая руки, сталкивать его на мостовую. Третий загородил дверь. – Руки прочь! – Позор! – Убийцы! – кричала толпа. Полицейские бегом кинулись в комиссариат, отпустив президента. Тот было последовал за ними, но остановился и только бессильно погрозил вдогонку беглецам кулаком. Потом занял место в первом ряду сформировавшейся колонны. Сыны Европы с незнакомой, кажется в стиле рока, песней на устах строевым шагом двинулись в сторону Маршалковской. Подумать только: рано или поздно он действительно будет нашим президентом. На площади Трех Крестов я увидел Любу. До чего же мне не нравится это имя. Она стояла на остановке, к которой как раз подъезжал автобус. Я опрометью бросился вперед, лавируя между гудящими машинами, и догнал ее, когда она уже поставила ногу на подножку. – Куда ты едешь? – задыхаясь, спросил я. – Хочешь поехать со мной? – Хочу, – сказал я и тут же пожалел о своем решении. Но мы уже взялись за руки. Передние дверцы со скрипом закрывались; мы едва успели протиснуться в автобус. Я схватился за спинку сиденья, пытаясь отдышаться. Люба пробила билеты за себя и за меня. Ветер колотился в окна автобуса. Мы держались за руки и смотрели друг другу в глаза. Я улыбнулся, она тоже улыбнулась. Из тьмы ее огромных ресниц блеснул ярко-голубой свет, и вся моя на нее обида растворилась в нежности. Моя обида – робкая, двусмысленная, невыразимая. Вот сейчас она нагнется, да нет, встанет на цыпочки, чтобы дотянуться до моего уха, и возьмет свои слова обратно, и снимет с меня напряжение, избавит от мерзкого сосущего страха. Поглядев за окно, я сообразил, что мы едем в сторону Воли. Давно я не бывал на этих улицах. Они как будто стали ярче и многолюднее. Все вывески и надписи на английском языке. Польская реклама попадалась редко. – Мы прямо как по предместью Чикаго едем, – шепнул я. – Никогда не была в Чикаго. – Куда ты меня везешь? – Ты сам захотел. Я смотрел на нее и чувствовал, что во мне разгорается страсть. Вернее, какое-то жгучее нетерпение на грани пароксизма дрожи, которое мои ближние называют страстью. Плохо, подумал я. Плохо мое дело. Я засунул палец внутрь ее перчатки. Нащупал бороздки на ладони. Попытался определить длину линии жизни. Она не мешала мне. Улыбалась, наклонив голову, уличные тени то заслоняли, то открывали ее лицо, а ладонь сжималась, забирая в плен мою руку. – Это здесь, – сказала она. – Выходим. Мы были на незнакомой мне улице с трамвайными рельсами, возможно уже заброшенными. Вдоль противоположного тротуара тянулась каменная ограда; я не видел ни ее начала, ни конца. – Идем, – потащила она меня, и мы наперерез мчащимся автомобилям перебежали на другую сторону. Вскоре я увидел в ограде ворота, в которые мы и вошли. Слева стоял домик, типичный для этого заводского района. Какой-то мужчина, опиравшийся на лопату, кивнул моей спутнице. Я увидел перед собой то ли лес, то ли одичавший парк. Старые деревья тяжело, словно придавленные горем люди, клонились набок, тяжело шумели могучие, еще безлистные кроны. А внизу тоже был лес – лес мертвых кустов и засохшего бурьяна или неведомых буйных трав. Мы торопливо шли по едва угадывающейся в этой неживой, еще зимней чащобе аллейке. И вдруг я увидел почерневшие, обросшие мхом выщербленные каменные плиты, вертикально вколоченные в мертвые травы, в мертвую землю. – Мацебы, – потрясенный, прошептал я. – Да, это еврейское кладбище на Окоповой. Мы свернули в боковую аллейку, заросшую еще больше, чем главная. Я увидел кучку людей вокруг ямы, желтой раной зияющей посреди безжизненного сора. На длинной тележке, похожей на больничную каталку, лежало тело, закутанное в белый саван. Это могла быть женщина или невысокий мужчина. Молодой человек в ермолке, с темной бородой, в очках нараспев читал что-то из черной книги; я подумал, наверное, это каддиш, и невольно пересчитал мужчин. Шесть, а я, гой, – седьмой. Среди стоящих над желтой ямой, по стенкам которой стекали струйки сырого песка, было несколько женщин; когда могильщики стали опускать завернутые в белое полотно человеческие останки на дно могилы, они запричитали – чуточку театрально, вероятно следуя довоенному провинциальному обычаю, и я догадался, что это старые актрисы Еврейского театра. Потом мы услышали шуршанье песка, сбрасываемого лопатами в могилу. Ветер пронзительно свистел в кронах деревьев, обвешанных гнездами омелы, а я протиснулся между ближайшими надгробными плитами, заслоненными мертвыми кустами малины, и стал рассматривать барельефы и выгравированные в камне рисунки, украшающие мацебы. Меня поразило повторение одного и того же символа. Застывшая в разных положениях рука опускала монету в копилку. Кладбище вымершего народа. Где-то неподалеку стонали на повороте трамвайные колеса. В другой стороне кричали мальчишки, вероятно игравшие в футбол. Низко, словно прячась от порывов ветра, над кладбищем летел вертолет. Кто-то взял меня под руку. Это была моя Люба. – Пойдем, – сказала она. Мы пошли по какой-то другой дорожке туда, откуда доносился шум города А я не мог насмотреться на частокол мацеб, памятников и надгробных камней, пожираемых безжалостной природой. Разглядывал непонятные буквы, похожие на рисуночки, сделанные левой рукой. Я помнил их с детства, но так и не узнал, что они означают. – Это она? – поколебавшись, спросил я. – Кто? – Покойница. – Моя знакомая. Я искоса взглянул на Любу. Она откинула со щеки прядку темных волос, которую трепал ветер. – Это она, – повторил я с каким-то отчаянным упорством. Но Люба молча обогнала меня и, ускорив шаг, направилась к воротам, за которыми уже исчезали немногочисленные участники церемонии. Какой-то мужчина в стеганой кацавейке кланялся, приподняв шапчонку, сделанную из донышка шляпы. Наверно, сторож. Хранитель забытого варшавского некрополя. Мы сели в автобус. Люба опять пробила за меня билет. Отвернувшись, смотрела на улицы за окном, которые становились все светлей и веселее. Мы приближались к Старому Мясту. Я знал, что она сейчас выйдет. – Хочешь, чтобы я к тебе зашел? – шепнул я в ее закрытое шарфиком ухо. – А ты? – Хочу. Мы вышли неподалеку от Замковой площади. Если б суметь сосредоточиться, поразмыслить, обдумать ситуацию. Все вдруг рухнуло, как старый дом, из которого выселили жильцов. Потом, уже в мастерской, я с нездоровым возбуждением следил за ее сдержанными автоматическими движениями, когда она снимала перчатки, откладывала сумочку, шла в таинственную бездну, чтобы заварить чай для согрева. А ведь любовь – это ущербность, думал я. Временная инвалидность. Унизительная зависимость. Болезненное состояние, избавляющее от ответственности за совершенные поступки. Я давным-давно это знаю, но когда сейчас вытягиваю руку и растопыриваю пальцы, вижу, что они дрожат, и не могу унять дрожь. Заговорили башенные часы. Бьют напоказ, по традиции, но и для нас тоже. Ветер стихал, слышнее стали голоса города. Она принесла чай. Мы сели на тахту. – Есть хочешь? – Нет. Мне уже много дней не хочется есть. Она прикрыла ресницами глаза. Не захотела понять намек. Зазвонил телефон, но Люба не шелохнулась. Я подождал, пока телефон перестанет звонить. Потом начал молча к ней придвигаться. Вернее, приближал лицо, упираясь ладонями в тахту. А она неуклюже отодвигалась и, кажется, скупыми жестами давала понять, что запрещает мне это делать. Но в конце концов отступать стало некуда, и я настиг ее под черной наклонной балкой неизвестного назначения. Целовал, сперва легонько, глаза, лоб, то местечко за ухом, пока не добрался до губ. В какой-то момент она начала отвечать на поцелуи, но словно бы немного рассеянно или задумчиво. Тогда я, вздохнув, стал осторожно, чтоб не спугнуть, ее раздевать. А она прислушивалась к тому, что я делаю, не поощряя меня, но и не уклоняясь. Какие-то остатки трезвых мыслей проскакивали в уме и исчезали в горячем розовом мраке. Опять она была передо мной, обнаженная. Лежала такая же прекрасная, как вчера, как позавчера. Нет, сегодня из-за моего внутреннего сумбура она казалась еще прекраснее. Я поздоровался с прелестной ключицей, защищавшей чуть заметно пульсирующую впадинку, радостно поздоровался с грудью, удивленной и немного смущенной, приветствовал робкий пупок, похожий на брошку с жемчужиной, и, с уже гудящей головой, коснулся стыдливо сомкнутых бедер – бедер, безупречно вылепленных Господом Богом, а может быть, провидением. Мы долго кружили над раскаленной солнцем Варшавой, вернее, над багровым жерлом Везувия. Говорили, не слушая друг друга, вздыхали, кажется, даже плакали, а потом она вдруг позвала кого-то, быть может меня, и долго душила в себе крик, а я жевал сухой глоток воздуха, наполненный ею, ее запахом, ее теплом. Потом я опять на нее смотрел. И казалось, могу так смотреть бесконечно. Переждать здесь, под весенним небом, кризисы, беспорядки, внезапные войны. Я не видел в ее безупречной красоте ничего, внушающего опасение, ничего такого, что послужило бы предвестником или первым признаком беды, которая, вероятно, была уже и моей бедой. Я не знаю и никогда не узнаю, как смотрят на наш общий мир мои ближние. Видят ли они те же, что и я, или несколько иные формы, радуют ли их те же цвета – иногда нежные, иногда мрачные, так ли они оценивают расстояния, или, может, кто-то чувствует себя ближе, а кто-то дальше от неба либо от края земли. Я не знаю, какие электромагнитные процессы происходят в их сознании, порой именуемом душой. Возможно, то, что немного меня огорчает, приводит их в ярость, то, что меня манит и притягивает, их отталкивает и вызывает отвращение, то, что меня убивает, их воскрешает. И в ее душу я никогда не проникну, хотя интуиция мне подсказывает, что мы с ней связаны уже не один век, а точнее, испокон веку. Я не умею этого себе объяснить, но знаю, что каждое прожитое нами мгновенье, вспышка воспоминаний, судорога страха у нас давным-давно общие, и эту общность питают мелеющие реки, гибнущие леса и смутное ощущение вины. Да и надо ли искать объяснение. Познание – водопад разочарований. Пара голубков прохаживалась по водосточному желобу, с достоинством заглядывая в окно. Наверно, прилетели сюда следом за мной. Моя личная охрана. Возможно, кем-то приставленная. А мы с ней лежим, как в гробу. Над нами наклонное окно и большой кусок неба. Того самого, выдуманного людьми. И тихо, как в небе. Отголоски земной жизни сюда едва пробиваются. – Я тебя тяну на дно. Ты утопаешь в моих объятиях, как в темпом омуте, – вдруг сказала она. – Я этого не ожидал, – ответил я. – Больше ничего не могу сказать. – Так было суждено. Я выбрала тебя спутником на долгую дорогу. – Слишком много неясного. – Ясности вокруг все меньше. Может, это незаметное начало конца света. – Люди от сотворения мира рассказывают такие сказки. Она приподнялась, опершись на локоть. Передо мной была ее успокоившаяся грудь с коралловым островком соска. – Знаешь, я тогда уже была по ту сторону. – Запомнила что-нибудь? – Ничего. Но, когда наконец вернулась, знала, что должна тебя отыскать. – Это просто красивые слова. – Нет. Я отчетливо ощущала, что ты меня ждешь в Варшаве. Стоишь на перекрестке и глазеешь на прохожих, идущих неведомо откуда и неведомо куда, и в конце концов заметишь меня, и у тебя сильно забьется сердце. – Каким ты меня вообразила? – Таким, какой ты есть! – Не могу поверить. – Я тебя до того несколько раз видела. Возможно, ты мелькнул в толпе в Америке, или в Австралии, или в Израиле. – Я никогда в жизни не уезжал из Польши. – Не важно. И тем не менее бродил за мною по свету. – А тебе, незнакомая женщина, известно, что такое совесть? – А что такое совесть? Она села на краю тахты, начала лениво расчесывать щеткой распущенные волосы. На фоне окна четко рисовались очертания ее шеи, затылка, поднятых рук и нежный овал груди. – Я о тебе ничего не знаю. – И я о тебе ничего не знаю. – Обернувшись со щеткой в руке, она смотрела на меня улыбаясь, и все вокруг поголубело от ее взгляда, а может быть, за окном из-за туч пробилось весеннее небо. – Вдвоем будет легче, – сказала она. – А ты у меня спросила согласия? – Мне незачем было спрашивать. Я знала, что ты пойдешь за мной. Так было суждено. – Кто тебя научил говорить «так было суждено»? – Отец. Это единственное, с чем он отправился в мир оттуда, где родился. – Ты меня не боишься? – Я уже говорила, что не боюсь. – Меня подозревают в убийстве. – Нет никаких убийств. Есть только добровольно выбранная смерть. – Я теперь все чаще думаю: что там – по ту сторону, на том берегу, или на том свете? Словом, за той границей, до которой мы провожаем близких. – Узнаем, когда вместе ее пересечем. – Почему ты за меня решаешь? Совершенно неожиданно она весело рассмеялась: – Ты ворчишь, как старый муж. Но мне это нравится. Нагнулась и поцеловала меня в губы. А мне опять захотелось ее обнять, привлечь к себе, и где-то в моей несчастной голове замелькали неизвестные, но легко вообразимые непристойности. – Тогда скажи мне все. Всю правду. Она опять стала меня целовать с нежностью, в которой было что-то еще, что я уже учился любить. Она тоже меня хотела. Да, она хотела меня – только таким примитивным словом можно было назвать соединившие нас странные узы. И опять мы упали на тахту, и мне уже стало все равно. Мы занимались любовью с робким бесстыдством, совершая неожиданные открытия, обнаруживая приятные сюрпризы, изобретая множество упоительных мелочей. Впервые смотрели друг другу в глаза, и от этого нас обоих захлестывала горячая волна. Наконец она осмелела настолько, что раз-другой перехватила инициативу, и ее опытность вызвала у меня одновременно и гордость, и смущение. Но ведь мы, объединив усилия, вместе пробирались в глубь того виноградника, который прежде знали лишь поверхностно, и теперь помогали друг другу в этом путешествии, увенчавшемся неожиданным успокоением. – Если хочешь, можешь уйти, – сказала она потом устало. – Слишком поздно. – Слишком поздно не бывает. Я тебя предупредила. – Слишком поздно. – И ты согласен, чтобы я повела тебя за руку к той границе, о которой ты говорил? Я вздохнул. Вероятно, на башне Королевского замка опять пробили часы, но мне не хотелось прислушиваться. К голосу рассудка старинных часов. – Знаешь, – сказала она, глядя в потолок, – на этом чердаке тридцать лет назад повесился какой-то художник. – Не страшно тебе жить тут одной? – Откуда ты знаешь: может, там, в глубине, анфилада комнат, где затаился мой муж и трое наших детей. – Нет уж, я никогда шагу не ступлю в эти катакомбы. Она посмотрела в пустое окно. – Судьба приготовила тебе двойную западню, – сказала она. – Почему двойную? Она молчала. – Ты ее имеешь в виду? – Нужно радоваться каждому дню. Мы не знаем, сколько их у нас осталось. – Значит, и я должен полюбить жизнь? Всю, какая мне осталась? – Я буду твоей жизнью,– сказала она в пространство. – И твоей смертью. Я почувствовал неприятный укол где-то в области сердца. Мне захотелось вскочить и уйти. Но куда уйти. – Ты меня не разлюбишь, когда я подурнею? – спросила она, растягивая слова. – Я уже ничего не знаю. Она повернулась и долго внимательно или задумавшись, что было ей несвойственно, на меня смотрела. Она сделала мне прививку, подумал я. Привила безразличие ко всему. – Я тебе говорил, что в жизни не встречал привидений, что со мной никогда не случалось ничего сверхъестественного, и никакая неземная сила никогда не давала о себе знать? – Говорил, наверно, а может, думал. – Мне бы хотелось, чтобы существовало нечто, о чем мы не знаем и не догадываемся. Ужасно постная у нас жизнь. Она наклонилась надо мной, долго смотрела в глаза. Почему-то мне показалось, что она хочет и не решается заговорить. – Ну и что? – спросил я. – Ничего. – Что с нами будет? – Увидим. – Мне нравится, что у тебя есть какая-то тайна. Но в конце концов я должен ее узнать. – Нельзя. – Учти, до определенной отметки на шкале я наивен, поскольку быть наивным удобно, но потом начинаю лукавить или даже хитрить. – Знаю. Я помолчал. – Почему? – Что «почему»? – ответила она вопросом. – Ты понимаешь, о чем я спрашиваю. – Да ведь ты уже примирился. – Я никогда не примирюсь. – Лучше не задавать вопросов. – Не могу к такому привыкнуть. – Тебе бы хорошо поспать. – Ты постоянно мне это повторяешь. – Постарайся не думать. Смотри, я с тобой. – А я не уверен, что ты со мной. Мне кажется, ты время от времени куда-то убегаешь через щели в стене. – Представь, что и у меня есть свои заботы. – Расскажи мне о них. – Не стоит. – Ты понимаешь, что взяла на себя ответственность за меня? – На этом свете все имеет свою цену. – Что это значит? – Я ответила на твой вопрос. – Еще раз спрашиваю: кто ты? Расскажи мне всю правду о себе и о ней. – Я уже тебе рассказала. Не мучай меня. Я встал с тахты, оделся, спрятавшись за спинкой кресла, и направился к двери. – Куда ты идешь? – негромко спросила она. – Куда глаза глядят. – А когда вернешься? – Никогда. Люба, думал я, это попахивает даже окочурившимся комсомолом, проклятой эпохой, чем-то чуждым. Это не складка времени, это трещина во времени, какой-то разрыв или щель. И я в этой щели застрял. А может, у меня просто сотрясение мозга. Я шел по берегу Вислы. Возвращался кружным путем домой, если можно назвать домом три ненавистные комнаты с кухней в старых кирпичных стенах. Река взбухла от весеннего паводка. Но вода на меня хорошо действует. Горы раздражают, поверхность воды, в которой отражается небо или блеск солнца, успокаивает. Река несла в себе и на себе все отбросы страны. Вода подтачивала берега Праги, вырывала с корнем кусты ракитника и сносила легкомысленно оставленные на зиму киоски и пляжное оборудование. Она была желто-бурой и не отражала ни неба, ни солнечных лучей, в отличие от рек моего детства. Я остановился у чугунной балюстрады, захватанной руками многих поколений. Остановился как вкопанный: мне показалось, что посредине реки между льдинами желтой пены плывет труп. Я напряг зрение, даже перегнулся через балюстраду, пытаясь разглядеть нечто, похожее на увлекаемое испещренным водоворотами течением, лежащее на спине мертвое тело. – Там человек! – невольно крикнул я и стал озираться в поисках помощи. И тут увидел позади себя президента. – Пускай себе плывет, – сказал он со снисходительной усмешкой. – Их шесть миллиардов. Выловят в Гданьске. – Пан президент, вы человек бывалый, где здесь телефон? Надо позвонить в полицию. – Брось, дружище. Только теперь я заметил, что одет он приличнее, чем раньше. На нем был архаический двубортный костюм из некогда темно-синей в белую полоску шерстяной ткани, видимо недавно побывавший в чистке, отчего вполне мог сойти за выходной. Из-под пиджака выглядывала криво застегнутая яркая клетчатая рубашка. – Это останется на вашей совести,– сказал я. – Пожалуйста, ради Бога. Наверняка какой-нибудь цыган или вьетнамец. Невелика потеря, – и вдруг стукнул меня по плечу, а из седоватых зарослей вокруг рта, носа и глаз у него пошли пузыри. Смеется, догадался я.– Это пень, дружище, я уже несколько минут за ним наблюдаю. Погляди лучше на этих телок под кустом. Мои поклонницы. Возле университета снял. Действительно, неподалеку стояли три немного смущенные барышни. – Подите сюда, познакомьтесь с моим сокамерником. Кажется, за убийство сидел. – Это недоразумение. Все уже почти выяснилось, – сконфуженно пролепетал я. – Полюбуйтесь, каков герой,– хвастливо восклицал президент. – Задушил молодую девушку в собственной квартире. – Не задушил, не задушил, – неуклюже защищался я. Вид у сторонниц Сынов Европы был, признаться, довольно жалкий. Одна опиралась на металлический костыль, при создании другой Господь явно долго раздумывал, колебался и, похоже, в последний момент влепил бедняжке признаки обоих полов, а третью вообще смастерил на скорую руку. Мы обменялись вежливыми поклонами. Девицы могли быть студентками. Мы стояли у подножья обрывистого берега Вислы, в том месте, где за оградой начинались университетские сады. – Пришлось взять на перевоспитание, – рассказывал президент. - Представляешь, малышки раздавали перед университетом листовки какого-то шарлатана, объявившего себя Мессией, будущим спасителем Польши. Мажена, где живет этот кретин? – На Доброй улице, – сказала девица с костылем. Президент снова прыснул; веселый по замыслу смех, пока вырвался из гущи бороды, превратился в фырканье. – Знаешь, приятель, я в свое время был у них в университете доцентом. Чтоб не скучать на семинарах по математической логике, мы придумали развлечение: прибавляли к названиям варшавских улиц слово «жопа». Гляди, как здорово: Добрая жопа, Дикая жопа, Волчья жопа и даже Железная. Попробуй разочек бессонной ночью – невинная забава, а как расширяет горизонты польской поэзии! Листовки придурка с Доброй улицы раздавали! Активистки моей партии! А я уже собрался отправить их на конгресс в Лиссабон. Девицы хихикали, прикрывая рты. Та, при создании которой Господь на мгновенье заколебался, могла бы даже подкрутить ус. – Я вас видел возле комиссариата. – Видел? На этой неделе, дружище, меня три раза брали. Не успеет какой-нибудь высокопоставленный западный педик прилететь в Варшаву, меня хватают. Но теперь я решил: возьмут еще раз – упрусь и не выйду. Пускай вмешается Совет Безопасности. Этот город надо спалить. Невезучий он. Мы для себя подыщем и Европе дыру поуютнее. – Простите, пан президент, но я неважно себя чувствую. – Это дело поправимое. – Он стал рыться за пазухой, вероятно, в поисках карманной фляжки, но вместо нее вытащил заморенного голубя, сверкнувшего затянутыми бельмом глазами. – Вот он, бедолага. Ножку себе повредил. Смотри, как искривилась. Это мой дружок. А тебя я, когда приду к власти, назначу на пост министра. Ты уже бывал министром? – Нет, еще нет. – Поляки делятся на тех, кто был, есть и будет министром. Мне тоже не так давно предлагали портфель замминистра. Но я с этими шутами не намерен якшаться. На полпути к обрыву золотился куст. Это зацвела первая форзиция. Не знаю почему, но я обрадовался. – Пан президент,– я попытался его обнять,– желаю вам всего наилучшего. Когда вы станете президентом Объединенной Европы, это будет поистине счастливый день. – Без цыган и азиатов! – крикнул президент. – Без желтых, черных и розовых. – Ты будешь у меня премьером. Визитная карточка есть? – Нет, к сожалению. – Не беда, я тебя разыщу. Только смотри не ввязывайся в здешнюю политику. Хочешь на память птицу? – Простите, у меня нет условий для птицеводства. – А дать взаймы на поллитра можешь, а то я забыл портмоне? – Ваш бумажник у меня. – Точно. Дай хоть сколько-нибудь, приятель, а то девочки заждались. Я выгреб из кармана все, что у меня было, добавил еще три автобусных билета.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|