Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чтиво

ModernLib.Net / Конвицкий Тадеуш / Чтиво - Чтение (стр. 4)
Автор: Конвицкий Тадеуш
Жанр:

 

 


      Видимо, я все же заснул, потому что меня разбудили пугающе громкие выстрелы, точно снова была война. Я подбежал к окну, но уже все стихло.
      Где-то на поперечной улице зафырчал и смолк мотор проехавшего автомобиля.
      Я открыл балконную дверь, испятнанную непросохшими каплями дождя. Внизу пустая улица и спящие на тротуарах машины. В окне дома напротив мерцает мертвенно-зеленый экран телевизора. Какой-то полуночник глушит бессонницу.
      И тут я увидел возле нашей подворотни мужчину. Того самого кудрявого пенсионера, которого я столько лет ненавидел.
      – Кто стрелял? – спросил я.
      Он поднял голову, вглядываясь в мою перегнувшуюся через перила балкона фигуру.
      – Мафии между собой разбираются. Небось русская с чеченской или итальянская с немецкой. Все у нас пошло наперекосяк Знаете, мне иногда кажется, что здесь, в центре страны, торчит верхушка, кончик, острие невидимой оси. Возможно, вдоль нес распространяется какая-то еще не опознанная энергия. Другой конец вылезает где-нибудь в Тихом океане, и там рыбы сходят с ума, море встает на дыбы, а из воздуха улетучился кислород.
      Только никто об этом не знает – кому охота совать туда нос. А у нас результаты давно уже налицо. Мы живем в воронке. В чудовищной центрифуге.
      Неудивительно, что у людей мозги набекрень, жизнь ненормальная и история свихнулась. Может, уже кому-то известно об этой польской аномалии, но все помалкивают, чтобы не вызывать паники. А те, кому надо сводить счеты, предпочитают заниматься этим здесь – все равно тут уже ничего не вызреет.
      Ни социализм, ни капитализм, ни то, что родится в будущем.
      – Возможно, вы отчасти правы, но мне не до того, мне бы со своей бедой разобраться.
      – Вам все сойдет с рук, можете мне поверить. Сейчас и полиция сбрендила. А у меня есть для нас предложение. – Он подошел поближе к балкону, понизил голос, словно собираясь поделиться каким-то секретом.– Я организую в нашем доме Дворовый Театр Абсурда. Что вы на это скажете?
      – Ничего. Странновато, правда.
      – А знаете, какой будет первый спектакль?
      – Нет. Откуда мне знать.
      – «Истинный конец света».
      – Впервые слышу про такую пьесу.
      – А я ее сам сочинил. Над нами висит истинный конец света. Повисит, а потом втихаря опустится, как туман.
      – Вы верите в Бога?
      Кудрявый даже охнул от изумления:
      – Чего-чего? И придет же такое на ум! Вы небось еще в шоке. Раньше я считал, что Бога нет. А сейчас, на старости лет, когда по ночам не спится, иной раз под утро накатит страх, и начинаешь думать: а вдруг Бог есть? Но все равно, ту жизнь, что прожил, я уже не изменю.
      – И я не изменю, – шепнул я самому себе, но он, видно, услышал.
      – Вам-то чего менять? По-вашему вышло. А я что могу сказать? – и, опечалившись, замолчал. Но быстро себя утешил: – Мне грех жаловаться. Дети устроены, я тоже живу не тужу. Работа, правда, вся пошла насмарку. Знаете, для меня работа была как наркотик.
      – Вы людей мучили.
      Он там, внизу, задохнулся от негодования и чуть не бегом бросился к подворотне. Однако остановился, вернулся под балкон, поднял казавшуюся странно красной в свете нашего фонаря руку и словно бы через силу сдавленным голосом произнес:
      – Я хотел, чтобы люди стали лучше, – потом вздохнул и махнул высоко поднятой рукой. – Не получилось. Натуру не переделаешь.
      Небо над крышами с правой стороны медленно светлело. Из глубины улицы прилетел ветер и зашуршал валяющимся в водосточной канаве обрывком транспаранта. Город с тяжелым вздохом просыпался. Кто это сказал.
      Наверное, Достоевский. Если Бога нет, все позволено. Ну да, ну да. Но если все позволено, значит ли это, что Бога нет?
      Слава тебе, верховное существо, слава тебе, высочайший разум, слава тебе, высочайшее чувство.
      Слава всему тому в тебе, чего мы не знаем и не в состоянии вообразить.
      Мы боимся тебя, пугаем тобой и потому смиренно чтим. Наша любовь неискренна и корыстна. Она крепнет, когда мы в беде, угасает, когда добиваемся успеха.
      Мы придумали тебя по своему образу и подобию. Наделили чертами, какие у наших ближних надо еще поискать. И потому вообразили, что тебя можно купить красивыми словами, лицемерной покорностью, притворной лестью.
      Мы прекрасно знаем, что сделать ты для нас ничего не можешь или не хочешь, и всякий наш провал, как и всякая удача,– дело его величества случая или твоих безжалостных правил.
      Некоторые из нас подражают твоей тени, твоему призраку, твоему изображению в кривом зеркале нашего сознания. Эти третируют ближних, унижают, посылают на смерть. Другие вместо тебя и для тебя составили своды законов, этические и моральные кодексы, о которых ты, возможно, никогда не узнаешь.
      За твоей спиной, но с твоим именем на устах мы губим планету, на которой оказались невольно и неосознанно, а заодно калечим себя и себе подобных, созданных из загадочным образом оживленной материи.
      И случилось самое худшее. Жалкие и ничтожные химические процессы, которые в нас происходят, хилые микротоки, которые мы в своем прозябании возбуждаем, породили нечто, чего мы не умеем ни описать, ни объяснить и что называем сознанием. Это сознание, будучи началом нашего освобождения, постепенно становится проклятием. Оно раздувается, как воздушный шар, справиться с которым нам не под силу, и, как стратостат, увлекает нас в глубины бесконечности – в твое орлиное гнездо на вершинах неведомого.
      Наш дух прикован к нескольким ведрам воды с растворенной в ней щепоткой простейших элементов. Но что будет, когда он оторвется от этого балласта, к которому ты нас привязал, а может быть, и не ты, а опрометчиво запущенные тобой механизмы? Что будет, когда мы появимся под тобой, рядом с тобой, над тобой, свободные от законов физики, природы или твоего промысла, разбухающие, разрастающиеся в геометрической, а то и еще более устрашающей прогрессии? Что будет, если ты окажешься в новой бесконечности, заполненной нашими законами, нашими метаниями и нашим голодом?
      Я услышал телефонный звонок, и это меня поразило. Я забыл, что дома есть телефон. Много дней он молчал, и сегодня молчал, будто из уважения к бессмысленному трагизму, затаившемуся во всех углах квартиры. Мне было страшно. Страшно заходить в кухню, в ванную и особенно в комнатку сына.
      Телефон прозвонил несколько раз с грубой назойливостью и умолк. Я попытался внушить себе, что это лишь злая шутка воображения. Ведь я нередко просыпался среди ночи, уверенный, что слышу резкий, отчетливый телефонный звонок.
      За окном бушевало преждевременное лето. Солнце, запутавшееся в голых ветвях деревьев, светило, как в июле. Обескураженные галки, а может, грачи нервно носились над домами. Из-за спины Дворца выглядывали обрывки белых, подбитых голубизной облачков. И я вдруг подумал, что уже который год не вижу ворон. Не вижу птиц моего детства. Что случилось с воронами.
      И тут опять зазвонил телефон. У наших варшавских телефонов своеобразный норов. Часто звякнут разок и смолкнут. Два звонка тоже не гарантируют соединения. Я напряженно уставился на старомодный аппарат из черного эбонита с тяжелым, как гиря, механизмом. Когда-то мне нравился его голос, обещающий что-то неожиданное, может быть, приятную новость. Теперь я боюсь телефонных звонков. А уж сегодня тем более.
      Сглотнув горьковатую слюну, я жду с бьющимся сердцем. Да, телефон зазвонил в третий раз. Надо взять трубку. Незачем оттягивать неизбежное. Лучше сразу узнать, что меня ждет.
      Я очень медленно поднимаю трубку, не спешу с ответом и слышу чириканье птиц, шуршанье автомобильных шин, далекие невнятные голоса.
      – Алло, – говорю я хрипло.
      – Это вы?
      Вопрос меня удивляет, сбивает с толку. Я молюсь и душе, чтобы можно было побыстрее повесить трубку.
      – Да, я. А кто говорит? Выслушиваю долгую тревожную тишину, наполненную неразборчивым бормотаньем города.
      – Я, – наконец отзывается голос в трубке, и лишь теперь до меня доходит, что голос принадлежит женщине. По-видимому, молодой.
      – Что значит "я", простите? – Я осмеливаюсь говорить агрессивно, а в моей бедной больной голове проносятся обрывки тревожных мыслей, недобрых предчувствий и парализующих страхов.
      – Отложите трубку и выгляните в окно. Я звоню из автомата.
      Оцепенев, я кладу трубку на стол, за которым обычно работаю, откладываю эту обросшую пылью трубку и на негнущихся ногах иду к окну. Действительно, в стеклянной телефонной будке, установленной среди деревьев, на которых едва набухли почки, в этом пронизанном солнечными лучами аквариуме с зелеными ребрами стоит спиной ко мне женщина, прижимая трубку к закрывающей ухо прядке темных волос. Одета эта женщина по моде моей молодости. Я ясно вижу темные туфли, догадываюсь о существовании чулок, замечаю изящный приталенный костюмчик, сумочку под мышкой, а волосы, волосы, которые я откуда-то помню, венчает маленькая шляпка. Наверное, с вуалеткой, потрясенный, думаю я. Теперь так никто не одевается. Так давным-давно одевались мои девушки. Меня, кажется, сейчас хватит удар. Что все это значит. Что за лавина камней пришла в движение вчера или позавчера.
      Чуть живой, я возвращаюсь к телефону, пытаюсь взять трубку, но она выпадает у меня из рук. Несколько секунд я вожусь с нею и со шнуром, который извивается, как змея.
      – Да. Я вас видел, – выдавливаю я сквозь пересохшее горло.
      – Можете на минутку ко мне спуститься? Я хочу спросить, зачем спускаться, но меня одолевает робость. Наконец, справившись с собой, я нерешительно говорю:
      – Хорошо. Через десять минут спущусь. Потом думаю: зачем тянуть. Лишние десять минут нервотрепки.
      – Уже иду, – поправляюсь я.
      Хватаю пиджак, но не могу попасть в рукава, слышу, как трещит подкладка, краем глаза кошусь в окно. Она уже повесила трубку, но не оборачивается, я вижу ее узкие плечи, плотно обтянутые серой, а может, голубоватой тканью немодного костюма.
      Я опрометью сбежал вниз по лестнице. Во дворе меня попытался задержать сосед-пенсионер. Мы много лет не признавали друг друга, и вдруг сейчас ему понадобилось столько мне рассказать, столько заманчивых предложений сделать.
      Неучтиво оттолкнув соседа, я вышел на улицу. Поежился от холода. Она все еще стояла в будке, склонив голову, словно собиралась с мыслями или старалась что-то припомнить. Я замедлил шаг. Какая-то собачонка в стеганом жилете затявкала на меня, норовя вцепиться зубами в штанину. Я шел, неуклюже дрыгая правой ногой, глядя на изящную, как старинный, забытый музыкальный инструмент, спину, шел, преследуемый настырной собачонкой, которая невесть почему на меня взъелась, приближался к телефонной будке, лихорадочно гадая, что меня ждет, что еще на меня свалится, что потрясет в эту предвесеннюю пору, так много обещающую, если верить гороскопу из бульварной газетки или передаче для домохозяек. Солнце опередило календарь. Греет мертвую землю.
      И тут она медленно повернулась. Я остолбенел. Это была Вера Карновская.
      – Добрый день,– сказала она, сдержанно улыбнувшись.
      Я застыл с разинутым ртом. Собачонка, вдруг потеряв ко мне интерес, убежала. Откуда-то издалека доносились унылые восклицания демонстрантов.
      – Добрый день, – повторила она.
      У меня упало сердце. Она была на кого-то похожа, на какую-то девочку из моего детства или ранней юности. У нее были пышные темные волосы, темнее, чем тогда, два или три дня назад, и вовсе не блестящие, а скорее матовые, будто подернутые дымкой, и глаза цвета перелесок, которые росли в лесах моей молодости, глаза до того яркие, что во мне вспыхнул смутный, смешанный с нежностью страх. Когда-то, очень давно, я такой представлял себе свою будущую жену.
      – Вы живы, – прошептал я.
      – Да. Конечно. Жива.
      Несколько ночей назад она была современной, вызывающей, развязной девицей, с непривычной одеждой которой я не мог справиться, а сейчас стояла передо мной преобразившаяся, словно вернувшаяся из дальних странствий, из былых времен, которые мне иногда снятся.
      – Простите. Последние дни у меня были очень тяжелые,– тихо сказал я и невольно коснулся лба с засохшим струпом.
      – Да. Я знаю.
      Та ночь не оставила на ней никаких следов. Она была свежа и элегантна. Мне почудилось, будто слабое дуновение еще не проснувшегося ветерка принесло от нее запах каких-то экзотических трав, запах, усугубивший мою тревогу.
      Сейчас, днем, ее красота, подчеркнутая шикарным старомодным нарядом, чересчур слащава, подумал я. Вот и хорошо. Неважно почему, но так, безусловно, лучше. Лучше для меня.
      Она посмотрела на мой балкон, откуда высовывался красный носик забытой лейки.
      – У вас найдется немного времени?
      – Да. У меня много времени.
      Опять меня начал бить озноб. Наверно, подскочила температура. И вдруг захотелось исчезнуть, провалиться сквозь землю, умереть на несколько часов или дней, но одновременно внутри всколыхнулось какое-то неприличное любопытство, какое-то рискованное желание броситься очертя голову вперед, в омут солнечного дня нежданной весны.
      – Пройдемся? – спросила она.
      – С удовольствием,– пробормотал я, не зная, чего мне больше хочется: убежать или остаться на этой улочке, среди голых деревьев.
      По Новому Святу со стороны Краковского Пшедместья валила нестройная толпа демонстрантов; другая манифестация приближалась от площади Де Голля. Будет драка, подумал я. В моей жизни было много женщин. В том смысле, что я многих женщин встречал, знакомился, проходил мимо. Иногда ненадолго влюблялся, а потом удивлялся сам себе, иногда вынужден был деликатно обороняться от навязываемого мне чувства, а случалось, заводил долгие изощренные романы, которые заканчивались ничем, мимолетным поцелуем, внезапной вспышкой вожделения на танцплощадке или сентиментальным прощанием на вокзале. Собственно, я исчерпал все варианты и нюансы игры, которую мы называем любовью или флиртом. А если что-то обрывалось на середине, доводил до конца в своем воображении бесконечно длинными ночами на рубеже осени и зимы, ночами, заполненными бессонницей, призраками и сожалением о том, чего не случилось и уже не случится никогда.
      Мы оказались в полукруглом скверике, где умирало несколько голых деревьев.
      Молча сели на сломанную скамейку, вокруг которой валялись погнутые банки из-под пива. Она положила сумочку на колени, и я увидел ее запястье, кисть руки, нежную и беззащитную, как у ребенка. Эта рука тоже напомнила мне о чем-то трогательном.
      Я не знал, что сказать, и боялся открыть рот. Неприятное чувство, оставшееся от той ночи, может быть отвращение или стыд, мешало начать разговор.
      – Ну и что? – спросила она со снисходительной усмешкой.
      – Ну и ничего.
      Боже, как хорошо, что в ту ночь ничего больше не произошло, что я только перетащил ее на эту роковую кушетку и попрощался взглядом, запомнив лишь пугающе округлую, ошеломительно прекрасную белую грудь. Я покосился украдкой в сторону молодой женщины, сидящей рядом со мной на обломках парковой скамейки. Она смотрела на край обрыва, окаймленный зарослями безлистных кустов, на белый лабиринт монастырских строений под ним, на неряшливое нагромождение крыш и блестящую, как ртуть, полоску воды у бурого горизонта. Не стоит в это влезать, подумал я. Возможно, эгоцентризм заключается в притуплении слуха, ослаблении зрения, замедлении рефлексов.
      Но при этом содержимое черепной коробки разбухает, размягчается, расщепляется на волокна сверхчувствительности. Нет, игра не стоит свеч.
      – Простите, – сказал я.
      – За что?
      – За все. За то, что было и прошло.
      – Тогда и вы меня простите.
      – Забудем и начнем сначала.
      Она посмотрела на меня – когда-то у женщин были такие глаза. Да, это перелески, мелкие ярко-синие цветочки, ненадолго расцветающие ранней весной над сверкающими ручьями. И я подумал, что много лет тосковал по этим глазам.
      – Может, не все стоит забывать? – немного погодя спросила она.
      – Да. Пожалуй, не все.
      Что она помнит из долгих часов амока, который мы пережили. Возможно, у нее от того вечера остались более приятные воспоминания. Но хорошо, что она есть, что беспечно сидит на жердочке, которая когда-то была скамейкой. Я ощутил внезапную благодарность, и мне захотелось коснуться ее маленькой, почти детской руки на синей, а может быть, черной сумочке с позолоченной цепочкой. Она угадала мое желание, улыбнулась с немым вопросом в глазах.
      По другой стороне овражка, ведущего к заброшенному монастырю, овражка, где лежал перевернутый вверх дном скелет легкового автомобиля, по краю крутого холма, где когда-то был парк, шагала вразвалочку Анаис, прижимая к себе пестрый узел, из которого свисали разноцветные тряпки. Вероятно, она увидела внизу, на крыше монастыря, черный крест, так как внезапно остановилась и принялась истово креститься.
      – Я вас давно знаю, – неожиданно сказала Вера.
      – Откуда вы меня можете знать? – встревожился я.
      – Встречаю на Новом Святе, на Краковском Пшедместье. У вас всегда такое лицо, будто вы спешите по очень важному делу или собираетесь совершить великое открытие.
      – Я просто много хожу. Всю жизнь иду, хотя фактически стою на месте.
      – Не надо ничего бояться.
      – А с чего вы взяли, что я боюсь?
      – У вас такой растерянный, даже немного испуганный взгляд.
      – Это от близорукости.
      – Мне захотелось увидеть вас днем.
      – Ну и что?
      – Ну и ничего.
      Да, мы с ней когда-то купались в темной реке около шлюзовых затворов, за которыми гудела и бурлила вода, падая по цементному стоку в каменистое русло, стиснутое с обеих сторон песчаными обрывами, добела раскаленными августовским солнцем. Мне было лет четырнадцать или пятнадцать, и в голове страшно шумело, шумело и стучало от какого-то неведомого прежде волнения, когда я кружил около нее, плескался, нырял – лишь затем, чтобы увидеть ослепительно белый краешек груди, глотнуть холодной, пахнущей лесом воды, которая касалась ее губ.
      – Нехорошо. Случится что-то нехорошее, – шепнул я.
      – Простите, не поняла.
      – Я говорю сам с собой. Иногда.
      – Когда волнуетесь?
      – Да. Пожалуй.
      – Может быть, я навязываюсь?
      – Ну что вы, – горячо возразил я.
      Она навязывается, подумал с негодованием. Такая красота, очарование и таинственность. Девушка из моей юности, заблудившаяся в канун конца света.
      Настоящего конца. Каждое поколение ждет конца света. Что-то в этом есть.
      Или, по крайней мере, должно быть.
      – И все-таки вы боитесь.
      – Чего мне бояться?
      – Это из-за чувства вины.
      Меня опять залихорадило. На одном из деревьев под нами расселись сотни воробьев. Их пронзительное чириканье было похоже на жужжанье большого трансформатора. Что она имеет в виду. О какой вине говорит. Чем это кончится. И все же мне хотелось, чтобы она сидела тут со мной, согреваемая прозрачным солнцем нежданно нагрянувшей весны, чтобы не уходила, чтобы не растворилась в унылой повседневности.
      – Может быть, вы психолог?
      Она вдруг рассмеялась, весело и непринужденно:
      – Не угадали. Я художница. Делаю картины из старых благородных тряпок.
      – Я откуда-то помню вашу фамилию.
      – Я тоже этим страдаю. Мне кажется, будто я все уже откуда-то знаю.
      Чересчур много, подумал я. Чересчур много разом предлагает мне эта женщина. Тогда она мне показалась совсем еще девочкой. Теперь я вижу, что это молодая женщина. И она видит, что я боюсь. Опасаюсь вылезти из своей раковины на дневной свет.
      Да, мы встретились во время войны. Она приехала к нам в отряд на мужском велосипеде. На ней было цветастое платье, какие тогда носили девушки, на ногах туфли на деревянной подошве, а по спине вилась толстая темная коса.
      Я запомнил цвет ее глаз, потому что рядом, вокруг, везде, на каждом шагу в лесу были озера, пруды, ручьи перелесок. Возможно, в тот раз я и обратил на нее внимание, хотя она, окруженная партизанскими командирами, лихими сердцеедами, вряд ли меня заметила.
      – Знаете, мне хочется вас обнять.
      – О, это уже что-то новое, – засмеялась она, озарив меня синевой своих глаз.
      Откуда на этом жалком свете такая кожа. Откуда такие ресницы, такой свежий рот. Легкомысленная расточительность скаредной природы. Поразительный феномен в потопе случайностей.
      – Вы не против, чтобы я изредка вам звонила?
      – Нет, конечно. Буду ждать.
      – Без всяких обязательств. Может, позвоню, а может, и нет.
      Да, мы познакомились с ней после войны. Она стояла на лесах у стены костела и шпателем соскребала что-то с изъязвленной поверхности. А потом этот шпатель упал на землю, и я его поднял, взобрался по лестнице и подал девушке с лесными глазами, которая была студенткой, обучалась не то истории искусств, не то живописи или прикладной графике. Она тогда что-то дружески мне сказала, и я ответил шуткой, а сам подумал: как жаль, что я ухожу, хотя мне не хочется уходить, как жаль, что нельзя остаться с ней навсегда вопреки всем и всему.
      – Пожалуйста, не вставайте,– сказал я, предупреждая ее намерение.
      – Хотите, чтобы я не уходила?
      – Да. Очень хочу.
      Она как-то печально улыбнулась и вдруг показалась мне совершенно другой, обремененной зловещей тайной или роковым предназначением.
      Между тем из-за деревьев вынырнула Анаис и направилась к нам с натужно приветливой улыбкой. Сегодня вместо шляпы она нацепила какой-то восточный тюрбан. Высохшее лицо с вертикальными, пугающе длинными морщинами было обсыпано кошмарной коричневой пудрой. На ходу Анаис нервно поправляла вылезающие из узла мятые бумаги и драные тряпки.
      – Здравствуйте,– сладко пропела она.– Добрый день. Позвольте угостить вас сигаретой.
      – Добрый день. Спасибо, мы не курим,– не скрывая удивления, ответила Вера.
      – Жа-а-ль, – протянула Анаис– Я иду в монастырь. Туда, вниз. – Рукой с окурком она, как балерина, описала полукруг, сверля меня многозначительным взглядом.
      И пошла, но как бы нехотя. Останавливалась, пятилась, безуспешно раскуривала погасшую сигарету. Откуда-то прилетели голуби. Хлопая крыльями, садились рядом с ней в надежде на угощенье.
      – Это муза павшего режима. Призрак минувшей эпохи.
      – Вы ее знаете?
      – Да. Познакомились в комиссариате. Где ее только не встретишь. На митингах, в костеле, в участке. И всюду наводит страх на людей. Наше общее угрызение совести.
      Позади нас, в музыкальной школе, раздались звуки рояля. Кто-то разучивал сонату, которую я помнил с давних времен.
      – Бедная,– шепнула Вера.
      – Все мы бедные. Я здоров, но тяжело болен. Страдаю атрофией той неизвестной железы, которая заставляет совершать привычные движения, включаться в будничную суету, велит по утрам вставать, бриться и выходить из дому, чтобы вырвать кусок у ближнего изо рта. Честно говоря, я чувствую себя в некоторой степени обманщиком. Все видят во мне конкурента, а я безвреден. И дело тут не в возрасте. Потеря интереса к жизни, ослабление воли, апатия усталого организма. Нет, это случилось внезапно, в один день.
      Я от кого-то заразился, подхватил неизвестный вирус. Думаю, нас много. Все те, что молчат или улыбаются без слов.
      – А я люблю жизнь,– сказала Вера. Достала из сумочки помаду и стала подправлять рисунок губ.
      – Вот я вам и представился. Не с лучшей стороны.
      – Да я же вас знаю. Может, я давно за вами охочусь.
      Смутившись, я принялся носком ботинка стирать белый рисунок мелом, начертанный на плитах дорожки детской рукой.
      – Мне пора идти. Проводите меня немного?
      – Конечно. – Я вскочил со скамейки. Страшная проблема разрешилась сама собой. Она жива, я вижу у нее под ухом, под прядкой волос, под нежной кожей, чуть дымчатой от прошлогоднего загара, в том месте, которое будто создано для поцелуев, медленно пульсирующую жилку. Она жива.
      Потом мы шли по Краковскому Предместью. Я вдруг почувствовал какое-то радостное облегчение. Что-то ужасное закончилось, а что-то тревожное, но приятное начинается. И я, если наберусь смелости, могу сделать так, чтобы это продолжалось, а могу завтра забыть и снова погрузиться в летаргический сон.
      Со стороны Старого Мяста надвигалась очередная колонна демонстрантов. Я с удивлением увидел шествующего в первом ряду президента. Теперь, на улице, ясным солнечным днем, он походил на обросшую черным мхом кочку из лесного урочища. Президент тоже меня заметил и что-то сказал идущему рядом человеку. Оба отделились от колонны и торопливо зашагали к нам.
      – Привет, мой юный друг! – воскликнул президент.– Хочу познакомить вас с великим человеком.– Он указал на своего спутника, который был поразительно похож на атамана Хмельницкого. Сзади с его лысого черепа свисал слипшийся от пота оселедец. – Лидер Фиолетовых.
      Хмурый атаман небрежно поклонился и уставился на Веру.
      – Мы идем на Бельведер,– сообщил президент, нервно шевеля бровями, похожими на веточки кладбищенской туи.
      – Сейчас все ходят к Бельведеру, – сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
      – Естественно. Бельведер – символ нашей независимости, которая обычно у нас бывает не дольше весенней грозы. Надо пользоваться случаем, – засмеялся президент.
      – А потом что?
      – Потом очередной раздел. Кто-нибудь непременно на нас позарится.
      – А Сыны Европы?
      – Сыны Европы вас спасут. Прощайте, мадам. Пока, мой юный друг.
      Но лидер Фиолетовых, похожий на атамана Хмельницкого, стоял как столб и пялился на Веру.
      – Пан президент, мне по ошибке выдали ваш бумажник! – крикнул я.
      – Оставьте у себя. Мы еще встретимся, – и потянул своего соратника в ряды демонстрантов.
      У стен домов дремали наркоманы, выставив перед собой истрепанные картонные таблички, призывающие прохожих подавать милостыню. Румынская цыганка, остановившись, начала переписывать на свою картонку мольбу молодой наркоманки. Та внезапно очнулась и ревниво повернула свою табличку обратной стороной.
      – И все-таки я люблю жизнь. Такую, какая она есть, – сказала себе Вера. -
      Идемте.
      – Почему вы так настойчиво это повторяете?
      – Потому что это правда.
      Возле колонны короля Зигмунта на Замковой площади представители каких-то двух соперничающих политических партий ожесточенно дрались, колотя друг дружку разноцветными транспарантами. Но никто из прохожих не обращал внимания на эту историческую битву. Площадь пересекала, приплясывая под грохот бубнов, процессия приверженцев экзотической восточной религии. В отдалении, у подножья серых нагромождений Праги, голубовато мерцала вздувшаяся от весеннего паводка Висла. Может быть, она права. Может, еще стоит полюбить жизнь.
      Я украдкой покосился на Веру. Она шла, выпрямившись, зажав под мышкой сумочку с позолоченной цепочкой. Близоруко щурясь, смотрела вперед.
      Странно, что Господь Бог не пожалел сил, чтобы с таким артистизмом создать именно эту молодую женщину. Обычно провидение предназначало подобных женщин другим мужчинам, а я только издали на них поглядывал. Быть может, моя жизнь автоматически продлилась из-за случайной ошибки в программировании судеб.
      Мы замешались в стадо туристов. Между контрфорсами стен примостились художники из России, Украины или Белоруссии, специализирующиеся на моментальном изготовлении портретов. Где-то неподалеку постанывала шарманка.
      Вера остановилась перед железными воротами.
      – Я пришла, – сказала. – Спасибо.
      – Это вам спасибо.
      Мы стояли лицом к лицу, улыбающиеся и смущенные.
      – Я рад, – шепнул я.
      – И я рада.
      Мне хотелось еще что-нибудь сказать. Странная смесь печали, радости, страха и внезапной надежды переполняла мою больную голову. По спине опять пробежала холодная дрожь, хотя все вокруг утопало в преждевременном тепле ползущего над самыми крышами солнца
      – Не знаю, что сказать.
      – Ничего не говорите.
      – Ну так что?
      – Ну так что?
      – Лучше всего подождать. Посмотрим, что принесет жизнь.
      – Не знала, что вы такой осторожный.
      – Осторожный, недоверчивый и педантичный.
      – Посмотрим-посмотрим.
      – Это очень рискованно.
      – Увидим. До свидания.
      – До свидания.
      Она скрылась в тени подворотни. Уже совсем другая, чужая, из иного, неведомого мира. Вот так, шепнул я.
      И тут в каком-то открытом окне заговорило радио. Не старый, но очень скрипучий голос с надрывом вещал:
      – Черная земля скована льдом. Серые деревья побиты морозом. Мокрое небо замерло в неподвижности. Белая бумага скрипит под пером.
      Одна из последних зим нынешнего столетия и нынешнего тысячелетия. Все мои близкие незаметно растаяли в темноте. Они уже на том берегу или в совершенно другом измерении. Но что такое тот берег или неизвестное измерение. Еще одна изощренная выдумка с целью приукрасить монотонное движение скромного потока мелких событий, незначительных происшествий, неглубоких душевных травм, недолгих депрессий, крохотных взлетов и нарастающего гула, но что это за гул – усталости, бунта или вечного хаоса?
      Белая бумага скрипит под пером. Вокруг леденящая пустота скупо обогреваемого города. Иногда пробежит, не оставляя следов, бездомная дворняга. На горизонте маячит сгорбленный силуэт человека, бредущего неведомо откуда и куда. Не хватает только звездочки на остывшем небе. Но и звезд уже нет. То есть, возможно, они еще есть, но на них никто не обращает внимания. Иногда только какой-нибудь малыш задерет головку и скажет: «О-о-о!» И мы увидим проткнувшую темноту робкую анемичную капельку холодного света. Только белая бумага скрипит под пером, как прошлогодний снег.
      Я ехал в автобусе, с трудом пробиравшемся по улицам, то и дело застревая в пробках: дорогу преграждали шествия и демонстрации, одни поскромней, другие повнушительнее. Пассажиры безучастно смотрели через грязные стекла на этот парад лозунгов, призывов и обещаний. Весны как не бывало. Со всех сторон дул холодный ветер, принося запахи недавней зимы.
      Потом я вошел в комиссариат, где все еще продолжался ремонт. Арестанты и маляры шастали по коридорам, застеленным старыми газетами – прессой былых времен. Я зашел в комнатку дежурного полицейского. Это был худой, заморенный и нерасторопный молодой человек.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10