Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мужские рассказы

ModernLib.Net / Константинович Александр / Мужские рассказы - Чтение (стр. 5)
Автор: Константинович Александр
Жанр:

 

 


      — Ты должен сам себе помочь. А я рядышком буду. Вот только притронуться к тебе не могу. Разделимы теперь мы с тобой. Моё времечко против твоего течёт. Совсем в другую сторону.
      Моё детское упрямство подсказывает мне самый простой и верный путь. Я вскакиваю с лавки и подбегаю к матери. Она не успевает и слова молвить, как я хватаю её за руку. Могильный холод пронизывает мою руку, втекает в грудь, перехватывая боль. Миг ослепительной ясности вспыхивает в моих глазах. Мать что есть силы отталкивает меня прочь.
      — Нельзя, сынок! Это — погибель.
      С ней что-то происходит. Я вижу, как дрожат её плечи. Она тянется к окну, и её долгополый саян превращается в полосу белого света.
      — Не отрекайся от жизни, сынок…
      — Подожди, мама! — кричу я ей. — Что с тобой?!
      — Тепло твоей руки прогоняет меня… Помни, что я тебе говорила. Она исчезает. Уже совсем другой голос добирается до моего слуха:
      — Как бы далеко ты ни уходил, всё равно вернешься ко мне. Это снова он. Нет больше горницы, нет моего детства, а есть только раскидистое небо над головой и холодное осеннее поле. Высоко стоит день, и в дневном прогреве киснут почерневшие травы. Как пересохло в горле. Хоть бы глоток воды. Упираясь ногами в землю, начинаю ползти. Получается плохо. И боль всё злее и беспощаднее.
      — Ну что, ждал избавления, а обрёл новую муку?
      Не отвечаю ему, берегу силы. Ползу спиной, отталкивая землю ногами и вытягивая плечи. Он снова говорит:
      — По правде сказать, я люблю таких как ты. Сильных, жадных до жизни. Вот на иного смотришь, и понять нельзя, за что ж его так судьба наказала. Ладно, если б только телом не вышел. Но ведь и душа мертвяцкая.
      — Тебе этому, вроде бы, радоваться нужно, — вступаю я в разговор, — когда душа мертвяцкая.
      — Почему же радоваться?
      — К тебе, выходит, ближе.
      — Вовсе нет. Жить со смертью в душе — значит обманывать сразу двоих. Эти поклоняются мертвецу распятому, наделяя его вечной жизнью. Говорят о жизни, а поклоняются мёртвому. Ждут, что он придёт их судить. Ждут живого, а он их уже судит. Мёртвый. Ведь его закон — для мёртвых. Сам посмотри: покаяние, непротивление, угнетение плоти, отрешенность от жизненных благ. А где стоят их алтари? Среди погостов, среди мёртвых. А кто им даёт заступничество? Святые мощи, то есть остатки трупов. А когда у них рождество? В корочун, в праздник смерти. А кто их святые? Убиенные, замученые и растерзанные. Ни одного живого и здравствующего. Так в чём же тут живое?
      Я не отвечаю ему, не пытаюсь постичь его правду. Я ползу. Упрямо и зло. Мне больно, но боль теперь вызывает какую-то звериную ярость и придаёт новые силы. Протест, кипящий во мне с этими силами, гонит меня прочь от подавленного созерцания собственной беспомощности и нужды. Подумаешь, боль. Раз больно, — значит живу. Болеть может только живое. Сильно болит потому, что сильно хочет жить моя распоротая грудь. Буду ползти дальше. Выскребом себя возьму, изведу себя, но здесь не останусь! Злость во мне кипит и я говорю ему:
      — Что же ты меня за подол держишь, если любишь таких, как я? Отпусти. Уйди себе прочь.
      — Да я бы ушёл, — отвечает нежить, — но не верю я в твою силу. У тебя порыв. Красивый порыв. Потому ты и совесть вспомнил. Но он пройдёт… Если бы ты мог сейчас представлять себе всё так, как оно есть, как оно есть против тебя, то вряд ли бы воодушевлялся. У тебя рана кровоточит. А до леса так далеко. Скоро ты совсем обессилешь. Так что я не уйду. Да, он прав. За день мне поле не переползти. Собираюсь с силой, переворачиваюсь на бок, подаюсь на ноги. Пошло. Держу тело-то! Шатко, но стою. Вот только голове совсем плохо. Делаю шаг, другой, и голова меня уводит в дым, и тело обвисает и проваливается к земле…
      Где это я? Лес стоит чёрный, стоит вороном, не шелохнется. Не по себе как-то. Но вот дымком потянуло из-за деревьев. Шаг проваливается в прелый валежник. Разгребаю ветки, а лес не пускает, упирается ветвистым гольём. Ветки хрустят и ломаются, выдают меня лесной затайке. Вот и костерок в завале. Наши в повалочку. Михалко Мелетич угли разгребает.
      — Эй, братцы, — кричу им, — вы что тут осели? А ну айда за мной!
      — Ты, что ли?
      — Ну а кто ж ещё. Давайте, шевелитесь.
      — Погоди. Садись вот с нами. Мелетич, налей-ка ему клюковины.
      — Какой клюковины, владимирские в поле!
      — И владимирским клюковины нальём, — невозмутимо отвечает мне Рад Плескович, и все тихо смеются.
      — Да вы что, с ума посходили?!
      — Погоди, будет кричать-то.
      Рад Плескович вытягивает губами настой из попойника. Говорит:
      — А что, скажи-ка, много там владимирских?
      — На мою душу хватило.
      — Вот и на наши тоже пришлось.
      — Э, да хватит языком травить. Ты, Плескович, хоть и десятник, но совсем, видно, про дело забыл. Пошли-ка.
      Плескович смотрит на меня равнодушным взглядом, тихо отвечает:
      — Куда ж нам идти теперь, мы своё уже отходили. Это ты ходок.
      — Как так?
      Смотрю и понять не могу. Плескович стряхнул с попойника последние капли в траву.
      — Ведь мы ж убитые все. В один час с тобою. Каждый своё взял. И так уж нас обошли, точно знали наверняка, где наш брат в землю зарылся. Плохой из меня десятник вышел — людей загубил, и владимирцев подсидеть не смог.
      — Как убитые? И я, значит, с вами? Я-то как, скажи. Ну посмотри на меня, Плескович.
      Он вздыхает:
      — Не пойму, то ли тут, то ли там.
      Будто глаза обмакнуло слезой. Поплыли рыскачи, с дымом перемешались. А дым отошёл в чёрное-чёрное небо. Нет, это не небо. Это лес склонился надо мной. Вороным крылом запахнул меня. Слышу — ветки хрустят. Идёт кто-то. Я за дерево. Таюсь. Может, владимирские? Идёт прямо на меня. Нет, здесь я открыт, надо в траве затаиться, — вон, что берёзу заворостила со всех сторон. Наклоняться больно, но делать нечего. Трава-то горькая какая. Язвит кожу, точно пожёгой мазана. Всё, теперь затаись!.. И как это ни один сторож не уберёгся. Понять не могу. Высмотрели нас, что ли. Но чтоб всех сразу! Какая-то в этом тайна есть. Не просто так вышло.
      — Ну, что неразлучны мы с тобой? — слышу знакомый голос. Опять он. Цепляюсь руками за берёзу, встаю на ноги.
      — Выходит, что неразлучны. Твоею волей. И что ты ко мне прицепился?
      — Не во мне дело. Смерть ты за собой водишь. Вот и давеча в поле так хватился об землю, я уж думал — всё.
      Теперь только до меня доходит, что лес этот вовсе не плод моего воображения.
      — Так как же я сюда попал? — спрашиваю.
      — Приполз. Без чувств был, но полз. Землю ковырял, как червь.
      Я вдруг вспоминаю разговор с Плесковичем. Осторожно спрашиваю своего пастыря:
      — А что, скажи, ты товарищей моих забрал?
      — Забрал, было дело. Один и охнуть не успел. Другого уговаривать пришлось, вот как тебя. Но он посговорчивее оказался.
      — Вот, значит, как. А по какому такому случаю им выпало умереть?
      — Да пошто тебе знать? Мёртвые живым своих секретов не выдают.
      — Какие у мертвых могут быть секреты?
      — Не скажи. Это в миру секретов нет, всё лежит как на ладони. А смерть такое обнажает, благо вы потом вспомнить ничего не можете.
      — Вся жизнь человеческая, — возражаю я, — это поиск пути. Пути праведного над праведными или подлого над подлыми. А ты говоришь — в миру всё глазам открыто. Да кабы так было, народ горя не знал. Беда не в том, что человек ни во что не верит, а в том беда, что верит ни во что!
      — Ерунда! — противится он. — Для того, чтобы понять мир, не нужно ходить дальше собственного огорода. Истина для вас — приговор или оправдание своих заблуждений. Вы можете убеждать, вы можете верить сами, но это ни на шаг не приближает вас к ней. А почему? Не то ищете. Вы ищете понимаемое вами. Для вас истина понимаема. Это изначальное условие вашего поиска. А если нет? Ведь каждый понимает всё так, как ему свойственно понимать. Ты считаешь это бедой человека, говоря, что он верит ни во что, а я считаю это его свойством. Тогда, когда человек станет верить не в это , может быть он чего-то и уразумеет.
      — Вера есть венец человеческого познания, — прерываю его я.
      — Абсолютное заблуждение. Верят как раз в то, что не познаваемо.
      — Но ведь верят и познают.
      — Ты имеешь в виду Бога? Познание Бога — только плод вашего воображения. Эта вера — пример вашей потребности в верховном господине. Назидательном, одновременно жестоком в каре и добром по облику. Ты же не оставил Богу решать свою судьбу. Сам стараешься. Так в чём тогда твоя вера?
      Мы идём по лесу. Тишина кругом, даже ветер ветки не забеспокоит. А лес стоит прозрачный, будто в воде отражённый.
      — Куда ты путь держишь? — спрашивает мой соглядатай.
      — Воды надо сыскать. Родник здесь есть, мы из него воду брали. Вода в нём сладкая, как на земляном меду настоянная. Хоть жар в груди перехвачу.
      Ближе к роднику лес загустел. Не пускает. Пробираемся с трудом. Где с подлаза, где с навала. Вижу родник. В овражке, в прелой ольховой пади, вымывает он ручейком скат-дорожку. Ноги разъезжаются, и я лечу вниз, в земляную кашу гнилового листовала и сучья. Какая-то коряга врезается мне в грудь, да так, что от боли свет меркнет в глазах и всё проваливается куда-то.
      Тошнотная горечь во рту. Темно, непродышливо. Передо мной женщина. Босоногая, гладкощёкая. Размешивает какое-то варево.
      — Ты кто? — спрашиваю.
      — Лежи, не вставай. Меня бабушка послала снадобье тебе изготовить.
      — Какая бабушка?
      — Моя бабушка.
      Никак в толк не возьму, что за бабушка такая. Ну да ладно. Бабушка так бабушка. Вижу перед собой молодые, белые руки. Вот они гребут в кузовке пух лебяжий, вот окунают пух в плошку со снятым варевом. И голос оживляет слова заговора:
      — Огнь-батюшка! Травка-матюшка! Дух-тух-передух, огнепёровый петух! Перья распущу, язвы полощу. Немочь — поклевом, нежить — поедом. Дух-тух-передух, огнепёровый петух! Снадобье она творит без спеха, с разбором, с ожиданием.
      — Давай же!
      — Стоять оно должно, томиться.
      — Некогда мне. Идти пора.
      — Толку не будет, ещё не подошло.
      Я откидываюсь на лежанку, вздыхаю.
      — А кто ты будешь?
      — Малашей меня зовут.
      — Прямо как дочку мою.
      Что-то удивительно знакомое проступает в лике моей берегини.
      — Кабы она не была моложе тебя годков на пятнадцать, я бы вас не различил.
      Малаша улыбается моим словам, и её улыбка ещё больше напоминает мне о дочери.
      — Кто старше, кто моложе — поди разбери, — говорит молодая знахарка и снова берётся нашёптывать заговор. Я тороплю её:
      — Давай, прикладывай, будет толк.
      Её нежные пальцы подносят жгучую мякину к моей груди. Порезь заязвила, заскреблась болью. Ничего, терпимо. Давай, жги, пробирай до косточек.
      — Затянет?
      Малаша не слышит, толчёт губами заговор, головой покачивает. Грудину мне стянуло. Во все кровотоки осаживается снадобье. Подпекает, покусывает.
      — Теперь упокоить нужно рану, — говорит знахарка. — Да чтоб ветерком не засквозило. А как немножко займётся, можно и солнышком припечь.
      — Где ж нынче солнца взять. Солнце теперь упочило, — говорю, а у самого веки слипаются, тяжелеют. Хорошо мне, и боль отступила.
      — Только ты не спи, — затревожилась Малаша. Толкает меня в бок.
      — Почему ж не спать? Без сна уж почитай три ночи…
      — Не спи, нельзя тебе.
      — Да как же не спать?
      — Он тебя утянет спящего.
      — Кто утянет? — не понимаю я.
      — Ясно дело кто.
      — А, смертный сторож.
      Малаша молчит, тихо кивает.
      — Откуда ты про него знаешь?
      — Бабушка сказывала.
      Я вздыхаю. — Не утянет.
      Тусклый свет коптильника жёлтым пятном плывёт перед глазами. Стены поползли, затуманились…
      — Проснись! — слышу я сквозь сон. Малаша кричит. Превозмогая немощь, открываю глаза. Прямо передо мной две страшные, когтистые лапы. Сразу прихожу в себя.
      — Эх, одного мига не хватило, — слышится его голос. Я лежу ни жив, ни мёртв. Чуть в лапы ему не сорвался. Столько времени держался и вот. Переведя дух, поднимаюсь на ноги. В лесу потемнело. Должно быть, смеркается. Удивительно, но грудь не болит, и жара нет. Видно, подействовало Малашино снадобье.
      Мы шли по древяным заломам, мимо посохших стволов, лежащих на растопыренных ветках, через чахлую поросль и непролазное куставьё. Шли и молчали. Он заговрил первым:
      — Ты на меня не злобься. Я своё дело делаю.
      — И что это за дело?
      — Чистить белый свет от нежити.
      — Делай, мне то что.
      Под ногами — ягодная засыпь. Ещё не разорённая птицами и зверьём. Он издали смотрит на мои голодные старания.
      — Смотри, живот вздует.
      — Ничего, кусток оскверню, — отвечаю ему полным ртом ягод.
      Сквозь поросль блеснуло закатное солнце. Я уронил лицо в ягодник. Солнце! Только теперь я понял, что живу. Всему вопреки. Вижу этот мир, дышу его воздухом… А в лесу стояли осенины. Поздние, запоздавшие. Холод совсем отошёл, распечатав пахучие застойны. Воздух — хоть ложкой черпай. Десной медовар! Так пахнет только в наших лесах. С горчинкой, с подпалом.
      Медленно догорало закатное золото. Ползло по веткам. Уже в сумерках мы вышли на тропинку. Я и не знал, что здесь есть жильё. Лесной кордон. Сырые ёлки расступились и невдалеке показался двор. Он был неказист и едва приметен среди обступивших его еловых громадин. У меня защемило в груди. Случайно посмотрел я на своего пастыря. Его трепещущие одежды развевались точно полотнища знамён.
      — Ну вот мы и пришли, — торжественно сказал Ангел Смерти. — Здесь тебя ждёт интересная встреча.
      Я перевёл взгляд на безмятежный закуток жизни, к которому вела лесная тропинка. Не верилось, что там, в покое и отрешённости меня ждёт роковое испытание. Что ещё могли означать его слова? Ладно, будь что будет. Я пошёл вперёд. Потянуло дымком. Берёзой топят. Только её дрова дают такой сладкий припашок. Вот уже видно, как из дымового оконца тянется к небу дымок. Кто-то хозяйничает во дворе. Чушки берёзовые рубит. Схоронившись за могучей, разлапистой ёлкой, ухватив рукой ветку, я присматривался к происходящему на лесном подворье. Вот показался человек с берёзовыми околками в руках. Он подошёл к низенькой двери, подцепил её ногой, удерживая свою ношу и повернулся ко мне лицом. Дверь скрипнула, и человек пропал за порогом. Я перевёл взгляд на демона. Тот, видимо, получал удовольствие от того, какое впечатление на меня произвело увиденное.
      — А скажи-ка, — начал я, — ты, вроде бы, сказывал, что товарищей моих забрал?
      — Забрал, ну и что?
      — А скольких ты забрал? Помнится мне, что упомянул ты только двоих?
      Если б у него было лицо, должно быть, в этот момент, он улыбнулся. Я это чувствую. Значит, я прав. Он качнул головой. Мы поняли друг друга.
      Снова скрипнула дверь. Человек вышел во двор. Остановился и, заломив руки за голову, широко потянул плечами. Умаялся, видно. Я отпустил ветку. Она прыгнула вверх, и он посмотрел в мою сторону. Проклятая ветка! Вот он поднимает с земли топор и настороженно ступает в мою сторону. Это — Мелетич. Он жив. И не в городе сейчас воюет, а хоронится в пустом и тихом лесу. Вот почему сторожей обложили кольцом и тихо вырезали. А он, значит, здесь. Ах, Мелетич! И всё-таки в это не верилось. Я знал Михалко Мелетича почти два года. Он был и при прошлом наезде владимирцев и воевал с ними. Ведь воевал! Да, Мелетич, жаден ты до многого. И жить любишь не малым. А тот, кто жить любит не малым, всегда найдёт кому, когда и за сколько совесть свою продать. Теперь Мелетич шёл мне навстречу, ещё не зная, кого ему послала судьба. Нас разделяли десятка два шагов, не больше. Ну, теперь не ошибиться. Я выхожу вперёд, и оттягиваю на себя единственную разделяющую нас ветку.
      — Ты? — чуть не вскрикивает Мелетич.
      Какое-то время он смотрит на меня немигающим взглядом, потом украдкой оглядывается по сторонам. Боится чужих глаз? Даже здесь, в этом пустом лесу? Вот и выдаёт себя. Одним только вороватым оглядом. Теперь у него горят щёки. Должно быть, решился. Он весь напружинен. Вцепился в топор и напористо идёт на меня. Я считаю разделяющие нас шаги. Восемь, семь, шесть, пять… И тут я говорю с надломом в голосе:
      — Знаешь, а ведь это я вас выдал!
      Попало! Он оцепенел. Сделал ещё шаг, ещё, и остановился, обалдело глядит на меня. Пытается осознать вероятность услышанного. Сейчас поймёт, что его дурачат. Между нами только ветка, которую я натягиваю всеми силами. Если мне и не жить, то этого я утащу с собой. И я бью. Мелетича ногой в живот. Из-под ветки. Так бьют только тогда, когда хотят кого-то утащить с собой. Мелетич скрючивается, и я отпускаю натянутую ветку ему в лицо. Хороший удар! И прикрыться противник мой не смог — слишком крепко топор держал. От удара Мелетича сбило с ног. Я поднял оброненный им топор и встал над лежащим. Тяжёлый топор у Мелетича. И слабыми своими руками держу я его над головой предателя. Держу, а ударить и силы нет. Но тут Мелетич приходит в себя и вскакивает точно ошпаренный. Тяжёлый топор у Мелетича…
      Я сажусь на траву перед лежащим. Нелепо всё получилось. И тут я замечаю на ветке, что мне жизнь спасла, могучего ворона. Такого матёрого, смального. А демона-то и нет нигде. Оглядываюсь. Нет! хотел я было ворона спугнуть, но что-то рука на него не поднялась. А он вдруг вспорхнул с ветки, да прямо к Мелетичу. Я аж зажмурился. Сел ворон Мелетичу на грудь и крыльями его прикрыл. Ух, когтищи-то какие! Видел я их уже над собой. Приходилось. Мелетич дрогнул, застонал и дух испустил. Ворон сверкнул на меня глазами и поднялся над лесом, тяжело и осадисто полоща сильными крыльями. Покружил над поляной, посмотрел на меня сверху и подался прочь. Получил своё.

Дом у дороги

      Река шумит. Выкатывает и разбивает волну по песчаной отмели. Гулко, с подвоем и тревогой. Со стороны залива поднимается ветер. Пристань и окаменевшие мостки протягивает брызгами. Их разносит далеко, до самого пригорка, где чернеет пустая и заколоченная будка со ржавой вывеской «МЕЗЕНЬ».
      Парома не будет. Волна бьёт в пристань, и на полвзгляда вперёд уже ничего не разобрать. Сырое месиво реки и ветра. Понятно, что парома не будет. Да и кого везти? Одного меня, больше некого. Сердце скулит побитым псом. Надо было ехать до города, а оттуда на электричке. И что меня сюда потянуло? Необъяснимо. Просто провал рассудка.
      Начинается дождь, а парома не будет. Маленькая, умирающая пристань на широкой, как дорога, реке. Просто остановка, никому не нужная на этой дороге. Совершенно обречённая бесполезность. Похожая на трагедию. Единственный, кто оправдывает её существование — это я. Сейчас, здесь, среди дождя и ветра. А может быть, наоборот? Может, это она оправдывает моё существование, обречённая и бесполезная пристань?
      Я ухожу. По скользкому настилу окаменевших досок. По сходням, переброшенным через гнилую воду отстойной канавы. По мосткам, вбитым в песок. Я ухожу, но идти мне некуда. Но лучше идти никуда, чем верить и ждать чего-то, что никогда не произойдёт.
      Дождём располоскало дорогу. Я ступил на травяной прокос, что привалился к дороге, и двинулся навстречу неизвестности. Где-то должна быть деревня. Не могла же пристань находиться далеко от деревни. Однако странная логика нашей сельщины скоро доказала мне противоположное, — деревни не было, а дорогу мало-помалу забило травой. Нехожень. Куда ни посмотри, нехожень. И тут я заметил едва приметную тропинку. Даже не тропинку, а так, след на недокосе, протоп. Человек шёл торопливо, широко. И траву он подбил только носочком. Точно не шел, летел. Вдали от жилья так не ходят. Значит всё-таки есть деревня. И когда за пригорком открылась луговая низина, я увидел огонёк. Ясный и теплый, как осколочек солнца. А если не пустят? Народ-то разный. Или просто побоятся. Что-то очень тихо. И собаки не дёргают слух своей хриплоголосой, дежурной злостью.
      Сквозь завись дождя проступило неясное, размокшее очертание жида. Его прожигала горящая на крыльце лампочка. Однако в доме было темно. В деревнях ложатся рано. Хлюпая сапогами по затопленой траве, я дрался до крыльца. Крепкие ступеньки отзвучили мой шаг. Я замер у двери. Вдохнул сырого воздуха и постучал. В сонную тишину дома обрывисто и тревожно ворвался мой натиск. Рука в ожидании сдержала кулак. Интересно, что там сейчас происходит. Какая-нибудь беззубая старуха, едва шевеля полуживыми, выцветшими глазами, обратила своё удивление к запертой двери. Должно быть, решила, что это стучит её одиночество рукою обмана в забитые тишиной уши. Я постучал громче и настойчивей. И снова мне ответила тишина. Нет, это стучит моё одиночество по запорам этой затерянной в дожде пристани человеческого тепла. Стучит зло и настойчиво. А что там? Старуха, должно быть, свесила с палатей свои разопревшие лодыжки и, чертеня незваных гостей, слезает на лавку. Давай-давай, пошевеливайся! Выждав какое-то время, я нетерпеливо дернул за дверную ручку и, к моему полному удивлению, дверь открылась. Она была не заперта! Да, деревня честнее города и достойнее.
      Оттуда, из-за порога, пахнуло незнакомым духом. Я, почему-то, особо восприимчив к человеческому запаху. Точно зверь. Для меня запах кожи человека, его волос и дыхания указуют на человеческую персону лучшим образом, чем любые характеристики и рекомендации. Это жильё, во-первых, пахло женщиной, и, во-вторых, пахло совсем не по-деревенски. Такой дух, хотя и не выдаёт никакой особой благообразности, всё-таки не соединим с бесчисленными формами человеческой порочности. Уже радует. Чисто пахнет, значит чисто живут. А чисто живут, значит чисто мыслят. Я вошёл и закрыл за собой дверь.
      — Хозяева!
      Удивительны эти деревенские дома. Они так дорожат тишиной. Вот и мой голос будто провалился куда-то.
      — Есть кто дома ?!
      Тишина. Невозмутимая и всеохватная. Говорят, кто умеет слышать через тишину, способен понимать вкус простой воды и видеть, как растут деревья, — по-настоящему счастливый человек. Непонятно только, в чём же тут счастье.
      Сев на лавку, я попробовал осмотреться. Тяжёлые сумерки вползали в дом сквозь вымытые дождём окна. Непроглядный мрак уводил всё дальше и дальше от глаз едва различимое житейское добро. Его было немного. Только стол, два стула, какие-то полки на стене и массивный постамент углу. Должно быть шкаф, какие называются шифоньерами. Они визгяво скрипят и с годами начинают скашиваться на один бок. Да, ещё был диван. Вполне приличный, если судить по очертаниям. Я вдруг подумал, что это нехорошо, забравшись в чужой дом, притаиться в темноте. Неприятный сюрприз для хозяев. И кто знает, что вообще они могут подумать.
      После недолгих, но вполне драматических поисков выключателя, после нескольких сбитых со стены висячих безделушек и моего крушения на пол через подвернувшееся под ноги ведро, электричество оказалось в моей власти. Комнату обласкал ровный, неяркий свет.
      Глаза любят спокойную сдержанность воспитанных чувств. Здесь все было именно так. Так, как любят глаза. Без этого жуткого разгула хрусталя и сельмаговского фарфора, без россыпи картонных иконок по стенам вперемешку с чеканками писающих мальчиков и длиннокосых красавиц, с обязательным портретом Высоцкого с гитарой и Есенина без гитары, с полдюжиной тупых фотографических морд в портретном исполнении и горшково-цветочной ботаникой на подоконниках. То есть, всего того хлама, что так дорог душе простого человека. Здесь ничего этого не было. Я рассматривал комнату и находил в ней всё большее внутреннее согласие со своими привычками и манерами. Впрочем, это были только мимолетные наблюдения. Обращаемость мыслей и чувств. Какое мне дело до этого дома и его хозяев.
      Откинувшись на спинку дивана, я придался блаженной дрёме. И тут по мне ударил чей-то взгляд. Из темноты. Из застывшего сумрака дальнего угла комнаты. «Приятная» неожиданность, нечего сказать!
      Поднявшись с дивана, я не очень уверенно шагнул навстречу этому взгляду. Дальняя часть комнаты была почти не освещена. Там находился кто-то совершенно нераспознаваемый. Казалось, что его скрывает не только темнота, но и тайна.
      Всё оказалось куда проще. На книжной полке стояла большая фотография. С неё на меня смотрела молодая женщина. Этот живой и проницательный взгляд странно притягивал моё внимание. Я повертел фотографию в руках, поставил было на место, но почему-то снова взял и вернулся с ней к жёлтому пятну электрического света. Поставил фотографию на стол и сел напротив. Передо мной была женщина с глазами цвета августа. Она молчала, но мне вдруг показалось, что я слышу через эту тишину. Она молчала так открыто, словно допускала к душе того, кто умеет слушать ее молчание. Магическая красота её вовсе не рисовалась типичностью женского общеподобия. Она была такая одна.
      Я смотрел, постепенно забывая обо всём том, что со мной произошло. Внезапно я окликнул самого себя. Там, в глубине этого безудержного провала. Омут её глаз похолодел. Я вскочил со стула. Ну да, конечно, как же это я сразу не распознал! Ведь дом, в который я попал, был женским. Женским! Мужчина здесь не жил. Эти стены, эти обои, занавески на окнах и подушки на диване не знали крепкого мужского духа. Не несли мужского следа.
      Ну и что? Что это меняло? Вздохнув, я снова сел напротив фотографии. Пододвинулся к ней вплотную. Мне показалось, что она едва заметно улыбнулась. Должно быть, в ответ на моё прозрение.
      Почему эта женщина живёт здесь? Так далеко от того мира, который пришёлся бы ей впору. Что вообще можно здесь делать?
      Интересно, что она читает? Стенные полки с небрежной россыпью книг уже давно привлекали мой интерес. Хранимые книги так же много могут сказать о человеке, как и его запахи.
      В неразличимой темноте я взял наугад какой-то том и поднёс его к глазам. Н.А.Дмитриева «Краткая история искусств». Ого! Вот почему здесь царит такое согласие простоты и гармонии. Но что же может делать в лесной избе женщина, просвещённая в сути прекрасного? Понял, она — сельская учительница. Единственный, в своём роде, носитель культуры в здешнем захолустье. Недавно закончила институт и здесь оказалась после распределения. В деревне избы не нашлось, поселили сюда. Далеко, зато независимо.
      Чувствуя новый прилив духовных сил и вдохновленный собственной прозорливостью, я вернулся на прежнее место.
      Фотография смотрела на меня спокойным, тёплым взглядом. Возможно, в нём появилась интонация познавания, может быть изучения моей персоны. Впрочем, что за чушь!
      Наверно, задержалась на родительском собрании. Может быть, даже останется ночевать в деревне. Жаль, очень романтичный мог бы получиться вечер. Правда, я выгляжу, как леший, и для полного равновесия душевных сил мне не хватает душа, куска мыла, свежей футболки и рюмки коньяка. Но и эту нехватку можно пережить. Жаль, что она так затянула Родительское собрание. Людям завтра в поле, душа моя! Двойки — это не показатель успеваемости, это символ деревенской полноценности. Оставь детей в покое. Они всё равно, кроме разбитых тракторов, водки и худых коровников ничего в жизни не увидят. Деревня — это приговор!
      Фотография смотрит на меня твердо, холодно. Вдумчивость её взгляда сменилась непроницаемостью. Ладно, буду ложиться спать, а то уже мерещится всякое.
      Освободившись от сапог, я распластался на диване. Где-то в глубине его паралоновой души держался простенький аромат не слишком дорогого женского парфюма. Тишина постепенно заслонила все мои мысли. В голове стало темно и тихо. Поволокло куда-то вниз. Отпустив прочь свою волю, я засыпал…
      Она стояла передо мной и распушала рукой волосы. Дождь не успел испортить их буйной свободы. Было в этом видении что-то необъяснимо беспокоящее, тревожное для души. Всегда, когда женщина трогает свои волосы, поднимая при этом руки, её жесты выдают большее, чем только заботу о волосах.
      — Вы бы сапоги оставили на крыльце.
      — Извините. — Чувствую хозяйскую власть. Упрёк чисто женский. Пол для них — религия.
      Она прошла по комнате, разнося босыми ногами дождевую свежесть.
      — Извините за вторжение, — промямлил я, — дверь была не заперта. Я скоро уйду.
      — Скоро?
      — Могу уйти и сейчас.
      За окном ночь, и мерно постукивают по крыше капли дождя. Хозяйка словно испытывает мою готовность выметаться вон. Беру сапоги и слышу её голос:
      — Да ладно уж, оставайтесь… Только ужина нет. На ночь есть вредно.
      — Не так вредно есть на ночь, как вредно не есть вообще. Вы, в принципе-то, ели сегодня? Хотите, расскажу, чем потчевал вас прошедший день? Утром чашка чаю, днём принесли молока с фермы, и вам хватило полкружки. Обедов в школе, конечно, нет. А вечером есть вредно. Так?
      — Почти так. Только про школу я не поняла.
      — Разве вы не учительница?
      — Нет.
      — Значит, мои догадки были неверны. А кто вы?
      — …
      — Давайте, я с трёх попыток определю. Председатель колхоза!
      —Нет.
      — Дочь председателя колхоза!
      — Нет.
      — Что, внучка?
      — Какое буйство фантазии.
      — Вы не боитесь одна здесь жить?
      — Это у нас уже идёт рубрика «Традиционный вопрос».
      — И всё-таки?
      — Не боюсь.
      — Почему?
      — Потому, что здесь никого не бывает.
      — Но я-то проник.
      — И это удивительно. Если не секрет, как вас сюда занесло?
      — Ждал парома, потом пошёл искать деревню. А вас?
      — Паром уже год как не ходит.
      — Значит, меня обманули на станции. А с виду был такой приличный старичок. И не подумаешь! В фетровой шляпе.
      — Он мог просто не знать.
      — То-то водитель не хотел сюда ехать… У меня сын на том берегу. В детском оздоровительном лагере. Бывшем пионерском. А всё-таки, что здесь делаете вы?
      — Летняя практика на пленере. Знаете, что это такое?
      — Слышал. Значит, вы художница?
      — В какой-то мере.
      — А почему вы одна здесь?
      — Возвращаемся к теме традиционных вопросов.
      — Нет, моё любопытство не имеет скрытого смысла. Просто такое одиночество чисто по-человечески неудобно, хлопотно и не безопасно.
      — А если я специально его себе создаю? Если оно мне необходимо.
      — Тогда понятно.
      — Что вам понятно? — она суетливо разбирает в шкафу бельё. Бросает мне сложенную простыню.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12