Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Меч мертвых

ModernLib.Net / Исторические приключения / Константинов Андрей Дмитриевич, Семенова Мария Васильевна / Меч мертвых - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Авторы: Константинов Андрей Дмитриевич,
Семенова Мария Васильевна
Жанр: Исторические приключения

 

 


Увенчанные белыми гребнями водяные холмы с шипением и гулом догоняли их справа, и то одна, то другая лодья тяжело задирала корму и на какое-то время ускоряла свой бег, седлая волну. Тогда совсем переставал чувствоваться ветер, и только гудели туго, без складок и морщин, натянутые паруса. Потом волна уходила вперед, и опадали перед расписным носом косматые усы бурунов. Судно спускалось в ложбину и чуть умеривало ход, ожидая, чтобы море снова подставило ему ладонь.

Харальд стоял на носу лодьи и смотрел вперед. Гуннхильд однажды сказала ему, что он всю жизнь будет плавать по морю, высматривая впереди маленький парус. Он посмеялся: «Там будет девушка, которая мне предназначена?» Сестра улыбнулась и ничего не пояснила ему. Теперь он иногда спохватывался, вспоминал о пророчестве и принимался добросовестно смотреть вдаль. Но в море, как и следовало ожидать, никаких парусов не было видно.

Ему нравились вендские корабли. Они были почти во всем подобны кораблям его отца, на которых он вырос. Почти — но не вполне. Так бывает, когда узришь в сновидении знакомого человека и знаешь, что это именно он, хотя его лицо почему-то изменило черты, как часто происходит во сне. Харальду казался непривычным и крой парусов, и рукоять правила, и форма кованых якорей. Сперва он гордо сказал себе, что корабли Рагнара Лодброка были, конечно же, лучше.

— Почему? — спросил Эгиль берсерк, когда Харальд поделился с ним этим наблюдением. — На мой взгляд, они построены не так уж и бестолково. Они даже способны нести весла на борту, когда люди гребут. Вендов я люблю не больше твоего, но не у всякого мастера получается так хорошо.

Эгиль, сын Тормода по прозвищу Медвежья Лапа, был сед, голубоглаз и могуч. Он всю жизнь прожил в доме у Рагнара конунга, своего побратима, сопровождал его в бессчетных походах и, как говорили, несколько раз спасал ему жизнь. Были даже и такие, кто видел, как Эгиль впадал в боевое бешенство и с медвежьим рычанием обрушивался на врага, делаясь неуязвимым для стрел и мечей. Он заслужил свое прозвище после того, как голым кулаком, без оружия, снес череп какому-то валландскому великану, подобравшемуся к Лодброку сзади. Последние несколько зим меч и щит старого берсерка большей частью висели на столбе в доме: как и его конунг, Эгиль Медвежья Лапа все реже отправлялся в боевые походы. И брал в руки оружие только затем, чтобы вразумлять молодых. Правда, когда он это делал, сразу становилось ясно, что зимы, выбелившие голову Эгиля, не отняли у него ни силы, ни мастерства.

«Я хочу, чтобы ты был рядом с моим сыном, если ему не повезет в Гардарики», — сказал Эгилю конунг. Медвежья Лапа тотчас подозвал молоденькую рабыню, делившую с ним ложе, и велел перенести свое одеяло на вендский корабль. Теперь, наверное, девушка горевала, лишившись могучего покровителя, и вовсю грозила его именем молодым воинам, желающим утешить красавицу. Эгиль был, может, и сед, но легок на подъем, как не всякий мальчишка. Кроме волчьего одеяла, кое-какой одежды и великолепнейшего оружия, у него не было имущества, способного привязать к месту. А женой и детьми он так и не обзавелся.

Харадьд подумал о том, что его отец никогда не отмахивался от советов старого берсерка.

— Значит, — спросил он, — ты полагаешь, что эти корабли мало уступают кораблям конунга, хотя и не особенно похожи на них?

— Полагаю, — кивнул Эгиль. — И не вижу причины, почему бы тебе не убедиться в том самому.

Харальд нахмурился, недовольный, что сам не додумался до такой простой вещи. Однако на ближайшей стоянке он заявил Сувору и Твердяте, что хочет одолеть следующий переход на их корабле:

— Надо же мне как следует познакомиться с вами и начать учить гардский язык!

Ладожским боярам ничего не оставалось, как только пригласить его подняться по сходням, и Эгиль взошел на вендскую палубу вместе с ним. Когда же корабли выбрали якоря и открытое море вновь закачало свою колыбель, Харальд отправился на корму, где по обыкновению сидел у правила Сувор Щетина.

— Сувор ярл, — сказал молодой викинг, — не дашь ли ты мне испробовать, хорошо ли твой корабль слушается руля?

Боярин чуть не спросил его, а случалось ли ему когда-нибудь править боевым кораблем, да еще на таком свежем ветру. Однако вовремя спохватился, подумав: сын Лодброка, почти наверняка выросший в море, чего доброго еще и обидится.

— А испробуй, — ответил он и слез с высокого кормового сиденья, позволявшего смотреть вдаль поверх голов людей, снующих на палубе.

Харальд пробежал пальцами по правилу, вырезанному в виде головы змея, держащего в зубах рукоять. Ладонь ощутила трепет рулевого весла, погруженного в воду. Харальд чуть заметно качнул его туда-сюда и прислушался к тому, как оно отзывалось. В глазницы змеиной головки были вставлены прозрачные бусины, горевшие на солнце красным огнем.

— У вас, — спросил Харальд Сувора, — тоже рассказывают про чудовище, окружившее собой всю населенную землю?

Чудовище, о котором он говорил, звалось Йормунгандом Мировым Змеем и доводилось родным сыном Локи, хитрейшему из богов. Однако не годится, находясь посреди моря, величать по имени злейшего врага мореплавателей. А ну возьмет и высунет голову из воды, услышав, что о нем говорят!

— У нас рассказывают про Сосуна, отнимавшего у людей дождь, — ответил боярин.

Харальд отлично справлялся с норовистым и чувствительным судном, шедшим вдобавок под полностью развернутым парусом, и Сувор чувствовал ревность. Так бывает, когда привыкаешь к тому, что конь, лодка или оружие слушаются только тебя одного — и вдруг выясняешь: кто-то — да притом мальчишка, зеленый юнец! — управляется с ними ничуть не хуже тебя. Вот так запросто берет в руки правило, отполированное твоими ладонями, влезает на сиденье, нагретое теплом твоей плоти, и предатель-корабль подчиняется ему радостно и охотно, так, словно не ты, а он здесь годы провел!.. Выглаживал вот эти самые досочки, смолил, красил и конопатил, берег любимое судно в шторм и в зимний мороз!..

…А может, все дело было в том, что Сувор до сих пор не родил сына, которому мог бы передать все, что знал сам. Только дочь. Да и ту половина Ладоги почитала не гордостью, а посмешищем и позором батюшкиных седин. Давно уже никто не называл девку именем, данным ей при рождении, а все больше насмерть прилипшим прозванием: Крапива. Сувор любил дитя свое без памяти, и была она, доченька, любовью и болью всей его жизни.

Младший сын Лодброка, сам того не желая, напомнил ему о ней, да так, словно на любимую мозоль наступил.

Харальду между тем очень понравилось управлять вендским боевым кораблем. И очень не понравилось то, как сопел и переминался рядом Сувор Щетина. Так, словно готов был в любой миг выхватить у него рулевое весло, если он, Харальд Рагнарссон, в чем-нибудь оплошает. Юноша подумал о том, что гардский вельможа, чего доброго, сейчас еще и советами ему начнет помогать, и отдал правило:

— Спасибо, Сувор ярл.

А про себя удивился, чем это Щетина так полюбился Хрольву, его воспитателю. Не только же за спасение жизни тот отдал ему драгоценный меч, которым весьма дорожил!

Эгиль в это время сидел на скамье с кем-то из мореходов, и они яростно спорили, двигая резные фигурки по расчерченной игральной доске. Как оказалось, на Селунде и в Стране Вендов придерживались разных правил игры, и было неясно, кто же из двоих одерживал верх.

Они сидели у самого входа в шатер, устроенный на палубе ради защиты от солнца, ветра и брызг. Как раз, когда подошел Харальд, кожаную занавеску откинула неуверенная рука, и наружу выбрался Твердислав.

Боярин, выросший на берегу государыни Мутной, с морем не ладил совсем. Уж все, кажется, сделал — и черного козла Водяному Хозяину подарил, и кишки от рыбы, выловленной в море, велел обратно в воду бросать, — а не помогало. Как покинули Селунд, так начал бедный Твердята бледнеть и худеть. Не мог удержать в себе ни куска, а когда желудок был пуст — извергал зеленую желчь. Сувору еще пришлось труда положить, чтобы приучить его нагибаться через подветренный борт. А то уж вовсе позор.

Вот и теперь Твердислав Радонежич, нарочитый посол, с серым лицом кое-как пробрался вдоль ближайшей скамьи, высунул голову между щитами на припадавшем к воде левом борту — и судорога стиснула тело.

Когда он отдышался и вытер со лба пот, прижимаясь спиной к бортовым доскам и чувствуя, как заново начинает нехорошо напрягаться внутри, Харальд сказал ему:

— Я знаю и таких, кто привыкал к морю, ярл.

Он проговорил это на ломаном варяжском наречии, которое Твердята более-менее понимал. Слова пролетели мимо ушей: у Пенька не было сил даже обозлиться, что кто-то заметил его слабость да еще и принялся о ней рассуждать. Боярин тщетно искал вдали хоть что-нибудь неподвижное, за что бы уцепиться глазами. Берег то возникал узенькой полоской на горизонте, то вновь пропадал.

— Люди поступают по-разному, — невозмутимо продолжал Харалъд. — Иные берут в рот камешек и катают его за щекой. Он вращается и отнимает вращение у того, что ты видишь перед собой…

Мысль о том, чтобы положить что-нибудь в рот, вызвала у боярина еще один приступ рвоты.

— Я был на причале, когда мы встречали тебя в Роскильде, и ты совсем не показался мне замученным морем, — сказал сын Лодброка.

— Там фиорд… там совсем не было волн, — прохрипел в ответ Твердислав.

— Ошибаешься, — покачал головой Харальд. — Были. Конечно, не такие, как здесь, но человек со слабым животом не смог бы ходить и разговаривать, как это делал ты. И знаешь, почему? Потому что у тебя было важное дело. Ты готовился беседовать с конунгом и даже не заметил, что в фиорде довольно сильно качало.

Тут боярин Твердята понял, что погиб окончательно. У него больше не было важного дела. То есть было, понятно, — держать перед светлыми князьями ответ о великом посольстве, о том, как склонял — и склонил ведь! — грозного Рагнара к замирению, да в знак вечного мира привез им почетным заложником его меньшого сынишку… Твердята уже пробовал сосредотачивать мысли на том, как вернется и встанет перед Вадимом и Рюриком. Не помогало. Или помогало, но совсем ненадолго. Наверное, потому, что до Ладоги — какое там, даже до Невского Устья!.. — еще оставались седмицы пути, и загодя собирать волю в кулак никакой необходимости не было.

Морская болезнь не только терзает тело, она еще и гнетет душу, искореняя высокомерие и стыдливость. Когда то и дело выворачивается наизнанку желудок, тут уж не до гордости. Твердислав поднял больные глаза на сына конунга, сидевшего на скамейке гребца, точно у себя дома, и сипло сказал:

— Я думал, вы, датчане, и знать-то не знаете, как море бьет…

— Мы, дети Рагнара, и правда не знаем, — улыбнулся Харальд. — Эгир и Ньерд чтят нашего отца и даруют нам свое благословение. Но к другим людям море совсем не так дружелюбно, и те выдумывают разные способы, как с ним поладить. Рагнар конунг говорил мне, что нам с братьями следует знать эти способы, поскольку вождь должен заботиться о своих подданных… и о друзьях, которым тоже порой приходится туго.

— Какие же это способы?.. — чувствуя мерзкое шевеление нутра, спросил Твердислав.

— Я слышал, как ты напевал про себя, умываясь во дворе на другой день после тинга, — сказал Харальд. — Я еще подумал, что люди, должно быть, не врут, говоря, что великие воины не обделены от богов никакими умениями. Редко бывает, что герою хорошо дается всего одно дело, а остальные валятся из рук. Ты не припомнишь, о чем пел тогда во дворе?

— Нет, — прикрыл глаза Твердята. — Не припомню…

— Ну тогда спой любую другую песню, которая тебе нравится.

Что касается умений, то тут Харальд нисколько не ошибался. Пенек с молодых лет водил дружбу со звонкими гуслями и пел так, что люди заслушивались. Правда, те времена давно миновали; Твердята, ставший седобородым и важным, считал, что часто петь ему уже не по чину. И лишь изредка радовал побратимов, когда те сходились в княжеской гриднице.

Он сказал себе, что докажет Сувору и варягам, а заодно и мальчишке, — еще не настал день, когда на него, Твердяту, будут смотреть с жалостью и пренебрежением. Он воодушевился и предложил Харальду:

— Лучше я покажу тебе, каким удивительным способом разговаривают отдаленные племена моей страны, у которых почти никто не бывал. Вот слушай, сейчас я скажу: «сын вождя едет к нам в гости на большой лодке…»

— На корабле, — поправил Харальд, решив, что боярин подзабыл датское слово.

— На лодке, — повторил Твердята. — Этот народ живет далеко от моря, в чаще лесов. Там от века не видели корабля и не знают для него имени.

Сын Рагнара внимательно смотрел на него, наверняка думая, что и ему, может быть, когда-нибудь доведется путешествовать по лесам и беседовать со странным народом, никогда не видевшим моря. Твердята же набрал побольше воздуха в грудь, поднес к губам пальцы… и засвистел.

Свист был невероятно громким и резким. Замысловатые коленца немилосердно резали слух, и Харальд помимо воли отшатнулся на скамье, зажимая уши руками. Это помогло, но не слишком: еще долго после того, как Твердята умолк, в воздухе над палубой слышался легкий звон.

Кто знал о диковинном языке свиста, ведомом Пеньку, стали смеяться, глядя, как те, кто не знал, ошалело мотают головами.

— Вот так они передают новости от деревни к деревне, — пояснил боярин. При этом он неожиданно обнаружил, что качка стала донимать его куда меньше прежнего.

— Беду кличешь. Пенек?.. — громко долетел от правила укоризненный голос Сувора Несмеяновича. — Налетит буря, перевернет, поделом станет!..

Хохот примолк, кое у кого руки потянулись к оберегам. То правда, морские приметы Твердиславу были неведомы. Потому, может, его море и било.

Вечером корабли подошли к берегу и остановились у маленького островка. Опытные кормщики могли бы продолжать плавание и ночью, благо небо было ясное и приметные звезды восходили и заходили исправно. Подвел ветер: к закату он совершенно утих, а трудиться ночью на веслах не было никакой охоты. Да и спешка вперед не гнала.

Островок попался удобный: крутой каменный «лоб» с западной стороны, а с восточной — два длинных мыса, сулившие укрытие кораблям. Наверху даже росли деревья; когда молодые воины поставили на берегу шатры и стали готовить ужин, несколько словен и варягов наведались в лесок и вернулись с полными шапками подосиновиков.

— Разве это едят?.. — недоверчиво спросил Харальд, глядя, как отроки крошат в кашу роскошные тугие грибы. — У нас полагают, что это пища, пригодная только для троллей…

Он стоял рядом с Пеньком, блаженно отдыхавшим на твердой земле, и вполглаза наблюдал, как возле южного мыса прожорливые чайки рвут дохлого тюленя, выброшенного на камни.

Между тем Сувор на руках вынес с лодьи Волчка, уложил больного пса отдыхать в густой мураве. Вновь взошел по мосткам и вернулся на берег, неся замечательный меч, подаренный Хрольвом. Боярин успел уже убедиться что клинок отменно наточен, да и уравновешен как надо: защищайся и руби сколько душе угодно, и не устанет рука. Сувор вытянул его из ножен и в который раз посмотрел на свет синий камень, вставленный в рукоять. Граненый самоцвет мерцал и лучился, и казалось, будто сквозь него просвечивал не здешний, привычный и знакомый Сувору мир, а какой-то другой. Боярин не мог отделаться от ощущения, что так оно на самом деле и было, и больше того — что в том, другом мире тоже имелся свой Сувор и всякий раз, когда он заглядывает в самоцвет, «тот» Сувор смотрит навстречу. Наверное, так казалось из-за отражения глаза в полированных гранях.

Скоро боярин уже вовсю танцевал на каменном берегу, скинув рубаху и сапоги. Во время дневного перехода его не мучила морская болезнь, и он не устал у руля: при попутном ветре только новичков обучать, а знающему кормщику всего заботы, чтобы невзначай не уснуть. Самое добро после такого денька попрыгать с мечом, разминая суставы. Да босиком, чтоб не забывали науки резвые ножки…

Отроки и гридни из молодых по одному подходили, усаживались смотреть. Боярин был знатным бойцом. Может, погодя выберет кого, велит принести струганные из дуба мечи, начнет вразумлять…

Твердислав без большого удовольствия наблюдал за Щетиной (так он уже начал называть его про себя, ибо нашел, что норовистому Сувору это прозвище как раз подходило). Когда-то он мог бы поспорить с Сувором на равных, и еще неизвестно, к кому из них двоих нынче обращались бы за наукой юнцы. Твердята, думающий княжий советник, и посейчас был куда как ловок с мечом, но против Сувора уже не встал бы даже на деревянных. Ушла сноровка, и вряд ли теперь воротишь ее, — а ведь в один год родились. Знал Твердята, что превзошел старого соперника, когда стоял посреди длинного дома и держал речь перед Рагнаром Кожаные Штаны. Никогда Сувор не сумел бы сказать такой речи, никогда не возмог бы послужить своему князю хоть вполовину так, как он, Твердята, — Вадиму!..

…А вот увидал, как играет дареным мечом боярин Щетина, — и возревновал. И, если по справедливости, уж не Сувору должен был достаться дивный клинок. Он ли возглавил посольство? Он ли Государыне Ладоге честь великую на лодье везет?..

Тем временем безусый мальчишка действительно принес Сувору два деревянных меча, и тот, веселый, размявшийся, протянул один Замятне:

— Потешимся, Тужирич?

Хмурый Замятня ловко поймал брошенную рукоять. По дороге домой он не сделался разговорчивее, зато многие слышали, как вечерами в его палатке жалобно плачет смуглая маленькая рабыня. Днем, на палубе, Смага (прозванная так словенами за цвет кожи) куталась от ветра в широкий полосатый платок. Однажды его ненароком сдуло с лица, и отроки успели заметить, что у девушки то ли разбиты, то ли искусаны губы и под глазом — темный, как туча, синяк.

— Потешимся, Несмеяныч, — ответил он Сувору. — Только не на деревянных, а на боевых. И я свой просто так из ножен не достаю…

— Да? — Подбоченился боярин Щетина. С Замятней он большой дружбы не водил никогда. — И на какой живот биться хочешь?

— А хоть на тот меч, с которым ты тут сейчас красовался. Не забоишься?

Сувор тряхнул седеющими кудрями — кого, мол, забоюсь, уж не тебя ли?.. — и смотревшему Твердиславу подумалось, что неизжитое мальчишество когда-нибудь да непременно уложит его старинного соперника в могильный курган. С непривычным, еще как следует не легшим в руку мечом… Эх!

Замятня скинул с широких плеч кожаный плащ и пошел на боярина. Он был противником хоть куда: такой даже и Сувора, того гляди, поучит кое-чему. Весел и бесшабашен был старый боярин. Замятня — тяжек норовом и безжалостен, этот без шуток пойдет до конца и спуску не даст… Волчок в сторонке рычал и пытался подняться на слабые ноги. Страшился за хозяина, заступиться хотел.

Некоторое время поединок вправду выглядел равным. Тем более что Щетина не держался обычая ни в коем случае не сходить с места, — знай вертелся и отступал, выгадывая пространство. И ведь подловил Замятню на чем-то таком, что не все отроки изловчились приметить. Прыжком ушел влево, коснулся босой ногой отвесного бока ближнего валуна… и, взвившись, на лету рубанул по мечу не успевшего ответить Замятни. Так, что у того звенящая боль пронизала руку по локоть и черен вывалился из ладони. Замятня сунулся подхватить, ибо не было уговора, чем должен кончиться бой… Суворов клинок вычертил перед глазами серебряные кренделя, остановил, заставил попятиться.

— Следовало бы тебе, гардский ярл, предложить ему поставить на кон девчонку, что подарил ему конунг! — громко сказал Эгиль берсерк, пришедший взглянуть, как меряются сноровкой альдейгьюборгские удальцы. — Мало справедливости в том, что ты мог потерять добро и бился только за то, чтобы сохранить его при себе!..

Воины засмеялись.

— Твоя правда, Эгиль хевдинг, — по-варяжски, чтобы все поняли, сказал один из датчан. — Только гардскому ярлу все равно не пришлось бы отдавать меч, и девчонку он тоже не получил бы. Когда они договаривались, солнце уже коснулось горизонта, а такие сделки нет нужды выполнять!

Чайки кричали и дрались, деля тушу тюленя. Время от времени какой-нибудь из них удавалось вырвать кусок, и удачливая птица спешила с ним прочь, а все остальные с оглушительным гомоном неслись отнимать. Известное дело — в чужом рту кусок слаще. Вот так и случилось, что плотный клубок орущих, сцепившихся, молотящих крыльями хищниц пронесся как раз над тем местом, где только что сравнивали мечи Замятня и Сувор. Беглянка была настигнута и под градом ударов не возмогла удержать лакомую добычу: разинула клюв оборониться, и на каменный берег между двоими бойцами влажно шлепнулся кусок мертвечины.

Это был тюлений глаз, который жадные птицы, дорвавшиеся до падали, так и не дали друг дружке выклевать сразу, а только разодрали глазницу и вытащили когда-то зрячий комок. Теперь, изувеченный клювами и помутневший, он лежал под ногами людей и, казалось, все еще смотрел.

И люди невольно качнулись прочь, и многим подумалось о богах, посылавших предостережение смертным.

Твердислав не стал дожидаться, пока кто-нибудь вслух истолкует знамение.

— Ты!.. — поднявшись с травы, прикрикнул он на Сувора. — Что затеял, смотреть срам!.. На ночь глядя мечом размахивать, чаек пугать!.. Уймись от греха!..

А самому куда как некстати вспомнился утопленник, всплывший перед носом корабля как раз когда они подходили к Роскильде. И вновь стало муторно на душе. Хотя вроде бы и добром завершилось посольство, и с Рагнаром такое замирение отговорили, на которое даже надеяться не приходилось…

У западной оконечности Котлина острова возвращавшееся посольство встретили боевые корабли из числа морской стражи, поставленной князем Рюриком. Лодьи сблизились, и на Твердиславово судно перебрался молодой воевода.

— Гой еси, государь Твердислав Радонежич, — поклонился он боярину Пеньку. — Поздорову ли возвращаешься?

Он, конечно, видел датский корабль, мирно качавшийся рядом с ладожскими лодьями, но кто и зачем шел на том корабле, знать не мог.

Воеводу этого, Вольгаста, Твердислав не любил. И за молодость — ему бы только мечтать о посвящении в кмети, а он уже воевода, мыслимое ли дело?.. — и за то, что с Рюриком из-за моря пришел, и за то, что был Вольгаст, как ни крути, храбр и толков. Боярин заложил руки за пояс:

— И ты здрав буди, Вольгаст. А о том, поздорову ли возвращаюсь, про то князю своему Вадиму сказывать стану.

— Ну добро… — усмехнулся варяг. — До Ладоги вас проводим, уж ты, Пенек, не серчай.

И, не спрашивая позволения, пошел мимо Твердяты на корму — перемолвиться с боярином Сувором.

Корабли стояли борт в борт, гребцы разговаривали. Люди Вольгаста наперебой расспрашивали о Роскильде, в котором никто из них не бывал, посольские узнавали об оставшейся дома родне. Твердята, ожидавший, когда наконец уберется варяг, помимо желания слушал их разговоры. И вот так вышло, что он далеко не первым среди своих людей услышал весть, которая успела уже перестать быть новостью для ладожан, но все равно висела над головами, как туча.

Князь Вадим рассорился с князем-варягом. Совсем рассорился. Так, что тесен оказался для двоих богатый Ладожский Стол…

В обиду встало Вадиму, что после побед над датчанами стали люди вперед него воздавать Рюрику честь. Особо же молодые, жаждущие попытать счастья в боях, добыть скорую славу. Где ж им упомнить, что это он, Вадим, а прежде него Вадимовы дед и отец, хранили город крепкой рукою, без счета раз выгоняли вторгавшихся, отстраивали после пожаров!.. Они — а не находники из-за моря!..

Начался разлад, как водится, с мелочей, а завершился хорошо что не кровью.

Вздумал Рюрик отрешить ижорское племя от дани, наложенной еще дедом Вадима. Пусть, мол, лучше стражу несут в Невском Устье да по берегу Котлина озера, — больше проку, чем каждую осень гонять войско болотами за данью с лесного народа. Чем из-за каждого дерева ждать двузубой стрелы, лучше в том же лесу лишние глаза и уши иметь, да и войску, случись какая беда, — помощь дружескую, а не злую препону…

Вроде и смысленно — а Вадим не стерпел. «Не ты, — сказал варягу, — ижору примучивал, ради Государыни Ладоги ту дань налагая, так не тебе и снимать».

Однако Рюрик тоже уперся. Не уступил, как иной раз прежде бывало. «Нам ли двоим да дружинам нашим дело решать? Ради Государыни Ладоги, говоришь, так ее и спросим давай…»

И спросили. Собралось вече, да такое многолюдное, какого город, простоявший над Мутной уже сто с лишним лет, до тех пор ни разу не видел. Сошлось столько народа, что просторная деревянная крепость, выстроенная нарочно затем, чтобы в немирье вмещать всех ладожан со скотиной и скарбом, — не уместила. Бурной рекой излилось вече на берег реки, и там-то Ладога разошлась на две стороны.

Верная Вадимова дружина со сродниками, друзьями и всеми, кому перепадала ижорская дань, а с ними иные, кто за два минувших лета любви с варягами не завел, — по одну сторону. Рюрик с варягами и варяжскими прихвостнями, со всеми, кто еще раньше в Ладоге жил и за ним послать насоветовал, с глупой молодежью, успевшей разок мечами позвенеть о датские шлемы, — по другую.

Говорили. Горло рвали криком, а рубахи на себе и друг на друге — пятернями. Плакали. Вытирали ладони, вспотевшие на оскепищах копий, теребили застежки замкнутых тулов. Думали — не миновать кровавой усобицы.

Но устоял храбрый князь Вадим, удержался на последнем пределе. Не пошел с оружием против своих, против тех, кого, на стол восходя, клялся оберегать. Коли, сказал, уже и добра здесь не помнят, ради находника прежнему князю готовы путь показать, — ждать срама не буду. Сам прочь уйду…

Так сказал. И сделал по сказанному.

Злые языки за углами шептались — без раздумий исполчился бы против варягов, если б уверен был, что победит. Но кто же знает наверняка, что творилось у него на душе?..

В три дня собрали имущество… и на купеческих кораблях (варяги, понятное дело, свои лодьи не дали) ушли по Мутной вверх. Не половина города ушла, как сулилась, — меньше. Кто семью на старом месте оставил, чтобы позже забрать, кто и вовсе — кричать-то за Вадима кричал, а дошло до дела, и повисла на ногах вся родня с хозяйством и домом: как с места срывать?.. Однако многие все же с Ладогой распростились и верили, что навек.

Плохо это, когда наперед знают внуки, что умирать придется не там, где умерли деды. Втройне плохо, когда и сами-то эти деды — недавние переселенцы, и где их пращуры покоятся, никто теперь уже не найдет.

Одно утешение — не на пустое место строиться шли. Там, у истока Мутной из Ильмеря озера, тоже, как говорили, были не совсем глухие места. Жили словене, кривичи, меряне и чудь. Не было допрежь у них крепкого рубленого городка и князя в нем, — а теперь будет…

Вот какую новость мог бы спесивый Твердята услышать от воеводы Вольгаста. Но не захотел смирить гордость и оттого узнал обо всем едва не последний.

Эгиль берсерк размеренно заносил весло, погружал в воду длинную лопасть и с силой откидывался назад. Мимо корабля медленно проплывали, отодвигаясь назад, берега Невского Устья. Ветер как назло стих, а течение здесь было такое, что людям приходилось садиться по двое на весло. Эгиль управлялся один.

— Похоже на то, что придется тебе, Рагнарссон, выбирать, — сказал он Харальду, отдыхавшему рядом на палубе. — Хререк конунг — великий воин и могучий правитель. Я не стал бы с ним ссориться, если бы это зависело от меня. Но и молодой Вади конунг тоже непрост, раз уж он Хререка заставил с собой считаться. Это верно, в море от него толку немного, но если хотя бы у половины его ярлов такие же волчьи глаза, как у этого… как его… Зи… Зу…

— Замятни, — подсказал Харальд. Словенская речь казалась ему очень трудной, но не пристало сыну Лодброка смущаться и отступать, и он мало-помалу ее постигал.

— Вот, вот, — обрадовался Эгиль. — У того, который хотел забрать у Щетины меч, но не совладал.

— То-то и оно, — проговорил Харальд задумчиво. — Глаза у него и впрямь волчьи, а меч отнять не сумел.

Известие о разладе между гардскими конунгами ошеломило его не меньше, чем прочих посольских, а может, даже и больше. Твердислав или хотя бы тот же Сувор по крайней мере подспудно ожидали подобного. Харальд, полтора месяца назад ни сном ни духом не ведавший о припасенном для него судьбой путешествии, Ладогу себе представлял гораздо более смутно, чем, к примеру, Эофорвик в стране англов, где уже не первый год сидел правителем его старший брат Ивар. И, отправляясь в Гардарики, совсем не собирался начинать с важных решений. Ему никогда еще не приходилось повелевать воинами и делать выбор, от которого столь многое зависело. Отец отправил его сюда возглавить датчан, которых по условиям замирения обещали отпустить на свободу. С этим он был готов справиться и верил — случись какая незадача, Эгиль даст ему разумный совет. В том, что касалось воинов и сражений, Эгиль знал все. Но от кого ждать подмоги, когда приходится сравнивать конунгов и предугадывать, за кем останется власть?..

«Вот так, — сказал он себе, — и становятся из мальчишек вождями. Ты должен был знать, что Рагнар конунг уже немолод и не пойдет завоевывать для тебя страну, как для Бьерна, Сигурда, Хальвдана и других братьев. Младшему сыну всегда приходится самому прокладывать себе путь…»

Вслух же он сказал Эгилю берсерку:

— Если придется выбирать, я поступлю так, чтобы отец был мною доволен.

Когда остановились на ночлег и стали готовить ужин, Харальд подошел к боярину Твердиславу:

— Как я посмотрю, твои люди сидят у одних костров, а люди Сувора ярла — у других. И я еще дома заметил, что вы с ним друг друга не особенно жалуете. Это оттого, что он служит своему конунгу, а ты — своему?

Харальд часто приходил к Пеньку на корабль и разговаривал с ним. Боярин сперва видел в этом лишь честь для своего князя. И то правда, с кем беседовать знатному заложнику, набираясь ума, если не со старшим в посольстве?.. Потом понял — мальчишка стал нравиться ему. Даже чем-то напомнил оставшегося в Ладоге сына. Где теперь сыночек?.. Сидит дома, батюшку ждет? Или с Вадимом утек?..

Вольгастовы варяги, быть может, знали про это, но он спрашивать их не стал.

И Твердята, лелея сидевшую в сердце занозу, открыл молодому датчанину то, что нипочем не поведал бы человеку вовсе стороннему.

— Мне Сувора, — нахмурился он, — с молодых лет любить не за что. Помнишь, свистом я разговаривал? А где выучился, сказать? У мерян, лесного народа, науку перенял. Я ведь у них три года пленником прожил, юнцом еще. В самой крепи лесной, и захочешь, а не сбежишь. Все сердце по невестушке, красавице, изболелось. Каждую ночь снилось: сдумала — не вернусь, за другого пошла…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6