— Товарищ подполковник, майор Трефов по вашему приказанию... — бодро начал он и залихватски отдал честь.
В этот самый момент из-под мышки у него выскочил «малек» и с дребезгом разбился прямо под носом у всего начальства. Многократно усиленный звук разлетелся по площади, и парадные полки так разоржались, что ни о каком строе еще минут десять не могло быть и речи. Дворцовая рыдала...
* * *
Мое же парадное крещение проходило так. Я стоял рядом с огромным старым «сундуком»-тромбонистом из оркестра училища имени Дзержинского, которого все называли Андреичем.
— Сколько времени, сынок? — осведомился он у меня минут через десять после начала репетиции.
— Без пятнадцати двенадцать, товарищ старшина, — робко сказал я, посмотрев на огромный циферблат, мерцающий у нас перед носом — на Эрмитаже.
— А скока время, а? — спросил Андреич минут через пять слегка заплетающимся голосом.
— Без десяти, — недоуменно ответил я.
— Сы... сынок! — громко обратился он ко мне еще через пять минут и икнул. — С-сколь-ко се... сейчас? Ну это... Скока? А?
Взлянув на его уже абсолютно бессмысленное лицо, я хихикнул:
— Без пяти минут двенадцать.
— Во бля, как время-то летит... — философски заметил он и мотнул тромбоном на вытянутой руке, причем абсолютно синхронно со всеми, кто описывал в это время полукруг инструментом — играли фанфару.
Меня терзало любопытство. Я не понимал, как человек, стоя в строю, на виду у начальства мог так «укиряться», не поднося к губам ничего крепче тромбона.
Приглядевшись, я все понял. Во внутреннем кармане шинели Андреича явно проступала плоская фляга. Из-под воротника торчала коктейльная трубочка. Поднося к губам мундштук, старшина спокойно посасывал то, что было заботливо налито во флягу. Внимательно следя за Андреичем, я прикинул, что пока играли какую-нибудь фанфару или встречный марш, он успевал «наиграть» граммов пятьдесят. Зато во время прохождения торжественным маршем ему спокойно удавалось дососать всю флягу. В перерыве Андреич ее поменял — пустая отправилась в карман брюк, полная заняла ее почетное место. Но кончилось это печально. Проходивший мимо начальник военно-морской оркестровой службы, майор Ватнер решил поприветствовать ветерана.
— Здорово, Андреич! — крикнул Ватнер и хлопнул старшину по плечу.
Андреич икнул, округлил глаза и быстро сориентировался — понимая, что ответив, он выдаст такой выхлоп, что никакое «отогревание» его не спасет, старшина заговорил «в обратную сторону», то есть втягивая воздух в себя:
— Здравия желаю, Владимир Михалыч!
Опытный Ватнер понял все. И Андреич поехал на «губу» без всякого спирта. Благо рядышком, на Певческом мосту дежурили два «уазика» из комендатуры, где по случаю репетиций к параду была, вероятно, открыта бронь.
* * *
Я уже говорил, что основной проблемой ночных репетиций был холод. Щеголеватые музыканты в офицерских шинелях и фуражках особенно страдали. Жуткие мучения доставляли ботинки — ясное дело, тоже офицерские — на кожаной подошве.
Громче всех стонал от холода Меря. Отказаться от узконосых офицерских ботинок ему не позволяла дембельская честь, но ноги мерзли, и он был просто счастлив, когда его матушка выпросила у знакомого тренера специальную согревающую мазь для горнолыжников. Канадский тюбик был немедленно опробован. Извлекая ее из футляра для «альтушки», Меря похвастался перед «сундуками», которые его высмеяли и посоветовали сперва опробовать ее «на кроликах», то есть на воспитонах. Ближайшим кроликом был я. Фальшиво улыбаясь, Меря протянул мне мазь и посоветовал намазать ноги. Я, не долго думая, скинул ботинки.
Следующий час был для меня настоящим кошмаром. Я чувствовал себя стоящим на двух раскаленных сковородках. Я то представлял себе, что, предъявив завтра начальнику огромные волдыри вместо ног, буду освобожден от парадов на предстоящие десять лет, то рисовал в воображении уютную койку в ожоговом отделении Военно-морского госпиталя, то вспоминал, как болел бронхитом в семилетнем возрасте и бабушка прижимала к моим ступням бутылки с горячей водой — сейчас эти бутылки показались бы мне ледяными...
Через час, в перерыве между прогонами, действие мази поутихло и я ощущал лишь приятную теплоту. Пританцовывая от холода, ко мне подошел Меря.
— Ну как? — ласково спросил он.
— Охренительно! — стараясь говорить как можно искренней, ответил я. — Только маловато я намазал, вот что фигово. Будешь мазать — клади в три слоя.
Меря побежал к автобусу.
На следующем перерыве изумленные танкисты у арки Главного штаба наблюдали, как босой Меря гонялся за мной, размахивая здоровенным ботинком. Я уворачивался от него, шныряя между танками. Нам было очень тепло.
* * *
А теперь, собственно, о параде. Для нас он начинался примерно в пять утра. Выскочив из только что успевших нагреться коек, мы мчались на камбуз, с невероятной скоростью проглатывали что-нибудь скользкое и холодное (оставленное с вечера) и неслись обратно, в «команду». Там с матами-перематами втискивались в приготовленную парадную форму, помогая друг другу прицепить аксельбанты и застегнуть ремни. После этого все с той же космической скоростью мы собирали инструменты и выкатывались к воротам КПП.
Там нас уже ждал обледеневший старшина и абсолютно непрогретый «пазик», в который мы залезали, стараясь делать это наиболее шумно — не хрен спать, когда оркестр бодрствует! Наконец автобус трогался, и мы дружно засыпали под издевательское радиоприветствие: «Доброе утро, товарищи! Начинаем утреннюю гимнастику!..»
В семь часов утра мы уже были на одном из кораблей, выстроенных на Неве. «Приступаем к водным процедурам!..»
В Питере парад начинался на воде. И обеспечивали «водную» его часть, естественно, морские оркестры. Хуже всего было тем, кто попадал играть на подводные лодки, стоящие у Литейного моста. На них было очень скользко и, главное, совершенно некуда спрятаться от пронизывающего невского ветра. Нам в этом смысле всегда везло — оркестр был одним из лучших, поэтому ему поручали самую ответственную задачу: играть прямо напротив Эрмитажа, там, где все начальство сходит на берег и прямиком следует на площадь, принимать общевойсковой парад. У Дворцового моста чаще всего стоял какой-нибудь огромный БПК*, где было полно места для отогрева и отдыха.
* Большой противолодочный корабль.
Правда, сначала оркестр обеспечивает торжественный подъем флага, чем доставляет невыразимое удовольствие местному горнисту, делающему это триста шестьдесят четыре раза в год. Эта ответственная задача состоит в том, что мы выскакиваем на бак и быстренько лабаем гимн, знаками подгоняя матросика, который ну о-о-чень ме-е-едленно поднимает флаг.
В такие минуты особенно сильно ощущаешь, как хорошо носить морскую форму и не служить на корабле. Мы — в офицерских фуражках, двубортных шинелях и белых кашне — ходим по кораблю, стараясь ничего не касаться белоснежными перчатками. Матросы смотрят на нас как на инопланетян и работают, работают, работают... Мы для них — абсолютно гражданская, «цивильная» часть жизни, они смотрят на нас как на пришельцев и не верят, что бывает и такая срочная служба.
Нас уводят на камбуз, где нам предстоит провести полтора часа, и предлагают выпить чаю. От запаха этого чая, должно быть, морщатся даже огромные корабельные крысы, но мы старательно его пьем — чтобы не обидеть гостеприимного кока...
В девять часов начинается морской парад. Мы выстраиваемся на борту и играем встречный марш, пока с кораблем не поравняется белоснежный «Альбатрос» — катер с командованием базы. На палубе катера ежатся адмиралы, командир базы кричит что-то в микрофон. Невозможно разобрать ни одного слова, но все знают, что он приветствует личный состав, и дружно орут: «Здра-а... Жла-а... Ва... Рал!!!» Адмирал снова что-то кричит, и корабль отзывается троекратным «Ура!». По взмаху начальника мы вновь ревем встречный марш и из-за спины командира базы высовывается комбат Ватнер, чтобы погрозить нам кулаком и таким образом поднять наш боевой дух.
Пока «Альбатрос» обходит остальные суда, мы смотрим, как по перекрытой набережной с разных сторон несутся автобусы с морскими оркестрами — их корабли уже свое откричали, и музыкантов свозят к Дворцовой — занимать свои места на Дворцовой площади. Они сочувственно машут, зная, что нам предстоит.
Тем временем «Альбатрос» возвращается к пристани перед нашим кораблем. Мы вновь играем марш и мысленно уговариваем руководство базы как можно быстрее сойти на берег. Ватнер на «Альбатросе» нас прекрасно понимает и всячески суетится — нам кажется, что он просто выпихивает адмиралов с катера.
Наконец начальство сходит на берег и наш дирижер останавливает марш. «Переходим к бегу!»
Начинается «спринт». Громыхая инструментами, мы кубарем скатываемся по трапу на пыхтящий буксирчик, пришвартованный у противоположного борта. Едва дождавшись, пока последний музыкант спрыгнет на палубу, рулевой резко закладывает штурвал и на предельной скорости чешет к пристани. Едва подойдя к стенке, мы, как заправские морпехи, прыгаем на набережную. Именно в этот момент начальник понимает, что мы забыли на корабле двух воспитонов. Кляня все на свете, он посылает за ними старшину на том же буксирчике и строит нас в шеренгу. «Бег на месте, с левой ноги... и-и-и...»
Через минуту, сбившись в колонну по двое, мы бежим. Бежим мы долго — нам нужно обогнуть Эрмитаж и, промчавшись по Зимней канавке, построиться на Певческом мосту. Достигнув финиша и тяжело дыша, мы оправляемся и в последний раз проверяем готовность. «А теперь упражнение на восстановление дыхания: руки вверх — глубокий вдох — плавно вниз — вы-ы-ыдох...»
Парадные войска уже выстроены на площади, до парада — пятнадцать минут, а в оркестровом полку зияют дыры — это наши места, и с каждой минутой карьерные мечты нашего начальника становятся все призрачней. Наконец из-за угла появляются взмыленные воспитоны, сопровождаемые задыхающимся Гнусом. Словно бегуны, передающие эстафету, они врезаются в наш строй, и мы тут же шагаем на площадь. В батальонах легкий гомон: «Опоздали, матросики!», «Красиво чешут...», «Ну и засадят им после парада!» — наш и без того красный дирижер угрожающе багровеет.
Как только мы наконец замираем в строю, по площади с какой-то странной полувопросительной интонацией разносится команда:
— Ра-а-ад?!! А-а-няйсь!!. Ир-р-рна?..
Смирно так смирно — оркестр, стоящий перед самым носом у начальства, показывает просто чудеса военной выправки. Подбородки вытянуты, инструменты на одной линии. Даже барабаны строго на одном уровне и повернуты под одним углом! Сверкающие «тамбуры» дирижеров блестят как штыки. Перед полком с прижатыми к губам фанфарами замерли, как изваяния, суворовцы. Это уже, кстати, чистая бутафория, но красиво!
Павлов стоит к нам спиной, он напряжен, но он в нас верит. Только бы... Но это, конечно же, случается: бац! — с громким неприятным стуком в обморок падает суворовец-фанфарист. Фанфара, весело звякая, катится по брусчатке. Из задних шеренг уже несутся трое — специально для этого спрятанные за Александрийской колонной офицеры и суворовец на замену. Трибуны тихо гудят.
Слава Богу, начинается доклад начальника академии, чей полк идет первым. Кругленький генерал ест глазами трибуну, с которой спускается командующий парадом, и заносит толстенькую ножку для первого шага. Мстительный Павлов медлит — с этим генералом на ночной репетиции произошла забавная история...
В нашем репертуаре имелся десяток разнообразных встречных маршей*, каждый из которых предназначался для обхода определенного рода войск. Скажем, к морским полкам командующий приближался под «Встречный марш ВМФ», к гвардейцам — под «Гвардейский встречный» и т. д.
* Встречный — небольшой марш, исполняемый в те моменты, когда офицеры идут строевым шагом навстречу друг другу для доклада или когда кто-либо обходит строй. Они написаны таким образом, чтобы их можно было оборвать на любой ноте, в момент остановки.
Для первого доклада командующему парадом Павлов приготовил очень красивый «Встречный марш Красной Армии». Но проблема заключалась в том, что этот марш был написан в тридцатых годах и явно предназначался для гарцующих на лошадях командиров. По ритму он напоминал скорее лезгинку, чем строевой марш. С первыми звуками у занесшего ногу генерала на лице появилось ошеломленное выражение — он явно не понимал, когда же и в каком темпе надо шагать, но шагать было надо. Поэтому несчастному толстенькому генералу пришлось исполнить перед трибуной столь замысловатые коленца, что репетиция была прервана. Оркестр стонал от хохота, генералы на трибуне ржали прямо в микрофоны, и сам командующий парадом украдкой вытирал слезы. Даже окаменевшие «линейные» из роты почетного караула скалились во весь рот. Толстячок, багровея, вскарабкался на дирижерскую подставку и устроил Павлову настоящую истерику...
И теперь, на параде, наш командир, конечно же, медлит, злорадно наблюдая, как из-под огромной фуражки генерала выкатывается громадная капля пота. В конце концов он машет рукой, и мы громыхаем вполне понятный «Юбилейный встречный марш».
Пока идет доклад, упавшего суворовца уволакивают в арку Главного штаба — там дежурят «скорые». В тишине проходит еще пять минут.
— Пара-а-ад! — снова разносится по площади. — Смир-р-рна! Для встречи слева... на кра-а... ул!!!
Раздается слаженное звяканье — войска берут «на караул», в морозном воздухе проносится звонкое эхо. Павлов взмахивает руками, в воздух взметаются тамбуры, и под бравые встречные марши два открытых ЗИЛа объезжают войска. Мы не видим объезжающих — перед нами лишь белые перчатки Павлова да взмахи алых бунчуков на дирижерских тамбурах. Парадные полки ревут приветствия и многократные «Ура!», а нам уже так холодно, что играем мы на полном «автомате», а все мысли только о тепле, увольнении и о великом счастье — стоять в третьей шеренге. Ведь только первым трем шеренгам хватило шерстяных кашне, а задние стоят в шелковых, вот бедняги-то...
Наконец строй обойден, командующий прогнусавил свою торжественную речь, за время которой выносят еще пяток суворовцев, и начинается собственно парад.
Начинается он всегда одинаково — очередными обмороками. Только теперь уже не суворовцев, а нахимовцев — малыши традиционно начинают прохождение, отчаянно и смешно колотя в барабаны. После команды «Ша-агом...» обязательно раздается грохот упавших барабанов и происходит быстренькая смена выбывших мальчишек на свежих. Мне всегда казалось, что нестерпимо долгую паузу между «шагом» и «марш» командующий держит специально. Чтобы офицеры из «Нахимовки» успели вытащить из строя упавших и заменить их другими. Эти дети так ответственно относятся к параду и так «задрючены» преподавателями в процессе подготовки, что большинство не выдерживает и ломается на первых же минутах...
— Ма-а-арш!
С этой минуты нам, по крайней мере, не скучно. Мы даже чувствуем некоторую гордость — нас стоит послушать! Ну а когда войска проходят, проезжает техника и мы, не переставая играть, разворачиваемся для прохождения торжественным маршем — наши сердца переполняет восторг. Странное чувство, ей-богу — ведь мы же страшно устали и замерзли, мы не чувствуем ног и губ, но... Вытянутый в струнку оркестр, сияющий на солнце и печатающий шаг! Чистейший, петербургской школы звук! Восхищенный рев трибун и поднятый вверх палец телевизионного оператора, зависшего над нами в люльке крана. Мы — артисты, черт побери! Мы — военные, будь проклята наша служба! Мы — военные музыканты!..
Но это еще не все. Обойдя площадь, мы выстраиваемся у Александрийской колонны — нам еще обеспечивать демонстрацию...
— Здравствуй, Октябрь, здравствуй!!! — заводит волынку идиотский голос диктора. — Слава тебе и честь!!! Льется над миром властно — революции песнь!!!
Под эти бодрые вирши на площадь выплескивается нетрезвый и ликующий народ. Обшарпанные транспаранты и флаги хранятся на предприятиях годами, специально для этих случаев. Поэтому мы, видевшие их множество раз, киваем им, как старым знакомым...
Три оркестровых батальона сменяют друг друга: пока один лабает бодрые советские марши на площади, два оставшихся греются в арке Главного штаба. Горе тому, кто вздумает пройти в этот момент через арку: замерзшие музыканты поднимают такой рев и грохот из всего, что звучит, что совершенно оглохшие пешеходы вылетают оттуда пулей. Не дай Бог появиться там в этот момент девчонкам — их окружают большими барабанами и геликонами, затаскивают в середину строя и ревут им прямо в уши. Такова традиция, и наши комбаты бессильны остановить этот бедлам — они делают вид, что ничего не замечают, и, лишь когда девушки начинают биться в настоящей истерике, — выволакивают их из строя.
Три часа идет демонстрация, раз десять мы выходим на площадь и уходим с нее. А когда колонны демонстрантов начинают редеть, мы понемногу приближаемся к трибуне. Умелая милиция отсекает народ таким образом, чтобы колонны проходили площадь как бы лесенкой — сначала проходит дальняя к трибуне, и мы делаем несколько шагов вперед. Потом следующая и так далее...
Вконец озверевшие от холода, мы начинаем «шизеть». Толик Брошин, мой сосед-барабанщик, вместо строевого марша отстукивает «Болеро» Равеля. Я подхватываю. Соседние барабанщики тоже включаются. Через минуту все барабанщики полка вторят ему. Оркестр, исполняющий в это время какой-нибудь «Марш танкистов» потихоньку сбивается. Демонстранты из ближайшей колонны начинают хихикать.
Я самозабвенно колочу «Болеро» уже в полную громкость, совершенно не замечая, что делаю это уже в гордом одиночестве. И только сильнейший пинок сзади да свирепые усы Ватнера перед самым моим носом возвращают меня к действительности...
Мало кто знает, как на самом деле заканчиваются парады. Трансляция к этому времени уже заканчивается, народ уходит с площади. Остаются лишь партийные бонзы да те, кому удалось получить пригласительный билет на трибуну. Лишь они видят финал грандиозного шоу «Парад 7 Ноября».
Оркестр вплотную подходит к трибуне и начинает... петь. Треть его аккомпанирует, остальные во всю мочь распевают какую-нибудь революционную песню, тщательно разученную еще на Кировском стадионе. Мы вопим так, будто это последняя песня в нашей жизни — скоро все кончится, это последний рывок!
— Все горит, горит заря над Смольным!
Это с нами, это на века!
Залп «Авроры» никогда не смолкнет,
Вдаль простерта Ленина рука!
Полк поет красиво, в три голоса, растроганные партийные вожди (изрядно накачанные коньячком в специальном кафе под трибуной) пытаются подпевать:
— Бьет набат, бьет набат Интернационала,
Знамя Октября в руках бойца-а-а!
Есть у революции нача-а-ало!
Нет у революции конца!
Трибуна рукоплещет и скандирует «Браво!» уходящему к Певческому мосту оркестровому полку. И только Павлов притворно хмурится: он-то слышит, какие слова поют его подчиненные, отойдя от трибуны на безопасное расстояние, а потом и сам, лихо сплюнув, затягивает:
— Как нас эта площадь зае...ла!
Как давно пора попить винца?!!
Байки про дальний поход
До перестройки возможность побывать за границей была у очень ограниченного количества военных оркестров. Ну, естественно, валютные ансамбли песни и пляски ездили. Те, кто дислоцировался в ГДР, Польше, Венгрии, на Кубе или Монголии — тоже, понятное дело. Штабные оркестры округов иногда выезжали на фестивали. Но вот чтобы простой оркестр, да еще и в страну развитого капитализма — фигушки! Хотя нет, у морских оркестров такая возможность время от времени появлялась.
Каждое военно-морское училище рано или поздно отправляло своих курсантов на практику в дальние походы. Программа этих походов зависела от многого. И иногда планировались заходы в иностранные порты. Вот тут-то и требовалось наличие оркестра, ибо без официальной торжественной части обойтись было невозможно.
За такие походы начальники оркестров бились не на шутку. Ради них они вписывали в состав оркестра всевозможных нужных людей, как из базы флота, так и из своего военно-музыкального начальства. Интрига и подкуп президентов, наговоры и сауны с особистами — в ход шло все. Но я расскажу вам историю, как наш скромный оркестр безо всяких проблем, интриг и борьбы взял да и уплыл в Ирландию.
* * *
Шел конец августа Наш дирижер был в отпуске, впрочем, как и большинство «сундуков». За старшего оставили старшину-флейтиста Пашку Лобанова — рыжего смешливого «сундука». Мы вовсю шлялись в самоходы, ездили в Питер, гуляли с местными девицами и чувствовали себя прекрасно. Службы было мало — у курсантов каникулы, на жмуров неурожай, короче, все тихо-спокойно.
И вот как-то играю я «переход на обед», стучу себе что-то среднее между джазовыми экзерцисами Джо Морелло и строчкой из Устава, озаглавленной «Строевой марш», как вдруг ко мне быстрым шагом направляется дежурный по училищу, кап-два Мясников.
Ничего приятного я от этого не ждал. Во-первых, как и большинство офицеров, Мясников страдал манией величия. Он был абсолютно уверен в собственном музыкальном таланте. Поэтому пел под наш аккомпанемент на всех вечерах и смотрах художественной самодеятельности. То есть думал, что пел.
Во-вторых, он ненавидел всех, кто сомневался в его талантах, то есть всех без исключения музыкантов и тех людей, кто по случайности, в отличие от него, имел музыкальный слух.
И, в-третьих, именно я как-то раз в электричке, по дороге в увольнение, на весь вагон передразнивал этого самого Мясникова: у кап-два был презабавнейший дефект речи. Он произносил «г» вместо «р» Не знаю, почему меня это так смешило, но когда он командовал каким-нибудь разводом караула или делал доклад перед строем, меня просто шатало — я ронял барабанные палочки и нагибался, чтобы никто не видел, как я хохочу.
— Гавняйсь! — кричал он тонким голосом. — Смигна! Гавнение на сегедину!
Именно это я и изображал перед благодарными слушателями в поезде, а он, оказывается, сидел напротив «по гражданке»* и тихо страдал. Когда мы вышли на Балтийском вокзале, он так же тихо передал меня патрулю, утверждая, что я нанес ему оскорбление действием. Начальник потом очень смеялся, объявляя мне пять нарядов вне очереди.
* В гражданской одежде.
И вот теперь он подходил ко мне, близоруко щурясь. Я на всякий случай вытянулся, не переставая отбивать марш (теперь уже строго по Уставу).
— Вольно... — прокричал он, морщась от грохота. — Где начальник огкестга?
— В отпуске, товарищ капитан второго ранга! — проорал я.
— А стагшина?
— Там же, товарищ капитан второго ранга!
— Кто стагший? — ему приходилось вопить мне прямо в ухо.
Я хотел было назвать Пашку, но вовремя вспомнил, что Лобанов под утро приволокся к нам в дупелину пьяный, и теперь отсыпается в каптерке.
— Старший матрос Барковский! — прокричал я.
— А где он?
— Обеспечивает переход на обед, товарищ капитан второго ранга!
Мясников внимательно оглядел плац и посмотрел на меня, как на идиота:
— И где же?!
Я в этот момент оборвал свое талантливое соло, поскольку последний курсант благополучно заполз на камбуз. Поэтому кап-два провопил свой последний вопрос в полной тишине. Стоящие на другом конце плаца офицеры удивленно на него посмотрели.
— Кто? — тихо переспросил я.
— Ну этот ваш... стагший матгос?! — явно закипая от моей тупости, прошипел кап-два.
Я скосил глаза на свои погоны и скромно улыбнулся:
— Здесь. Это я.
Мясников смерил меня злобным взглядом:
— Немедленно газыщите вашего командига! Послезавтга огкестг уходит в дальний поход в Игландию.
— Кто уходит? — невинно переспросил я.
Кап-два был готов убить меня, но взял себя в руки и процедил, явно подбирая слова без буквы «р»:
— Ваш коллектив.
— Прошу прощения, товарищ капитан второго ранга, я не понял — «в дальний поход» куда?
— В Игландию, чегт бы тебя побгал!!! Немедленно доложи начальству, идиот!!! — трясясь, заорал Мясников.
Я решил перестать валять ваньку, тем более что эта новость меня просто ошеломила, и немедленно чесанул в команду. Через пять минут оркестр стоял на ушах. Как так? Мы — и сразу в Ирландию?! А это вообще где? И где найти нашего летеху? А как всех собрать? А что делать вообще, и с бухим Лобановым в частности? Я бросился звонить нашему старшине, который совершенно точно был в городе, несмотря на отпуск.
На мой захлебывающийся доклад Лысый ответил кратко:
— Не ори, жопа! Через час буду.
И правда, через час он был в команде. А поздним вечером появился и начальник, несмотря на то что он совершенно точно отдыхал в это время в Пятигорске. А на следующее утро, попирая все географические правила и объективные трудности с билетами, притащились все остальные. А потом даже Лобанов пришел в себя — так заманчива была перспектива.
Весь день мы заполняли анкеты и дрожали от страха. Выяснилось, что вместо нас должен был поехать совсем другой коллектив, несмотря на то что это была штурманская практика курсантов именно нашего училища. Но что-то там не срослось, и в спешном порядке пришлось собирать в дальнюю дорогу нас. К вечеру меня вызвали в Особый отдел.
— Ну что?.. — ласково и неопределенно спросил меня румяный майор.
— А что? — переспросил я, готовясь к самому худшему.
— Да вот, сижу, анкету твою читаю, — поделился со мной особист.
— Ошибки грамматические? Или нецензурщина? — нахально осведомился я.
Майор удивленно на меня посмотрел и загадочно улыбнулся:
— Острим... Вот ты тут пишешь, что еврей...
— Виноват, — пожал плечами я.
— А что брат у тебя двоюродный в Штатах — не пишешь! — Он победно посмотрел на меня и встал.
— Расстреливать будете? — спросил я, понимая, что ни в какую Ирландию уже не поеду.
Майор удивился еще больше и подошел ко мне.
— Расстреливать?.. — задумчиво произнес он, будто бы взвешивая заманчивое предложение. — Да нет, на х... ты мне сдался. Чего про брата-то не написал?
— А что писать? Я и адреса его не знаю. К тому же там было написано — близкие родственники, а он же двоюродный... И откуда вы вообще?..
— А вот! — довольно протянул майор. И сказал абсолютно серьезно: — Учти, я тоже в поход иду. И ты у меня будешь под личным присмотром. Так что, если чего...
— Понимаю, — сказал я, хотя не понимал ни хрена. И на всякий случай добавил: — Я постараюсь.
— Давай! — Майор погрозил мне пальцем и показал на дверь.
Я так и не понял, зачем он меня вызывал. И почему Леньке Шульману, который не указал в анкете сводного по отцу брата, который уже лет десять жил в Израиле, запретили выезд. Видимо, майор счел, что сводный брат гораздо роднее двоюродного. Или вычислил, что от Ирландии до Израиля вплавь гораздо ближе, чем до Массачусетса, в котором поселился мой двоюродный брат Женька.
Вместо Шульмана срочно пришлось приглашать проверенного товарища из другого оркестра. Им оказался бывалый сверхсрочник Александр Васильевич Пугачев, которого весь морской батальон любовно звал дядей Сашей. Дядя Саша уже ходил в дальний поход — в Италию, поэтому все оставшееся время ему пришлось проводить брифинг на тему «Что туда брать и что нас ждет?».
Самым важным сообщением дяди Саши было следующее: военным музыкантам бояться морской болезни глупо — у духовиков прекрасно развит вестибулярный аппарат. Барабанщики помрачнели — их вестибулярный аппарат был явно не на высоте. Всю последнюю ночь перед погрузкой на корабль мне снилось, как я позорно и безостановочно блюю посреди мирового океана...
Кстати, к нам присоединился не только дядя Саша — необходимость не ударить в грязь лицом на империалистических подмостках заставила нашего начальника прикомандировать к оркестру еще несколько ценных кадров. Среди которых был и Палыч.
На следующий день мы, под наше же громовое «Прощание Славянки», вышли из Кронштадта в открытое море на учебном корабле «Перекоп» — огромной старой посудине.
* * *
Балтика встретила нас ласковым солнышком и ощутимой качкой. Волны казались более чем внушительными, но никого не тошнило, и вообще все было прекрасно. Курсанты ходили по палубе вразвалку, сплевывали за борт и солидно обменивались впечатлениями:
— Баллов пять, не меньше...
— А то, мля!
Все они заметно волновались перед отходом. Каждому хотелось выдержать неведомые трудности достойно, поэтому этот первый «шторм» изрядно поднял им настроение. Которое им тут же подпортил веселый голос старпома, весело сообщившего по громкой связи:
— Проходим там-то и там-то. Волнение моря — полтора балла.
Все уныло посмотрели на огромные, как тогда казалось, волны и подумали: что же будет хотя бы при четырех?.. Впрочем, очень скоро все узнали — что.
Это редкая возможность представилась западнее острова Готланд, когда Балтийское море решило дать все необходимые разъяснения с помощью шторма в пять баллов. Личный состав блевал.
Всеобщий рвотный рефлекс свалил все курсантское поголовье, причем те, которые наиболее небрежно сплевывали за борт накануне, были наказаны самым жестоким образом. Их ярко-зеленые физиономии уныло выглядывали из каждого гальюна.
Экипаж корабля, матерясь, смывал из брандспойтов отвратительную жижу с палубы, а старпом с неизменным весельем командовал по громкой.
— За борт не травить, караси! Потом не отмоемся!!! Трави на палубу, салаги!
Дрожа от унижения, будущие морские офицеры еле дотаскивались до гальюнов — им уже объяснили, что «травить на палубу» — величайший позор.
А что же музыканты? — спросите вы. А вот что. Первым свалился бывалый дядя Саша. За ним полегли все тубисты, чей вестибулярный аппарат теоретически должен был выдерживать космические перегрузки. А дальше оркестр валило «по группам»: поочередно вышли из строя тромбоны и баритоны. За ними к гальюнам уныло потянулись валторны и альты. Трубы и «дерево» сдались практически сразу же, не добравшись даже до гальюнов. Начальник трое суток вообще не покидал каюты. И только свежих, румяных барабанщиков можно было регулярно видеть на камбузе.