Великолепная Лили (№1) - Кружево
ModernLib.Net / Современные любовные романы / Конран Ширли / Кружево - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Ширли Конран
Кружево
Эта книга посвящается моим сыновьям: Себастьяну Конрану и Джасперу Конрану с любовью.
Эта книга является сугубо художественным произведением. Все имена, герои, описываемые места и обстоятельства в ней вымышлены автором. Любое совпадение их с названиями реально существующих мест, с действительно происходившими событиями и с именами ныне живущих или живших когда-либо людей случайно.
Прелюдия
Париж, 1963 год Внутрь… что-то обрывается… и обратно… Внутрь… опять обрывается… обратно… Снова внутрь… Холодный и твердый металл с каждым разом все глубже погружался в детское тело. Сжав ладонь в кулачок и загнав его костяшками пальцев в рот, она изо всех сил впивалась в него зубами, чтобы этой болью вытеснить ту, главную. Кричать она не осмеливалась. Она лишь отчаянно кусала пальцы и еле слышно бормотала: «Господи! Господи! Господи!»
По щекам ее ручьем катились слезы, падая на покрытое бумажной салфеткой подголовье. Ее тело бил озноб, оно было липким от холодного пота. Через окно до нее доносился шум оживленной парижской улицы, но здесь, в этой маленькой, окрашенной в коричневый цвет комнате, раздавалось лишь ее собственное бормотание, хруст да время от времени звук от удара одного инструмента о другой. Вот сейчас она досчитает до десяти и уж тогда завопит! Сколько же может нарастать эта боль! И что он там только в нее не засовывает! Что-то холодное, жесткое, безжалостное, похожее на кинжал. Ее сотрясали позывы рвоты, ей хотелось потерять сознание, умереть. Сколько же еще может продолжаться, ведь нет уже сил терпеть…
Стоявший над ней человек сосредоточенно занимался своим делом. Она лежала на спине на жестком столе, ноги подняты и согнуты в коленях, широко разведены в стороны и закреплены в таком положении при помощи каких-то хирургических приспособлений. Она испытала ужас в тот самый момент, когда только вошла в эту комнату с ее темно-коричневыми стенами и увидела стоящий посередине высокий и жесткий стол. На другом столе были выложены в ряд блестящие инструменты и какие-то странной формы миски.
В противоположном углу комнаты стояла обитая тканью ширма и армейская кровать. Облаченная в белый фартук женщина указала ей на ширму и сказала: «Можешь раздеться там». Она разделась и, дрожа, продолжала сидеть за ширмой, не желая выходить из-под ее защиты, но женщина цепко ухватила ее за запястье и потащила к стоявшему в центре комнаты столу. Ее уложили на спину так, что ее узкие бедра оказались на самом краю стола. Женщина раздвинула ей ноги, подняла их и закрепила на холодных хирургических упорах. Продолжая вся дрожать, девочка смотрела на висевшую у нее над головой мощную лампу и испытывала чувство невыносимого унижения.
Никакой анестезии не было. На мужчине был надет помятый зеленый хирургический халат. Вполголоса он отдал какие-то распоряжения женщине, а затем вставил два пальца девочке во влагалище. Держа пальцами шейку матки, мужчина другую руку положил девочке на живот, чтобы определить размеры и положение матки. Потом ее обтерли тампоном, смоченным в каком-то антисептике, и мужчина впихнул ей внутрь расширитель, холодный и чем-то похожий на утиную лапку; стенки влагалища раздались, и теперь ему было видно входное отверстие матки. Больно не было, но расширитель был очень холодный, и, когда он оказался в ее маленьком теле, ей показалось, что от него исходит какая-то угроза. Вслед за этим человек вставил другие инструменты и начал сильными расширителями медленно раздвигать шейку матки, чтобы можно было приступать к операции. Тут-то девочку и охватила боль. Мужчина взял кюретку — проволочную петлю, закрепленную на самом конце тонкой и длинной металлической ручки, — и стал выгребать ею то, что находилось внутри. Кюретка вошла внутрь и стала двигаться по стенкам матки, выскребая оттуда жизнь. Все это заняло две минуты, но страдающей девочке это время показалось бесконечно долгим.
Мужчина работал быстро; время от времени он негромко говорил что-то помогавшей ему женщине. Он огрубел на этой работе и привык к ней, но все-таки даже он тщательно избегал того, чтобы ненароком взглянуть в лицо девочке, чьи закрепленные на упорах маленькие ножки и так выглядели горьким укором. Он поскорее закончил свое дело и один за другим вынул окровавленные инструменты.
Теперь, когда в матке ничего не оставалось, она стала постепенно сжиматься, возвращаясь к своему нормальному размеру, и, пока это не кончилось, тельце девочки сводило мучительными судорогами.
Сейчас она выла, как воют животные, задыхаясь и с трудом ловя воздух, когда ее схватывал очередной спазм боли. Мужчина поспешил выйти из комнаты, а женщина снова протерла девочку тампоном, и в воздухе повис насыщенный запах антисептика. «Перестань так шуметь, — зашипела на нее женщина. — Через полчаса все пройдет. Другие такого крика не поднимают. Должна быть благодарна, что попала к настоящему врачу. Он тебе там внутри ничего не напортил: он знает, что делает, и работает быстро. Ты даже не понимаешь, как тебе повезло».
Она помогла тоненькой тринадцатилетней девочке подняться со стола и перебраться на стоявшую в углу армейскую кровать. Лицо девочки было серым, и, лежа под одеялом, она крупно и неудержимо дрожала.
Женщина заставила девочку проглотить какие-то таблетки, а потом уселась и принялась за чтение романа. На протяжении получаса в комнате не раздавалось ни звука, если не считать изредка прорывавшихся приглушенных рыданий девочки. Затем женщина сказала: «Теперь можешь идти». Она помогла девочке одеться, дала ей две большие медицинские салфетки, чтобы вложить их в трусики, вручила пузырек с таблетками антибиотика и напутствовала: «Что бы ни случилось, сюда не приходи. Кровь у тебя идти не должна, но, если все-таки пойдет, немедленно обращайся к врачу. Немедленно, понимаешь? А теперь иди домой и сутки полежи в постели». На мгновение женщина сбросила свою тщательно контролируемую бесстрастность и официальность: «Pauvre petite[1] Не позволяй ему прикасаться к себе по меньшей мере пару месяцев». Она неловко похлопала девочку по плечу и проводила ее по коридору до тяжелой двойной двери.
Оказавшись на улице, девочка немного постояла на каменных ступеньках, жмурясь от яркого солнца. Потом медленно, испытывая при каждом шаге боль, Лили побрела вдоль бульвара. Дойдя до небольшого кафе, она заказала что-то горячее, села и стала пить мелкими глотками, чувствуя, как пар от стакана обволакивает ее лицо, а лучи солнца согревают ее. Из автоматического проигрывателя лилась мелодия последней и самой модной песни «битлов» — «Она тебя любит».
Часть 1
1
Стоял теплый октябрьский вечер 1978 года. Вдали в сгущавшихся сумерках сверкали огнями небоскребы. Из окна своего лимузина Максина смотрела на привычный силуэт Нью-Йорка. Она специально выбрала этот маршрут, чтобы лишний раз полюбоваться открывающимся отсюда видом. И вот теперь «Линкольн-Континенталь», комфортабельный, бесшумный и респектабельный, безнадежно застрял в пробке на мосту Триборо. Ничего, думала она, до встречи еще уйма времени. К тому же вид заслуживал того, чтобы им полюбоваться, — море огней выглядело отсюда так, будто по небу рассыпали бриллианты.
Ее аккуратно свернутое соболье манто лежало рядом с темно-бордовой, крокодиловой кожи, шкатулкой для драгоценностей. Рядом с шофером и сзади, в багажнике, были уложены девять кожаных чемоданов, таких же темно-бордовых, и на каждом из них были выгравированы золотом миниатюрный герб и инициалы «М. де Ш.». Максина была легка на подъем, но ее поездки обходились в сумасшедшие суммы и обычно оплачивались не из ее кармана. Она не привыкла задумываться над тем, какое количество багажа разрешается провозить бесплатно. Если об этом заходила речь, она пожимала плечами и говорила, что любит комфорт. И поэтому в одном из чемоданов ее обязательно сопровождали простыни из розового шелка, особая, слабо набитая подушка и шаль, в какую заворачивают грудных младенцев — мягкая и нежная кружевная паутинка — и которую она использовала вместо ночной кофточки.
Чемоданы по большей части были заняты одеждой, аккуратно, даже артистически уложенной и проложенной между собой тонкими листами хрустящей упаковочной бумаги. Один из чемоданов, однако, скрывал в своих бордовых кожаных недрах все необходимое для дорожного кабинета. Еще в одном была походная аптечка, в изобилии снабженная таблетками, пилюлями, мазями, промываниями, примочками, ампулами, одноразовыми шприцами для витаминных инъекций и всевозможными свечками, употребление которых во Франции считается обыденным делом, а в англосаксонских странах вызывает неодобрение. Максина пыталась как-то раз купить шприц в Детройте — Mon Dieu[2], что тут было! Они там совершенно не понимают разницы между каким-нибудь наркоманом и французской графиней! За своим телом надо следить, другого у вас не будет, и потому стоит быть очень требовательным к тому, что вы на него надеваете и что запихиваете внутрь. Максина не считала возможным набивать свой желудок дрянной пищей только из-за того, что оказалась в данный момент на высоте тридцати пяти тысяч футов над уровнем моря. И пока другие летевшие из Парижа пассажиры первого класса пыхтели над скверно приготовленным обедом из шести блюд, который был предложен в самолете, Максина отведала из него лишь чуть-чуть икры (не притронувшись, однако, к тосту) и выпила бокал шампанского, предварительно удостоверившись, что хотя и не марочное, но производства «Моэ» — фирмы солидной и заслуживающей доверия. После чего из замшевой дорожной сумки была извлечена небольшая белая пластмассовая коробочка, в которой лежала серебряная ложечка, баночка с йогуртом домашнего изготовления и крупный сочный персик из собственной теплицы.
После еды, когда остальные пассажиры занялись чтением или погрузились в сон, Максина достала свой миниатюрный диктофон, изящную золотую ручку и большую дешевую амбарную книгу, между страницами которой были заложены листы копировальной бумаги. На диктофон наговаривались указания и распоряжения секретарше, а в амбарную книгу заносились записи телефонных разговоров, наброски писем, проекты деловых бумаг. И если первая страница и отсылалась кому-нибудь как письмо или иной документ, то у Максины всегда оставался второй экземпляр. Максина была человеком хорошо организованным, притом у нее это получалось естественно. Она считала, что предела организованности не существует, не выносила суеты и безалаберности и могла работать только при условии, что в делах царил порядок. Порядок она любила, пожалуй, даже больше, чем комфорт.
Когда мадам графиня собиралась в очередную деловую поездку, то бюро, через которое она бронировала билеты и гостиницы, автоматически заказывало ей во всех городах по маршруту секретаршу, владевшую английским и французским языками. Иногда Максина брала с собой собственную секретаршу, но ее постоянное присутствие было не всегда удобно — все равно что носить на шее пару коньков. Кроме того, проработав у Максины почти двадцать пять лет, секретарша могла теперь следить за порядком дома в отсутствие самой Максины, присматривая за всем: от того, как одеты и ведут себя сыновья, до состояния винограда в саду и того, во сколько и с кем возвращается домой месье граф.
Мадемуазель Жанин относилась к этим обязанностям с большим рвением и энтузиазмом и докладывала обо всем хозяйке преданно и подробно. Она прилежно и добросовестно трудилась в замке Шазалль с 1956 года, сверкая отраженным светом в лучах славы и успеха Максины. Когда двадцать два года тому назад она начинала работать в семье Шазалль, Максине было всего двадцать пять лет и она только-только открыла замок для туристов, превратив его в сочетание гостиницы, расположенной в памятнике архитектуры, музея и парка с аттракционами. О существовании «Шазалльского шампанского» тогда еще не слышал никто, кроме местных жителей. Мадемуазель Жанин суетилась вокруг Максины, заботилась о ней и приставала к ней со всяческими пустяками еще с того времени, когда три сына Максины были грудными детьми, и теперь жизнь без семейства Шазалль показалась бы ей пустой и невыносимо скучной. Она уже чувствовала себя почти что членом семьи. Почти — но не совсем. Их разделяли и будут разделять всегда невидимые, но нерушимые классовые барьеры.
Максина была в чем-то сродни Нью-Йорку — столь же деловая и сноровистая, тоже способная очаровать кого угодно. Вот почему она любила быстрый ритм жизни этого города, любила ньюйоркцев за то, как они работают — четко, споро, энергично, независимо от того, подают ли они гамбургеры в кафе, убирают ли мусор с тротуара или же где-нибудь на солнечном углу улицы выжимают вам за полдоллара сок из свежего апельсина. Ей нравились эти умеющие быстро соображать люди, их живые шутки. Она даже считала — правда, не высказывая этого вслух, — что ньюйоркцы умеют ничуть не хуже французов наслаждаться всеми радостями жизни, но при этом лишены той грубости, что присуща французам. Ей было легко и в обществе нью-йоркских женщин. Максине доставляло огромное удовольствие наблюдать за теми из них, что занимали руководящие посты, как если бы они были существами из какого-то другого мира. Хладнокровные, вежливые, безупречные во всем, эти женщины постоянно жили и работали в атмосфере безжалостного соперничества: схваток за власть, погони за деньгами, борьбы за чье-то место. Как и они, Максина тоже обладала колоссальной способностью к самодисциплине, но в свои сорок семь лет гораздо лучше их разбиралась в людях и человеческих отношениях. Если бы дело обстояло иначе, она бы не отправилась в эту поездку, целью которой была встреча с Лили.
Ох уж эта грязная потаскуха! Хотя деньги гребет лопатой.
Но Максину, безусловно, заинтриговало то предложение, которое сделала ей Лили. Движимая отчасти чувством любопытства, она и согласилась пересечь Атлантику. Максина снова и снова спрашивала себя, согласится ли она принять ту работу, что была ей предложена. Максине казалось раньше, что Лили — которой должно быть теперь что-нибудь около двадцати восьми лет — больше никогда в жизни не захочет ее увидеть. Максина до сих пор, хотя уже прошло много лет, помнила то выражение боли и настороженности, что сверкало в огромных каштановых глазах смутьянки, которую пресса окрестила тигрицей Лили.
Она была просто поражена, когда раздался телефонный звонок и в трубке послышался этот низкий, чувственный голос, звучавший удивительно смиренно. Лили приглашала Максину приехать в Нью-Йорк, заняться дизайном ее новой двухэтажной квартиры, расположенной в доме у южной части Центрального парка. Лили хотела, чтобы ее новое жилище стало чем-то необыкновенным, чтобы о ее квартире заговорили все в городе; она знала, что Максина сможет придать ее дому такой вид, который сочетал бы всестороннюю элегантность и вдохновенный стиль. Лили не собиралась останавливаться ни перед какими расходами: сколько понадобится на отделку квартиры, столько она и даст. А кроме того, она оплачивала приезд Максины в Нью-Йорк независимо от того, согласится ли в конце концов Максина взяться за предлагаемую ей работу.
Высказав все это. Лили немного помолчала, а затем добавила голосом кающейся грешницы:
«Мне бы очень хотелось, чтобы у вас прошли все неприятные воспоминания о том, что было в прошлом. Меня уже столько лет мучит совесть. Я готова сделать что угодно, лишь бы между нами был мир».
За этим извинением последовала продуманная пауза, после чего разговор снова возвратился к работе, которой занималась Максина. «Я слышала, вы только что закончили замок Шоуборо, — сказала Лили, — и слышала о той поразительной работе, которую вы проделали для Доменика Фрезанжа. Наверное, это прекрасно — обладать таким талантом, как у вас, спасать от разрушения исторические здания, памятники архитектуры, вновь делать их красивыми и комфортабельными, чтобы они еще долго служили людям. Ведь это же наследие всего мира…»
Максина давно уже не была в Нью-Йорке одна, просто чтобы прокатиться и отдохнуть, поэтому в конце концов она согласилась приехать. Лили попросила Максину никому не говорить об их предстоящей встрече до тех пор, пока она не состоится. «Знаете, пресса совершенно не дает мне проходу», — объяснила она свою просьбу. И это было действительно так. Со времени Греты Гарбо не было другой такой кинозвезды в мире, чья личность столь интриговала бы публику.
Лимузин потихоньку пополз вперед, и Максина бросила взгляд на свои бриллиантовые часики: до половины седьмого, когда должна была состояться встреча, оставалось еще много времени. Максина редко проявляла нетерпение. Она не любила опаздывать, но исходила всегда из того, что все другие непременно опаздывают. Такова современная жизнь — ни на кого и ни на что нельзя положиться. Если еще не поздно было исправить положение, Максина обычно добивалась этого еле заметной полуулыбкой и взглядом, сочетавшим таинственное очарование и замаскированную угрозу. Если сделать было уже ничего нельзя, она просто складывала руки на груди и невозмутимо принимала очередное проявление la loi de Murphy[3].
Она случайно поймала свое отражение в зеркале заднего вида и наклонилась вперед, приподняв подбородок над мягким кружевным жабо и поводя им из стороны в сторону. После операции прошло всего пять недель, однако маленькие шрамы перед ушами уже исчезли. Вильсон сработал великолепно, и все обошлось лишь в тысячу фунтов, включая анестезиолога и счет за пребывание в лондонской клинике. Не было никаких натяжений, не было и ощущения, будто что-то мешает возле уголков рта или глаз. Она выглядела здоровой и яркой женщиной, помолодевшей на пятнадцать лет. Во всяком случае, сорок семь ей бы никто не дал. Такие операции надо делать, пока еще молода, тогда их никто не заметит; а если даже и заметит, то толком не поймет, в чем дело. Если подумать, в наше время никогда не увидишь мешков под глазами у актеров или актрис, которым уже за тридцать. Никто не обратил внимание на ее отсутствие: в клинике она пробыла всего четыре дня, а потом провела десять дней в Тунисе, где скинула семь фунтов, что доставило ей дополнительное удовлетворение. Максина просто не могла понять, почему некоторые, чтобы сделать обычную подтяжку лица, уезжают чуть ли не в Бразилию и платят за все это бешеные деньги.
Максина была убежденнейшей сторонницей самосовершенствования, особенно если оно достигалось хирургическим путем. Это наш долг перед самим собой, обосновывала она свою веру. Зубы, глаза, нос, подбородок, грудь — все это совершенствовалось до тех пор, пока Максима не превратилась в сплошной сгусток почти неразличимых швов. Она и сейчас не была особенной красавицей; но когда она возвращалась мысленно в отроческие годы и вспоминала этот торчащий нос, эти лошадиные зубы и те мучения, которые она испытывала из-за своей внешности, то была благодарна, что в свое время ее убедили предпринять решительные меры. Вот с ногами не было необходимости ничего делать. Ноги у нее были совершеннейшие. Максина вытянула одну из них, длинную и белую, повертела элегантной коленкой, расправила голубую шелковую юбку своего костюма, а потом открыла окно и вдохнула, будто нюхая воздух Манхэттена, не обращая внимания на то, что на уровне улицы в нем слишком много автомобильной гари. На Нью-Йорк она реагировала так же, как на шампанское, которое делали в ее имении, — с чувством счастливой радости. Глаза Максины сияли, она ощущала приподнятость и бьющую через край кипучую энергию. Как хорошо, несмотря ни на какие пробки, быть снова здесь, в городе, который позволяет чувствовать себя так, как будто каждый прожитый тут день — это твой день рождения!
Хотя ей и было сорок пять, внешне Джуди Джордан все еще выглядела словно замученная девочка-сиротка. А ее светлые волосы лишь усиливали это впечатление. Сейчас, в коричневом вельветовом костюме от Хлоэ и легко мнущейся шелковой блузке кремового цвета, она сидела в набитом автобусе, медленно ползущем по Мэдисон-авеню в сторону центра. Нетерпеливая по натуре, она всегда вскакивала в первое, что подъезжало к тротуару, будь то такси или автобус. Недавно фотограф из журнала «Пипл» ухитрился поймать сенсационный кадр, засняв Джуди Джордан садящейся на остановке в автобус. Сама Джуди, увидев эту фотографию, испытала сильнейшее удовлетворение: в ее жизни был очень долгий период, когда она не могла себе позволить ездить ни на чем, кроме автобуса.
Внезапно она ощутила прилив грусти и принялась вертеть одно из колец, словно оно было талисманом. Таких колец у нее на средних пальцах было несколько: похожие друг на друга и вместе составляющие единый ансамбль, каждое в форме изящного розового бутона, вырезанного из кусочка коралла и посаженного на толстый золотой ободок. Кроме этих колец, у нее почти не было других украшений: предметом ее страсти была обувь. Дома у нее была кладовка, в которой целые стеллажи были уставлены рядами великолепных туфель и сапог ручной работы. Джуди подумала, что завтра устроит себе праздник: отправится в «Мод фризон» и посходит там с ума. А почему бы и нет?! Только сегодня утром компаньон сообщил ей, что в этом году их фирма стала стоить почти на два миллиона долларов дороже.
Ей все труднее становилось вспоминать то время, когда она жила в маленькой комнатке на 11-й Восточной улице, откуда ее выставили, потому что она не платила за квартиру. Но Джуди заставляла себя помнить о тех днях. По контрасту такие воспоминания делали дни нынешние еще приятнее.
Была и другая причина того, почему Джуди не хотела забывать, что значит оказаться в большом городе без денег. Именно в таком положении были многие из ее читателей. Они покупали «Вэв!»[4] за присущие ему оптимизм, яркость и непосредственность чувств, за его жизнеутверждающее начало, они видели в этом остром журнале своего друга. Джуди и на автобусе ездила потому, что хотела жить тем же и испытывать то же, чем живут и что испытывают ее читатели.
Иногда ей было трудно примирять между собой противоположные качества своего образа, сложившегося в представлениях публики. С одной стороны, ей нравилось, когда в ней видели способную посочувствовать другим, целеустремленную, собственным трудом зарабатывающую на жизнь женщину, которая обедает где придется хот-догом, купленным на углу; в общем, обычную женщину-труженицу, почти такую же, как большинство ее читательниц. С другой стороны, те же самые читательницы ожидали от нее великосветского образа жизни, сказочных туалетов и всего прочего, чем, по их представлениям, должны непременно отличаться знаменитости. Поэтому, когда Джуди не перехватывала где-нибудь хот-дог, она обедала «У Лютека», при необходимости садилась на диету и постоянно куда-то ездила.
Двери автобуса зашипели и открылись, впустили новых пассажиров, опять зашипели и закрылись. Женщина средних лет с болезненно-желтоватым цветом лица плюхнулась на сиденье напротив Джуди, пристроила у себя на коленях хозяйственную сумку и вдруг застонала: «Хоть бы все эти дома сгорели, проблем бы стало меньше!» Она повторяла эту фразу снова и снова, а потом принялась выкрикивать ее. Никто в автобусе не обращал на женщину ни малейшего внимания, но, когда она вышла, раздался всеобщий вздох облегчения, кто-то улыбнулся, кто-то пожал плечами — что тут скажешь, еще одна нью-йоркская сумасшедшая, и плевать она хотела, кто что о ней подумает.
Но это еще и признак зрелости, отметила про себя Джуди. По-настоящему взрослым становишься тогда, когда тебя перестает волновать, что о тебе думают другие, и начинаешь больше интересоваться тем, что ты сам о них думаешь… Может, сделать это главной темой очередного номера? — профессионально прикинула она, сразу же наметив, кого можно было бы использовать как авторов, у каких знаменитостей взять интервью, какие вопросы задать, какой текст предложить читателям, кого из редакторов поставить ведущим номера. «А вы уже повзрослели?» Неплохой заголовок. И вопрос тоже неплохой, подумала она, не зная, как бы ответила на него применительно к самой себе.
Хотя на окнах у них в доме висели кружевные занавески, на самом деле семья ее была крайне бедна. Родители, истово верующие баптисты-южане, были больше всего озабочены тем, как бы не соприкоснуться с чужими грехами и не нагрешить самим. По этой причине Джуди и ее брату Питеру не позволялось ничего делать по воскресеньям. Они могли попеть в этот день в церковном хоре, но дома им петь не разрешалось, как не разрешалось слушать радио по выходным — это грех. Большой, искусно отделанный деревом под каштан громкоговоритель, на передней панели которою от динамика расходились во все стороны солнечные лучи, был главной достопримечательностью их гостиной; но по воскресеньям единственным звуком в доме, не считая доносившегося из кухни шума готовки, был стук старого холодильника, стоявшего у выхода на заднее крыльцо.
Курение и употребление спиртного, естественно, тоже было грешно. Но тем не менее дед Джуди, живший с ними вместе, по воскресеньям время от времени скрывался в подвале, чтобы глотнуть виски из бутылки, которую он прятал там позади бойлера. Возможно, перед собой он оправдывался тем, что спиртное необходимо ему как лекарство. Выпив, дед обычно усаживался на заднем крыльце в кресло-качалку, трещавшее под его тяжестью, и сидел там, уставившись неподвижным взглядом на яблоню в дальнем конце сада, как будто в ожидании прихода вечности. Родители Джуди не могли не знать о его воскресных выпивках хотя бы из-за запаха, который чувствовался совершенно отчетливо. Но мать только поджимала губы и неодобрительно пофыркивала, однако никогда ничего не говорила. В семье считалось, что дед — трезвенник.
Мужчина в рубашке из шотландки, сидевший напротив наискосок от Джуди, как-то странно посмотрел на нее и опустил глаза, пытаясь украдкой проверить, застегнута ли у него «молния» на брюках. Джуди поспешно отвернулась в сторону — опять она сидела, на кого-то уставившись! Когда она глубоко задумывалась о чем-либо, ее темные голубые глаза начинали так свирепо сверкать сквозь черепаховые очки, что окружающим становилось не по себе от ее взгляда; у Джуди, однако, это выходило совершенно непреднамеренно.
Интересно, зачем Лили понадобилась эта встреча и почему она обставляет ее с такой таинственностью, в который раз спрашивала себя Джуди.
Вначале был покаянный телефонный звонок — и бог свидетель, Лили есть в чем каяться. В конечном счете то, что с Лили тогда все сорвалось, пошло делам Джуди только на пользу; но в тот вечер в Чикаго самой-то Лили двигали иные побуждения… «Если бы вы только могли простить меня… Я поступила тогда очень плохо…» «Я была так неблагодарна… И все это было настолько непрофессионально… При одном воспоминании об этом мне становится стыдно…» Джуди, поначалу решившая было держаться непреклонно, постепенно смягчилась. Не только потому, что Лили была звездой и обладала каким-то внутренним магнетизмом; просто потому, что Джуди понравилось с ней работать. До того злополучного вечера в Чикаго они действительно были с Лили великолепной командой.
Лили сказала, что намерена обсудить с Джуди нечто особое, «нечто очень конфиденциальное, о чем я хотела бы поговорить с вами только лично».
Джуди не любила попусту растрачивать на других свое время. Каждую неделю она получала десятки самых странных предложений, большая часть которых не попадала дальше ее секретарей. Но Лили — это Лили: у нее были связи и контакты с большим числом знаменитостей, нежели у любой иной женщины: ее диковатая красота давно уже стала легендой века; а кроме того, Лили была известна и тем, что никогда не давала интервью.
Последнее значило для Джуди больше всего. Лили вполне заслуживала того, чтобы потратить на нее в «Вэв!» даже тысячу слов, и поэтому Джуди согласилась на встречу, а там будь что будет. Обрадовавшись, как ребенок, Лили поблагодарила ее так очаровательно, как обычно это делают дети, и попросила держать договоренность об их предстоящем свидании в тайне. Джуди и без того не стала бы об этом никому говорить, но просьба Лили заинтриговала ее. Как и сама Джуди, Лили тоже добилась в жизни успеха, который пришел к ней внезапно и быстро, притом сделала это вопреки обстоятельствам и каким-то непостижимым образом. Сейчас ей, наверное, лет двадцать восемь — двадцать девять, хотя выглядит она намного моложе.
Вслед за телефонным разговором, состоявшимся в прошлом месяце, пришло подтверждающее договоренность письмо, написанное на плотной кремовой бумаге, на которой очень красиво в самом центре листа темно-синим шрифтом бодони было выгравировано одно-единственное слово: Лили. Фамилии Лили почему-то не было.
Что может быть у нее на уме, спрашивала себя Джуди. Ей понадобились помощь и поддержка в чем-либо? Нет, безусловно, не это. Хочет что-то опубликовать? Вряд ли. Нужна реклама? Но при ее известности в этом нет никакой необходимости.
Часы показывали двадцать минут седьмого, движение на улице безнадежно застопорилось, поэтому Джуди выскочила из автобуса и несколько оставшихся кварталов прошла пешком. Она любила приходить всегда вовремя.
В машине воняло застоявшимся табачным дымом, заднее сиденье было порезано, из него торчали пружины. Такси тоже застряло в пробке на Мэдисон-авеню. Водитель, угрюмый и неприветливый пуэрториканец, к счастью, молчал; но, просидев так некоторое время, вдруг отрывисто спросил: «Вы откуда?»
«Из Корнуолла»[5], — ответила Пэйган, не привыкшая считать себя англичанкой. «Самая теплая часть Британии», — добавила она чуть погодя и подумала, что водителю, наверное, это мало о чем говорит. Пэйган отличалась постоянной и сильной бледностью, причиной чему было плохое кровообращение, из-за которого она вечно страдала от холода; а там, где она в детстве жила, такая погода стояла одиннадцать месяцев в году. Еще ребенком она страшно не любила высовывать по утрам голые ноги из-под одеяла: они мгновенно мерзли, хотя она поспешно совала их в теплые овчинные тапочки. Свое зимнее нижнее белье она одновременно и любила, и ненавидела: оно было теплое, но неудобное. Шерстяное, колючее, плотно облегавшее все тело от шеи до колен, с дурацким разрезом для естественных надобностей, который расстегивался и застегивался сзади, с жестким фланелевым бюстгальтером, переходившим в некое подобие достававшей до низа живота жилетки, с которой свисали длинные подвязки: к ним она цепляла толстые шерстяные чулки.
Пэйган помнила, что, когда она была еще ребенком, каждое утро в семь часов в их доме в Трелони начиналась суета: служанка разжигала печи и камины, которые накануне вечером закрывались или гасились ровно в одиннадцать, несмотря ни на какой холод и независимо от того, когда кто ложился спать. Вонючие цилиндрические печи, топившиеся мазутом, стояли прямо перед кружевными занавесками в спальнях и в ванных комнатах; в самых больших комнатах чадили топившиеся углем камины; а в холле и в гостиной в каминах постоянно тлели крупные, раскаленные докрасна поленья; но в длинном коридоре и в ванных вечно стоял мороз, а еда, которую приносили из отдельной от дома кухни, к тому моменту, когда она попадала на парадный обеденный стол, бывала всегда уже чуть теплой. От неровного, выложенного из каменных плит пола в столовой постоянно, даже летом, исходил холод, который Пэйган ощущала и через туфли. Когда ей казалось, что никто не видит, она поджимала ноги под сиденье стула, стараясь не прикасаться ими к ледяному полу, — но это всегда замечалось, и она получала резкое приказание «сесть, как леди».
Хуже всего, однако, было ложиться зимними вечерами в постель, под тяжелые и холодные льняные простыни. Стоило лишь отойти от печки настолько, чтобы ее тепло уже не чувствовалось, как кости Пэйган начинали болеть, все тело постепенно деревенело, пока наконец сон не избавлял ее от ощущения этой мучительно ноющей боли.
При воспоминании об этом сорокашестилетняя Пэйган снова задрожала, хотя на улице стоял жаркий октябрь, а на ней было розовое шерстяное пальто. Пэйган, как всегда, остановилась в гостинице «Алгонкин». Странно, но в ней она себя чувствовала как дома. Вестибюль, в котором стояли старые кожаные кресла с высокими спинками и широкими подлокотниками и где тускло светились лампочки, скрытые за пергаментными абажурами, создавал атмосферу старого, запущенного, но аристократического лондонского клуба. Номер у нее был маленький, но по сравнению с нарочитой мрачностью вестибюля на удивление привлекательный. На ярко-зеленом, цвета молодой травы, ковре стояло удобное, обитое розовым бархатом кресло; подушки на кровати были украшены мастерски выполненной кружевной вышивкой; бронзовые лампы располагались так, что это было удобно и создавало уют; о хорошем вкусе того, кто обставлял и украшал комнату, говорили и картины. Сделанная под старину, кровать вызвала у Пэйган воспоминание о детской в Трелони; а обои с узором, в котором темно-зеленое сочеталось с белым, напомнили ей музыкальную комнату в их поместье, в которой дед любил читать по утрам «Тайме» в окружении дремлющих собак, пальм, папоротников и тропических растений. Музыкальная комната отапливалась при помощи длинных, выкрашенных в коричневый цвет труб, проложенных вдоль стен на уровне пола; по ним текла горячая вода, и если до них дотронуться, можно было обжечься. Это была самая теплая — если не единственная теплая — комната во всем продуваемом сквозняками особняке, особенно в те дни, когда с моря, от его обрывистых гранитных берегов и до окружающих дом газонов, обрамленных рододендронами, дул прямой пронизывающий ветер. Музыкальная комната была хороша еще и тем, что в ней очень удобно было прятаться от матери: прихватив яблоко и книжку, Пэйган, как ящерица, проскальзывала под нефритовыми и малахитовыми листьями — то широкими и огромными, то похожими на длинные зазубренные шипы — и скрывалась в желтом кипении цветов и буйстве зелени.
Отца Пэйган почти не помнила; он погиб в автомобильной катастрофе, когда ему было всего двадцать шесть лет. У Пэйган, которой тогда исполнилось еще только три года, остались лишь смутные воспоминания о колючей щеке и колючих, облаченных в твид коленях. Единственным, что напоминало об отце, были выставленные на дубовых полках в кабинете серебряные кубки — призы, полученные им за победы в плавании и гольфе, да несколько покоричневевших от времени фотографий, на которых были изображены команды крокетистов, а на одной — группа смеющихся людей, снятых во время пикника на пляже.
С момента его смерти и до тех пор, пока Пэйган не исполнилось десять лет и она не начала ходить в школу в Лондоне, они с матерью жили вместе с дедом в Трелони, где Пэйган хоть и избаловалась, но получила внутреннюю закалку. Когда ей было три года, ее вывозили на прогулочной лодке в залив, и там дед, держа на руках, опускал ее за борт и учил плавать. В тринадцать месяцев ее впервые посадили на пони, вложили вожжи в детские ручонки, и дед каждое утро водил ее так по кругу, чтобы она научилась ездить верхом прежде, чем подрастет и научится пугаться; на свою первую в жизни охоту она отправилась, когда ей было восемь лет, и тоже с дедом Трелони.
Дед же обучил ее и хорошим манерам. Он имел обыкновение вежливо и с неподдельным интересом выслушивать всех, будь то один из его арендаторов, деревенский почтальон или же его сосед, лорд Тригерик; но он терпеть не мог тех, кого называл денежными душами, — адвокатов, бухгалтеров, банкиров. Дед никогда не брал в руки и не проверял счетов, он просто пересылал их своему агенту для оплаты.
Всю жизнь Пэйган окружали слуги, многие из которых оставались у них в доме только потому, что дед терпеть не мог кого-либо увольнять. Кто-то постоянно помогал Пэйган натягивать перчатки, кто-то стягивал с нее сапоги, кто-то причесывал ее перед сном, подбирал и приводил в порядок брошенную ею одежду, и в результате девочка не могла не вырасти жуткой неряхой. Пэйган навсегда запомнилось, как мягко шуршала юбкой горничная, которая рано поутру приносила ей в спальню медный кувшин с горячей водой и ставила его рядом с умывальником, украшенным рисунками роз. Запомнилось благословенное тепло буфетной, где хозяйничал дворецкий Бриггс, чистивший там серебро, и где в шкафах на полках за стеклянными дверцами хранился милтоновский обеденный сервиз, разрисованный травяными орнаментами. Запомнилось уютное тепло и аппетитные запахи из большой кухни и отрешенно-сердитое лицо камердинера ее деда, которое бывало у него, когда ему приходилось отскребать грязь с одежды Пэйган после верховой езды.
Мать свою Пэйган видела редко, но, когда это происходило, та всегда давала понять, насколько ей все это скучно. Мать ненавидела деревню: пойти тут было некуда, заняться нечем. Корнуолл в тридцатые годы был достаточно захолустным местом, а мать Пэйган, безусловно, не была создана для жизни в захолустье. Короткая прическа с ровно подрезанными внизу волосами; толстый слой мертвенно-бледного грима; тонкие губы, поверх которых ежедневно заново создавалось чудо искусства — сверкающий ярко-красной помадой крупный рот. Следы помады потом обнаруживались на чашках, бокалах, полотенцах и бесчисленных окурках от сигарет. Миссис Трелони часто ездила в Лондон, а возвращаясь оттуда, нередко привозила с собой на уикенд друзей. Ее знакомые не нравились Пэйган; тем не менее девочка переняла от них характерный жаргон Мэйфэра[6] и потом всю жизнь говорила со свойственными ему преувеличениями и придыханиями.
Еще и теперь, в 1978 году, Пэйган продолжала тосковать по деду и жалела, что ее мужу не довелось с ним познакомиться, как не пришлось и пожить в имении Трелони прежде, чем оно подверглось перестройке. Конечно, у деда не было ничего общего с мужем, интересовавшимся только книгами и своей работой. Он проявлял абсолютное безразличие к сборам пожертвований, которые проводила Пэйган, — хотя без получаемых таким образом средств не смог бы продолжать свои исследования. Иногда Пэйган в раздражении набрасывалась на мужа с упреками. В таких случаях он обнимал ее и говорил: «Прости, дорогая, но что же поделаешь, если белые мыши так дороги!»
Пэйган знала, что в душе он гордится ее деятельностью, хотя поначалу некоторые ее чересчур прямолинейные методы в делах встревожили его. Иногда ей казалось, что он и до сих пор испытывает по этому поводу беспокойство.
Она не любила уезжать, оставляя мужа одного, однако после того, как с ним случился сердечный приступ, путешествовать ему уже не стоило; дома ему было лучше, здесь всегда могла быть оказана необходимая помощь; и хоть он и был теперь полуинвалидом, но все еще оставался одним из остроумнейших, наиболее талантливых и выдающихся людей в мире. Ни Пэйган, ни он никогда не обсуждали этого, но оба считали последние шестнадцать лет необыкновенным подарком судьбы, пусть даже эти годы и были заполнены непрерывной заботой о поддержании его жизни и способности работать. Теперь, кажется, эти усилия начинали оправдываться и впереди замаячила вероятность триумфального успеха, если только за предстоящие десять лет он сможет завершить начатую работу. Вопрос, который они никогда не задавали друг другу, заключался в том, проживет ли он эти десять лет. Вот почему Пэйган так не любила оставлять мужа одного, даже если поездка вызывалась необходимостью на месте обсудить возможность получения крупнейшего пожертвования в пользу его института.
Да еще из столь неожиданного источника. Когда в имении Трелони раздался телефонный звонок и в трубке послышался низкий хрипловатый голос самой Лили, Пэйган возилась в коридоре коттеджа, где на каменном полу были навалены старые ковровые дорожки, резиновая обувь, ношеные пальто и другая одежда. Небрежно, между делом, как будто они договаривались о свидании в соседней деревушке, Лили попросила Пэйган приехать в Америку, чтобы они могли обсудить нечто неотложное, важное и конфиденциальное. Этот звонок потряс Пэйган. Пользующиеся всемирной славой кинозвезды как-то не имели обыкновения звонить ей ни с того ни с сего. С Лили она даже никогда не встречалась, хотя, безусловно, слышала о ней. Да и невозможно было не слышать об этой актрисе, наделенной романтическим и грустным талантом.
Голос кинозвезды в телефоне был негромок, спокоен и серьезен. «Я столько слышала о ваших начинаниях, — говорила она. — Я в восторге от той поразительной работы, которую делает ваш муж, и хотела бы обсудить с вами, не могу ли я быть вам чем-то полезна».
Когда Пэйган вежливо попыталась выжать из Лили какие-нибудь подробности, та объяснила, что, по мнению ее американского бухгалтера, есть несколько возможных способов пожертвования, в том числе и такие, которые позволяли бы растянуть выделяемую сумму на несколько лет, и поэтому он предложил провести предварительную встречу в Нью-Йорке, в которой могли бы принять участие адвокаты Лили, занимающиеся ее налогами, для обсуждения всех связанных с этим вопросов. Все это позволяло предположить, что речь идет о действительно очень крупном пожертвовании — что подтвердил и поступивший потом весьма солидный чек, который должен был покрыть расходы на поездку Пэйган в Америку первым классом.
Сидя сейчас в замершем в пробке такси и слушая, как водитель ругается по-испански, Пэйган чувствовала себя очень скверно и была этим крайне расстроена. Ее ниспадающие на плечи волосы, слегка вьющиеся и отдающие медью, выглядели, как всегда, прекрасно, но лицо было сегодня одутловатым, голубые глаза потускнели, веки припухли, и вообще она выглядела на все свои сорок шесть лет.
Время в Нью-Йорке на пять часов отличается от лондонского. Пэйган прилетела накануне вечером и, проспав всего несколько часов, проснулась тогда, когда она привыкла в Англии завтракать. Но тут было два часа утра. Читать она не смогла, заснуть снова — тоже. Снотворное она не принимала никогда, как не принимала и никакие другие лекарства, даже аспирин.
И она страшно боялась, что опять угодит в какую-нибудь ловушку.
Силуэты холеных темных небоскребов казались чуть более черными на фоне тоже темного уже неба. Только когда поработаешь в сфере мод или в издательском деле, начинаешь понимать, сколько существует оттенков черного, подумала Кейт, торопливо шагая по 58-й Западной улице и, как всегда, немного опаздывая. Когда в десять минут седьмого она уходила с работы, небо было еще бледно-голубым, на нем только пролегли первые темные полосы; сейчас, в половине седьмого, уже совсем стемнело. На мгновение Кейт с тоской вспомнила о тех долгих сумерках, что обычно бывают осенью в Англии. Но тут она остановилась перед витринами ювелирного магазина «Ван Клиф энд Арпельс». В одной из них на особой подставке была выставлена бриллиантовая тиара, в которой короновалась императрица Жозефина; в соседней витрине сверкала корона российской императрицы. Внешне она была куда великолепнее: изумруды, каждый размером с крупную конфету, были вделаны в обод шириной добрых три дюйма, сплошь усыпанный бриллиантами. Но Кейт предпочла бы первую корону, более скромную. Она до сих пор не могла понять, почему в прошлый понедельник воспротивилась Тому, потянувшему ее во вращающиеся двери магазина. Большинство мужчин даже не слышали о «Ван Клифе», тем более понятия не имели о том, где он находится, и уж тем более никогда не предложили бы ей завтра зайти туда что-нибудь купить. «Пойдем купим корону Жозефины», — сказал вдруг Том, потянув ее за руку, а когда она отрицательно замотала головой, попытался все же затащить ее в магазин, доказывая, что изумруды подходят к чему угодно. А действительно, почему она не хочет принять от него дорогой подарок? В конце концов, на следующей неделе у нее день рождения, ей исполнится сорок шесть, и ее это совершенно не волнует. Ей не нужны дорогостоящие доказательства чего бы то ни было; у нее и так есть то, к чему она всегда стремилась, — замечательный мужчина и замечательная работа.
Сейчас, когда она стала преуспевающим редактором журнала, никто бы и не подумал, что на протяжении многих лет она сама не знала, кем и чем она хочет быть, и направляла ход своей жизни не в большей мере, нежели тряпичная кукла, которую бросили в стиральную машину. Она понимала, конечно, что ее крутит и бросает в разные стороны, но абсолютно не улавливала, есть ли в этом движении какие-либо смысл и направленность. «Помни, дочка, — говорил ей когда-то отец, — ты ничем не хуже других. Помни, Катрия, что у твоего папочки кое-что есть, и именно оно все и решает. Тебе ничто не помешает быть самой первой. И так и знай, девочка: твой отец хочет, чтобы ты была только первой. Везде и во всем».
«Кое-что» представляло собой колоссальные доходы, которые отец ее получал с тысяч одинаковых маленьких приземистых домиков из красного кирпича, что он понастроил по всей центральной части Англии. Это «кое-что» позволяло ей во многом быть впереди своих одноклассниц: лучше одеваться, ездить на лучших машинах, лучше проводить каникулы, жить в лучшем доме. Но оно вовсе не «решало все»: напротив, обладание этим «кое-что» вызывало молчаливый отпор со стороны некоторых девочек, учившихся вместе с ней в лондонской школе. Кейт никогда не чувствовала себя «не хуже других» и тем более никогда не бывала самой первой. Она всегда с ужасом ждала конца четверти, когда раздавали табели с оценками, предчувствуя ярость отца, неизбежные наказания и — что было хуже всего — последующие попытки отца взяться за ее воспитание: чем больше он кричал на нее, тем меньше оставалось у нее в голове.
Она росла запуганной девочкой. Собственный гнев, который она никогда не осмеливалась показать, копился у нее в душе слой за слоем, создавая мощный пласт молчаливого внутреннего сопротивления. Она понимала, что с нравственной точки зрения ее иначе как трусихой назвать было нельзя; но ее приводила в ужас одна только мысль о том, что она может чем-то вызвать неудовольствие отца. Поэтому, следуя примеру матери, Кейт старалась всегда говорить как можно меньше или убегала.
Мужчины, узнававшие Кейт достаточно хорошо, неизменно удивлялись впоследствии тому, как легко было заставить ее безропотно выполнять все их желания. Но, если в своих капризах они заходили слишком далеко, Кейт просто исчезала без всяких объяснений.
Пока отец был жив, Кейт его не выносила: но теперь, когда какая-нибудь очередная ее книжка оказывалась в списке бестселлеров, ей всякий раз приходила в голову одна и та же непрошеная и тоскливая мысль: «Жаль, что старый хрыч этого не видит». Почему так происходило, понять она не могла. Она не понимала, для чего ей было нужно, чтобы ею гордился сейчас тот злой великан-людоед, что тиранил ее в детстве, человек, который уже двадцать лет как умер. Она испытывала разочарование от того, что это уже никогда не будет возможно, и не понимала: причина ее разочарования в том, что отец умер прежде, чем она разобралась, в чем она действительно способна быть лучше других, и она не успела крикнуть ему: «Папочка, папочка, посмотри, я сумела!» Кейт не очень радовалась своему успеху, как почти не обращали на него внимания ее друзья, большинство из которых были с ней вместе еще с тех времен, когда она пребывала в безвестности. Но отец бы купался в ее успехе, он бы вырезал из газет ее фотографии, собирал бы и хранил все посвященные ей статьи, обзванивал всех своих друзей и приятелей, предупреждая о дне и часе, когда ее должны показать по телевизору.
Последняя книжка, несомненно, тоже была обречена на успех и на то, чтобы попасть в число бестселлеров. Жизнеописание Лили — будь в нем правда или вымысел — не могло не стать бестселлером уже за неделю до выхода в свет. Лили была прекрасна, романтична, она необоримо притягивала к себе, и публика жаждала узнать любые подробности ее жизни. Сколько раз, например, Кейт самой приходилось читать, будто Лили носит только белое, будь то атлас или шелк, твид или хлопок! И, конечно же, Лили была женщина с прошлым — да еще с каким прошлым!
Задолго до того, как Лили стала мировой знаменитостью, когда она еще снималась в тех третьеразрядных фильмах, где актрисе приходится непременно обнажаться, Кейт оказалась однажды неподалеку от места, где снимался как раз такой фильм, в мокром лесу на окраине Лондона, и, потолкавшись там немного, написала потом самую первую большую статью о Лили, в которой предрекала девочке-подростку судьбу кинозвезды. После того интервью Кейт не получала от Лили никаких вестей, однако статью перепечатали многие издания по всему миру. Именно поэтому, полагала Кейт, она и получила приглашение на сегодняшний вечер в гостиницу «Пьер». В наше время все звезды любят иметь возможность похвастать автобиографией, в которой все сложилось так, «как им предсказывали» когда-то. И все же она была немало удивлена, когда Лили сама позвонила ей и попросила о конфиденциальной встрече.
Кейт торопливо шла в сторону Плазы, вдыхая запахи горячих булочек, которые продавали вдоль тротуаров, и осенней сырости. Она прошла мимо выставленных в витрине «Бергдорфа» ярко освещенных женских манекенов — безликих, лысых, облаченных в мех серебристой лисицы и кружева. Остановилась у светофора; напротив нее, на другой стороне улицы, оказалась голубая полицейская машина, и два сидевших в ней офицера были такие же лысые, с ничего не выражающими лицами, как те манекены в витрине «Бергдорфа». Кейт перешла улицу. Элегантные темно-зеленые навесы тянулись через весь тротуар от подъездов жилых домов к кромке мостовой, где в безукоризненно сияющих, без единого пятнышка, темных авто сидели скучающие шоферы. Кейт кивнула облаченному в голубую униформу швейцару, приветственно помахавшему ей рукой, прошла между мраморных колонн отеля «Пьер», вошла во вращающиеся двери и двинулась дальше по широкому, окрашенному в кремовый цвет коридору.
Портье позвонил наверх, чтобы удостовериться, что Кейт там действительно ждут. Пока он звонил, вокруг нее сновала масса приезжих, слышалась итальянская, арабская, французская речь, только на английском языке не доносилось ни слова. Все это напомнило Кейт Каир. Она поднялась на лифте на семнадцатый этаж. Идя серым коридором к апартаментам номер 1701, Кейт одернула сзади темно-красную жакетку и распушила пурпурный шелковый бант на блузке.
Не успела Кейт постучать, как дверь распахнулась: на пороге стояла худая женщина со светлыми, в тон платью, волосами. За ней, в глубине, видна была удлиненная, с кремового цвета стенами, комната, окна которой выходили на Центральный парк. Официант расставлял на столике лед, маленькие тарелочки с оливками, раскладывал приборы. Секретарша выпроводила его, посторонилась, давая дорогу Кейт, а потом бесшумно закрыла дверь номера снаружи.
От изумления Кейт разинула рот.
— О боже! — вымолвила Джуди.
— Вот это номер! — произнесла наконец Кейт, неспособная, как всегда, удержаться от того, чтобы не высказать сразу же собственного отношения к происходящему. Пораженная, она так и застыла в дверях, стараясь сообразить, что же все это означает. На бархатных кушетках абрикосового цвета, расположенных под прямым углом друг к другу, сидели Джуди и Пэйган. К свободным торцам кушеток примыкали низкие столики из затемненного стекла, на которых в больших вазах стояли огромные букеты, составленные из белых лилий и веточек цветущей яблони. А чуть подальше, справа, в бежевом бархатном кресле сидела Максина.
— Это что, нежданная встреча старых друзей? — спросила Кейт.
Пэйган молча крутила изящную маленькую малахитовую бабочку, висевшую у нее на шее на золотой цепочке тонкой работы от Картье. Ответила Максина, поспешно и вполголоса:
— Нам надо будет взвешивать каждое свое слово,
Атмосфера в комнате была наэлектризованная. Не успела Кейт подойти к сидевшим тут женщинам, как двойные двери в противоположной стороне комнаты резко и широко распахнулись и вошла невысокая молодая женщина с золотистой кожей, одетая в длинное белое шелковое платье, сидевшее на ней, как древнегреческая туника.
При первом же взгляде на Лили становилось ясно, что это действительно звезда. Отброшенные со лба густые и мягкие черные волосы спадали на плечи, открывая лицо с высокими косыми скулами, маленький нос на самом кончике чуть изгибался, придавая ей вид хищницы; полная нижняя губа казалась несколько излишне крупной; но прежде всего обращали на себя внимание ее глаза. Огромные, влажные, цвета каштана, они блестели из-под густых и длинных ресниц так, что создавалось впечатление, будто из каждого вот-вот выкатится по хрустальной слезинке.
Сегодня, однако, они не блестели. Сегодня глаза Лили сверкали неистовством, яростью и гневом. На какое-то мгновение кинозвезда молча застыла на месте, разглядывая четырех находившихся в комнате женщин, каждая из которых была старше ее: остановившуюся у двери Кейт в темно-красном костюме; Пэйган в розовом, вытянувшуюся на абрикосовой кушетке; Максину, замершую с фарфоровой чашкой в одной руке и блюдцем на затянутых в голубой шелк коленях; Джуди в коричневом вельветовом костюме, сидевшую ссутулившись на краешке дивана, подперев руками подбородок, локти на коленях, сердито уставившуюся на Лили.
Потом Лили заговорила.
— Ну, суки, — спросила она, — так кто же из вас моя мать?
2
— Меня тошнит, — пробормотала Кейт, откидываясь на изголовье кровати и застегивая новый кружевной бюстгальтер на своей подростковой груди.
— Ничего, стоило того, — ответила Пэйган, облизывая кончики пальцев. В оранжевых атласных шортах, наподобие боксерских, и розовом кимоно, она сидела, скрестив ноги, на кончике узкой кровати Кейт и с сожалением смотрела на белую картонную коробку, стоявшую на постели между девочками. В ней еще оставался последний шоколадный эклер. — Доедим после ужина. А пока давай сделаю тебе педикюр. Чтобы ты не думала о том, что тебя вот-вот вытошнит. Фиолетовый хочешь?
Те ученицы, что приезжали сюда из Англии, всегда проматывали свою первую стипендию на сладости, губную помаду и лак для ногтей. В этой швейцарской школе, предназначенной для девочек старшего возраста и призванной подготовить их к тому, чтобы они стали благовоспитанными леди, юные англичанки быстро освобождались от гнета строгих отечественных школьных порядков. После многолетних лишений в военные и первые послевоенные годы, когда дома даже хлеб и картошка были по карточкам, Швейцария 1948 года казалась девочкам настоящим раем по сравнению с измотанной, обедневшей и усталой Британией — раем, сделанным из кремовых пирожных, шоколада, снегов и романтики.
Пэйган склонилась над левой ногой Кейт. Красавица дорафаэлевского типа, но близорукая, она привыкла сутулиться, чтобы ближе было смотреть под ноги или на то, чем она занималась. Очки она надевала редко — отчасти потому, что стеснялась их, отчасти же потому, что постоянно их теряла.
Лениво развалившись на кровати и задрав голую левую ногу вверх так, что она висела в воздухе, Кейт смотрела поверх головы Пэйган в открытое окно спальни, где ее взору представали покрытые снегом горные вершины Гштада, как бы обрамленные белыми кружевными занавесками.
— Сходим перед чаем в лес? — предложила Кейт.
— Не дергайся, дура! — прикрикнула на нее Пэйган. — Нам же велели встретить новенькую. Сходим после чая, если она не приедет. А ты, к несчастью, заняла весь шкаф, самый лучший! Теперь там уже ничего не повесишь. Новенькой придется держать свои вещи под кроватью.
Большая часть жилых комнат в школе «Иронделль»[7] была рассчитана на трех студенток, но на самом верхнем этаже, под деревянными стрехами огромного шале, комнаты были меньше размером. К той комнатке на двоих, в которой жила Кейт, примыкала небольшая, выкрашенная в бледно-голубой цвет мансарда с низким, скошенным сосновым потолком; в ней едва хватало места для узкой, покрытой голубым покрывалом кровати, маленького столика и комода. Пэйган сразу же захватила мансарду себе, и, при ее потрясающей неряшливости, получилось, в общем-то, удачно, что она как бы жила одна, отдельно. Ничто не могло приучить Пэйган к аккуратности. Вообще-то настоящее ее имя было Дженифер, так ее окрестили в детстве; но поскольку няньке приходилось все время делать ей одни и те же замечания:
«Подбери за собой, безбожная ты душа!», или «Не дам чаю, пока не приведешь комнату в порядок, безбожница!», то вместо Дженифер девочку постепенно все стали звать Пэйган[8], и со временем это прозвище так и прилипло к ней.
— Не хочу тратить попусту такое чудное время! — Кейт вскочила с кровати и натянула юбку и плотно облегающий бежевый кашемировый свитер. Пэйган прямо поверх оранжевых атласных шорт натянула старые брюки для верховой езды и влезла в большущий пуловер, перехватив его посередине толстым мужским кожаным ремнем, который почти дважды обернулся вокруг ее талии. Они вместе, громко топоча, помчались вниз по деревянной лестнице, разом вывалились из входной двери на улицу и, где-то шагом, а где-то скользя, двинулись по тропинке, которая начиналась сразу же за зданием школы и круто уходила вверх к лесу по густо осыпавшимся и скользким сосновым иглам. Пройдя по ней около мили, они наткнулись на щит, вбитый в землю прямо посреди тропинки. На нем было написано: «Attention! Defense de passer»[9].
— Должно быть, здесь есть охрана. Наверное, от браконьеров, — предположила Пэйган.
Они пыхтя продолжали карабкаться вверх, пока тропинка не уперлась в заросшую травой лужайку, сразу за которой начинался крутой обрыв. Далеко внизу были видны коричневые домики Гштада, стоявшие в окружении темно-зеленого леса, а еще дальше, за ними, великолепным амфитеатром поднимались горы, вершины которых даже в разгар лета оставались под снежными шапками.
— Ого-го… Го-о-о! — прокричала Пэйган, сложив около рта ладони рупором. Звук ее голоса умчался вниз и какое-то время спустя возвратился к ним из долины, уже как эхо. Повернувшись к Кейт, Пэйган сказала: — Дома от нас, наверное, ждут, что мы научимся петь настоящим йодлем[10]…
Внезапно она оборвала себя на полуслове. Девочкам показалось, что кто-то прокричал им в ответ, но крик этот шел как будто у них из-под ног. Через мгновение крик повторился: «Au secours!»[11]
— Просят помощи, — обеспокоенно произнесла Кейт.
— Да, откуда-то из-под обрыва. Pourquoi secours?[12] — прокричала Пэйган, познания которой во французском языке были ужасающими.
— Parse que[13]… я застряла, — ответили ей.
— Вы англичанка? — крикнула Пэйган, рванувшись вперед, но Кейт схватила ее сзади за ремень и остановила. От того места, где они стояли, до кромки обрыва было около десяти футов, и подходить ближе могло быть небезопасно.
— Нет, американка. Будьте осторожны. Обрыв осыпается. Мы даже близко к краю не подходили… И вдруг он провалился.
— Сколько вас там?
— Я одна. Ник успел отпрыгнуть и побежал за помощью… А-а-а!.. — Девочки услышали звук падающих камней и осыпающейся земли.
— Вы еще там?
— Да, но мне почти уже не на чем стоять. О господи, я так боюсь!
— Не смотри вниз! — крикнула Пэйган, опустилась на землю и по-змеиному двинулась вперед. — И не кричи больше!.. Кейт, я доползу до края, а ты ложись следом за мной и держи меня сзади за ноги. — Пэйган медленно, извиваясь, подползла к кромке, за которой обрывалась трава, и осторожно глянула через край. Снизу, с расстояния примерно шести футов, из копны светлых перепутанных волос прямо на нее смотрели большие темно-голубые глаза.
Девочка стояла на узенькой кромке, разведя руки в стороны и стараясь удержаться ими за поверхность обрыва.
— Ник не смог до меня дотянуться, — сказала она. — Он столько раз пытался. Он снял рубашку и пробовал вытянуть меня на ней, но она порвалась. А потом кромка стала осыпаться, и он побежал за лестницей. А кромка все осыпается и осыпается, и теперь уже почти не на чем стоять. Я так боюсь.
Не меньше чем в сотне футов под девочкой земля стала снова сползать вниз, и при виде намечающегося нового оползня Пэйган стало не по себе.
— Опять осыпается, — выдохнула она. — Не гляди ты вниз, господи! — Она попыталась дотянуться до девочки, но не хватило примерно двух футов, чтобы они смогли сцепиться пальцами. Стоявшая внизу девочка была действительно напугана. — Слушай, продержись еще малость, — подбодрила ее Пэйган и отползла от края обрыва.
Добравшись до Кейт, она стала стаскивать с себя резиновые туфли и брюки.
— Штаны крепче, чем юбка, — пояснила Пэйган, связывая штанины морским узлом так, что образовался замкнутый круг. После этого она продела через круг свой ремень и накрепко застегнула пряжку. — Ради бога, держи меня за ноги изо всех сил, — прошипела Пэйган, обращаясь к Кэйт, и вновь поползла к кромке обрыва. Там она свесилась вниз. Земля у нее под грудью стала потихоньку осыпаться. Пэйган стало не по себе, когда она начала опускать вниз связку из брюк и ремня.
— Можешь нацепить это через голову и продеть под руки, как спасательный круг? И не смотри же ты вниз, тебе говорят!
Пэйган медленно опускала связку, пока та не достала до вытянутых вверх рук девочки.
— Сложи руки вместе и постарайся, чтобы брюки опустились тебе под мышки… так… так… медленнее… не торопись…
Свободный конец ремня Пэйган обмотала вокруг своей левой руки и вцепилась в него еще и правой. Все время, пока она занималась этими приготовлениями, она видела, как кусочки земли отваливаются от того места, на котором она лежала, и летят вдоль обрыва далеко вниз, где красная земля перемешалась с поваленными соснами и обнаженными корнями деревьев.
— Так, теперь держись за ремень, — сказала она, надеясь, что ее голос звучит достаточно уверенно, — и медленно, очень медленно и осторожно, как муха, попробуй подниматься вверх.
— Я не могу. Я не могу !
Большой комок земли сорвался вниз, и левая нога девочки зависла в воздухе.
— Если ты сорвешься, я тебя не удержу, — сказала Пэйган. — Ты мне сломаешь руку и утянешь меня за собой. Этим все и кончится. Поэтому не думай над тем, что я тебе говорю. Просто делай! Считаю до трех — и начали!
Кейт лежала чуть позади Пэйган, изо всех сил обхватив ее руками за талию.
— Ну — раз, два, три! — скомандовала, как смогла, Пэйган.
Маленькая худенькая девочка — слава богу, что она была так мала и худа, — вытянулась и начала послушно карабкаться вверх. Ремень натянулся, и Пэйган почувствовала острую боль в кисти и в плече. «Как-то я не так взялась», — подумала она. Девочка выбиралась вверх дюйм за дюймом, а боль в левой руке Пэйган становилась невыносимой.
Кожаный ремень стал выскальзывать из вспотевших рук Пэйган. С натугой дыша и извиваясь всем телом, она медленно отползала назад от обрыва. Кейт помогала ей.
Над кромкой обрыва вначале показались две вцепившихся в ремень грязных руки, потом появилось перепуганное белое лицо.
— Медленно, — задыхалась Пэйган, — медленно! Не торопись! — Ей на секунду померещилось, что земля под ней начинает двигаться, и Пэйган покрылась холодным потом от подступившего ужаса. Но вот девочка навалилась грудью на кромку обрыва, Кейт быстро подхватила ее и помогла выбраться наверх, затем оттащила чуть подальше от края. Пэйган опустила ремень, пальцы ее кровоточили.
Но не успела Пэйган подняться, как земля под ней поехала вниз, и в одно мгновение она повисла вниз головой над пропастью, по пояс свесившись через новый край обрыва. Кромка, на которой до этого стояла девочка, исчезла.
Кейт вцепилась в Пэйган, судорожно обхватив ее руками, и вдвоем они, задыхаясь от страха и напряжения, отползли назад и разрыдались.
Лишь когда они добрались до сосен и тропинки, Пэйган почувствовала себя действительно в безопасности. Колени у нее подогнулись, и она рухнула на землю. Кейт с тревогой склонилась над ней.
— Боже, — воскликнула вдруг спасенная ими девочка, прижав ладони к вискам, — я же опаздываю! Нет, нет, это невозможно! Мне надо идти. Дорогая, ой, спасибо тебе огромное… Ой, слушай, ты знаешь, где находится «Шеза»? Сможешь приехать туда, чтобы я могла?.. Конечно, я никогда не сумею отблагодарить тебя в полной мере… Но мне действительно надо бежать!
С этими словами она повернулась и торопливыми шагами, почти бегом, двинулась вниз по тропинке и скрылась за поворотом.
— Ну и корова! — удивилась Кейт. — Ей спасли жизнь, а она поворачивается и убегает! Пэйган, бедняжка, что у тебя с руками?
Ноги все еще плохо держали Пэйган, ладони кровоточили. Поскольку брюки и туфли так и лежали у края обрыва, Пэйган была одета сейчас только в пуловер и грязные оранжевые атласные шорты.
В этот момент на противоположной стороне лужайки появилась группа людей, тащивших веревку, сеть и лестницу. Впереди бежал обнаженный до пояса высокий и худой молодой человек. Внезапно он остановился как вкопанный, взъерошил рукой свои встрепанные черные волосы и воскликнул: «О боже, здесь все обвалилось!»
— С девочкой все в порядке, мы ее вытащили! — крикнула ему Пэйган, все еще сидевшая на земле. — А вы Ник?
Молодой человек подбежал к ней. Его нос был измазан землей, аквамариновые глаза смотрели растерянно.
— С ней все в порядке? С Джуди все в порядке? А что произошло? Как?.. Вы уверены, что с ней действительно все в порядке? Где она?.. О господи, я столько пережил…
— Пэйган тоже пережила, — возмущенно перебила его Кейт. — Она добралась до края, перегнулась и вытащила вашу девушку, спасла ей жизнь. После чего та убежала, заявив, что не хочет опаздывать!
— Понимаете, если она опять опоздает, ее выгонят с работы. Она уже получила два предупреждения. С ней действительно все в порядке, она никак не пострадала?
— Ну если она так убежала, то, наверное, с ней-то все в порядке, — сказала Кейт с упреком в голосе. — А вот с Пэйган нет. Посмотрите, какие у нее руки!
— Перестань, Кейт. — Пэйган с трудом поднялась на ноги. Молодой человек поспешил ей на помощь; ростом она оказалась с него. — Приму ванну, и все будет отлично.
— Я сейчас скажу спасателям, что все уже сделано, а потом провожу вас домой, — сказал Ник, откидывая с глаз черные, беспорядочно болтающиеся волосы. Он обернулся и быстро сказал что-то по-немецки стоящим позади него людям. Потом снова повернулся к девочкам и обнял Пэйган за талию, поддерживая ее.
— Со мной все в порядке, — сказала Пэйган, поморщившись, когда он дотронулся до ее левой руки. — Пошли отсюда поскорее, пока больше ничего не обвалилось.
— Теперь уже вряд ли обвалится, — заметил Ник. — Спасатели рассказали мне, что они взрывают часть горы: после снежных лавин, прошедших минувшей зимой, остался опасный козырек, нависший над долиной. К сожалению, по нему-то мы и гуляли… На следующей неделе они уже все закончат.
— А кто эта девочка, та, что не хотела опаздывать? — Голос Кейт звучал в высшей степени саркастически.
— Студентка из Америки. Она тут по обмену, у нее совершенно нет денег, и поэтому она работает официанткой в «Шезе», — объяснил Ник, пока они неторопливо спускались по тропинке вниз. — Не знаю, как ей все это удается. Она так много работает, но, похоже, никогда не устает. Она всегда… Ну, словом, с ней всегда интересно.
Кейт заметила, что молодой человек покраснел.
— А вы?.. — спросила она.
— Нет, между нами ничего нет, хотя я бы не возражал. У нее остался какой-то парень в Виргинии. Его зовут Джим. — Все замолчали. Девочки искоса разглядывали Ника и пришли в конце концов к выводу, что если уж он не подходит, Джим, наверное, действительно нечто потрясающее.
— А ты тоже студент?
Ник явно был англичанином.
— Нечто вроде. Я стажер. Официант по обмену в «Империале».
— Что значит «официант по обмену»?
— Ну, мои родители занимаются гостиничным бизнесом, и поэтому я учусь, как надо управлять гостиницей. — Ник положил руку Пэйган к себе на плечо. — Я рано бросил школу и поступил на двухгодичные курсы в Вестминстерское техническое училище, а потом работал официантом в «Савое». А сюда приехал по обмену: один из официантов «Империала» работает сейчас на моем месте в Лондоне.
— И как в «Савое»? — спросила Кейт, глаза которой округлились при одной мысли о том, что кто-то может работать в столь престижном и респектабельном заведении.
— Тяжелая работа. Жарко. Кухня ресторана выше уровня земли, поэтому у нас там были окна. А бедняги из кухни гриль-бара работают в подвале и даже дневного света не видят. Мы готовим на раскаленных докрасна старых кухонных плитах, которые топятся еще углем, а на полу набросаны опилки: они впитывают жир, если он капнет, и на них не поскользнешься. Потеем так, что пьем все, что попадает под руку: воду, молоко, пиво — нам его дают, определенную норму на день. Все время глотаешь что-нибудь жидкое.
— А почему ты ушел из «Савоя»? — спросила Пэйган. Они в этот момент остановились на дорожке, чтобы Ник смог перехватить руку и сильнее поддерживать девочку. Рука у Пэйган болела страшно, но рассказ Ника отвлекал ее от этой боли.
— Чтобы продолжить учебу. — Ник споткнулся: Пэйган была довольна тяжелой. — Буду учиться тут до конца зимнего сезона. Тогда мне исполнится восемнадцать, и придется идти в армию. Жуть как неохота попадать в эту проклятую армию, но ничего не поделаешь. Отец говорит, что меня там хотя бы научат командовать людьми. Он помешан на том, чтобы кем-нибудь командовать.
— Господи, неужели официантам это нужно?
— Официантам — нет, но управляющим гостиницами нужно.
— А вот и наша школа, — показала Кейт. — Ну все, Пэйган, уже почти пришли, осталось всего несколько шагов. — Ник и она уже почти волоком тащили Пэйган. Перемазанная грязью троица, спотыкаясь на каждом шагу, подходила к зданию.
Ник покраснел, потом произнес извиняющимся тоном:
— Послушайте, я знаю, что Джуди показалась вам неблагодарной. Но вы себе даже не представляете, как тяжко ей приходится. Она совершенно одна, и ей только пятнадцать лет. Давайте встретимся в воскресенье в «Шезе», выпьем чаю, и она сможет вас как следует поблагодарить. Я уверен, она очень хочет это сделать… И… и я тоже бы хотел.
Пэйган согласно кивнула. Ник осторожно опустил ее, попрощался и торопливо зашагал вниз по улице. Она дождалась, пока он свернул за угол, потом негромко застонала и упала на землю.
Пэйган полулежала в кровати, подложив под спину подушки, и доедала последний шоколадный эклер, держа его в правой руке; кисть левой была у нее забинтована, а вся рука покоилась на перевязи. Кейт занималась тем, что красила ей ногти на ногах ярко-оранжевым лаком.
— Не могу, не могу, — простонала Пэйган. Кейт обеспокоенно посмотрела на нее:
— Так сильно болит?
— Нет, после укола я ничего не чувствую. Не могу успокоиться при мысли, что Поль отнес меня сюда, наверх, а я этого даже не видела! Кейт, скажи, он что, правда поднял меня своими сильными руками, прижал к мужественной груди и…
— Ничего подобного, — ответила Кейт. — Тебя так не смог бы нести ни один нормальный мужчина. Он тебя еле тащил. Я боялась, как бы он не рухнул с лестницы на меня и сестру-хозяйку.
Пэйган испустила чувственный вздох, который должен был выражать сожаление. Поль был шофером директора, а кроме того, заставлял учащенно биться сердца всех воспитанниц школы. Все девочки были без ума от оливкового цвета лица, черных с поволокой глаз и гладких лоснящихся темных волос, от его прямой и всегда подтянутой фигуры, чем-то напоминающей тореадора.
— Расскажи мне все снова, — попросила Пэйган. Кейт в этот момент обильно мазала лаком ноготь ее большого пальца.
— Ты шлепнулась прямо в канаву. Я одна вытащить тебя оттуда не могла и поэтому помчалась в школу. Поль стоял в холле у стола, скрестив руки на груди, в одной из них держал фуражку — наверное, ждал, пока спустится старый Шарден. Я ему объяснила, что произошло, он мгновенно выскочил на улицу, бросил фуражку на мостовую, обхватил тебя руками — кстати, ты ему привела форму в совершенно непристойный вид, — перебросил тебя через левое плечо, как носят пожарные: одной рукой обняв за спину, а другой придерживая за задницу, за эти оранжевые шорты, и так отнес тебя прямо в кабинет Шардена. Вошел туда, даже не постучавшись, опустил тебя на диван, опустился сам рядом с тобой на колени, приоткрыл твое веко… Ну, дальше я тебе уже все рассказала.
— Расскажи еще раз.
— Потом он пощупал твою грудь… он поднял свитер и крикнул мне, чтобы я позвала сестру-хозяйку и позвонила доктору, но я как к месту прилипла. — Кейт захихикала. — Наверное, он проверял, бьется ли у тебя сердце: похоже, он не обратил никакого внимания, что на тебе не было лифчика. Ну, так или иначе, я побежала и привела сестру-хозяйку, и, когда мы вошли, свитер у тебя уже был опущен и ты шептала: «Где я?» — как раз так, как и должна была…
Внезапно дверь с треском распахнулась, в комнату резко вошла сестра-хозяйка, шведка, а следом за ней появился школьный швейцар, который тащил старый чемодан из свиной кожи. Позади них стояла пухленькая девочка, одетая в темно-синее пальто. Она улыбалась, но ее карие глаза смотрели с беспокойством. Зубы у нее были неровные.
Сестра-хозяйка сразу же принялась отчитывать девочек:
— Сидеть на кроватях не положено. Есть в комнатах не положено. Лаком для ногтей можно пользоваться только в ванной комнате и ни в каком другом месте. — Она резко повернулась на каблуках и вышла.
— Стерва, — сказала Пэйган. — Parles-vous anglais?[14]
— Немного, — ответила новенькая, — но вообще-то я француженка и приехала сюда учить английский язык. Меня зовут Максина Паскаль.
— Но тут никто не учит английский. Да и французский тоже! — воскликнула Пэйган. — Ты сама увидишь. Англичанки и американки разговаривают друг с другом по-английски, девочки из Южной Америки — по-испански, итальянки непрерывно галдят что-то на своем языке, а немки лают на своем. На французском тут не говорит вообще никто, кроме одной девочки из Греции, да и та только потому, что здесь никто не знает греческого. Mais nous pouvons pratiquer sur vous[15]. — Французский язык Пэйган был ужасен, как бы подтверждая тем самым справедливость ее слов.
— Нет, с вами я буду говорить только по-английски, — с улыбкой, но твердо сказала новенькая. Она водрузила чемодан на кровать и принялась разбирать его, вынимая и аккуратно разглаживая многочисленные листы белой хрустящей оберточной бумаги, которыми были проложены между собой ее вещи. Одежда, которую привезла с собой новенькая, походила скорей на приданое, нежели на гардероб школьницы; девочки заметили, что на всех вещах Максины были этикетки «Кристиан Диор».
— Ну и богачка ты, наверное, — поразилась Пэйган. — Это же настоящее сокровище!
— Нет, я не богачка, — ответила Максина. — Но я везучая. У меня есть тетя.
Это было истинной правдой. Тетушка Гортензия, жившая в счастливом, но бездетном браке, была предельной реалисткой. По ее мнению, не имело ни малейшего смысла тратиться на приданое после того, как мужчина уже заарканен. Шикарная одежда необходима девушке в самом начале жизненного пути, чтобы обеспечить ей наилучшее замужество, какое только окажется возможным. Такая одежда — это капиталовложение в будущее девушки.
Поэтому она потащила Максину и ее мать к Диору, и в конце концов сестры, не спрашивая самой Максины, выбрали для нее темно-синее шерстяное пальто с двумя огромными пуговицами, которые сверкали, как сапфиры; потом ей купили голубое атласное платье для коктейлей, украшенное черными кружевами от Шантильи, и простой повседневный костюм из голубой шерсти, а к нему выходную юбку из шотландки, плиссированную, в голубых и кремовых тонах. Кроме того, они остановили свой выбор и на шерстяном платье абрикосового цвета, расширявшемся книзу и поэтому удачно скрывавшем излишнюю полноту бедер Максины. И, наконец, они купили длинное, до самого пола, вечернее платье из бледно-голубой шелковистой тафты с открытыми плечами, а к нему маленькую, подходящую по цвету жакетку. В талии все вещи были предельно заужены, все юбки внизу невероятно широки, все было великолепно пошито и сидело на Максине безукоризненно. На подгонку ушло три недели, по пять примерок на каждую вещь, и Максине стало дурно, когда она узнала, что все вместе обошлось в семьсот пятьдесят тысяч франков. Ей казалось, что она никогда не осмелится надеть на себя вещи, влетевшие в такую сумму.
Девочки пропустили чай, потому что Кейт примеряла каждую вещицу, привезенную с собой Максиной, втайне надеясь, что когда-нибудь в будущем попросит их поносить. Пэйган не могла последовать ее примеру из-за перевязанной руки, но тоже суетилась вокруг — великолепная одежда и на нее подействовала возбуждающе. На Максину же произвели большое впечатление рост Пэйган, ее волосы и ее энтузиазм и энергия.
— Нет, Кейт, ты только посмотри: высокие каблуки, да еще серебряный. Ой, Максина, у тебя такие узкие ноги, как жаль, — разорялась Пэйган. Кейт с головой зарылась в чемодан, разбрасывая во все стороны по комнате листы прокладочной бумаги. — Посмотри, Кейт, это же настоящая крепдешиновая блузка! А ночная сорочка какая — вся в кружевах! Максина, ты знаешь, что в Англии одежда все еще по карточкам?! И ничего похожего на это великолепие вообще нет! Господи, как же я мечтаю о чем-нибудь красивом!
Но эти восторги Максину не обманули: она сразу же поняла, что Пэйган привыкла всегда получать желаемое и делать все по-своему. Как странно, что она дружит с Кейт: та, несмотря на ярко-красные ногти, вся какая-то тихая, выглядит очень заурядно и вообще похожа на мышку. Но Пэйган и Кейт явно души не чаяли друг в друге, и Максина быстро выяснила, что две подружки с десятилетнего возраста ходили в одну и ту же школу еще в Лондоне. Но это не было единственной причиной их дружбы. Их привлекло изначально друг в друге, а потом объединило то, что и та и другая были по-своему аутсайдерами, хотя и каждая в своем роде. Кейт — из-за того, что ее отец был столь откровенно богат, а Пэйган — потому, что ее воспитали для такой жизни, которая уже больше не существовала. Мир сословных привилегий исчез навсегда вместе с литыми чугунными воротами их имения, которые в 1940 году переплавили в одной печи с собранными у шахтеров сковородками, чтобы из этого металла изготовить оружие.
Из-за того, что происхождение, воспитание и речь сильно отличали ее от других учениц из обычных семей среднего класса, всем в школе казалось, что Пэйган ведет себя высокомерно, хотя на самом деле она держалась и говорила так, как считала естественным. И даже в этой школе, где было не так уж много жестких правил, одевалась она достаточно странно. Готовая одежда почти всегда сидела на Пэйган плохо: она была высокая, пять футов десять дюймов, с мальчишеской фигурой. Во время войны одежду в Англии продавали только по карточкам, и даже так ее почти не было, так что для покупки подвенечного платья, например, восьмерым невестам приходилось складываться годовой нормой карточек, а потом по очереди надевать это платье. Поэтому одежду носили до тех пор, пока она не приходила в негодность, а платья шили из чего придется: из старых скатертей, простыней, занавесок.
Вдохновленная этим всеобщим примером, Пэйган забралась как-то дома на чердак и открыла сундуки, в которых лежала одежда ее покойного отца. Сперва она стала носить его кашемировые пуловеры, шелковые кашне и брюки для верховой езды; затем забрала себе его шелковые рубашки, которые она подпоясывала и носила как платья. После того как жившая в деревне по соседству некая миссис Хокен перешила ее старую, в белый горошек, шелковую ночную рубашку в «прекрасное воскресное платье», Пэйган вскрыла и другие сундуки, что давно стояли на чердаке. В шелковое, с невероятно узкой талией, платье своей бабушки влезть она не смогла, но стала носить столетней давности кружевные блузки, такие же древние юбки из темно-синего шелка или вельвета бутылочного цвета. Вскоре о ней стали говорить как о девочке, которая отличается не только эксцентричными взглядами, но и эксцентричной манерой одеваться. Но при ее росте, изяществе и великолепных каштановых волосах Пэйган всегда выглядела беззаботной и очаровательной.
Звонок на ужин давался в школе «Иронделль» в семь тридцать вечера. Неохотно расставшись на время с прекрасным гардеробом Максины, три девочки, изрядно проголодавшиеся, присоединились к общему потоку — трепещущие волосы, колышущиеся груди, запах дезодорантов вокруг, — который, топоча вниз по лестнице, направлялся в столовую. Там, на стенах, в тяжелых золоченых рамах висели старинные портреты, а над длинными дубовыми столами свешивались из-под потолка прикрепленные к темным поперечным брусьям бронзовые голландские люстры. Перекрикивая стоявший в столовой шум, Максина поинтересовалась школьным распорядком дня.
— Подъем утром в семь, завтрак в половине восьмого, занятия с восьми до двенадцати, — пробормотала в ответ Пэйган. Кейт в это время была всецело поглощена тем, что разрезала на маленькие кусочки баранью отбивную. — Спорт с двух до половины пятого, чем заниматься, выберешь сама, а потом до половины седьмого работа над домашними уроками и ужин. Свет выключают в десять вечера. Суббота и воскресенье свободны. В церковь можешь ходить, можешь не ходить, как хочешь. Qu'est-ce que tu penses dy nourriture de l'ecole?[16] — Отвратительная, — совершенно искренне сказала Максина, — как и твой французский.
— Ничего, месье Шарден заявил моей матери, что у меня отличный акцент, — весело возразила Пэйган. — Ты еще не видела нашего директора? Нет? От него просто мурашки по коже бегут, сама увидишь. Весь какой-то подобострастный и сальный. В Лондоне он останавливался в «Кларидже», и мы с мамой туда к нему ходили. На нем был канареечного цвета пуловер и костюм в большую клетку — ни один англичанин не то чтобы в город в таком виде бы не вышел, но даже в гроб бы не лег. Я заметила, что он даже не стал смотреть мои школьные табели и характеристики… И слава богу, ничего хорошего в них все равно не было. У меня осталось тогда впечатление, что Шарден готов будет принять любого, кто захочет поступить в его школу. По-моему, он занимается этой школой только ради денег. А ты как думаешь, Кейт?
Кейт кивнула. Она медленно пережевывала шоколадное печенье. Она была способна жевать одно печенье два часа подряд, жевать равномерно и безостановочно, как крыса труп. Поправив повязку на руке, Пэйган сказала:
— Я очень удивилась, когда мать послала меня сюда. Правда, как говорят, это самая лучшая школа во всей Швейцарии, да и платит за нее дед, а не она. — Она вытерла тарелку кусочком хлеба и продолжала: — Да и, черт возьми, мне действительно надо пообтесаться. Я неряшливая, небрежна в одежде, плохо ее ношу, не знаю, о чем говорить с людьми на вечеринках, да и не умею делать ничего из того, что должны уметь девушки.
— Мы здесь уже неделю, — сказала Кейт, — и пока что почти не видели Шардена: его квартира в противоположном конце шале, и в нее отдельный вход. Похоже, он живет совершенно иной жизнью, чем школа. Я уверена, что кормят его намного лучше, чем нас: иногда с кухни тянет даже жареной уткой. Нет, мне этот директор определенно не нравится!
— Две девочки из Бразилии пробыли тут уже год, и они говорят, что у него ужаснейший характер, — добавила Пэйган. — И он просто взрывается, если ночью тебя не окажется в школе. Рассказывают, что в этом случае с ним происходит истерика, а провинившуюся выгоняют без разговоров.
Над столом повисла тишина, насыщенная благоговейным страхом. Когда тебя выгоняют из школы, это хуже, чем смерть. Этот позор будет потом тянуться за тобой всю жизнь.
После ужина полшколы набилось в комнатку Кейт, и, пока не выключили свет, все глазели на гардероб Максины. Как только сестра-хозяйка прошла с проверкой, везде ли погашен свет и все ли девочки на месте, Пэйган пробралась из своей мансарды назад в спальню, завернувшись в громоздкое, набитое перьями стеганое одеяло — единственное, чем покрывают кровати в Швейцарии, — в котором она была похожа на сильно располневшего вождя краснокожих. Пэйган забралась на кровать Кейт, в ноги, и три девочки сидели в темноте и шептались далеко за полночь. Максина рассказывала им о своих трех младших братьях и сестрах, оставшихся в Париже. Кейт, которая, как и Пэйган, была единственным ребенком в семье, подумала, что большая семья — это, наверное, здорово. Но школа, в которой училась Максина в Париже, девочкам не понравилась.
— Нам в Лондоне, в «Сент-Поле»[17], тоже задавали столько домашних заданий, часами приходилось их делать, — сказала Пэйган. — Считалось, что на выполнение каждого задания достаточно двадцати минут. И надо было писать в конце работы, сколько времени ты на нее потратил. Естественно, все врали, потому что никто не хотел показаться тупым. Если какое-нибудь сочинение о древнегреческой архитектуре отнимало у тебя три часа, то писали, что оно заняло двадцать пять минут. Все сентполовки врушки, и у всех у них испорченное зрение, потому что им приходилось доделывать что-то под одеялом при свете карманного фонарика.
— Моя мать пожаловалась как-то старшей учительнице, — сказала Кейт, — и та усадила маму на маленький низкий стул, а сама уселась напротив на высоченный начальственный трон и заявила этаким мрачным низким голосом: «Разумеется, Кейт не должна делать уроки в постели. Она должна работать во время обеда, а если совсем не успевает, то уйти из школы».
— Старшая учительница была крупная, высокого роста, настоящая начальница. Она не ходила, а плавала, как корабль. Даже не верилось, что у нее есть ноги, — сказала Пэйган. — Она носила пенсне, волосы укладывала седым пучком и всегда была одета в старомодные оранжевые свитера, и без бюстгальтера: это было очевидно, но никто не осмеливался замечать. Кто-то прозвал ее «Занудной богиней». Она вечно отчитывала нас громким низким и величавым голосом. Однажды я заняла второе место на конкурсе чтецов только потому, что передразнивала ее. Я боялась, что меня разругают в пух и прах за наглость, но все сделали вид, что не обратили внимания. Мне сказали, что я подаю надежды.
— А зачем же мама отправила тебя в эту школу, если она даже сама боялась директрисы? — спросила Максина.
— Не директрисы, а старшей учительницы, — ответила Кейт. — Меня послали туда потому, что отец хотел… чтобы у меня было все самое лучшее.
Отец Кейт хотел, чтобы его дочь получила такое образование, которого не было у него самого. Он где-то вычитал, что в школе «Сент-Пол»
учатся дети из королевской семьи; поэтому-то Кейт и отправили в эту школу. Отец Кейт всегда стремился иметь все самое лучшее, и поэтому ее мать и требовала всего самого лучшего, даже когда делала покупки. Если она покупала сливы, то непременно спрашивала продавца: «А это самые лучшие?» Если покупала стулья, то тоже спрашивала: «А какие из них самые лучшие?» Если покупала платье, то никогда не могла сама решить, какое ей больше к лицу, обязательно спрашивала продавца: «Какое лучше?» — и тот, естественно, указывал на более дорогое; но это всегда одобрялось дома, потому что чем дороже стоит, тем оно, следовательно, лучше.
Королевская семья производила большое впечатление и на мать Кейт, из-за чего та старалась одеваться, как королева. Спокойных тонов и солидного покроя одежда, в которой ходила Кейт, покупалась только в магазине «Дебенхэм и Фрибоди», потому что там же приобретали одежду для маленьких принцесс и на коробке этого магазина красовалась надпись: «Поставщики Ее Величества». Кейт от всей души ненавидела этот магазин с его колоннами и мраморными холлами, по которым гуляло эхо, с его старомодными, изысканно вежливыми продавцами и продавщицами, этими благородными старыми девами, лучшие дни которых остались уже в прошлом. Она бы предпочла покупать дешевую хлопчатобумажную одежду в «Селфридже», как это делали все другие девочки.
Мать Кейт стремилась к тому, чтобы у них в доме, в Гринвэйсе, тоже было только все самое лучшее. В доме стояли тоже очень дорогие старинные вещи, но почему-то, при резных стульях, парчовых диванах и тяжелых атласных занавесях, их дом не отличался той непринужденной внешней элегантностью, которой обладала, например, квартира матери Пэйган в Кенсингтоне, хотя там стояла простая мебель, привезенная из их деревенского дома, а каждая вещь была пусть не новой, но интересной и очень подходила к своему месту. Некоторые фарфоровые вещицы были с трещинами и выбоинами, но если ваша семья пользовалась ими на протяжении ста пятидесяти лет, то ведь это же совершенно естественно, не правда ли?
Кейт ненавидела чопорное совершенство дома в Гринвэйсе. Деревья и кустарники, которыми была обсажена подъездная дорога, по ночам ярко освещались: отец считал, что это выгодно оттеняет обрамленный колоннами парадный холл и придает дому особый стиль В самом доме, на первом этаже, кресла, диваны и столы были слишком большими, а картины и абажуры — чересчур маленькими. Столовая была отделана пластмассой под дерево, а люстра представляла собой несколько концентрических кругов, на которых размещались сделанные «под свечи» лампочки, накрытые колпачками «под пергамент». Жилые комнаты на втором этаже были на удивление голыми и холодными. В конце концов, туда поднимались только для того, чтобы проспать ночь, и потому отец Кейт не видел смысла тратить на эти комнаты деньги.
В школу Кейт возили на отцовском «Роллс-Ройсе». Эта машина со своим шофером сразу же резко отделяла Кейт от одноклассниц. У них не было своего платья на каждый день недели, они приезжали в школу на метро или на автобусе. Кейт всегда просила, чтобы шофер высаживал ее в самом начале улицы, и проходила остаток пути до школы пешком. Об этой уловке знали все, но ее одноклассницы считали, что она поступает правильно: нечего задаваться и выпендриваться. Задавачество считалось в школе самым тяжелым преступлением.
К сожалению, отец Кейт очень любил повыпендриваться. Когда к Кейт приходили домой ее школьные друзья, он демонстрировал им свои автомобили, предлагал угадать, сколько он заработал в прошлом году или что приобрел на прошлой неделе. А после их ухода непременно беседовал с Кейт, растолковывая ей, кого из ее друзей предпочел бы он сам. В конце концов Кейт перестала приглашать кого-либо к себе домой. Она начала проводить время у Пэйган, там обедала — Пэйган была тоже одинока, потому что другие девочки считали ее странной. Для девочки того возраста, в котором уже была Пэйган, да еще происходившей из приличной семьи, было необычным и безразличие к своему внешнему виду, и равнодушие к тому, что думают о ней другие. Пэйган, со своей стороны, не скрывала, что считает прилежных и послушных учениц школы «Сент-Пол» столь же скучными и занудливыми, как верховую езду по пыльным лондонским паркам в сравнении со скачкой по болотам Корнуолла, когда волосы развеваются сзади на соленом ветру.
Отец Кейт осыпал Пэйган и ее мать — которую он считал представительницей «высшего света», — разного рода приглашениями. Как-то раз он даже пригласил их в круиз на Майорку — которую называл Маджоркой, — однако приглашение было вежливо отклонено Кейт понимала, почему ее отца тянуло к матери Пэйган. Она знала, что отец желает ей удачного замужества, возможно, даже такого, когда она получила бы и титул. Сам он не знал, как устроить такой брак; но, в конце концов, у него было «кое-что» и он видел, что мать Пэйган знается с людьми, у которых есть титулы, а кроме того, она умеет устраивать дела, . когда это необходимо, и в таких случаях слово у нее не расходится с делом. Кейт отправили в школу «Иронделль» только потому, что туда поехала Пэйган. Если такая школа необходима, чтобы придать законченность и блеск воспитанию, значит, Кейт должна отправиться в Швейцарию.
Пэйган часто поддразнивала Кейт, зная о тайных надеждах ее отца: «Когда станешь маркизой, спрашивай: „Где можно помыть руки?“, а не „Где тут сортир?“
— Какая разница, если люди понимают, что именно мне нужно? — сердито возражала ей Кейт, но по секрету от подруги читала романы Нэнси Митфорд, уясняя, что отличает людей из высших классов от тех, кто к этому классу не принадлежит. Кейт училась говорить «бумага для письма», а не «писчая бумага», пользоваться английским, а не французским словом для обозначения «салфетки» и предлагать гостям не просто «шерри», но «стаканчик шерри». Она попыталась поработать и над своим произношением, изменить акцент, перейти на медленную, растянутую речь, когда слова выговариваются безжизненно-вяло, а наполовину еще и проглатываются; но скоро поняла, что для нее это безнадежное дело. Высшие классы лишь делали вид, будто говорят на «королевском английском», на самом же деле они пользовались совершенно особым языком, который для непосвященных был тайной за семью печатями: столько в нем было всевозможных тонкостей и хитростей, познать которые можно было, только начав учить их с колыбели. Но гораздо хуже, чем просто не знать эти тонкости, считалось в «высшем свете» делать вид, будто знаешь, когда кто-нибудь начинал подражать, как обезьяна, произношению истинных знатоков этого особого языка. Попасться ничего не стоило: одной маленькой оговорки оказывалось достаточно, чтобы такое подражание становилось очевидным для всех. Стоило только, например, хотя бы раз назвать «эскадру королевских яхт» «королевским яхт-клубом» или же развесить семейные фотографии по стенам дома, вместо того чтобы расставить их на столах, комодах и полках в серебряных рамках от Эспри, — и все, вы были уже обречены.
Иногда Кейт оставалась ночевать у Пэйган, которая жила в Кенсингтоне, неподалеку от «Сент-Пола», — хотя после того, что произошло в ту ужасную пятницу, она всегда находила какую-нибудь отговорку, чтобы не оставаться. Непонятно почему, но Кейт испытывала чувство вины всякий раз, когда вспоминала о том ноябрьском уикенде.
Квартира Пэйган располагалась на верхнем этаже когда-то элегантного, а теперь начавшего уже впадать в запустение дома на улице Эннисмор-Гарденс. После обеда они весь день проиграли в хоккей, Кейт вспотела и решила принять ванну, пока Пэйган отправилась куда-то с поручением своей матери. Кейт уже стояла раздевшись и собиралась нырнуть в ванну, когда внезапно дверь ванной комнаты открылась и вошла мать Пэйган, одетая в нечто белое и бархатное, что было обернуто вокруг ее тела. Каким-то шестым чувством Кент ощутила, что ее появление не случайно, и занервничала. Вместо того, чтобы извиниться и выйти — чего следовало бы ожидать, — миссис Трелони направилась к ней. Кейт схватила полотенце. Хозяйка дома приближалась, стоявший в ванной комнате пар мелкими бисеринками осаживался на ее ярко накрашенных губах. Когда она подошла совсем близко, Кейт ощутила запах джина.
— Какие красивые маленькие грудки! — хрипло проговорила миссис Трелони. — Девичьи тела гораздо изящнее, чем у мальчиков, тебе не кажется? Большинство мужчин, конечно, этого не понимают. Они не умеют ценить изысканной нежности грудей, сосков.
Обернувшись полотенцем, Кейт попятилась в свободное пространство напротив окна, между ванной и унитазом, где и угодила в ловушку. «Я полагаю, ты обращала внимание…» — внезапно миссис Трелони протянула наманикюренную руку и сжала один из сосков Кейт.
Застыв от ужаса, Кейт стояла, не в силах пошевелиться. К собственному изумлению и унижению, она почувствовала сильное возбуждение в паху. Ей были прекрасно видны поры на носу миссис Трелони, мясистые складки у нее над глазами, на которых замерли точечки черной краски для век. Миссис Трелони приблизилась вплотную к Кейт, одной рукой прижав ее к себе, а другой попыталась стащить с нее полотенце. Она наклонилась так, что Кейт хорошо видела белую линию пробора у нее на голове. Язык миссис Трелони быстро двигался, как у змеи, дотрагиваясь до соска Кейт, а ее пальцы скользнули Кейт между ног с такой силой, что это было одновременно и больно, и приятно. На несколько секунд Кейт как будто бы впала в состояние эротического гипноза, потом колени у нее подогнулись и она медленно опустилась на пол, оттолкнув от себя женщину. Тяжело дыша, Кейт согнула ногу и подтянула коленку почти к самому подбородку, приготовившись ударить, если миссис Трелони попытается приставать к ней дальше. Кейт не произнесла за все это время ни слова, но глаза у нее горели страхом и гневом.
Миссис Трелони ощутила решимость девочки и поняла, что зашла слишком далеко. Она редко допускала ошибки, но если уж ошибалась, то знала, как надо отступить.
Миссис Трелони попятилась к двери. «Я ухожу, купайся спокойно», — произнесла она ровным голосом идеальной хозяйки дома, как будто бы ничего не произошло, и вышла из ванной.
Кейт всю трясло. Она залезла в ванну и села там, почувствовав наконец себя в безопасности и решив, что не вылезет, пока не остынет вода. Всю оставшуюся часть уикенда она старалась ни в коем случае не оказаться с матерью Пэйган наедине, а потом на протяжении многих месяцев не могла заставить себя снова прийти в их дом. Когда наконец она все-таки пришла, то миссис Трелони держалась настолько естественно, что Кейт уже почти поверила, будто тот случай в ванной комнате она придумала сама. Неужели ей и правда все это только почудилось?!
К сожалению, пережитые тогда неприятные мгновения сыграли скверную роль, надолго повлияв впоследствии на личную жизнь Кейт: оказавшись в объятиях мужчины, она всякий раз испытывала почти непереносимое, но моментальное сексуальное возбуждение, а потом его сразу же вытесняли страх, отвращение и стыд.
3
Шум голосов в большом зале «Империала», соединявшем в себе гостиничный вестибюль, кафе и небольшой пассаж, перекрывался то звуками фортепьяно, то звоном посуды, то время от времени вспыхивавшим чьим-нибудь громким смехом. С четырех часов начинался обычно наплыв тех, кто заходил выпить чаю или коктейль. Хозяйка зала для бриджа, сидевшая под написанным маслом изображением Мадонны, проверяла список записавшихся на сегодняшнюю игру, а на столе для триктрака уже начали стучать кости. В углу зала принц Али Хан с самым серьезным видом нашептывал что-то на ухо девушке-латиноамериканке с черными как смоль волосами. Сидевшая чуть поодаль от него молодая и стройная Элизабет Тейлор потянулась за четвертым кусочком обсыпанного сахарной пудрой торта.
Открывающиеся в обе стороны входные двери распахнулись, и в вестибюль в окружении небольшой свиты вошел Аристотель Онассис. За ним следом появилась белокурая девушка, сжимавшая под мышкой несколько книг. Она явно хотела проскользнуть незамеченной; но тогда ей не следовало появляться в такой компании, поскольку администратор, метрдотель и старший официант одновременно повернули головы в сторону вошедших, чтобы предупредить любое возможное пожелание одного из богатейших людей мира. Джуди Джордан — а это была именно она — попыталась прикинуться одним из постояльцев отеля и, глядя прямо перед собой, быстрым шагом направилась мимо швейцара к лифту. На ней были белый, застегивающийся со спины на пуговицы свитер, клетчатая юбка в складку, белые гольфы чуть ниже колен и спортивные двухцветные туфли без каблуков, утопавшие в толстом ковре вестибюля. Слава богу, почти дошла. Осталось пятнадцать шагов… десять… пять… черт! По обе стороны от лифта внезапно возникли несколько арабов-телохранителей. Джуди увидела впереди себя ровную, оливкового цвета шею, принадлежавшую темному стройному молодому человеку, который вошел в лифт в сопровождении адъютанта, одетого в военную форму одной из западных стран. По соображениям безопасности никому другому не разрешалось входить в лифт с принцем Абдуллой или любым иным членом сидонской[18] королевской семьи, которая постоянно бронировала два номера «люкс» в «Империале» на то время, когда восемнадцатилетний принц приезжал в «Ле Морнэ».
Джуди повернулась и направилась было к лестнице, но в этот момент почувствовала, как на плечо ей легла тяжелая рука.
— Фрейлейн, — прошипел ей на ухо консьерж, — вам нечего здесь делать. Вам положено пользоваться служебной лестницей. Вы даже не являетесь нашим постоянным сотрудником. Делаю вам последнее предупреждение, в следующий раз вы будете уволены.
— Я прошу прощения, но нас задержали на занятиях языком, а мне еще надо успеть переодеться перед сменой. Я хотела сделать как побыстрее.
— В «Империале» никаких извинений не принимают. Марш на служебную лестницу, живо!
Вот почему вместо того, чтобы подняться на шестой этаж в лифте, Джуди пришлось тащиться целых сто двадцать две ступеньки вверх по лестнице, затем преодолеть бегом еще два пролета до чердака, где пространство под наклонной крышей было поделено тонкими перегородками на небольшие комнатки, чем-то похожие на коробки для обуви, которые предназначались для гостиничной обслуги.
Джуди бросила учебники на серое одеяло и влезла в форму, что носили официантки расположенного при гостинице кафе «Шеза». Еще три дня, а там выходной, подумала она, затягивая шнуровку на вышитой белыми кружевами блузке, ныряя в широкую сборчатую красную юбку и затягивая тесемки черного кружевного нагрудника. Завязывая их уже на ходу, она добежала до конца коридора, постучала в дверь и, не дожидаясь ответа, распахнула ее и вошла.
Ник, прямо в одежде, лежал на железной кровати. Рукава белой рубашки были закатаны, одна нога заброшена на другую, через дырку в сером носке торчал палец.
— Год 1928-й был почти столь же удачным, как и 1945-й, — говорил он. — Крайне благоприятным для «Медока», «Грейвс», «Сент-Эмилион» и «Помероль», несколько менее благоприятным для сухих белых сортов «Бордо», но отличным для «Сатерне». — Ник бросил учебник на кровать. — В следующий вторник экзамен по винам. У тебя не найдется сейчас минутки немного погонять меня, а, Джуди?
— Никак не могу, Ник. Я опаздываю. Заглянула только попросить: не мог бы ты чего-нибудь стянуть на кухне, если я не успею поесть?
— Ты еще слишком молода, голодать тебе еще рано, — ответил Ник, спуская ноги с кровати и садясь. — Обещай, что проведешь воскресенье со мной, и я тебе натащу столько всего, что на три дня хватит.
— Договорились. Тогда и по винам тебя погоняю.
— 0'кей. Загляну к тебе в «Шезу» выпить чашечку кофейку перед сменой. На что только не идешь, чтобы лишний разок тебя увидеть!
Она послала ему в ответ воздушный поцелуй, выскочила из комнаты и помчалась в кафе: снова те же сто двадцать две ступеньки, только вниз.
Энергия, казалось, била из нее ключом; но, несмотря на это, Джуди чувствовала себя предельно уставшей. Настолько, что, честно говоря, в воскресенье предпочла бы весь день проваляться в постели. Шел всего лишь четвертый месяц ее пребывания в Швейцарии, но усталость уже преследовала ее постоянно. На языковых курсах в Гштаде занятия начинались ежедневно в восемь утра и продолжались до половины четвертого; потом еще час вместо обеда приходилось тратить на выполнение домашних заданий. Затем — кафе «Шеза», где она работала официанткой шесть дней в неделю, с одним выходным, и где ей полагался только один очень коротенький перерыв, чтобы перекусить, хотя ее смена продолжалась до часа ночи. В Швейцарии не существовало профсоюзного контроля над условиями труда; но, с другой стороны, никто не мешал работать столько, сколько можешь. Ей вообще повезло, что удалось найти работу. Договориться об этом ей помог пастор Хенцен в самом начале летнего сезона, когда гостинице нужны были дополнительные рабочие руки. Вначале ее взяли только на пару месяцев, потом оставили на дополнительный срок, но зарплату дали более низкую, чем у других официанток. Денег едва хватало на то, чтобы оплачивать счета прачечной; однако здесь Джуди получала еще бесплатное жилье и питание, а именно это и было для нее главным.
Максина, Кейт и Пэйган уже сидели за столиком в «Шезе» с какой-то четвертой девочкой, которую пригласили только по одной причине: у нее был брат в «Ле Морнэ». Однако Пэйган еще полчаса тому назад сделала для себя вывод: если этот Найджел хоть немного похож на свою глупую корову-сестричку, то знакомиться с ним незачем.
— Папочка говорит, что в результате Найджел так переменился, обзавелся невероятно хорошими контактами, — монотонным голосом бубнила Франческа? — Папочка говорит, что считает плату за учебу там полезным капиталовложением, потому что он хочет, чтобы Найджел получил широкую международную подготовку, а в «Ле Морнэ» учатся только те, у кого есть деньги и имя. Знаете, там собрались дети всех нефтяных магнатов. И это совсем не похоже на обычную школу.
Это старинный замок на озере Леман. — Она откусила кусочек пирожного с кремом. — Если у них вечер свободен, то они могут съездить в Женеву или в Лозанну. Им даже разрешают уезжать на уикенды, если родители не возражают. — И Франческа взяла еще одно. — Работать им приходится очень много, но они не загнаны в клетку, как мы тут, в «Иронделли». А по субботам они ходят на танцы. Зимой в субботние вечера здесь гостиницы устраивают платные танцы, хотя Найджел ходит только в солидные места вроде «Империала» или «Паласа».
— Мы ни разу не ходили, — сказала Кейт. — Мы и танцевать-то не умеем.
— Только польку и шотландский танец, этому нас в школе учили, — поправила ее Пэйган.
Мальчики, танцы, великолепные гостиницы — все это зачаровывало, возбуждало и тревожило одновременно. Счастливая Франческа, думали девочки, как ей повезло, что у нее есть старший брат.
— А когда ребята из «Ле Морнэ» сюда приезжают?
— Они сейчас здесь и пробудут в Гштаде три месяца, с января до марта. Мамочка говорит, что здесь все очень хорошо расписано, так что после рождественских каникул чемодан Найджела посылают не в Руэ, а прямо в Гштад.
— Ой, кстати, — быстренько соврала Пэйган, — сестра-хозяйка просила меня передать тебе, Франческа, чтобы ты зашла на почту. Там для тебя лежит посылка. Надо будет заплатить три франка.
Франческа обрадованно завизжала, расплатилась по счету и убежала.
— Не могла ее дольше терпеть, — громко сказала Пэйган.
— И я тоже, — произнесла официантка очень маленького роста. Пэйган обернулась и тут сообразила, что официантка в традиционном швейцарском костюме — это та самая девочка, которую она спасла в горах. Ее короткие светлые волосы выглядели так, как будто их обкорнали кухонными ножницами, что соответствовало действительности. Очень серьезным голосом она проговорила: — Вы спасли мне жизнь…
— Рада, что ты это наконец поняла! — перебила ее Кейт.
— … и ты сломала руку!
— Нет, только растянула предплечье, — сказала Пэйган. — А у тебя все в порядке?
— Ни царапинки, но перепугалась я крепко. У меня только коленки несколько часов дрожали. Даже и не знаю, как мне тебя благодарить. Я понимаю, я не должна была так убегать…
— Ничего, Ник нам объяснил, в чем было дело, — сказала Пэйган.
— С тобой все было в порядке, — опять резко перебила Кейт, — а с Пэйган было очень плохо. Она упала в обморок, а рука у нее чуть не отвалилась. Ее два Дня продержали в постели.
— Замолчи, Кейт! Она ни в чем не виновата. В конце концов, она же не нарочно свалилась с того обрыва.
— Я с него даже не свалилась. Мы просто стояли, и вдруг подо мной поехала земля. Но я совершенно не боялась разбиться, а думала только о том, что опаздываю на смену.
— Ну ладно, забудем об этом, — сказала изрядно смущенная Пэйган. — Посмотрите лучше, кто пришел!
Она приветственно помахала Нику, который в этот момент как раз открывал тяжелую резную дубовую дверь. Тот поднял руку в ответ, сильно наклоняясь, чтобы пройти под косяком, почерневшим за несколько веков от каминного дыма. Кафе «Шеза» было намного старее, чем вся остальная гостиница: в XVII веке это была ферма, и потому стены здесь были толщиной в руку.
— Я сейчас больше разговаривать не могу, — сказала Джуди, — но по воскресеньям мы с Ником свободны, и я бы очень хотела, чтобы мы встретились: тогда бы я как следует тебя и отблагодарила. Кстати, у меня для тебя кое-что есть.
Она поспешно наполнила чашки горячим шоколадом и умчалась со своим подносом. Ник молча смотрел ей вслед, и было очевидно, что голова у него идет кругом,
В воскресенье после обеда входная дверь «Шезы» распахнулась, и вместе с клубами морозного воздуха в ней появились Джуди, а за ней Ник. На Джуди был ее обычный воскресный костюм: синие, подвернутые до колен джинсы, спортивные туфли без каблуков, белые носки и куртка-матроска в горошек. Она огляделась по сторонам и обрадовалась, увидев девочек.
— Привет! — поздоровалась она, протягивая Пэйган большую красиво упакованную коробку, перевязанную белой атласной лентой. Внутри лежала пара ярко-красных длинных, до колен, вязаных носков с кожаными подошвами. Пэйган была искренне обрадована.
— Они подходят под мой красный шелковый пояс, — сказала она и стала настаивать, чтобы Кейт немедленно примерила подарок.
Максина повернулась к Джуди:
— А почему родители послали тебя сюда на языковые курсы, а не в одну из здешних школ?
— Они меня вообще никуда не посылали. Я им не сказала, что подала заявление на стипендию для поездки по обмену, потому что никогда не думала, что сумею пройти отборочный конкурс. А когда прошла и сказала, мама просто рассвирепела. Она считает, что в пятнадцать лет рано еще уезжать из дома, да и вообще она не понимала, зачем мне понадобились иностранные языки. Но наш священник убедил ее, что я должна использовать талант, дарованный мне господом. — Джуди усмехнулась. — Здесь за мной должен присматривать пастор местной лютеранской церкви. По-моему, он полагает, что я собираюсь стать миссионершей в Африке и знание французского и немецкого языков необходимо мне, чтобы разговаривать потом с язычниками в Бельгийском Конго и в Восточной Африке.
— А на самом деле ты туда поедешь? — Максина аккуратно расправила юбку своего лучшего, мандаринового цвета, платья, которое надела исключительно ради Ника.
— Нет, я поеду в Париж, — уверенно ответила Джуди.
— Одна?! И родители тебя отпустят одну?
— Они ничего не будут знать. Я им напишу после того, как приеду туда и найду работу. Иначе они могут и не разрешить, — объяснила Джуди.
Три другие девочки, пораженные, замолчали, они сами никогда не задумывались о своем будущем, никогда ничего не планировали наперед дальше следующих каникул. Все в их грядущей жизни представлялось им в принципе столь же простым и ясным, как на рисунках в детских книжках для раскрашивания, и ответственность за все, что должно было произойти в будущем, лежала не на них, а на ком-то другом. Каждую из них ожидал впереди алтарь, после которого должно было наступить вечное блаженство; в эту картинку оставалось только вставить конкретное лицо того прекрасного принца, который повел бы каждую из них к алтарю. Ученицам «Иронделли» работа Джуди представлялась чем-то невероятно настоящим по сравнению с уроками домоводства, на которых они учились резать лук, или машинописи, где после скопированного из учебника делового письма они делали припечатку: «Пожалуйста, примите уверения в моих самых искренних чувствах».
Кейт стала с интересом расспрашивать Джуди о языковых курсах.
— Да, обучение там действительно очень интенсивное, — рассказывала Джуди, — и это хорошо, потому что мне нужно за год научиться бегло говорить и по-французски, и по-немецки. Все остальные, кто там учится, тоже хотят как можно быстрее освоить язык. Они все старше меня, есть даже настоящие старики — такие, кому уже за Тридцать! В Гштад приезжают со всего мира те, кому по работе потребовалось знание еще одного языка. И они день-деньской сидят в маленьких кабинках с наушниками на голове и учат. Но по-немецки я еще говорить не могу. Наверное, мне надо не болтать слишком много с Ником, а только заниматься и заниматься немецким.
Ник с обожанием посмотрел на нее:
— У нас вообще почти не остается времени даже на разговоры. В комнаты к себе мы заходим только для того, чтобы поспать. В семь утра я уже начинаю накрывать на столы к завтраку, потом до трех дня мы без перерыва работаем в ресторане. Затем перерыв до половины седьмого вечера, и снова в ресторане до одиннадцати. Это если нет никакого банкета, или свадьбы, или чего-нибудь подобного — а то приходится и до двух часов ночи вкалывать, а вставать потом все равно к семи утра.
— Нам еще тут повезло с жильем, — сказала Джуди. — Те ученики официантов, которых взяли сюда на время из «Паласа» в Лозанне, говорят, что там они живут по пять человек в комнате под самой крышей. А в «Паласе» в Сент-Морице, мне рассказывали, временные работники вынуждены спать в подвале.
— Боже, я, кажется, начинаю считать «Иронделль» курортом, — проговорила Пэйган, которой нравились медлительность и скука школьной жизни, в отличие от Кейт, приходившей в отчаяние от царившей в школе лени и тоски на уроках. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|