Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Зеркало морей

ModernLib.Net / Конрад Джозеф / Зеркало морей - Чтение (стр. 8)
Автор: Конрад Джозеф
Жанр:

 

 


Ночь быстро окружала безмолвные опустевшие корабли. Команда гуляла на берегу. С невысокой береговой кручи около трактира "Королевский мыс", популярного среди судовых коков и буфетчиков, с конца Джордж-стрит, где находятся дешевые столовые (обед стоил шесть пенсов), содержимые китайцами, через равномерные промежутки времени доносился крик: "Горячая колбаса!" Сидя у борта старого судна "Герцог С." (бедняги уж нет, оно погибло у берегов Новой Зеландии!), я как зачарованный этими монотонными, равномерно повторявшимися выкриками слушал часами назойливого торговца и меня так раздражало это нелепое наваждение, что я мысленно желал крикуну подавиться куском своей поганой колбасы.
      Состоять ночным сторожем пленного (хотя и всеми чтимого) корабля занятиe бессмысленное и подходящее только для стариков -- так утверждали всегда мои товарищи. И обычно эту обязанность поручали самому старому из матросов экипажа. Но иногда налицо не оказывалось ни самого старого, ни какого-нибудь другого надежного матроса,-- во время стоянок в портах команда всегда как-то ухитряется быстро улетучиться на берег.
      И вот -- вероятно приняв во внимание мой юный возраст, неопытность и склонность к задумчивости (из-за всего этого я не очень проворно управлялся с парусами), меня неожиданно назначили на этот завидный пост, о чем мне сообщил самым саркастическим тоном наш помощник капитана, мистер Б.
      Я не жалел об этом назначении. Ночная жизнь города доходила с улиц и сюда, к морю, где в тишине сменяли друг друга ночные стражи: то какие-нибудь хулиганы мчались целой компанией вниз, чтобы здесь, подальше от глаз полиции, закончить ссору честной дракой; из неясно видного кольца людей, полускрытых за штабелями груза, доносились до меня звуки ударов, порой стон, топот ног, потом вдруг крик "пора!" взмывал над зловещим взволнованным бормотанием. То появлялись ночные грабители, преследуемые или преследовавшие кого-нибудь. Сдавленный крик, затем гробовое молчание. Какие-то люди крадучись, скользили, как призраки, мимо меня по набережной, и снизу, окликнув меня таинственным шепотом, делали мне какие-то невнятные предложения. Занятны в своем роде были и извозчики, которые два раза в неделю, в те ночи, когда ожидалось прибытие пассажирского судна из Англии, выстраивали перед нашим кораблем целый батальон слепящих фонарей. Они слезали с козел и сочным языком простонародья рассказывали друг другу неприличные анекдоты -- каждое слово было ясно слышно на борту, где я сидел и курил у главного люка. Раз я целый час вел в высшей степени "интеллигентный" разговор с человеком, которого я не мог разглядеть, -джентльменом из Англии, как он любезным тоном отрекомендовался мне. Я сидел на палубе, он -- внизу на пристани, на ящике с пианино (выгруженном с нашего судна на берег в этот самый вечер), и курил сигару с очень хорошим запахом. Разговор касался попеременно политики, науки, естественной истории и оперных певцов. Затем, сказав отрывисто: "А вы, кажется, очень неглупый молодой человек", мой собеседник сообщил мне, что его фамилия Сеньор, и ушел -- к себе в гостиницу, должно быть. О тени, тени прошлого! Мне показалось, что я вижу седые бакенбарды, когда он обернулся под фонарем. Как грустно думать, что в силу естественного закона природы он сейчас уже, конечно, в могиле. Я мог бы обвинить его разве только в некотором догматизме суждений. И звали его Сеньор! Мистер Сеньор.
      Однако моя сторожевая служба имела и свои неудобства. Как-то в зимнюю, темную, грозовую ночь в июле 1 (1 В Южном полушарии июль - зимний месяц), когда я, укрывшись от дождя, стоял полусонный на корме, по трапу вверх взлетело какое-то существо вроде страуса. Я говорю -- страуса, потому что существо это двигалось как будто не только на двух ногах, но и при помощи пары коротких крыльев. Но это был человек, а странное сходство с птицей ему придавало пальто, разорванное на спине и развевавшееся двумя половинками у него за плечами. То есть, я так думаю, что это было пальто, ясно разглядеть было невозможно. Уму непостижимо, как он мог добраться до меня с такой быстротой, ни разу не споткнувшись на незнакомой палубе. Для этого нужно было видеть в темноте лучше кошки.
      Человек, задыхаясь, стал умолять меня, чтобы я позволил ему укрыться до утра у нас в полубаке. Следуя полученному мной строгому распоряжению, я отказал -- сперва мягко, потом, когда он стал настаивать все более дерзко, я заговорил суровым тоном.
      -- Ради бога пусти, товарищ! За мной гонятся -- я тут в одном месте часики захватил...
      -- Выметайся отсюда! -- сказал я.
      -- Не обижай бедного человека, дружище! -- заскулил он жалобно.
      -- Сейчас же уходи на берег. Ну! Слышишь, что ли?
      Молчание. Он весь съежился и был нем, как будто в отчаянии не находил слов. И вдруг -- бац! -- удар по лицу ослепил меня, и в этой вспышке света исчез мой гость, оставив меня лежащим на спине с позорнейшим "фонарем" под глазом, какой вряд ли получал когда-нибудь человек за честное выполнение долга.
      Тени! Тени! Надеюсь, он спасся от врагов, которые тогда за ним гнались, и живет и здравствует по сей день. Но кулачище у него был удивительно тяжелый, а меткость удара в темноте просто поразительная.
      Бывали со мной и другие происшествия, большей частью не такие плачевные и более занятные, а одно весьма трагическое. Но самым интересным из всего, что приходилось мне наблюдать, был наш старший помощник капитана, мистер Б.
      Он каждый вечер сходил на берег и там в каком-то ресторане встречался со своим старым приятелем, штурманом с барка "Цицерон", стоявшего на другой стороне Круглой Гавани. А поздно ночью я уже издали слышал неровные шаги и громкие голоса двух друзей, которые вели нескончаемый спор. Штурман "Цицерона" провожал нашего Б. до его корабля, и здесь еще с полчаса продолжался бессмысленный и бессвязный, но самый дружеский разговор внизу, у сходней, а потом я слышал, как мистер Б. настаивал, что его черед проводить друга на барк. Оба удалялись, и, пока они обходили кругом гавань, я все слышал их интимно-дружеские голоса. Нередко они проделывали этот путь от нашего корабля до "Цицерона" три-четыре раза, провожая один другого от избытка бескорыстной и нежной привязанности. В конце концов усталость, видно, брала свое и они решались расстаться. Доски нашего высокого трапа гнулись и скрипели под тяжестью мистера Б., который наконец-то возвращался на корабль. Его дородная фигура появлялась наверху. Он стоял пошатываясь.
      -- Караульный!
      -- Здесь, сэр!
      Пауза.
      Он молчал, пока не одолеет три ступеньки внутренней лесенки от поручней до палубы и утвердится надежно на месте. а я, умудренный опытом, не предлагал ему помощи, ибо в такой момент мой начальник принял бы это за оскорбление. Но не раз я дрожал от страха, что он сломает себе шею, -- он был очень грузный мужчина.
      Стремительный натиск, шум, как от падения чего-то тяжелого,-- и дело сделано. Мистеру Б. никогда не приходилось подниматься на ноги. Но ему нужна была минута-другая, чтобы отдышаться после такого спуска.
      -- Караульный!
      -- Здесь, сэр!
      -- Капитан на корабле?
      -- Так точно, сэр.
      Пауза.
      -- А пес на корабле?
      -- Так точно, сэр.
      Пауза.
      Пес у нас был тощий и противный, больше похожий на больного волка, чем на собаку, и в другое время старший помощник капитана не проявлял ни малейшего интереса к этому животному. Но вопрос о нем он задавал неизменно.
      -- Давай-ка, я обопрусь на тебя.
      Я всегда ждал этой просьбы. Он тяжело опирался на мое плечо, пока мы не подходили так близко к каюте, что он мог ухватиться за ручку двери. Тут он сразу выпускал мое плечо.
      -- Хватит. Теперь я и сам справлюсь.
      И справлялся. Добирался сам до койки, зажигал лампу, ложился в постель -- да, да, и вылезал из нее в половине шестого, когда я будил его, первого человека, появлявшегося утром на палубе. Твердой рукой подносил он к губам чашку утреннего кофе и был готов приступить к своим обязанностям, как будто проспал крепко десять часов. Это был замечательный моряк, лучше многих, ни разу в жизни не пробовавших грога. Он все мог -- не сумел только добиться успеха в жизни.
      Я помню лишь один случай, когда ему не удалось с первого раза ухватиться за ручку двери. Он подождал немного, попробовал опять -- не вышло. Он тяжелее навалился на мое плечо. И медленно перевел дух.
      -- Чертова ручка!
      Не отпуская меня, он повернулся. Лицо его было ярко освещено полной луной.
      -- Хоть бы мы уж поскорее ушли в море! -- прорычал он. Я чувствовал, что надо что-нибудь сказать, потому что цеплялся за меня как потерянный и тяжело дышал.
      -- Да, сэр.
      -- Не дело это -- торчать в порту: суда гниют, люди черт знает до чего доходят.
      Я молчал, и через минуту он со вздохом повторил:
      -- Хотел бы я, чтобы мы поскорее ушли отсюда!
      -- И я тоже, сэр,-- решился я подать реплику. Держась за мое плечо, он сердито прикрикнул на меня:
      -- Ты! А тебе то не все равно, в море мы или не в море? Ведь ты... не пьешь...
      И даже в ту ночь он в конце концов справился с ручкой, но зажечь лампу, видимо, был уже не в состоянии (должно быть, и не пытался). А утром, как всегда, первым появился на палубе, высокий, с кудрявой головой на бычьей шее, и наблюдал за приступавшими к работе матросами с обычным своим ироническим и непроницаемым видом.
      Десять лет спустя я случайно, совсем неожиданно встретил его на улице, выходя из конторы моего грузополучателя. Я, конечно, не забыл мистера Б. и его "Теперь я сам справлюсь". Он тоже меня сразу узнал, припомнил и мою фамилию, и название судна, на котором я служил под его командой. Оглядел меня с головы до ног.
      -- Что делаете здесь?
      -- Командую маленьким барком, -- ответил я. -- Пойдем отсюда с грузом на остров Маврикия.-- Затем, не подумав, спросил; -- А вы что теперь делаете, сэр?
      -- Я?.. -- Он смотрел на меня в упор, со знакомой саркастической усмешкой. -- Ищу работы.
      Я готов был сквозь землю провалиться. Когда-то угольно-черные курчавые волосы мистера Б. стали пепельно-серыми. Все на нем было безукоризненно опрятно, как всегда, но сильно потерто, каблуки начищенных до блеска башмаков стоптаны. Он не рассердился на меня, и мы вместе отправились на мой барк обедать. Он внимательно осмотрел все судно, искренне расхвалил и от всей души поздравил меня с таким назначением. За обедом, когда я хотел налить ему вина или пива, он покачал головой и, так как я смотрел на него вопросительно, сказал вполголоса:
      -- Нет, я теперь ничего не пью.
      После обеда мы опять вышли на палубу. Казалось, он не мог оторваться от моего барка. Мы тогда налаживали новые нижние рангоуты, и он не отходил от работавших, хвалил или поправлял их, давал советы своим прежним, знакомым мне тоном. Обращаясь ко мне, он дважды назвал меня "мальчик", но тотчас поправился: "Капитан". Штурман мой собирался уходить с барка (он женился), но я скрыл это от мистера Б. Я боялся, что он попросит меня взять его на место штурмана, намекнет на это в мучительно шутливой форме, и я не смогу сделать вид, что не понял. Да, я боялся. Это было немыслимо. Не мог я отдавать приказания мистеру Б., да и он, я думаю, недолго подчинялся бы мне. С этим он бы не "справился", хотя вот сумел же бросить пить... увы, слишком поздно!
      Наконец он ушел. Я смотрел, как он идет по улице, вьсокий, сильный, с упрямым затылком, и сердце у меня сжималось при мысли, что у него, быть может, уже завтра нечем будет нечем платить за ночлег. Но я знал, что если в эту минуту окликну его, он и головы не повернет.
      Теперь и он уже лишь призрак прошлого. Но я так и слышу слова, сказанные им когда-то на залитой лунным светом палубе старого "Герцога":
      -- Не дело это -- торчать в порту. Суда гниют, люди черт знает до чего доходят!
      ПОСВЯЩЕНИЕ
      XXXV
      -- Корабли! -- воскликнул пожилой матрос в чистом "береговом" костюме. -- Корабли! -- И его пристальный взгляд, оторвавшись от моего лица, обежал нарядные лепные украшения на носах судов, которые тогда, в конце семидесятых годов, тесным рядом стояли вдоль грязной набережной Нью-Саутского дока. -Корабли-то все хороши; дело не в них, а в людях...
      По меньшей мере пятьдесят кораблей, деревянных и железных, формы которых придавали им красоту и быстроходность и являлись величайшим достижением современного кораблестроения, стояли в ряд на якоре, носом к набережной, как будто собранные здесь для выставки -- выставки достижений не ремесла, а великого искусства. Они были серого, черного или темно-зеленого цвета с узкой желтой полосой, отмечавшей изгиб их бортов, или с рядом пестрорасписанных портов, украшавших этой военной раскраской мощные бока грузоносцев, которые знают лишь один триумф -- быструю доставку груза, лишь одну славу -- славу долгой службы, одни победы -- победы в нескончаемой и неприметной борьбе с морем. Большие пустые суда с тщательно подметенными трюмами, только что вышедшие из сухого дока и блестевшие свежей окраской, крутобокие и важные, стояли у деревянных пристаней, похожие больше на на подвижные здания, чем на корабли. Другие, уже наполовину нагруженные, почти успевшие принять свой прежний подлинно морской облик судов, поставленных на грузовую ватерлинию, выглядели менее неприступно. Их невысокие трапы как будто приглашали бродивших без дела матросов подняться на борт "поискать себе койку", попытать счастья у капитана. Два-три готовых к отправке корабля, словно стараясь остаться незамеченными среди затмевавших их товарищей, сидели в воде глубоко, натягивая привязи своих носовых канатов, выставляя напоказ чисто прибранные палубы и закрытые люки. Они готовились кормой вперед уйти из рядов и пленяли той подлинной красотой, которую придает судну надлежащая оснастка.
      От ворот верфи до самого дальнего угла, где всегда стоял прижатый боком к каменному краю набережной старый , уже пришедший в полную негодность фрегат "Президент" (тогда -- учебное судно из резерва флота),-- на протяжении доброй четверти мили над всеми этими корпусами, готовыми и еще не готовыми, сто пятьдесят высоких мачт раскинули необозримую сеть своих снастей, в тесных петлях которой, чернея на фоне неба, торчали, словно запутавшись, тяжелые реи.
      Это было замечательное зрелище. Самое жалкое судно на воде трогает сердце моряка, напоминая о своей верной службе в течение всей жизни. А здесь можно было увидеть "аристократию" флота. То было благородное собрание самых красивых и самых быстроходных,-- и на носу каждого корабля красовались его название и эмблема -- можно было подумать, что находишься в музее гипсовых отливок: женщины в коронах, женщины в развевающихся одеждах, с золотыми сетками на волосах, опоясанные голубыми шарфами, простирали вперед свои красиво округленные руки, словно указывая путь; головы воинов в шлемах и без шлемов, фигуры во весь рост воинов, королей, государственных деятелей, лордов и принцесс -- все белые с головы до ног, только кое-где выделялось темное лицо в тюрбане, пестро разодетая фигура какого-нибудь султана или героя Востока. И все они стояли, наклонясь вперед под сенью мощных бугшпритов, словно стремились поскорее начать новый рейс в одиннадцать тысяч миль.
      Таковы были чудесные лепные украшения лучших морских кораблей. И не будь я так влюблен в жизнь на море, которую делили с нами эти бесстрастные фигуры, к чему бы мне пытаться передать словами впечатления, о точности которых никто судить не может, так как ни один человек не увидит больше такой выставки произведений искусства кораблестроения и искусства лепки, какую мы когда-то могли обозревать круглый год в галерее под открытым небом, которая называлась: "Нью-Саутский док".
      Вся эта компания безмолвных белых королев, принцесс, королей, воинов, аллегорических женских фигур, героинь, государственных деятелей и языческих богов в венцах и шлемах или с непокрытой головой навеки сошла со сцены, до последней минуты простирая над бурлящей пеной свои красивые гипсовые руки или копья, мечи, щиты, трезубцы, в одной и той же позе, выражавшей неустанное стремление вперед. И ничего не осталось от этих кораблей -- разве только несколько человек хранят еще в памяти звуки их имен, давно исчезнувших с первой страницы лондонских газет, с больших плакатов на железнодорожных вокзалах и дверях судовых контор, из мыслей матросов, докеров, лоцманов, грузчиков. Не слышатся больше эти имена в перекличке грубых голосов, не назовут их трепещущие в воздухе сигнальные флаги, когда корабли встречаются и расходятся в открытом море.
      Пожилой и степенный моряк отвел глаза от леса рангоутов и посмотрел на меня взглядом, утверждавшим наше братство, таинственное братство моряков. Мы с ним встретились случайно и разговорились. Я остановился подле него, заинтересованный тем же, на что обратил внимание и он,-- особенностью в парусном вооружении одного явно нового судна. Судну этому еще только предстояло заслужить ту или иную репутацию у моряков, которые будут делить с ним жизнь. Впрочем, название его уже не сходило у них с языка. Я слышал, как его упоминали в разговоре два дюжих загорелых парня полуморского типа на вокзале Фенчерч-стрит, где в те времена толпились большей частью мужчины в тельняшках и матросских костюмах, и видно было, что часы прилива интересуют их больше, чем часы прихода и ухода поездов.
      Название нового судна уже раньше бросилось мне в глаза на первой странице утренней газеты. Я видел затем это незнакомое сочетание букв, синих на белом поле, на доске объявлений, когда наш поезд останавливался у одной из ветхих деревянных платформ подъездной ветки дока.
      О судне говорили (с приличными случаю комментариями) потому, должно быть, что оно в тот день сошло со стапелей. Но это еще далеко не означало, что оно "имеет имя". Непроверенное, незнакомое еще с повадками моря, оно затесалось в эту знатную компанию судов и ожидало отправки в свой первый рейс. Ничто не ручалось за его исправность и надежность, кроме отзыва верфи, откуда оно очертя голову ринулось в мир вод. Оно показалось мне скромным. Я воображал, как оно тихонько, неуверенно прижимается боком к пристани, к которой его пришвартовали новенькими тросами, робея в обществе своих закаленных товарищей, уже испытавших на себе все бешеное неистовство океана и узнавших требовательную любовь моряков. Они проделали больше дальних рейсов, принесших им известность, чем оно прожило недель, окруженное вниманием, которое всегда уделяют новому судну, как юной невесте. Даже старые брюзги-докеры поглядывали на него благосклонно.
      Если бы этот новичок, робевший на пороге трудной и неизвестной жизни, в которой от кораблей так много требуется, мог слышать и понимать человеческую речь, ничто бы так не ободрило и не утешило его, как тот тон глубокого убеждения, каким почтенный старый моряк повторил первую половину своей фразы:
      -- Да, суда-то все хороши...
      Учтивость не позволила ему повторить конец фразы, полный горечи. Старик, видимо, спохватился, что невежливо настаивать на таком мнении. Он видел, что я моряк и, может быть, как и он, ищу места, а значит -- мы с ним товарищи, но все же я был офицер, принадлежал к обитателям скудно населенной кормовой части судна, где главным образом и создается хорошая или дурная репутация судна.
      -- А можете ли вы сказать это обо всех кораблях? -- спросил я, чтобы поддержать разговор. Ибо хоть я и был моряком, но в доки пришел не затем, чтобы приискать себе место ("приискать койку" как говорят моряки), -занятие, поглощающее всего человека, как азартная игра, и мало благоприятствующее свободному обмену мнений, так как оно пагубно влияет на кроткое расположение духа, необходимое для общения с ближними.
      -- С ними всегда можно поладить,-- авторитетно заявил мой собеседник.
      Он, как и я, был не прочь поговорить. Если он и пришел в док искать работы, не заметно было, чтобы его угнетало беспокойство относительно исхода этих поисков. У него был безмятежный вид человека, за которого не навязчиво, но убедительно говорит его наружность и против которого не может устоять ни один капитан, набирающий на свое судно матросов. И в самом деле, я узнал от него, что штурман "Гипериона" уже "записал" его в качестве рулевого. "В пятницу подпишем договор, а в субботу, до утреннего прилива, приказано всем явиться",-- заметил он непринужденно и беспечно. Сказанному странно противоречила явная готовность матроса стоять тут и болтать битый час с совершенно незнакомым человеком.
      -- "Гиперион"? Что-то я не припомню такого корабля. Как он -- хорошим считается?
      Из его обстоятельного ответа я заключил, что "Гиперион" имел не особенно блестящую репутацию: ход у него был недостаточно быстрый. Впрочем, мой собеседник полагал, что если управлять "Гиперионом" как следует, то он "не будет валять дурака". Несколько лет назад он видел это судно в Калькутте, и кто-то говорил ему тогда, что, поднимаясь вверх по Темзе, "Гиперион" потерял обе трубки своих клюзов. Впрочем, это могло случиться и по вине лоцмана. А вот только что он толковал с юнгами на борту и слышал от них, что в последний рейс "Гиперион" отклонился от курса, лег в дрейф и потерял якорь и цепь. Кончено, может быть, за ним недостаточно внимательно присматривали. Все же в общем это показывает, что с якорями у "Гипериона" неладно. И вообще, управлять им трудно. Но в этот рейс он идет с новым капитаном и новым штурманом, так что неизвестно, как он себя поведет...
      Вот в таких разговорах моряков на берегу и устанавливается постепенно за судном та или иная репутация, обсуждаются его достоинства и недостатки с таким же смаком, как сплетни о людях, комментируются его индивидуальные особенности. При этом успехи судна усиленно восхваляются, а грехи замалчиваются или смягчаются, как нечто неизбежное в нашем несовершенном мире и потому не заслуживающее пристального внимания людей, которым корабли помогают вырвать у сурового моря свой горький кусок хлеба. Все эти разговоры создают судну "имя", и оно передается от одной команды к другой без всякого злорадства и враждебности, с терпимостью, продиктованной сознанием взаимной зависимости между кораблем и моряком, сознанием ответственности за его успехи и опасные последствии его дефектов.
      Этими чувствами объясняется гордость моряка за свой корабль. "Корабли все хороши",-- сказал мой почтенный рулевой с большим убеждением и легкой иронией. Но они не совсем таковы, какими их хотят видеть люди. У них свой собственный характер; они поддерживают в нас чувство самоуважения благодаря тому, что их достоинства требуют от нас большого искусства, а их пороки -выносливости и отваги.
      Трудно сказать, какое из этих высоких требований нам больше льстит. Но факт тот, что, слушая более двадцати лет на море и на берегу разговоры моряков о судах, я ни разу не уловил ноты недоброжелательства. Не скрою, что я слышал весьма явственно ноту богохульственную в увещаниях, которые вымокший, озябший, измученный матрос обращал к судну, а в минуты отчаяния -и ко всем кораблям, когда-либо спущенным на воду, ко всему этому требовательному племени, плавающему по океанам. Доводилось мне слышать от моряков и проклятия по адресу капризной стихии, колдовское очарование которой пережило накопленный опыт веков и пленило этих моряков, как пленяло поколения людей, живших до нас.
      Что бы ни говорили, как бы ни клялись в любви к морю некоторые люди (на суше), сколько бы ни воспевали его в прозе и в поэзии, никогда море не было человеку другом. Оно не более как потатчик неугомонности человеческой, опасный подстрекатель, поощряющий и разжигающий наше стремление в широкий мир. Оно, как и наша любезная земля, неверно нам, его не трогают ни доблесть, ни труды и муки, ни самоотверженность, оно не признает нерушимой власти. Море никогда не защищает интересов своих хозяев, как те страны, где обосновались нации-победительницы, оно не качает их колыбелей, не ставит памятников на их могилах. Безумен тот человек или народ, который доверится дружбе моря и забудет о его мощи и коварстве! Как будто считая, что он слишком велик и могуч и для него необязательны общепринятые правила добродетели, океан не знает ни сострадания, ни веры, ни закона, не помнит ничего. Чтобы при его непостоянстве все-таки заставить море служить человеку, нужна неустрашимая твердость, бессонная, вооруженная, ревнивая бдительность, в которой, пожалуй, всегда было больше ненависти, чем любви. Odi et amo -- вот догмат тех, кто сознательно или слепо отдал свою жизнь во власть моря. Все бурные страсти юности человеческой, погоня за добычей и погоня за славой, любовь к приключениям и любовь к опасностям, великая тоска по неведомому и грандиозные мечты о власти и могуществе -- все промелькнуло, как тени в зеркале, не оставив по себе следа на таинственном лике моря. Непроницаемое и бесчувственное, оно не дарит ничего тем, кто ищет его непостоянных милостей. Его не покоришь, как землю, никаким трудом и терпением. Несмотря на силу его чар, погубившую столь многих, его никогда не любили так, как любят горы, равнины, даже пустыню. Если оставить в стороне торжественные уверения и хвалу писателей, для которых (смело можно сказать) нет ничего на свете важнее ритма их строк и звучания фразы, то, право, эта любовь к морю, о которой так охотно твердят некоторые люди и целые народы, оказывается чувством весьма смешанным: в нем есть большая доза тщеславия, немалую роль играет необходимость, а лучшую, самую искреннюю часть составляет любовь к кораблям, этим неутомимым слугам наших надежд и нашего самолюбия. Ибо среди сотен людей, бранивших море, -- от Шекспира, которому принадлежит строка: "Свирепей голода, тоски и моря", и до последнего темного матроса, "морского волка" старого образца с весьма скудным запасом слов и еще более скудным запасом мыслей -- не найдется, я думаю, ни единого моряка, который когда-либо с проклятием произнес бы название судна, хорошего или плохого. И если бы тяжкие невзгоды морской службы довели его до того, что он нечестиво поднял бы руку на свое судно, прикосновение это было бы, наверное, легко, как легка рука мужчины, когда он с безгрешной лаской касается любимой женщины.
      XXXVI
      Любовь к кораблям сильно отличается от любви, которую питают люди ко всяким другим творениям рук своих -- к домам, например: она не запятнана тщеславием обладателя. К ней может примешиваться гордость своим искусством, ответственностью, терпением, но в остальном любовь человека к кораблю -чувство бескорыстное. Даже если судно его собственность, ни один моряк не дорожит им только как источником дохода. Я уверен, что никогда этого не могло быть; ибо купец-судохозяин, даже самый достойный, всегда оставался за той оградой чувства, которая укрывает равноправных и верных товарищей -корабль и моряка, поддерживающих друг друга в борьбе с неумолимой враждой океана.
      Океану (не будем этого замалчивать) великодушие чуждо. Никакие проявления человеческой доблести -- бесстрашие, отвага, стойкость, верность -- его не трогают. Он пребывает в безответственном сознании своего могущества. Он бесстыдно жесток, как деспот, испорченный лестью. Он не выносит ни малейшего неповиновения и остается непримиримым врагом кораблей и людей с тех пор, как корабли и люди впервые имели неслыханную смелость вместе пуститься в плавание, не убоявшись его нахмуренного чела. С того дня он не переставал глотать флоты и людей, и ярость его не утоляется бесчисленным множеством жертв -- разбитых кораблей и погубленных жизней и ныне, как всегда, он готов обмануть и предать, разбить вдребезги неисправимый оптимизм людей, которые, полагаясь на верность кораблей, пытаются вырвать у него счастье своего домашнего очага, господство в мире, или хотя бы только кусок хлеба, который спасает их от голода. Если и не всегда он гневен и буен, втайне он всегда готов поглотить вас. Непостижимая жестокость -- самое удивительное из свойств бездны морской.
      Я впервые почувствовал, как она страшна, много лет назад, во время плавания в средней Атлантике, когда мы приняли на борт экипаж датского брига, шедшего из Вест-Индии обратно на родину. В то утро редкий серебристый туман смягчил неподвижное пышное великолепие солнечного света без теней, и небо уже казалось не таким далеким, а океан кругом -- не таким безмерным. Был один из тех дней, когда мощь океана мила нам, как сильная натура мужчины в минуты безмолвной близости. Еще при восходе солнца мы заметили на западе черное пятнышко -- оно словно висело высоко в пустоте за мерцающей серебристо-голубой вуалью, которая по временам шевелилась, как будто плыла по ветру, тихонько подгонявшему нас. Мирная тишина этого волшебного утра была так глубока, так безмятежна, что казалось, будто каждое громко произнесенное на палубе слово долетит до самой глубины этой безбрежной тайны, рожденной от союза воды и неба. Мы невольно старались говорить тише.
      -- По-моему, сэр, это какой-то обломок в воде,-- тихо сказал капитану его второй помощник, сходя сверху с биноклем через плечо. И капитан, ничего не отвечая, сделал рулевому знак править на мелькавшее впереди черное пятнышко. Теперь мы видели уже торчавшее из воды подобие пня с обломанным концом -- все, что осталось от сорванных мачт брига.
      Капитан вполголоса, словно ведя обычный разговор, объяснял штурману, что такие обломки крушения очень опасны и он боится, как бы наше судно не натолкнулось на них ночью. Вдруг впереди кто-то из матросов вскрикнул:
      -- Да там на борту люди, сэр! Я вижу их!
      Он закричал это каким-то странным, удивившим всех, чужим голосом. Крик его послужил сигналом для внезапного взрыва восклицаний. Нижние вахтенные все разом кинулись наверх, кок выскочил из камбуза. Теперь всем уже видны были эти бедняги там, на остове брига. Живы! И тотчас нам стало казаться, что наше судно (о котором вполне справедливо говорили, что оно не имеет себе равных по скорости при легком ветре) утратило всякую способность двигаться, как будто море стало вязким и прилипло к его бортам. Но оно все-таки двигалось. Неразлучная спутница его жизни., Безмерность, выбрала этот день, чтобы овевать его своим дыханием так тихо, как спящего ребенка. Шумное волнение на палубе утихло, и наше судно,-- знаменитое тем, что всегда сохраняло хороший ход и слушалось руля, пока дул ветерок, хотя бы такой слабый, что он только перо мог поднять,-- белое и бесшумное, как призрак, даже не оставляя ряби, точно крадучись, шло на помощь к искалеченному товарищу, которого настигала смерть в солнечной дымке тихого дня.
      Ни на секунду не отрываясь от бинокля, капитан сказал дрожащим голосом:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11