Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вчера

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Коновалов Григорий Иванович / Вчера - Чтение (стр. 9)
Автор: Коновалов Григорий Иванович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      - Нет уж, я сам позабочусь о Мише. Школьной мудрости хватит с него! Пусть идет на сцену. В конце концов, я ему родной отец! Женя, иди сюда, иди сюда! - крикнул он женщине, и когда та вошла в комнату, оп резко захлопнул дверь.
      - Это мои папаши, - с улыбкой сказал Миша, - вернее, один из них отчим, это бухгалтер. Родной не может лань с нами. Он талант и мама талант, а жить в одной семье двум талантам - гибель. Хватит того, что мамуля пожертвовала собой ради меня. Могла бы на первых ролях петь, по сейчас не до искусства. И все-таки я буду артистом и уеду за границу. Знаешь, Андрюшка, смотрю я на тебя, и мне как-то странно все: имя мое может загреметь на весь мир, а ты так и не узнаешь об этом. Ну кем ты будешь тут?
      - Не знаю, наверное, механиком, - ответил я, любуясь Мишей. Глаза его горели, лицо бледнело.
      - Ну, механик, пойдем к Лидии, она, кажется, на реке.
      К крыльцу подъехал верхом на поджаром рыжем жеребце Кронид Титыч в своей обшарпанной: кожаной куртке, в плоской, блином, кепке. Спешившись и привязав к перилам коня, он плетью сбил пыль с сапог, впрнщурку посмотрел на нас умными сердитыми глазами.
      - Ручьев, когда придешь жить ко мне? Не торопись с ответом, все равно придешь, - сказал Кронид самоуверенно. И тут же с плутоватой почтительностью к Мише: - Погуляй до страды, а там за дело. У меня не заскучаете.
      Ха-ха-ха!
      И он ушел в дом, тяжко топая по ступенькам толстыми ногами.
      - Знаешь его? - спросил меня Миша.
      - Знаю малость.
      - Сила! Уговаривает меня жениться на его племяннице и отдает в приданое все хозяйство. Советует вступить в комсомол. Может быть, я и не пойду на сцену.
      Лиду нашли на берегу - сидела с удочкой, но больше глядела в книгу, чем на поплавок.
      - Позову ее на лодку, и мы с тобой квиты, - сказал Миша. - Не понимаю, что хорошего нашел в ней? У нее хилая шея и кривые ноги.
      - Она умная и добрая.
      Я сел за весла, зная заранее, что Миша не уступит руля. На средней банке, обхватив руками колени, сидела Лида в голубом платье. Косынка обтягивала ее голову, четко окаймляла тонкое темнобровое лицо. Лпда все время говорила со мной, почти не глядя на Мишу.
      - Лпда, ты знаешь: Андрюшка считает тебя сказочной царевной, - сказал Мнша, пересаживаясь с боку на бок, креня лодку. - Он часто видит тебя во сне.
      - Не вертись! - бросил я, налегая на весла.
      - Лида, - не унимался Миша, - посмотри: ведь здорово Андрюшка похож на девочку, а?
      Лида ласково, примиряюще улыбнулась.
      - Вы повздорили, что ли, ребята?
      - Нет, ты посмотри, Лнда, у него и нос девичий, и голова кудрявая, как у девочки.
      - Слышишь, герои, давай прыгнем в речку и поплывем к берегу, а?
      - Андрей, не дури! - встревожилась Лида.
      Миша успокоил ее:
      - Перед тобой форсит. Не умеет плавать. Ои только фантазировать может... воображала!
      - Я доплыву, а ты, кривляка, сразу пойдешь на дно.
      - Ручьев не переваривает меня. Между прочим, из-за тебя, Лида.
      - Дежнев, ты обманщик! Говорю прп ней и отвечаю за своп слова.
      - Ну, уж разошелся. Греби к берегу, а то, чего доброго, сдуру-то махнешь в речку. Ведь ты же ненормальный...
      Между нами завязалась борьба: Миша норовил рулем повернуть к берегу, я гнал веслами лодку на быстрое стремя.
      Лиду, видно, потешало это единоборство влюбленных в нее дурачков.
      - Знаешь, Лида, этот упрямый кудрявый барашек хвастался, что его отец...
      - Если еще слово сбрешешь, я смажу тебя веслом! - Однако я опустил весла, встал на нос лодки.
      - Не вздумай прыгать, Ручьев, - сказала Лида.
      - Форсит он.
      - Умненькие, катайтесь, - сказал я и прыгнул в речку вниз головой...
      Вытащил меня полуживого Семен Игнатов, купавший лошадей в речке. Я забился в кусты, чтобы не видели товарищи, как рвало меня кровью. До барака едва дошел, так кружило голову.
      Переступив порог комнаты, я оторопел: Настя сидела на лавке, а Миша говорил что-то испуганным голосом.
      Увидев меня, замолк.
      - Говори, Мишка, ты честный парень, а не как этот мерзавец, - сказала Настя, комкая в руках полотенце.
      - Говорю правду: Андрюшка хотел утопиться...
      - Почему хотел утопиться? - голос Насти зазвенел.
      - А тебе что за дело? Прыгнул - и все.
      - Из-за девчонки он прыгнул.
      - Предатель, - бросил я вдогонку своему товарищу.
      Настя захлопнула двери, бурно дыша. Видно, закипели в ней и давняя досада на меня за мою "непонятную ей душу", и боль только что пережитого страха за мою жизнь. Она сшибла меня с ног и ударила сломанным удилищем. Я запищал беспомощно, и писк этот еще сильнее разжег ее бешенство. Она била обломком удилища по моей спине, громко проклиная свою пропащую жизнь.
      Спрятав голову в колени, я сжался в комок...
      Но вот Алдоня распахнул дверь, повис на руке Насти.
      - Пусти, убью! - рычала она. - И себя убью! Нельзя с вами жить, Христосики окаянные!
      Старик оттолкнул ее плечом, помог мне подняться. Перед окном он задрал мою рубаху на спине.
      - Ужасть... За что она тебя, милай?
      - Сама она не знает. С горя, наверно.
      - Зверь-девка, иди, ужаснись на свое палачество.
      Настя сидела на лавке, уронив голову на блюдо своих ладоней. Плечи ее вздрагивали.
      - Не виновата она, - сказал я. - Все мы виноваты...
      - Виноваты? - спросила Настя, вскидывая голову. - Все вы виноваты? А я не виновата! Живите одни, кайтесь, как грешники в аду, а я поищу другой жизни. Зачем только связалась с такими телятами?! Один от книжки глаз не отрывает, другой бормочет, как святой дурачок. А люди кругом живут для себя. Смеются над вами.
      Настя вытряхнула из тюфяка солому, поклала в него свое добро.
      - Простите меня, - сказала она.
      - Иди, иди, - ответил Алдоня.
      Настя ушла к Семену Игнатову.
      7
      На другой день к нам поселился новый жилец: высокий, сутуловатый, в красноармейской гимнастерке и красноармейском шлеме. Все добро его состояло из плетеной повои корзины да потрепанной шинели. Он был глуховат от контузии и, может быть, поэтому застенчив. Пористое лицо с толстой нижней губой в черных крапинках - както разорвалась гильза, порох впился в кожу лица. Было в облике этого крупного, очевидно, сильного человека чтото смирное и даже этакое вахлацкое, что ли. Большие, с махорочной зеленцой глаза с грустной виноватостью смотрели не таясь. И говорил он как-то странно:
      - Вот. Здравствуйте, стало быть. Так иль нет, да?
      Петров я, Иван Яковлевич.
      Вернувшись с работы, я не узнал нашу комнату: старая дымившая печка сломана, вместо нее сложена маленькая с плитой. Иван Яковлевич обмазывал чело. Мы с дедом молча взялись выносить битый кирпич, мыть полы.
      - По печному делу, значит? - спросил за ужином Алдокпм.
      - Чего? Печка-то без дров чего стоит? Не хитро сложить. А ведь ты, ковыль - белые кудри, наверно, комсомолец? - обратился ко мне Петров с едва заметной усмешкой в глазах.
      Я сказал, что и не думаю комсомолиться, пусть занимаются зтим ученые, а меня под телегой оглоблей воспитывали. Отвесив нижнюю губу, он задумался, глядя мимо меня. Потом быстро стал хлебать кулеш. Встал, потянулся всем сильным телом, сел у порога и медленно стал свертывать цигарку. Таких огромных пальцев я ип у кого не видал.
      - Вот, дедушка, за старое держишься и внука к себе пришил. Так иль нет, да?
      - У меня, мплай, что старого, что нового - все в одну сумку положишь. Парню с таким ли багажом версты верстать по жизни?
      И снова замолчали. Иван Яковлевич удивлял меня каждый день. В мастерских он посмотрел на работу токаря своими наивными глазами, потом встал за станок, и все, кто видел это, поняли: знает человек дело. Между тем он пока не определялся, а все ходил по хозяйству, осматривал в машинных сараях жнейки, плуги, вместе с механиком Муравгшым долго топтался вокруг паровой молотилки. С каждым днем Иван Яковлевич, улыбаясь, незлобиво задирал Алдокима:
      - Внука-то, может, перед богом на коленки ставишь?
      Чего?
      - Ревнуешь к богу-то? К славе-то его? Окажи свою силу, мудростью удиви, покори человека - и в тебя поверят. Аль Андрпяшка покоя тебе не дает, петлн-то словесные мечешь кругом?
      - Злится не на тех. Ворами считает всех подряд. Так иль нет, Андрей?
      Загадочность этого вислогубого богатыря дразнила мое любопытство, и мне захотелось пощеголять перед ним своей грубой прямотой:
      - Воровать всем хочется, только многие боятся, воруют лихие.
      - И ты? - с неожиданностью спросил Иван Яковлевич, не прибегая к своим глупым "так иль нет, да?".
      - Я уйду из совхоза, потому что не умею воровать.
      Поначалу мне казалось, что я сказал это, чтобы удивить и огорчить Ивана Яковлевича. Потом мне понравилось мое намерение, и я всерьез заговорил об этом со стариком. Хотелось учиться, пожить среди настоящих людей, а не этих надоевших сквернословов. Механик Муравин одобрял мои планы.
      - Пусть недотепы живут и радуются куску хлеба, а ты паренек с башкой. Пока горит душа, рвись вперед. Кому же учиться, как не сыну красного героя, - говорил он.
      М уравин был старшим в мастерской, не позволял гонять меня за самогонкой, охотно рассказывал мне об устройстве движка, станков, а вечерами мы занимались с ним геометрией и алгеброй. В прошлом машинист паровоза, он за год до революции нанялся к помещику, чтобы подлечить кумысом легкие. Да так и остался.
      - Организовали отряд, охраняли имение, а то бы растащили, - с неприязнью говорил он о мужиках.
      По его мнению, рабочие совхоза - самые худшие из мужиков, лодыри, не умеющие и не желающие работать.
      Живя в скотской грязи, они и не хотят изменять свою жизнь. Совхоза они не любят, каждый мечтает стать хозяйчиком, разбогатеть, батраков поднанять. Поэтому совхоз убыточен. Кто такой Петров? Коммунист-мученик.
      Из депо. Хочет создать ячейки - партийную и комсомольскую. Живет на гроши, которые платят ему, как председателю рабочкома... А членов профсоюза - он да я.
      - Так что, Андрей, делать тебе тут нечего, езжай в город. Подальше от мужицкого муравейника, недолго осталось им жить. Вот рабочие поокрепнут, машин понаделают, да и разворошат весь этот муравейник, - Такими словами заканчивал Муравин всякий раз наш разговор.
      Будто железными пальцами сжимал он мое сердце, вырывал из него несказанно дорогое, впитанное с молоком матери. Было в его тоне что-то обидное для меня. И всетаки я прикипал душой к этому человеку и все чаще засиживался в его тихой, богатой квартире. Молчаливая раздобревшая жена Николая Степановича лишь изредка позволяла себе заметить ему:
      - Зачем накаляешь воображение мальчика? На какие средства будет он учиться? А ты, Андрюша, пускай корни здесь. Будешь слесарить за милую душу. - И, как все знакомые мпе женщины, добавляла: - Женишься.
      О чем другом, а уж о женитьбе я совершенно не думал тогда. Голова была занята подвигами великих личностей:
      путешественников, ученых, полководцев, революционеров, - войнами прошлого, о которых знал я по книгам.
      И еще сладостно томилась душа, порываясь в бесконечные миры вселенной. Один раз я, свершив мысленно массу подвигов, осчастливив человечество, вдруг застыдился своего величия. Совесть шепнула мне. что пора ц честь знать, и я написал первое и последнее сочинение - некролог "Кончина Андрея Ручьева". Величаво-грустный тон не прослезил меня, а лпшь укрепил суровое смирение моего духа перед судьбой. Какая уж тут женитьба и вообще девушки при моей гордой жертвенности и отрешенпости от житейских корыстей!
      Николай Степанович будто глядел в мою душу, возражая жене своей:
      - Коли грозная судьбина вырвала Андрюшку из крестьянского быта, незачем ему цепляться корнями за тот назем. Он махнет выше: к машинам. Жарко у машинто! Вытапливают из человека жир, сжигают в душе дремучую дикость... Дальше Муравин залезал в такие таинственные дебри, что жена, вздохнув, уходила в спальню, а я, ничего не понимая, только чувствовал, как вдохновенный холодок волнами проходит по моей сшше, шевелит на голове волосы.
      Какие только машины не виделись мне в мечтах во сне!
      Самолеты везут на тросах огромный плуг, и он опрокидывает наизнанку черноземный пласт верстовой ширины.
      Какая-то необыкновенная сноповязалка, лучше той, что стояла в сарае, одновременно косит и молотит пшеницу.
      размалывает зерно и, дыша голубым вкусным дымком, выбрасывает румяные булки в зеленую телегу нашей пекарихи тетки Махорки. Краснее помидора рдеют от смущенной робости ее скулы, колышется перетянутый белым передником живот.
      Алдокпм стукнул меня ложкой по лбу.
      - Над чем застыл в думах-то?
      Я вылез из-за стола.
      - Надо уходить, дедушка.
      - Это куда еще? - встревожился старик. - Чем тут не жизня? С деревенской не сравнишь. Там у любого мужика душа ноет днем и ночью: как бы изба не сгорела, корова не околела, градом не побило посев. А тут вольготно: ничего твоего нет, стало быть, не нудься душой.
      Захворал - тебе опять же деньги дают. Жалостливые тут люди.
      Петров сутулил широкие плечи, крапленное синим порохом липо стыдливо краснело, скорбным гневом наливались глаза. И вдруг, тыча в грудь свою толстым, как бычий рог, пальнем, с горькой злостью кидал благообразному старику:
      - Вот где враг-то наш. Головы поклали, кровь излили за свою власть, а теперь в черную палочку играем. Подавай нам избу теплую, еду сладкую, как есть мы новые паразиты. Добро гниет, изба горит общая - хрен с ней, не моя. Как суслики, сожрем на корню хозяйство, а потом подыхать? Так, не так, да?
      Старик ловко увернулся от острого, как нож, вопроса:
      - Свет не клином сошелся, Иванушка. Мир человеческий боль-шо-о-ой, людей по пальцам не пересчитаешь, жизню пешком не исходишь. Всему своя пора: была пора кровавая - дрались, наступила передышка - пьют, едят, про запас копят. Придет время - все будут умные. И рад бы на дурака посмотреть, да не найдешь его. А коли б нашелся - на самое высокое место посадили б, потому как одним-то умным скукота без глупых. Не торопи человека, сам доспеет до своего предназначения. Так-то, Иван.
      - Твоя речь, дедушка, как маковое поле в цвету: в глазах пестрит, а намолоту нет. Вот так, - сказал Петров. - Мякину по ветру кидаешь: половы много, а зерна не вижу.
      - Поживи с мое, пройди, что я прошел, и вымолотят из тебя все до зерна, - обиделся Алдоня, однако тут же примиряюще добавил: - Про мякину словесную ты верно сболтал: полова да охвостья, а зерно-то раз в сто лет попадет.
      8
      Суматошный звон колокола встряхнул всех жителей.
      Рабочие спешили к высокому каменному сараю, не зная, что случилось. Я шел вместе с мастеровыми! У раскрытых дверей шорной жена шорника, выкатывая глаза, рассказывала:
      - Мой-то дегтярный мужик как услыхал эту чуду, так и побег прямо с хомутом. Кажись, на себя надел. Видано лп, что сотворилось-содеялось на глазыньках мопх.
      Стою это я вот тута, ыажу дегтем постромки, и вдруг стучат колеса, песняка поют. Глянула, а это сам заведующий вместе с кучером на тарантасе летят что есть духу с горы.
      Лошадей-то негу! Оглобли задраны. Утрось уезжали на паре, а вертаются на чем? Видно, нечистая сила запряглась. Прокатили мимо и прямо в речку. Страх господень!
      Я видел, как татарин - подросток Исмет прогнал из степи табун лошадей. Без узды и седла спдел он на чалом Антихристе, и тот сам с сатанинской, злой разумностью гуртов а л коней, догонял отбившихся, кусал за ляжку.
      На солнцепеке на каждом шагу дремали собаки, смпрлые и ленивые - хоть на язык наступай, не пошевелятся.
      Но вдруг и они взволновались, точно какой-то самый смышленый из них пес сообщил им о чудесах. Собаки стаями потянули к сараю.
      - Вот бы на собаках пахать, сколько бы посеяли! - праздно сказал кузнец Золотов.
      - Зачем сеять, когда гниет зерно, - возразил Муравин, морща бледный нос.
      Затхлым духом слежалой пшеницы несло из окоп красивого с колоннами дома. За наличниками и даже в трубах вывели галки птенцов, резкий крик не умолкал над домом.
      Чудо и этот звон колокола встревожили даже старых.
      Какая-то ветхая бабушка, подоткнув юбку, переходила лужу, а дед Алдокнм довольно игриво урезонивал ее:
      - Ты бы подол-то еще б до головы вздернула. Срамница. Куда тянешь?
      - Да ведь бают, какой-то человек на незримой колеснице приехал.
      - Все равно он тобой любоваться не будет, конфет не подарит, голубушкой не назовет.
      Давно я не видел в глазах деда такой молодой синевы.
      Он плутовато подмигнул мне, пошел рядом. Весело было даже оттого, что парень, молодецки заломив фуражку, преградил красивой девке дорогу:
      - Улыбнись, а то осерчаю.
      - Боюсь, аж дрожу вся! Много ли тебя в земле, а наруже-то невысок бугорок.
      Около сарая сидел на козлах тарантаса наш зять, Настин муж Семен Игнатов, окруженный посмеивающимися рабочими. С похмелья глаза как у угорелого. Покуривая, пуская дым из маленьких ноздрей своего утиного носа, он уже в который раз рассказывал охрипшим голосом.
      - Свертай на лужок! - говорит сам Гервасий Сидорыч, заведующий, значит. - Пусть кони травку поедят, а мы с тобой на радостях выпьем.
      - У него радость семь раз в неделю. Иногда по два раза в день.
      - Не перебивай, зараза. Вынул он из багажника огромадную книжку, на корке написано "Устав". Что-то покрутил, и оказалось, что это вовсе не книжка, а обыкновенная жестяная банка, только под книжку сработана. Подвалились мы к этому "Уставу" на лугу под деревом. Лошади пасутся на вожжах, а вожжами захлестнул я себя поперек пуза. Думаю: запоет начальник, лошади кинутся с перепугу и меня потащат, так я и доеду на своей сахарнице.
      - Ты скажи, куда конп-то запропастнлись? - спросил шорник, сидя на хомуте.
      - Не мешай мне каяться, гужеед несчастный! Я сам пе помню, как запрягли. Едем домой, а Гервасий Спдорыч жалится: "Не знаешь, Сенька, какая умная моя жена. Я вот командую вами, и все конюхи, слесаришки и прочая сила рабочая слушается меня. А жена вцепится в мой чуб и будет ликом моим полы вытирать". И как он ударится в слезы, и я, глядючи на пего, заревел. Только уймемся, даже песню затянем, но как вспомним своих равноправных баб, обнимемся и зальемся слезой. У спуска с горы очень уж плакали, будто толкнут нас в тюрьму и двери захлопнут на веки веков. Вот тут-то я хватился, а лошадей в упряжке нет! Вожжи за оглобли привязаны. Натяну - они задираются под самое небо. Хоть портки суши на них. Что за чертовщина! Коней нет, а мы едем. Вот какбыстро, братцы, едем, аж в глазах рябит. Кричу своему комиссару Гервасию Сидорычу, мол, спасайся, мотрн, сатана запрягся в тарантас. А он свое: "Гони, я давно на чертях не ездил!" Мчимся с горы, земля крутится, избы вниз крышами. Бултых в речку. Я спасать хозяина, а он свой "Устав" ищет в тине. Гляднм, лошадей ведет в поводу Петров Иван Яковлевич. Хитрый, глухой черт, выпряг лошадей, а мы и не заметили.
      На этом собрании Иван Яковлевич покорил меня свопм загадочным умом, спрятанным за какими-то несуразными словами, своей особенной простоватой и непостижимой хитростью. Он поднялся на подмостки и долго говорил вроде того, что надо всем вместе за дело браться, а у нас этого вместе не получается. Ночью тайком повезли хлеб за реку на трех подводах. Он сел на коня, ружье за плечи и - айда вдогонку. Трогай, белоногий, столбовой большой дорогой. Догнал; назад оглобли! Обозники на дыбки взвились, мол, хлеб везем в помощь трудовому земледельцу.
      Поводырь ихний тихонечко за ружьем моим потянулся.
      Я ему: "Ружьишко злое, кусается)).
      Он так и не назвал обозников по имени. Хватит с них испугу.
      Иван Яковлевич представил нам нового заведующего; невысокий, плотный, смуглое красивое лицо.
      - Здорово бывали, - сказал он.
      - Если здоров, давай спробуем, кто кого осилит.
      - А что ж, уберемся по хозяйству, осенью справим праздники и поборемся, - озорно ответил на шутку новый человек.
      - Правильная речь. Говоришь, как мой безмен в кладовой.
      С этого дня началась новая жпзнь. Вместе со всемз:
      рабочими заведующий Пилюгин и Иван Яковлевич строили столовую, ремонтировали большой дом. К праздникам открыли клуб. Все радовались этому. Только Алдоня, работавший в саду, грустнее становился с каждым летом.
      Все лихо давно позади, а он вянул и блекнул среди буйно цветущей жизни.
      9
      Женщины с вечера обмыли тело Алдони, обрядили в белую рубаху и портки, положили в гроб. Сумерками она покинули сторожку, и при покойнике остались лишь заведующий совхозом Пилюгин, рабочком Петров, да я забился в темный угол.
      - Ты, кажись, сердишься на меня, Иван Яковлевич? - спросил Пилюгин Петрова, закуривая у раскрытого окна.
      - Чего?
      - Говорю, напрасно сердишься. Ты понятливый, без моих слов разберешься во всем, - громко, с расчетом на тугоухость Петрова сказал Пилюгин.
      - Вот, вот. Старика-то нету. На чьи руки сад сдадим? - сказал Петров и, как всегда, добавил прпзычно: - Так пль нет, да? - Подобрал отвисшую нижнюю губу, уставился на заведующего большими наивными глазами.
      - Настю бы в сады, она баба увертливая, работящая.
      Только Семка, зверь, грозился убить или сжечь в сторожке. Ну?
      - Поговорю с Семеном, так иль нет, да?
      - Не особенно круто бери, может яблони порубить.
      Ищет случая сесть в тюрьму, да никак не найдет. Запутался вконец, извертелся малый, грех о дня остался...
      Мне стало нестерпимо гадко от этих разговоров тут, при мертвом человеке.
      - Нашли место для разговора, - сказал я.
      Заведующий и Петров переглянулись. Молча встали, поклонились покойнику и молча вышли.
      Долго глядел я на величаво-спокойное лицо Алдони с высоким красивым лбом, и в душе моей устанавливалась новая ясность жизни. На лице этом не было и следа страданий, горьких ошибок, несбывшихся надежд. Кажется, человек долго шел-шел, наконец, усталый, достиг родника в знойной степи, напился, лег и заснул незаметно.
      Оставил он о себе впечатление яркое, противоречивое.
      С мягкой, как воск, душой, он прошел жизнь многотрудную, искал свою правду. У него хватило сил выжить войны с иноземцами и войну междоусобную, голод, но не осталось в душе ничего, чем можно было бы врасти в новую жпзнь.
      Лампа, высосав весь керосин, начала гаснуть. В окно ялынул ветерок, пошевелил покрывало на груди покойного.
      Из темных сеней, поскрипывая половицами, тихо вошла женщина с ребенком на руках.
      - Есть, что ли, кто тута? - спросила она, останавливаясь.
      - Два человека нас, - ответил я, прибавляя свет.
      Это была Настя со своей дочерью.
      - Где же два? Один ты, Андрей, а этот уж не человек.
      Красивое смуглое от загара лицо Насти сливалось с темным платком. В полусумраке блестели глаза да зубы.
      - Ох, Андрюшенька, не узнал бы тебя сейчас отец:
      высокий, плечи не обхватишь, а ручищи какие! Не тяжело на тракторе-то?
      - Привык, Настя. Ну, а ты-то как живешь? Слыхал, ва сады тебя ставят. Так?
      - Ставят, только мужик мой пристукнет меня сразу.
      - Бьет он тебя? - с тихим бешенством спросил я.
      - Не особенно, а так вот, вцепится в волосы да и стукает головой об стенку. Зло берет его, что я не плачу.
      - Почему же терпишь, Настя?
      - А что попусту жаловаться? Ну, засудят его, а там он еще и нож в ход пустит. Если бы одна была, давно бы подол в зубы - и айда. А то ведь ребенок, не говорит, а понимает все. Напуган, потому и не говорит. Раз ночью пьяный Семка стучится. Залезла в сундук, сижу ни жива ни мертва. Он на печке, под кроватью поискал, заскрипел зубами: "Ладно убежала, я бы ее убил!" Это родному дитю!
      - Да о чего же он такой бешеный?
      - Запутался. Виновата я: волю дала большую. А оа спознался с племянницей Кронида. Родила она. Приходила. "Отдай, говорит, мне Семку". Эх, Андрейка, тут ведь спектакли были, да и только. Я беру ситец в лавке, а она тут же. Не смей, говорит, ему покупать. Я сама одену, обую Сеню! Настя горько улыбнулась. - Глаза у него непутевые стали, сам не свой. Пьет... воровать начал. Поговорил бы с ним, а? О господи, о чем мы толкуем при покойнике... Эх, Алдоким, Алдоким, хороший ты был человек, всем сулил добро-счастье, да вот не сбылись твои слова.
      Я проводил Настю до калитки и, прощаясь с ней, сказал, что на днях зайду к ним мирить ее с мужем. Вернувшись в сторожку, я прилег на лавку головой к гробу и вскоре задремал. Пришла старуха, которая ухаживала последние дни за больным Алдокимом.
      - Спишь, Иваныч? Наработался, сердешный. Иди уж, отдыхай, я одна посижу. Увидала - спишь, легко стало, не боязно. - Она вытянула старческие губы, дунула на лампу. И сразу стало светло от луны, смотревшей прямо в окно.
      Лег я на лопасе на копну сена. Луна светила в лицо.
      Влажная тишина ночи как бы вливалась в мое сердце, будила давно умершую боль, тревожные мысли о том, что коротка человеческая жизнь.
      Но вот кто-то разбудил грачей на ветлах, из сада долетел чей-то нежный шепот, и мне вспомнились мои товарищи на полевом стане и то, что завтра нужно пахать пары.
      В степи зрела пшеница, горьковатой завязью яблок пахло из сада. Золотыми плодами созревали звезды. Одна отсветила свое - сорвалась и рассыпалась огненной пылью. Запахи овечьей отары, остывающей земли, клейких сосновых досок - может быть, Алдонина гроба - все наполняло радостью, только не как прежде порывистой и восторженной, а тихой и глубокой радостью. В глубине души помимо моей воли рождались ответные звуки и движения живому миру. По-новому, уже без горечи, вспомнился нежный голос матери, кроткие глаза ее, улыбающийся отец. Зазвенела струна мандолины, заскрипела лестница, и на лопас залез Миша Дежнев.
      - Зря ты, Андрюха, не пошел с нами в степь. Есть что-то невыразимое в степи в лунную ночь.
      - Давай спать, мне рано вставать.
      - Я не могу заснуть в такую ночь! Давай слушать пение кочетов, а?
      Миша лег рядом со мной, подпер голову рукой и, покуривая папироску, стал рассказывать о Лидии Муравпной:
      - Знаешь, я смеялся прежде, а теперь, кажется, влюбился.
      Я и прежде догадывался об этом, и все-таки признание Дежнева угнетало меня. Хорошо, что он скоро заснул, подтянув колени к животу. Я прпкрыл его зипуном. Не хотелось думать о том, что он сказал, - боялся думать, чтобы не нарушить нового строя души.
      Когда занялась заря, я взял лопату и ушел в степь на курган. Могилу вырыл я в пояс, когда пришел Петров и встал рядом со мной.
      После завтрака похоронили с музыкой одинокого, умного и беспокойного человека.
      10
      Когда-то с нетерпением ждал я свои шестнадцать лет, верил, что буду умный и жизнь моя пойдет без ошибок и раскаяний. Теперь мне пошел семнадцатый год, а я стал еще глупее и чаще прежнего оступался, раскаивался.
      Каждую утреннюю зарю с великим трудом отрывался ото сна и, охая, разминая кости, выползал из тракторного вагончика на белый свет. В душе я клял себя за то, что вчера до полуночи прошатался с парнями на стогометку, болтал с девками, таскал за ногу уснувших у омета рабочих. Но проходил тяжелый рабочий день, спадала со степи жара, в траве начинали перекличку перепела, и я снова, наскоро поужинав, накинув на плечи пиджачишко, прихрамывая, тянул с товарищами в луга. И опять чуть не до зари плясали и дурачились у реки. Потом, высоко поднимая ноги, проходили залитую по пояс туманом нпзину. Забывались коротким сном. Садились за тракторы.
      Мы с Настей работали на тракторе в одной смене. Потому ли, что она была бойкая, или потому, что ушла от мужа, по только многие сильно заигрывали с ней.
      - Ой, ты мне нравишься, терпежу нету, - много раз говорил пожилой сутулый слесарь.
      Настя отмалчивалась, а однажды облокотилась на крыло трактора, спросила бессовестно:
      - Которо место нравится-то? - На потном, в пятна!
      масла лице блестели зубы.
      Слесарь, воровато зыркая глазами, пытался облаппть Настины плечи.
      - Где тебе рыбу есть, когда щербой подавился, - сказала Настя и ударила слесаря в грудь. Он полез было с торцовым ключом на Настю, но я встал между ними.
      Слесарь побранился и утих.
      После обеда, когда все рабочие спали, попрятавшись в тени будок, бричек, я долго внушал Насте, чтобы не давала она волю своему скверному языку. Она как всегда почтительно выслушала меня, потом оглядела жалостливыми глазами, приказала:
      - Снимай рубаху-то! Чинить надо.
      И. проворно работая иглой, говорила:
      - Растешь ты, братишка, не по дням, а по часам. И одежонка прямо-таки горит на тебе.
      До чего же она становилась красивой и нежной, когда субботним днем, вернувшись в имение, брала на руки свою двухлетнюю Аниску...
      До вечера река оглашалась гулкими голосами купающихся. Хорошо после тяжелого труда бросить свое тело в прохладную воду. Бронзовые от загара, сильные тела лоснятся на солнце, кувыркаются в реке.
      Я купался вместе с Иваном Яковлевичем неподалеку от старой ветлы. Тут несколько лет назад тонул я, бросившись с лодки на глазах Лиды Муравиной и Миши Дежнева. Напрасно я тогда хвастался смелостью: девушка предпочла мне Дежнева. Я, кажется, начал все чаще утешаться мудростью: одной потерей больше или меньше - не все ли равно? Лишь бы пм было хорошо, а мне всегда ладно, как говорил покойный Алдоким...
      Вода и солнце делают всех беззаботными, общительными. Не будь мы у реки нагишом, я бы никогда пе осмелился хлопнуть ладонью по груди Ивана Яковлевича.
      - Ну и заслон!
      - Как у трехгодовалого петуха! - отшутился Иван Яковлевич.
      Он сломал ветку бобовника и начал стегать меня по голеням.
      - Комар ноги отдавил!
      Я взвился, потом козлякнул дурашливо и, подпрыгнув, бросился головой в реку. Мы гонялись друг за другом, ныряли, и обоим было хорошо и радостно оттого, что Настя, уже выкупавшись, кричала с берега:
      - Хватит дурачиться, ужинать айдате!
      И когда мы, одевшись, подошли к ней, она ласково упрекнула нас:
      - Как маленькие!
      Я засыпал тогда, счастливый счастьем близких мне людей.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10