В приказе говорилось, что передовые части второй танковой группы Гудериана вышли к Днепру. Ожесточенные бои за переправу ведет 63-й стрелковый корпус. Он отбросил немцев, занял несколько населенных пунктов. Но Гудериан неожиданно повернул свои войска к Быкову и, огибая леса, охватывая фланги фронта с северо-востока, вчера под прикрытием авиации перешел реку и теперь наступает на важные узлы дорог. Обороняющиеся на этом рубеже две стрелковые дивизии сильно растянуты по фронту в один эшелон и не могут ликвидировать прорывы. Создалась угроза оперативного окружения значительной группы наших войск. Чтобы сорвать замысел неприятеля, армия наносит удар во фланг танковой группы Гудериана. Дивизия должна прорвать подвижную оборону противника на западном берегу Днепра, перерезать шоссе и железную дорогу и обеспечить ввод в прорыв кавалерийской дивизии для удара по тылам врага.
По данным армейской и дивизионной разведок, сплошного фронта у немцев не было. Видно, не собирались укрепляться, надеясь идти вперед. Глинин велел Холодову поехать в штаб кавалерийской дивизии, с которой полку его предстояло взаимодействовать в боях.
Холодов сел на гнедого выбракованного, похрустывающего суставами задних ног коня и в сопровождении ординарца – огромного осетина Казбека Дзиова – поехал к конникам.
Пройдя открытое поле на рысях, Холодов и его ординарец въехали в рощу. Среди деревьев зеленели палатки. Мотали головами и подстриженными хвостами оседланные кони, отгоняя мошкару.
Полковник Махмуд Куялов, невысокий, тонкий в поясе, со смуглым лицом, в черкеске, при кинжале, ждал Холодова.
Они совместно произвели рекогносцировку местности – между сосновым лесом и лугом с коричневыми метелками конского щавеля, с мышиным горошком в перезревшей траве.
– Нам бы только выбраться из лесу… А там уж ничего не страшно! – горячо сказал Куядов, блестя глазами.
Сосредоточенные в лесу эскадроны взволновали Холодова своей полной молодых сил и своеобразной красоты жизнью. Поджарые глазастые кони с крепким запахом пота, сами бойцы-чеченцы, верткие по-кошачьему, до того родными стали Холодову, что он не торопился расставаться с ними.
Закончив дела, Холодов несколько минут сидел вместе с Махмудом Куяловым под старым кленом, тихо шумевшим широкой резной листвой. Холодов знал немного по-татарски, и чеченец Куялов понимал его, сначала недоумевая, почему майору так хочется говорить на языке, которого он не знает, а потом поддержал разговор, улыбаясь глазами. А Холодов, подыскивая слова, вспоминал свою мать Айшу, которую знал по фотокарточке да по рассказам отца. Махмуд, трогая короткие усы, вслух вспоминал саклю в горах за Тереком, своих стариков, и обоим им, согретым грустноватой радостью, было хорошо сейчас.
Дождь с легким шумом окропил верхний ярус листвы клена.
– Не помешает? – спросил Холодов, кивнув на облака.
– Шайтан летать не будет. Хорошо!
Они простились, крепко пожав руки, надеясь встретиться завтра утром во время наступления.
Два конника провожали Холодова до купы ветел на берегу реки.
– А вы слышали о Плиеве? – спросил Казбек Дзиов, и по голосу его Холодов почувствовал, что он доволен, повидав своих горцев, и что Казбек так же радостно возбужден, как и он, Холодов. Чеченцы похвалили кавалериста осетина Ису Плиева.
Поговорив с командиром батальона политруком Лунем, Холодов пошел в роту Александра Крупнова и тут, по пути к нему, вспомнил свое первый раз в жизни нашедшее на него странное тревожное предчувствие и подумал, что вызвано оно было письмом к Лене.
…Ночью Александр вдоволь выспался, на восходе солнца искупался на быстрине за мостом и, встретив Холодова, теперь чувствовал себя легким, сильным и добрым.
Холодов закурил и спросил, получил ли он из дому письма.
– Пока нет, – не сразу ответил Крупнов. – Номер полевой почты сообщил недавно.
– А мне казалось, я один не получаю. Ну, что ж… Если родные не радуют нас письмами, то командование решило порадовать, – сказал Холодов. И он рассказал, что готовится контрнаступление против танковой группы Гудериана.
Плескалась река перемешанными с солнцем и тенями волнами. Из чернолесья доносило грибной запах.
– Не хотел до времени говорить, ну да сейчас можно сказать: я представил вас к званию лейтенанта. Надеюсь, получится.
– Спасибо, товарищ майор. А не получится, беда невелика.
«Ну вот как он спокоен. И мне нечего томиться», – думал Холодов, возвращаясь на свой командный пункт.
…Синевато-белая дымка стелилась над рекой, скрывая переправы. Первые лучи солнца осветили мокро заблестевшие вершины деревьев, узкоперый камыш, прорезавший туман.
Рявкнули гаубицы, перебив пение петухов пригородного поселка на берегу. Ударили минометы.
Холодов с наблюдательного пункта видел, как волны бойцов тонули по шею в тумане, переходя реку по наведенным понтонам. Через час ему донесли, что батальоны прорвали фланговую оборону противника. Он позвонил Глинину и Куялову.
Взвилось несколько ракет с лугов, минометы умолкли, и под надсадный гул гаубиц кавалеристы Куялова высыпали из лесу.
Холодов залюбовался ими: по три в ряд, равняя горячившихся коней, чеченцы эскадрон за эскадроном хлынули в прорыв. Их хорошо было видно, частью освещенных солнцем, частью затененных облаками. Первые ряды уже перевалили через шоссе, взблескивали клинки над бегущими немцами.
Два конника на шаговитых конях пригнали партию пленных немцев, те оглядывались на лошадей, спотыкаясь, сапно дышали.
– Ах, молодцы чеченцы! – воскликнул Холодов. – Эх, им бы прикрытие с воздуха!
Но тут, разрывая облака дыма, вынырнули «мессершмитты», потом «юнкерсы». Загремели разрывы бомб. Несколько всадников упало вместе с конями. А самолеты, снижаясь, чуть не касаясь голов конников, завывая, носились над ними, расстреливая из пулеметов.
Ряды кавалеристов смешались. С жалобным и диким ржанием заметались кони вдоль шоссе, топча упавших раненых.
Карие силачи, везшие гаубицу, вздыбились в желтом вихре бомбового разрыва, предсмертное рыдающее ржание заглушило трескотню турельных пулеметов. Один конь лежал на боку, задними ногами судорожно отгребал землю, отталкивая раненого лейтенанта. Ездовой, привалившись спиной к раздвоенному крупу коня, опершись руками о землю, в смертельной икоте разевал рот.
Из леска выскочил Куялов на тонконогом широкогрудом игреневом жеребце, спешился и, разбивая коленями волны высокой травы, подошел к артиллеристам.
– На чем гаубицу повезу? – с недоумением говорил раненый лейтенант, глядя мутными глазами мимо Куялова.
Куялов раскосо взглянул на бившегося в смертельной судороге коня, скулы его пошли желваками.
– Вот что, – сказал он лейтенанту. – Раненых коней… Одним словом, пристрелите. Немыслимо, чтобы страдали такие умницы.
Повел к небу жаркие иссиня-черные глаза, ощерившись белозубо. Еще выше подвернув рукава черкески, погладил раздувающиеся ноздри своего коня, кинул сбитое тело в седло. Кивнув Холодову, он помахал клинком, поворачивая эскадроны к лесу.
Вдруг плечи его обвисли, и он, выронив клинок, медленно повалился на руки подскакавшего ординарца…
Луга были засеяны красноверхими кубанками, башлыками. У бомбовой воронки маялся раненый игрений Куялова, поднимая голову со звездой на лбу.
Гибель молодых, горячих людей произвела на Холодова особенно тяжкое впечатление. Он приказал своим батальонам сомкнуться, закрыв прогал, через который вернулись конники, и немедленно окапываться. Спешившиеся кавалеристы, оставив коней в лесу, залегли для пешего боя.
За блестевшим шоссе накапливалась немецкая пехота на транспортерах и грузовых машинах. По ним били полковые минометы.
На левом фланге полка, за синей тучей, поставленной ветром на ребро, угрюмо нарастал гул танков. Отлогим засевом крупнозернистого дождя мочило траву, гимнастерки бойцов.
К полудню, не сдержав натиска врага, полк отступил на исходные позиции у стен древнего города.
Рота Крупнова заняла свои прежние позиции в траншеях у моста. По мосту, вдавливая доски, прогрохотали грузовики с бойцами.
К Александру подошел Ясаков, доложился, угостил черникой, которую успел раздобыть у фабричных девушек.
– Хорошо, Веня, что наши далеко от фронта. И никогда не увидят такого разорения. Посмотри на этих горемык…
За стеной выгоревшего дома вповалку спали беженцы – дети, старики, старухи.
Ясаков, мудро щуря глаза, поведал Александру под строжайшим секретом:
– Три мешка – один крепче другого – напялили немцы на нашу армию. Из двух мешков она выскочила почесть в кальсонах, а третий туго завязал Адька-курва на самой башке. Если не нравится называть окружение мешками, можно котлами именовать. Их тоже три – один другого глубже и горячее. Из двух выпрыгнули, как ошпаренные куры, попали в третий. – Ясаков облизал черные толстые губы, пересказал то, что услышал от одного шофера: – Восточное города немецкие танки захватили переправу.
– Ясаков, ты думаешь о своей голове? Языком срежешь, как бритвой бородавку, оставишь сына сиротой.
– Ладно, и с тобой буду молчать, ежели так…
XXIII
Дуплетов и Валдаев со своей охраной подкатили к крепостной стене почти одновременно с немецкими танками разведки, ворвавшимися на окраины города с тыла. Несколько человек в пиджаках бежали из верхней части города к реке. Дуплетов открыл дверцу и длинной рукой втянул в машину пожилого с бородкой человека – служащего, судя по виду. Испуганно тараща глаза, человек хватал воздух наискось открытым ртом.
– Нехорошо, ой, нехорошо… скрывали от обывателя до последней минуты, а германцы тут уже…
На углу на горбатой мостовой стояла танкетка, почти игрушечная, с непомерно большой оскаленной кабаньей мордой, нарисованной на борту. Немецкий солдат перевязывал руку своему товарищу.
Немцы у танкетки и русские автоматчики в машине увидали друг друга одновременно. На мгновение будто забыли, что враги: выражение удивленного любопытства появилось на их лицах.
Человек с бородкой, крича, полез головой в ноги Дуплетова. Шофер дал полный газ. Немецкий солдат, делая комически страшное лицо, как пугают детей, и сам пугаясь, нацелился плеснуть из автомата свинцовой струей, но упал на танкетку, и пули взбили пыль мостовой. Сопровождавший генералов броневик бил из пулемета по танкетке.
Подпрыгивая по булыжнику, машина Дуплетова вылетела на мост. Едва она проскочила мимо кособокого киоска, как обвальный взрыв потряс землю позади. Генералы оглянулись. Моста не было. Наискось срубленные динамитом столбы торчали над водой, горела выброшенная на берег деревянная ферма.
Теперь уже красноармейцы бежали к генеральской машине и, махая винтовками, как дубинками на корову, загоняли ее за угол дома.
Человек с бородкой вывалился из машины, и тут же на мягкой, с пеплом пыли мертвенно успокоился, подвернув голову.
Три немецких танка ползли по противоположному отлогому берегу, отыскивая брод. Из-за домов стреляли по ним пушка и противотанковые ружья. Голубоватый огонь зазмеился на башне переднего танка, другой сунулся жаркой мордой, будто хотел напиться в реке, да так и осел.
На набережной, на базаре, за электростанцией с ее четырьмя дымящими трубами вспыхнула многослойная перестрелка, рвались гранаты.
Дуплетов с тоской и злобой глядел из-за угла на оставленную, по его впечатлению, врагу верхнюю часть города. Сдача старой, с крепостной стеной, части города за рекой потрясла его, и он не замечал, что там все еще шло сражение. Красноармейцы, оборонявшие фабрику, отстреливаясь, начали отходить через железную дорогу к кладбищу.
Дуплетов приказал командиру взвода охраны остановить отступающих.
– Ставь машины поперек дороги! – Он поднял руку, длинную, как стрела семафора.
– Стойте! – Размахивая пистолетом, Дуплетов задерживал солдат и рабочих с винтовками, отступавших среди разрывов мин и снарядов на указанные командиром роты позиции. Бойцы останавливались на секунду-две, с удивлением взглянув на генерала, потом, снова отстреливаясь, отходили к кладбищенскому оврагу. На кладбище за могилами и деревьями залегли в цепь и повели огонь по немцам, переправлявшимся через реку на резиновых лодках. Стрелки охраны, рассыпавшись по холму, тоже били по неприятелю.
Вокруг Дуплетова топтались сконфуженные, любопытные, злые командиры, многие узнали его.
– Взорвать мост? Позор! Где командир части? – гневно выкрикивал Дуплетов.
Среди задержанных Дуплетовым отступающих оказался и Александр Крупнов со своими бойцами, своей хромой лошадью, тащившей плоскую, с отлогими наклестками телегу. На телегу время от времени, натрудив раненную вчера ногу, садился Холодов. Белобровый ездовой Никита Ларин с цигаркой, присохшей к нижней губе, вел лошадь в поводу по оврагу, укрываясь от мин и пуль. По бокам телеги шли Александр и политрук Лунь с дочерью Оксаной.
Холодову уже передали, что его требует генерал, и он торопился к нему, то соскакивал с телеги, то, бледнея от боли в ноге, снова садился на телегу. Его так знобило от раны, что даже полдневная жара не согревала. Он кутался в плащ-палатку. Губы плотно скипелись. Пилотка мыском опустилась на лоб.
На кладбище, за часовенкой, Холодов увидел генерала Дуплетова, повеселел. Скрадывая хромоту, сжав зубы, чтобы не улыбаться, он подходил к человеку, с именем которого с отроческих лет были связаны мечты о славе и могуществе армии. Подойдя к Дуплетову, выпрямился во весь свой приметный рост.
Александр стоял в нескольких шагах от Холодова. Тревога охватывала его: прошлый год на первомайском параде в Москве крупное рабочее лицо Тита Дуплетова радовало Александра выражением задора. Теперь же это лицо, почугунев от ярости, пугало. Дуплетов, стоя на могилке, возвышался над Холодовым своим громадным ростом. Сомкнув за спиной руки, он бурно дышал, широкая грудь ходила ходуном.
– Кто приказал тебе отступать? – Этим «тебе» он разжаловал майора Холодова в ничего не значащего, пустячного человека. – Трус!
Холодов побледнел. Не мог найти удобного положения для раненой ноги. Провел кончиком языка по опаленным губам. Открыто и недоуменно глядел на генерала, не понимая его ожесточенности. Если бы генерал заговорил с ним спокойно, Холодов рассказал бы ему, как самому близкому человеку, что армия Чоборцова дралась отчаянно за землю с лесами, болотами, городами и селами и что Волжская дивизия в этой армии – самая стойкая, презирающая врага… Ни других, ни себя он не винил в том, что от полка осталось мало людей; он гордился, что сражался в этом полку. И еще бы он сказал, что в беде и позоре отступления уже складываются качества будущей непобедимости армии.
Но Дуплетов не мог судить трезво, его била нервная лихорадка: он только ушел от немецкой танкетки, переживал угрозу смерти запоздало, а потому особенно сильно и постыдно. Кроме того, тяжело и жалко было ему видеть морально подавленных красноармейцев, как бывает горько родителям знать о позоре своих детей, – он наивно самым серьезным образом считал себя отцом бойцов и был уверен, что они любят его по-сыновьи. Все это – унизительный ужас смерти, боязнь верховного гнева, стыд за своих духовных детей – солдат, страстное желание победы – и привело Дуплетова в состояние неконтролируемого бешенства.
– Попался хорек в капкан! Тебе нечего сказать, да?
Уже не думая о себе, а лишь о том впечатлении, какое производит на бойцов эта сцена, Холодов умоляюще-умно и скорбно глядел в мутные глаза генерала.
– Неприятель прорвался восточнее… но мы остановили…
Дуплетов не слышал Холодова. Этот-то взгляд, будивший в душе жалость, и раздражал его. Сжав кулаки, сутуля могучие плечи, Тит крикнул в лицо Холодова:
– Мост взорвал, хотел нас немцам отдать. За сколько продался врагу, негодяй?
Александр Крупнов с детским страхом смотрел на раздувающиеся, как у коня, вывернутые ноздри генерала. Только теперь дошел до его сознания чудовищный смысл обвинения.
– Вы ошибаетесь, товарищ генерал. Город не сдан, – с достоинством, четко сказал Холодов.
Александр видел, как большая пухлая рука генерала вытащила из кобуры пистолет.
Александр считал, что Холодов имел право сказать сейчас правду: мост взорвал не он, а Лунь, и политрук сделал это потому, что генеральская машина тащила за собой танки врага и нужно было отсечь эти танки. И в то же время Александр был уверен, что Холодов не скажет этого, потому что правда эта, столько раз в разной форме повторявшаяся в дни войны, не нуждалась в словесном выражении.
– Фашистам служишь? Взять его! – крикнул Дуплетов.
Со жгучей болью что-то разорвало сознание Холодова, тоска мгновенно отравила его, как синильная кислота. Он повернулся, скользя широко открытыми незрячими глазами по лицам людей, рывком выхватил пистолет и выстрелил себе в грудь.
Прижав к груди руку, он стоял, казалось, невероятно долго. Потом привалился спиной к березе, потерся затылком о ствол, зажмурившись, вздрогнул, как во сне, и, подгибая колени, упал между генеральской машиной и березой.
Первую минуту Валдаев не мог прийти в себя. Ужасна была даже не сама по себе смерть майора, а надрывные истерические крики генерала Дуплетова: «По приказу Гитлера оставил город!»
Политрук Лунь близко подошел к Дуплетову, немо шевеля губами. Как-то странно косили глаза на землисто-сером морщинистом лице.
Окружавшие генерала адъютанты и охрана забеспокоились, но Дуплетов осадил их обрывистым жестом и склонил к политруку напряженно-внимательное лицо.
Валдаев расслышал два слова политрука: «Я взорвал». Он видел исказившееся, растерянное лицо Дуплетова.
– Товарищи, за мной! За Родину, за Сталина! – громко закричал Дуплетов, неуклюже засуетившись.
Александр склонился над Холодовым, и то, что увидел он, ужаснуло и обрадовало одновременно. Валентин еще жил. Толчками выбивалась кровь из-под пальцев прижатой к груди руки. Кроме свойственной всем умирающим от ран скорбной заостренности скул и носа, это лицо выражало нечто присущее только этому человеку. Не то удивление, не то догадка, какое-то состояние мгновенной готовности оторваться от одного нравственного берега, чтобы плыть к другому, придавали лицу Валентина выражение щемящей отрешенности.
Укрыли Холодова в лесном овраге, плотно забитом травяным паром. Александр перевязал его своей рубахой. Быстро напиталась она кровью, потемнев. Александр молчал, смертельно усталый, подавленный горьким сожалением, что не сберег Холодова… Бой угас, только на окраине очищенного от неприятельского авангарда города время от времени, как в бреду, как с перепугу, начинали стрекотать по-хорьчиному автоматы и тут же смолкали.
Подошел неестественно бледный Ларин.
– И политрука не уберегли. Только что погиб Михеич. Недолго искала его, сердечного, смерть.
Ларин глядел на Александра влажными глазами тяжкой озабоченности и невыразимой грусти:
– А вот к кому Оксана голову приклонит? Нету ни тетки, ни дяди. Весь двор, весь дом, все сродники тута, в солдатчине. И одежда на ней солдатская, казенная то есть.
Холодов дышал тяжело, обнажив неестественно белые меж синих губ зубы. Все реже поднимал ресницы.
– Оставьте… не жилец… Нельзя после того…
Ясаков шипел на Холодова через щербинку недостающих двух зубов:
– Матушкин ты сын! Из смерти вырвали, а ты бросать? Берись за силу, орел стенной, беркут…
И Ясаков то ласково утешал его, то ругался с тоскливым ожесточением.
Долго умирал Валентин Холодов.
…Покачивала его лодка. Когда она ложилась на борт, в дырявых черных парусах мигали из степного Заволжья косоглазые огни кочевников. «Чаю, качают… Чайки, чаю». Голубо и спокойно выплывало из тумана море. Он разглядел две высокие темные горы, и было не море, а Волга. Река в белых волокнах тумана простиралась далеко-далеко, томя его своей бесконечностью.
Что-то еще отроческое проступило в правильном, мужественном лице Холодова, и это ребячье не могли заслонить франтоватые усики, они лишь оттеняли бесхитростный склад почти детских губ. Это-то детское особенно растравило Александра.
А лес в светотенях жил молодо и могуче темно-зеленой сочной листвой. Внизу загустевшего подлеска сизо дотаивала ночь, еще не размытая золотым теплом солнца. Просеку заткали паутины саженного размаха, обрызганные росой. За дубами округло и задумчиво, с ленивой грацией вилюжила река, над луговым берегом кочевал пар, колдовски свиваясь белыми кольцами. Подалее бобрового заповедника, за северным урочищем, перекатывался орудийный гул, уплотняя угрюмую басовитость.
В ветвях березы засвистели пули. Лошадь вскинулась на дыбы и, мотая головой, упала на оглоблю. Александр стал рассупонивать бившуюся лошадь. Но Ларин остановил его:
– Не тревожь, Лексаха, пусть в упряжке помирает. При обязанностях легче…
– Дядя Никита, может, пристрелить, а?
– За что? Она нам своя, хоть и хромая… хоть спотыкалась, забывала с устали-то, какой ногой шагать…
XXIV
Данила Чоборцов сидел на плотине, опустив избитые распухшие ноги в прохладную текущую воду. На ветлах гомонились грачи. Над седеющей заросшей головой толклась столбунками в предвечернем воздухе мошка. Данила грыз сухарь, обмакивая его в стоявшую на пеньке кружку кислого вина, сумрачно жмурил зеленые глаза.
Когда ему доложили о Валдаеве, он сунул ноги в опорки от сапог – одну в носке, другую забинтованную. Встал покашливая, застегивая куртку на бочковатой груди, помятую, в пятнах засохшей крови, но привычную и дорогую для него тем, что в ней встретил войну. В этой тужурке Чоборцов хотел встретить Тита Дуплетова, виновного в гибели Холодова. О подробностях самоубийства его воспитанника, почитаемого им за родного сына, рассказал командир, принесший полевую сумку Холодова.
Сильно изменился Чоборцов с тех пор, как Валдаев принимал его в Генеральном штабе весною 1940 года; кожа отвисла на подбородке, отощав, он как будто помолодел и поизносился одновременно.
Высокий, прогонистый, в новом мундире, с орденами на груди, Валдаев выглядел картинно рядом с человеком в заношенной одежде, в опорках на ногах.
Валдаев обнял старого однокашника.
Чоборцов отчужденно глянул в лицо его, и глаза сказали, что он сожалеет о своем недоверии, но ничего поделать с собой не может.
– Цел, Степан? Ну и то ладно. Выпьем по стакану, а? – сказал Чоборцов, горьковато печально причмокивая.
– Ты все такой же неунывающий.
– Пусть недруги зеленеют от тоски… Моя жизнь простая, солдатская: так точно, никак нет!
– А не мало ли этого для воина, Данила Матвеич?
– Хватает пока.
Сели под ветлой на старое бревно, обтертое штанами и юбками мирных помольцев за долгие годы.
– Знаю все, Степан Петрович. Кого сбелосветил? Эх! – Чоборцов утопил сухарь в вине. – Не виноват Холодов. Я больше виноват. – Выпил залпом и гневным шепотом спросил: – И что он, этот Тит, психует?
– Я не ждал такого исхода, Данила.
– Не наивничай, Степан. Тит – самовольник! Только себя почитает за праведника. Такому стереть в порошок человека – все равно что орех щелкнуть.
Чоборцов стукнул кружку о ствол ветлы, поднес ко рту, но, поморщившись, выплеснул вино в воду.
– Помнишь, предлагал ты укрупнить танковые части? Не послушались. Вот теперь отхаркиваемся кровью.
Валдаев беспокойно радовался крутым переменам в умонастроении Данилы, которого прежде считал прямолинейным, упрощенно понимающим жизнь.
Уж если эта, несложной организации душа взбунтовалась против шаблона мысли, значит, дела пойдут лучше, творческое обновление армии неизбежно.
– Все бы можно перенести, черт с ней! Да боюсь, Степан, что даже война ничему не научит нас. Победим врага – скоро забудем, какой кровью. И опять за молебствия… Конец, больше ни слова об этом…
Чоборцов внезапно подобрел от папироски или от усталости мысли.
– Ну как ты, Степан, там дышал? А?
– Видишь, опять в мундире. Устал ты, Данила, отдохнуть тебе надо, а?
– Не намекай, сам догадываюсь. Ты вот что, Валдаев, скажи-ка тихонько ретивому Титу: пусть не психует, не мечет икру. У меня он не успеет схватиться за пистолет – свяжем. Отправим в Москву на суд самого ЦК и Сталина… Эх, лучше бы он не появлялся тут… Не прощу я ему Валентина. Никогда.
Чоборцов размазал слезы на щеках.
– Я и сам не без греха, наказывал, но трусов. Судили, перед строем казнили… А там что знают о фронте?
Валдаева огорчило: Данила, опытный генерал, впадал в ту же ошибку, допускал ту же слабость, что и старичок Евцов, с той только разницей, что если генштабист считал виновниками поражений командиров и бойцов, то Чоборцов всю вину валил на верхи.
– Там, там проморгали! – С суеверным страхом Данила тыкал в небо обрубковатыми пальцами. – Мыслили. Исторически. Диалектически. Предвидели… Не знаю, простят ли нам люди наше высокомерное самоусыпление? Близкие, родные, народ, а не историки на казенных харчах. Эти по-всякому будут крутить и выкобениваться. Какая была гражданская война? И какой она стала в мемуарах того же Тита Дуплетова? Сколько хороших солдат полегло, недоумевая и удивляясь нашим неудачам.
К шлюзу подъехал Тит Дуплетов вместе со своими адъютантами и охраной. Вышел из машины, сухо ответил на приветствие генералов. Минутой позже подъехали члены военно-полевого суда со стрелками. Дуплетов сел на обтертое ясеневое бревно, махнул рукой на своих. Члены суда, адъютанты отошли к мельнице и стали разглядывать ее с таким живым интересом, будто главная цель их состояла именно в разглядывании прохудившейся крыши, над которой, трепеща крыльями, взмывали голуби.
На бревне под вислой ивой остались Дуплетов, Чоборцов и Валдаев.
– Ну, Чоборцов, как твоя армия?
– Там сражается. – Данила указал рукой на темнеющие за рекой леса: – Горит армия. Утром под рукой полк, к вечеру – роты не наберешь. Сами знаете, командовали фронтом…
– Вот что, Данила Матвеевич. Сдавай армию генералу Валдаеву… пока не вся сгорела под твоим командованием.
Чоборцов облегченно вздохнул, будто наконец-то свалилась с плеч непосильная для него и обманчиво приятная для других тяжесть.
– Вон выходят из лесу воины, собирайте их, будет армия, – сказал он с неуместной веселинкой и глуповатой бесшабашностью. – Даже две можно набрать! Я за время боев раза три укомплектовывал армию и, между прочим, из тех солдат, которыми вы, товарищ Дуплетов, командовали с таким успехом.
Дуплетов хрипло засмеялся.
Слушая рассказ командарма об изнурительных боях в окружении, Валдаев с опаской следил за Дуплетовым: нервно раздувались у того ноздри, голос сникал, как бы уходя в подземелье, все реже и тяжелее подымались глаза. Но каким бы горячим и крутым ни был гнев, Тит не мог сделать дважды того, что сделал с Холодовым. Он утерял нравственное превосходство над этим, с разбитыми ногами генералом, который, быть может, много раз виновнее майора.
Дуплетов вспомнил, как он сам не справился с фронтом и был отозван в Ставку, и никто не колол глаза промахами, только Сталин спросил по телефону саркастически, все ли до одного потерял он самолеты, не выслать ли транспорт? Дуплетову жалко было Холодова. Наверно, молодой майор не виноватее других? Под руку подвернулся в критический момент.
Умом признавая необходимость насилия над людьми и в то же время жалея их тайной, застенчивой жалостью, Дуплетов запутывался в самом себе неразрешимо тяжело. «Не перекрутить бы гайки, не стереть бы резьбу в душе человека… Война, как хворь, явление временное, мир постоянен. Да, если потомки не поглупеют, они не станут похваляться своей добротой, уличать нас, отцов своих, в жестокости. Придет время, и легче будет быть добрым, чем злым. А сейчас…»
Сейчас ум находил выход: все это необходимость, она выше личности.
Нужно переломить настроение, тут без жертв не обойтись. «Моя жизнь потребуется, возьмите ее», – привычно оправдывался Тит сейчас перед собой. Ему было тяжело от сознания, что в трагедии меньше всего виноваты эти майоры и даже генералы. Но люди не могут жить, не находя виноватых, и они находили их, подчиняясь властному требованию жизни выносить приговор себе и другим.
А был ли кто виноват-то? Разве не выматывали из себя жилы, чтобы перетащить страну с проселков на индустриальную магистраль? Кажется, не жалели пота и крови.
– Расскажи, Чоборцов, как дошел до такого позора?
– Если и есть промахи, то виной тому не я.
– Да ты и после выхода из окружения напортачил, – сказал Дуплетов. – Боясь окружения, растянул фронт. Вражеские танки легко прорывались через недостаточно плотные боевые порядки. Штопал дыры с помощью батальонов. Распылял силы, бросая в бой по частям. Погубил кавалерийскую дивизию.
…Самое трудное для Чоборцова было перешагнуть неизбежную в жизни каждого человека ту, в душе скрытую грань, за которой уже нечего бояться и не о чем сожалеть. К этому последнему мгновению Чоборпова готовила вся его жизнь.
Сознание высокой целесообразности своей жертвенности было одним из привычных и сильных душевных двигателей Чоборцова, его жизнь за все годы революции проходила под знаком этой гордой, возвышенной жертвенности во имя человечества. Но он любил еще и обыденную жизнь со своей Ольгой, с вином, товарищами. До войны обе жизни не противоречили друг другу. Теперь же поле обыденной простой жизни свелось на нет, до острия штыка, а поле жертвенности расширилось безгранично.
– Мне все равно, когда меня… до суда или позже, – Чоборцов провел ладонью по подбородку, давя холодные мурашки. – Партия все равно разберется.