О наступлении Паулюса на город донес начальник штаба 8-й воздушной армии: летчики-разведчики видели две колонны по сто танков, а за ними – множество автомашин с пехотой.
Командующий только приказал поднять всю авиацию фронта для бомбежки наступающего врага, как командарм 62-й доложил ему: двести пятьдесят танков и тысяча автомашин с пехотой смяли полк 87-й стрелковой дивизии и правый фланг 35-й гвардейской стрелковой дивизии севернее Малой Россошки.
Командующему ничего больше не оставалось, как приказать немедленно закрыть прорыв и отбросить противника от среднего обвода, восстановить положение, хотя он знал, что 62-я армия сделать это не в силах.
И еще он приказал начальнику бронетанкового управления фронта генералу Штевневу силой двух корпусов не допустить противника к внутреннему обводу. В корпусах же всего было по двадцать пять танков устаревшего типа.
В это время позвонил полковник Сараев:
– Враг прорвал фронт. Танки в четырнадцати километрах от города.
Сараев сообщил, что он распорядился двум полкам на северо-западе быть готовыми к бою, связаться с артиллерийскими дивизионами ПВО.
Но немецкие танки вышли к Волге севернее заводов раньше, чем Сараев передвинул туда свои полки.
Неловко было командующему узнать о вражеских танках от секретаря горкома Юрия Крупнова.
Своим обращением Большов ставил командующего в неловкое положение соучастника дела, не входящего в его компетенцию. Генерал не хотел брать на себя ответственность, которая возложена на Большова. И он сказал, что города армия не сдаст, а судьбу заводов решайте с Крупновым: со вчерашнего дня он второй член Военного Совета фронта.
Но Большов требовал от него решения.
– Я заводов не строил, я могу распоряжаться только тем, что сам строил. Сегодня закончили сооружение наплавного моста через Волгу недалеко от завода. За десять дней вместо двенадцати. И я его взорвал, – тонким голосом кричал сердито командующий. – Сейчас у вас там должен быть член Военного Совета, он вам подскажет, что делать.
Каждый по-своему ждал члена Военного Совета фронта, но все знали, что он развяжет узел.
Иванова меньше всего занимала практическая сторона этой встречи. Он решал для себя вопрос о том, какое место – в первой обойме или во второй – занимал член Военного Совета. Когда-то доверяли ему ответственные посты в партии на Украине. Но Украину оставили врагу. В последнее время он допускал промахи, не вызвало ли это скрытого недовольства вождя лично членом Совета? Иванов вымел из души эти сомнения и, полный благостного предвкушения встречи с этим человеком, стоял у дверей.
Член Военного Совета, улыбаясь, пожал всем руки. Агафон Холодов представился ему с воскресшей четкостью и достоинством профессионального воина, со вкусом доложил, что он силой полка и танкового батальона рабочих контратакует неприятеля.
Агафон Холодов сам просунул голову в привычный, давно ненадеваемый хомут, и члену Совета оставалось только затянуть супонь, что он и сделал, назначив полковника в отставке, всю-то жизнь мечтавшего о подвиге, начальником боевого участка. Он приказал ему взять в свои руки тысячу курсантов и тридцать танков временного учебного танкового центра. Агафон застенчиво покраснел, блестя глазами, совсем как молодой офицер, получивший первый боевой приказ. Проворно устремился он выполнять приказ.
Член Военного Совета сел за стол Юрия, мягко расплывшись животом, но когда дозвонился до Сталина, вскочил, похудел лицом и подобрался фигурой.
– Положение в Сталинграде тяжелое. Нами принимаются все меры, чтобы отстоять город. – Он скосил маленькие глаза на Юрия. – Но у местного руководства есть мнение о необходимости эвакуации ряда предприятий за Волгу и подготовки к взрыву ряда других… Товарищ Сталин, мы с командующим не разделяем их мнения насчет заводов.
«Да что же это такое? – насторожился Юрий. – Да кто же мнение такое высказывал?» – По выражению белесых глаз члена Военного Совета он видел, что человек этот способен сейчас не понять и даже обвинить его. Возможно, член Военного Совета ничего дурного не видел в том, чтобы свои колебания приписать нижестоящим, тем более молодым, разыгрывая фигуры перед Верховным, но Юрий оскорбился этим и тяжело смотрел на его нечеткий профиль с утиным носом и отвисшей нижней губой. «Люди с утиным носом хитры» – вспомнились ему наблюдения отца.
Голос Сталина слышали все:
– Я не буду обсуждать этого вопроса. Эвакуация и минирование будут поняты как решение сдать город. Государственный Комитет Обороны запрещает подготовку к взрыву и эвакуации.
Сталин потребовал навалиться на обнаглевшего врага всей силой, окружить и уничтожить в узкой полосе прорыва. Советовал в изобилии применять дымы, лучше использовать эресы.
Член Военного Совета положил трубку, вытер лысину.
– Ну вот… а вы паниковать! Заводы не сдадим!
В холодном высокомерии замкнулся Юрий.
Иванов улыбался улыбкой прощенного виновника, не вытирая заблестевших слезой глаз.
Все ушли, остались только Крупновы и Иванов.
– Выпьем, братцы-кролики, – предложил Савва, – снимет сверхнапряжение. – Он охотно подчинился решению не трогать завода, почувствовал сладостную определенность, привычную созидательную ограниченность своей свободы. Сколько бы река ни билась в бурю, берега спасают ее от разлива, они-то и делают реку, стесняя, направляя и оформляя воды. Тут, на заводе, в городе, на этих изрубленных оврагами берегах, решалась судьба войны, судьба народа. Сознание этого то вызывало холодок под ложечкой, то жаром обдавало лицо.
– Берем на себя все промахи. А они были и есть, Юрка, большие! По масштабам исторического призвания и дел страны. Толя Иванов, душа поэтическая, скажи: случалось, что не с того крыла махали? Учит нас германец, учит, стервец, до кровавых слез.
– У тебя этот словесный натиск от бессонницы. Вымой голову холодной водой, – сказал Савве Юрий. – И без громких фраз отдохнем.
Пряча за пеленой папиросного дыма пытливые глаза, Иванов наблюдал Савву как бы на его нравственном изломе.
«Савва прошел суровую школу, его гнуло дело, подавляя самолюбие, развивая в нем волю, целесообразную направленность мысли, и он гнул других ради дела. Не беспокоило его, что, облеченный властью, он часто бывал неприятен людям. Жил не таясь, у всех на виду, несколько шумно, полагая, что истине незачем соблюдать излишнюю осторожность. Он знал одно: делать сталь, танки. За срыв плана мог убить родного, потому что его тоже могли убить. И правильно сделают. Эти простые с виду отношения таили в себе строгое, молчаливое уважение к человеку». Прямоту и чистоту этих отношений Иванов понимал и думал, что они были по душе Крупновым.
«Рабочие валились с ног, чтобы завтра снова встать к мартенам, станкам, и они были счастливее тех, кто никогда уже не встанет. Рабочие знали: с размахом мог Савва поощрить и наказать. За своих постоит. Вывез за Волгу детей. Длинная рука его не оставила их и там – снабжала едой, по голове гладила. Генеральские права исчерпывал Савва до дна, временами даже авансом брал, заранее согласный с приговором грядущего, чистого, стесняющегося грязной работы своих предшественников. Если детям неведомы муки рожавших их матерей, то дети должны хотя бы умом понять матерей… Чем острее опасность, тем чаще бескомпромиссной стороной поворачивалась к людям, и прежде всего к самому себе, прямая, властная натура Саввы», – думал Иванов, в легком тумане самогипноза, боязливо любуясь Саввой. Он не вполне различал, где реальный Савва и Савва – герой его будущей книги, и потому не рисковал уточнять, о чем этот крепкозубый басисто бубнил, будто ногтем щелкал по барабану.
Иванов даже боялся уточнять. Савва своей прямотой поставит его в безвыходное положение: или соглашайся с ним молча, или привлекай к ответственности. Причину своих дурных настроений Иванов открыл как-то внезапно вот в этот час под шум завода и орудийный гул: не мог говорить так же легко и решительно, как Савва.
Вспомнилось, как плакал ночами, если накануне критиковали сильно, плакал не по слабости, а от горечи, что все еще не поднялся над обыденным человеческим несовершенством своим, не перерос самого себя.
Савва просматривал какие-то бумажки, жег над пепельницей. Юрий лежал на диванчике.
– Война, – химическая реакция. Весь человек на поверку: идеи, вера, иллюзии. Сердце и голова. Огнем и смертью испытывает себя человек – так, что ли, поэты говорят, Толя? – говорил Савва. – Из нашей жизни многое уйдет навсегда. Много иллюзий сгорит. У них все сгорит. Кажись, так вчера один лохматый поэт сказал. Однако праздные мыслишки – начало гибели. Большинство продырявленных годов философствовало, а надо было работать. Топорами врубаться в ряды врагов.
Резкий звонок телефона будто током ударил по рукам, потянувшимся за первой рюмкой коньяку.
– Через пять минут над городом будут вражеские самолеты. Воздушная тревога! – Голос оперативника из штаба ПВО фронта был четок и строг…
До глубокой ночи в три яруса бесились сотни бомбардировщиков над городом. Полтысячи зениток били по ним, вся истребительная авиация поднялась в воздух.
Выше домов взметывались огненно-дымные взрывы.
Рядом с заводом вспыхнуло нефтехранилище. Выкрашенные под траву резервуары застолбили черными с пламенем стояками, разбрызгивали горящую нефть. Ревя огнем, стекали к Волге волны нефти и бензина под клубами дыма. Спичками вспыхивали телефонные столбы. На одном цепенела кошка.
Юрий Крупнов бросил на спасение города и людей рабочие формирования и весь партийный актив. И сам он, оставив убежище, появлялся всегда там, где больше всего требовалось ему быть.
Рабочие преграждали путь огненному потоку к заводу, бросали песок, кирпичи, железо. А совсем рядом на улицах строили баррикады, устанавливали противотанковые ежи, врывали надолбы. Горел родильный дом. Выносили женщин, детей, а по смрадно дымящему асфальту полз ребенок, закатываясь в крике. Его-то и схватил Юрий, отскочил от валившейся со скрежетом и лязгом стены дома, только в лицо ударило пылью и пеплом. Занес в подвал, распираемый криками, стонами, проклятиями.
Несли детей и раненых к Волге. А река горела, по ней, заарканенные огненными петлями, метались катера, неповоротливо увертывалась от жалящей пламенем волны бокастая баржа.
Небритый мародер вырвал из рук старухи новенькие сапоги. Увидев в руке Юрия пистолет, упал на колени.
– Встань! В трибунал пойдешь!
Мародер резко поднялся, выхватывая из кармана галифе наган. Но Юрий опередил его. Иванов прикусил зубами свисток и сквозь свист не слышал выстрела. Мародер упал головой на тумбу. Юрий дунул на пистолет, положил в кобуру.
Ночью в глубоком блиндаже Иванов, вспоминая прожитый день, переставлял события, спрямлял пройденный путь, группируя факты по их смысловому значению. И грозный этот августовский день отложился в его сознании так: все развивалось строго последовательно, ничего неожиданного не было.
III
Волжская дивизия – так еще называлась неполная тысяча солдат и офицеров – была выведена из боев на север от полосы прорыва немцев к Волге. Измотанные, усталые люди не имели сил радоваться такому счастливейшему чуду, как грядущий отдых. Они спали, не доев своей порции пищи.
Полковник Данила Чоборцов увидел в отводе дивизии выражение недоверия ему, командиру ее. С тех пор как год назад разжаловали его из генерал-лейтенантов в полковники, сняли с армии и посадили на дивизию, он стал обостренно чутким ко всему, что касалось его чести и чести дивизии…
В голове Чоборцова звенело от зноя и бессонницы, его пошатывало, как пьяного, когда он слез с коня и пошел к рубленому дому. На крылечке курил Валдаев, ветерок сбивал волосы на его просторный лоб, затененный резным навесом.
– Степан Петрович, неужели запамятовали, что дивизия моя называется Волжской, что я… честь и долг повелевают…
Валдаев скользнул взглядом по трясущейся губе Данилы, взял его под локоть, и они вошли в дом.
Как далек валдаевский строгий уют от крови и горечи, от усталости, разламывающей кости, разрывающей жилы. Холстиной пахли влажные доски только что вымытого пола. На столе термос хранил подземный холод родниковой воды. Вкусно щекотал ноздри духовитый дым дорогих папирос. Позавидовал Данила верности своего приятеля к привычкам спортсмена: уже висели на стене стальные пружины для тренировки рук.
Выпили под малосольные огурцы – Чоборцов всю стопку, хозяин глоток.
И прежде Валдаев никогда не ярился, не проклинал врага, не качал сокрушенно головой при наших промахах. Теперь в раскаленной атмосфере тяжелых сражений он сохранял все тот же «невоенный тон».
Чоборцов внутренне порицал его за эту холодную ученость, сознательно преувеличивал ее опасность для армии. Вот и сейчас Валдаев, как зерно на лопате, встряхивает огромный военный опыт народов, отвевает наиболее крупные зерна, с холодной зоркостью рассматривает: годится? И постепенно война и полководческая мудрость становятся обыденными, доступными какому-то обновленному пониманию Данилы. И 1941 год представлялся ему трагедией и для врага, именно битва под Москвой предопределила поражение немцев.
Воюющее человечество ничтожно мало изобрело военных доктрин, стратегий.
Малой кровью? Сколько было армий, столько желаний победы малой кровью. Стратегия Джекиллы, к ней склонялся Цезарь. Лобовые атаки – инстинктивное стремление варваров. Зимой мы эту тактику вдосталь применяли. Сейчас гитлеровцы доводят ее до того предела, за которым разверзается для них бездна. Мы знаем их наступательный дух. И мы дадим им веревку, чтобы они сами себя повесили. Обычный полководец всегда предпочитает известное неизвестному. А не лучше ли действовать в самых опасных условиях? Отходим мы к Волге с полным сознанием того, что делаем, каковы последствия.
Июньское совещание Ставки и Государственного Комитета Обороны решило об отходе войск на Волгу. А почему тогда приказ стоять насмерть? Как увязать его с этим решением? Отход – тактический момент, а презрение к смерти – дух армии.
– Страшная для немцев будет зима. Не уйдут они отсюда, – сказал Валдаев почти шепотом, прищурив вспыхнувшие глаза.
Закурил.
– Да так вот и живу, Данила Матвеевич, – дружелюбно продолжал он, улыбаясь. – Дураки говорят, что они учатся на собственном опыте, умные предпочитают учиться на опыте других. Собственная жизнь слишком коротка, маловместительна. Эпоха щедра противоречиями, с ухмылочкой подбрасывает на твои плечи один кирпич тяжелее другого. Не подгибаются колени? Ну, ну, неси, родимый, в наше время грех таить силу. Родина виновата перед нами только в одном, если вообще уместно слово «виновата»: она жестко потребовала от своих детей быстрейшего возмужания. Ее полководцами были двадцатилетние, в сорок лет Фрунзе уже лег на лафет в последний путь.
Мясистыми ладонями сжал Чоборцов свою большую голову, зажмурился, нависнув над столом, жевал мундштук папиросы. Дым выползал из широких ноздрей, обвивал задичавшие усы. Когда год назад его понизили, он затосковал, хотел сбрить усы, думал, что бритогубого реже будут узнавать и расспрашивать о причинах катастрофы. Потом, встав после попойки, пощадил усы, решив не маскировать своего несчастья. За год они поседели. В их скорбной обвислости читался упрек обиженного незаконно, которому не хватает сил осерчать так, чтобы обидчикам было не по себе. Теперь усы как бы плакали.
Валдаев похвалил дивизию. Ей еще представится возможность показать себя в защите Волги. А пока нужно отдохнуть, укомплектоваться…
Данила сказал, что его львы рвутся в бой. Генерал улыбался глазами:
– Сейчас ваши львы спят крепко, хоть ноги и руки отвязывай. Пользуйтесь случаем, отдыхайте. Потом в город с левого берега.
– Что ж, наверно, так и надо. Уж лучше бы на другой фронт, чем встреча со старыми друзьями – рабочими. – Чоборцов замычал, тряся головой. Чего он хотел и в то же время боялся, то и случилось.
– Я еще на дорожку рубану.
– Давай, старой. Будем живы, друже!.. Да, знаешь, тебе вернули часть отнятого: генерал-майор. Я не торопился сказать, потому что ты для меня был и остался генералом.
Чоборцов встал, засопел, краснея.
– Степан… эх, брат!
Чоборцов догнал свой штаб на марше. О присвоении генеральского звания он никому пока не говорил: неуместной была эта радость. Лишь на третьи сутки, когда головной полк вступил в большое приволжское село, он, подписывая приказ об отдыхе, исправил слова «комдив полковник» на «комдив генерал-майор».
И все-таки как далеко до той черты, с которой началось его несчастье и несчастье Родины. Год с лишком назад он был командарм, у него была семья, за спиной армии – огромная страна. Теперь он только комдив, одинок, впереди русская река, и река эта была Волга.
IV
На четвертые сутки марша батальон головного полка дивизии вступил в большое приволжское село Солдатская Ташла. Жители кормили солдат молоком, свежим хлебом, арбузами и дынями. Пожилые женщины горестно качали головами, глядя на измученных воинов. Но одна молоденькая вдова, разминая ногами глину, напустилась на Веню Ясакова, попросившего воды:
– Видно, здорово соленым накормил вас немец? Вояка разнесчастный. Кишка слаба против фрицев? А вона какой детина, хоть кобелей вешай!
– Утопись ты в своем ведре…
Женщина вылезла из глины, положила руки на саманную стену, а на руки круглый подбородок уперла.
– Ты, служивый, бреши, да не забрехивайся. А то как раз глиной рот залеплю.
Ясаков повернул от дома. Но тут женщина обеими руками вцепилась в него:
– На мой дом сел сизый орел!
Старая ее мать, угощая Ясакова квасом в доме, мудро подергивая ноздрей, спросила:
– Города-то оставляем врагу, чай не зря? Хитрим, чай? Лишь бы одолеть супостата.
– Одолеем, бабуся, – привычно заверил Ясаков. – Вот выпить нечего, это плохо. А насчет победы не сомневайся, считай, что в кармане лежит… На войне, бабушка, всякое бывает. Нынче они нас пятят, а завтра мы их саданем. Немец сейчас чумовой, его надо убивать по три раза каждого. Иначе вскочит и айда в атаку.
– Саданите его, окаянного, саданите. – Старуха вдруг перешла на шепот: – Сказывают, что у Хитлера рога на лбу. – И она понесла такую околесицу, что Веня качал головой, а молоденькая тихо смеялась, прикрыв рот платком.
– Правду, сынок, говорю, нечистая он сила, Хитлер-то. В церкви сам владыка анафеме Хитлера предавал, свечку вниз огнем держал.
– Все может быть, что у Гитлера рога. Баба наставила, – согласился Веня, поглядывая на молоденькую. – Вот у нас на фронте кавалерист расхвалился: наш эскадрон как разбушевался, как начал рубить фрицев, всех посек. Остановиться не мог и еще лесу десятин десять вырубил. А летчик ему: это что! Вот у меня однажды было: иду на посадку, а снаряд отбил колесо. Что делать? Высунул я ноги в щели-то и на ногах приземлил самолет. А лучше танкистов никто не отличился. Однажды кинул немец «пантеры», а мой друг танкист взял да и зарядил пушку Жучкой, такой собачонкой с рукавицу. Выстрелил. Жучка летает, лает и насмерть грызет ихние «пантеры». Всех передушила.
– О, здоров ты брехать-то! – Молоденькая засмеялась.
Поставила на стол бутылку самогонки, выпила полстакана. Заплакала. Веня отстранил стакан.
– Не могу пить и слезой вдовьей закусывать.
Смеясь глазами, молоденькая запела:
Эх, был у тещи я в гостях…
– Женщина должна играть нежные песни. А такие даже Тишка-сквернословник стыдится выдавать людям, – сказал Ясаков.
Молодая позвала Ясакова в погреб за квасом. На погребище, подперев колом дверь изнутри, схватила Веню за ремень.
– Не лезь, я боксер. – Веня разжал ее горячие руки на своей шее, потом обнял молодицу.
Чей-то голос во дворе настиг Веню, когда тот погружался в теплое забвение. Вскочил, головой стукнулся о притолоку.
– Эх, Полька, ты, Полька, не догадалась сучки посрубить. Темя продырявил.
– Ну, куда ты? Еще темно.
– Это комбат прошел по двору, его легкий шаг.
Женщина застегнула кофту, собрала волосы под платок.
Проснулся Веня на заре. Пахло вкусно жареным. Молоденькая, опершись на сковородник, стояла перед топившейся печью, докрасна нацелованная жарким пламенем, пекла блины.
В печном отсвете радостно смуглились ее ноги. До того ласково позвала Веню к блинам, что сердце его дрогнуло.
Солдаты строились на улице. Командир батальона старший лейтенант Крупнов в побелевшей, мятой после стирки гимнастерке, сдавившей воротником шею, поглядел на Веню непроспавшимися глазами, выпуклыми, недобро мутноватыми. «Видно, не отдохнул и не поел как следует: пояс пополам перерезал его, только и остались от Саньки плечи да грудь», – подумал Ясаков.
Действительно, Александр ночевал в доме нелюдимой старухи. Она даже за деньги не уступила ни одного арбуза, которыми были завалены сени.
– Кому бережете, бабаня?
Старуха молчала, из-под ладони следила злющими черными глазами, как Александр снял сапоги, разделся до трусов и, достав из колодца воды, стал мыться над каменным корытом.
– Ох, бабка, не замахивался ли твой старик шашкой на моего отца? – Александр макал в кружку с водой черствый с пыльцой кусок хлеба.
– Не трожь моего старика…
Повыпытал Александр у скрытной старухи, что сына в армию не взяли: килун.
– Скажите ему, бабаня, чтобы он не вздумал выздоравливать, если немцы придут. Как бы не оказался годным послужить у них.
– Ты бы, сокол ясный, о своей голове подумал. Скоро некуда прислонить ее будет. А как нам жить при немцах, бог скажет. Гитлер сюда не придет, ему тута делать нечего: до него всех мужиков в лесную неволю загнали, осталось беспорточное воинство – бабы да ребятня.
Утром, уходя, Александр сказал со злой веселинкой:
– Знать, за хорошие дела такую честь оказали мужикам вашим. Шепните своему сыну-килуну: сблудит – расстреляем. – Помолчал и сквозь зубы: – Рука не дрогнет.
Александр покосился на распухший вещевой мешок Ясакова, не задерживаясь, прошел к хвосту колонны.
Спину Вени грел вещевой мешок – все-таки Полька положила не только арбуз, но и горячие пирожки на дорожку. Стояла она против солнца, глядела из-под руки. Не то плакала, не то улыбалась обветренными губами. Не одна она провожала случайных, лишь на короткую ночку залетевших соколиков-солдат. Знала каждая: не увидятся больше. А ведь куда горяча и горька любовь без надежды на повторение – будто с жизнью прощается человек! И Вениамину Ясакову казалось, что эта вот добрая, плачущая, узкобедрая и есть его любовь.
Из виду скрылись бабенки-босоноги.
тихо напевал седой солдат, вспомнив, как в первую мировую его, тогда молодого, тоже провожали слезой залитые глаза.
Отдельной стайкой от баб вздыхали девчата, глазами прощаясь с молодыми бойцами. Тонкой, прозрачной паутиной вязала их случайная дружба, и грусть при расставании была легче вешнего ветерка на заре…
С высоких, до желтизны облизанных ветрами холмов открылась Волга, заблестевшая под солнцем тремя протоками в лесистых островах.
– Ничего, река широкая. А там еще какая речка за лесом-то? – говорил солдат, впервые видавший Волгу.
– Должно быть, она же, Волга. Ишь как разбежалась! Своевольная матушка.
– И скажи ты, как не боятся люди плавать? Да еще купаться! У нас в селе речка воробью по колено, и то утонул мальчонка.
В пыльном горячем прахе сбегали солдаты по склону к воде, отделениями устраивались под кустами тальника или осокоря, возле камней, на песке. Ветер только сосклизом касался ветел, пошевеливая зеленые с изморозью, перекипающие листвой шапки. Купались, стирали белье. Самые молодые устроили катушку: по мыльно-скользкому берегу кто на ягодицах, кто на животе съезжал в омуток, взметывая брызги.
– Эх, расползлись, только грязью и держались, – говорил солдат, удивленно растянув перед солнцем кальсоны.
– А пилотка в дырьях хорошо: прикрыл ночью лицо и разглядывай через дырки звезды. Здорово! Сам пробовал.
Искупали лошадей, пустили на попас по зеленой отаве луга. Затаенно задымились костры на берегу, запахло ухой и пшенной кашей. Раздобыли картошку и арбузы на полях совхоза. Тоскливо запели украинцы про Галю. В распадине заиграла гармошка. Александр и Ясаков так долго купались, что кожа на пальцах стала рубцеватой.
– Вылезаем, Саня, а то прорастем, как вон те тополя.
– Веня, что-то ты после ночевки в Солдатской Ташле глаза прячешь?
– Перед Волгой немного стыдно: загнали нас немцы.
– А я думал, скучаешь по вдове. У тебя стыд-то патриотический. Передовой ты парень.
Голубые сумерки ласково повили берег. За ужином, овладев вниманием однополчан, Веня раскалякался у тлеющего костерка, поджав ноги по-татарски:
– Как же мне не знать Волгу?! Вон повыше нас как деревня прозывается? Девичья красота, вот как. Александр Денисович, не дай мне сбрехать…
– Валяй, бреши, – отозвался Александр. Подложив под голову скатанную шинель, он лег лицом к небу. И как-то по-довоенному тянется густой бас Ясакова, беспечно-веселый:
– В старину плыл на струге с верховьев князь богатый. И увидал в подзорную трубу на берегу меж кустов девку красоты необыкновенной. Высадился, разыскал ту девчонку, взял замуж. С тех пор, как идет пароход с верховья, девки валят на берег казать свою красоту: авось жених клюнет.
– А за Волгой, бают, зверь пасется, вроде бы барана, а морда страшная. Сайгаком прозывается. Вкуснота!
– Всякий степной зверь вкуснее. Дело в траве. Маленькая, худенькая, а вкусных витаминов в ней пропасть. И овца жирная с той травы, и мясо ее пахнет цветами. Не то что луговая скотина: толстая, рыхлая.
– Степной народ тоже посуше будет и погорячее.
– Нынче все горячее: на двор сходит, пар идет! И когда уж конец? Работать охота, невтерпеж. Кажется, пальцами ковырял бы землю.
– Чего вздыхать, грудь мучить понапрасну?
Александр удивлялся своему спокойствию, почти безразличию к тому, что узнал час назад в штабе полка: немцы прорвали фронт и вышли к Волге севернее города. Подполковник Глинин, говоривший об этом, тоже был спокоен, только голос был более обычного четкий. За время войны как-то притупилось восприятие. Смертельная опасность над Родиной уже столько раз нависала, что стала обычным условием жизни Александра. Он притерпелся к тревогам. Он ни о чем не думал, глядя то на звезды, то на черную без бакенов Волгу, овеянный запахом дыма, пригорелой каши, табака и постиранного белья.
– Не растравляй себя, Саня. Германец тоже не без конца может тянуться. Оборвется, гадюка ядовитая, или к себе уползет. Волжская вода не для него, с первого глотка вывернет наизнанку, – говорил Ясаков.
Глубокий, как бы разрешивший все дневные муки вздох Александра оборвал речь Ясакова. Веня поднялся на локоть. Александр даже во сне оберегающе положил на шов по животу руку. Пилотка съехала на горбинку носа.
Всего лишь два года назад не так-то уж далеко отсюда, в поселке Комарова Грива, на попасе Веня под утро прикрыл зипуном братьев Крупновых, Михаила и Сашу, а сам пошел за реку собирать черемуху для своей невесты, Марфы. Пожалел будить тогда Саньку – всю ночь хороводился с девками. И лицо его тогда было спокойное, без напряжения. А сейчас только нос да глазищи остались на лице, скулы туго обтянуты опаленной кожей, щеки запали. И почему-то подумалось, что вот так же, наверное, будет лежать Александр убитым…
Александр встал вместе с зарей, распахнул над собой белую пелену. И там и тут, как поплавки на воде, темнели фигуры людей поверх тумана, по пояс. Месили ногами плавающую бель, строились. На двух разукрашенных под глину пароходах и барже переправлялся батальон на левый отлогий берег. «Пароходики извозились в грязи, как свиньи!» – болтал Ясаков.
На открытой солнцепеку площадке с короткой тенью церкви Александр принял в свой батальон больше сотни пожилых, с сединой в висках, с просветами на макушках, и совсем зеленых и потому особенно серьезных солдат. Наблюдая за ними, он впервые с холодноватой примиренностью почувствовал свой не по годам емкий жизненный опыт. Единственное деревцо на выходе из продутого горячим сквозняком села, трепеща листвой, всколыхнуло в душе незнакомую прежде жалость даже неизвестно к кому: к этим ли тонкоспинным ребятам с бронебойными ружьями, ручными пулеметами на зыбких плечах, с подсумками на поясе с патронами и гранатами или к тому, что Веня Ясаков перестал не только шутить и смеяться, как было прежде, но даже не улыбался.
Отсвечивали солончаки при луне. Полынные просторы глушили трескотню кузнечиков. Придавленный, доносился из-под лунной дали гром, однако небо, вычищенное до сухой черноты, сияло густыми накаленными звездами. Еще заря не размотала над сурчинами свои тревожные, косого раскроя знамена, а батальоны взбили над дорогой пыль. Шли левобережной дорогой вдоль Волги, не видя реки, лишь временами из-за пойменных лесов по лугам доносилось ее освежающее дыхание, и тогда веселели разъеденные пылью и соленым потом глаза солдат.
Под вечер начал заливать уши гул отдаленного сражения. Птицы больше не мелькали перед глазами.
Город за Волгой тонул в огне и дыму. Лишь временами, разрываясь, дым обнажал широкие, крутые плечи элеватора на пристани.
А тут на левом берегу, под кустами ракитника, под расщепленными тополями, за вывернутыми половодьем корневищами вяза, в ямках и промоинах примолкли бойцы, утомленные переходом и зноем.
Александр обрадовался, увидев капитана парома, скрытого в затончике за лесом:
– Привет земляку!
Капитан сдвинул фуражку на затылок, пряча глаза под толстыми бровями. Холостой рукав рубахи прихвачен брючным поясом.
– Нашенский? Этот город теперь для многих своим стал. Знаешь, сколько я перевез туда разных народов? Это издали кажется – огонь и больше ничего. А там живут люди. Работают, дерутся. Целые дивизии. – Поднялись колосья бровей, и на Александра глянули глаза с черными бусинками зрачков. – Если ты тутошний, знаешь меня, то ответь: как меня дразнят? – строго спросил капитан. – Не красней, не осерчаю.