Чоборцов решил обойти высоту по долинам слева и справа, сомкнуть за ней полки. В глубоком блиндаже он собрал командиров полков, еще раз разыграл бой на карте.
Полковник Яголкин из Ставки омраченно молчал, скрестив на груди руки, прямо глядя перед собой.
– Полковник Чоборцов, – подчеркивая первое слово, заговорил он густой октавой, – почему решили наступать цепью? Устав требует наступать глубоко эшелонированно.
– Рота впереди, две уступами позади, что ли! Понесем большие потери от кучного огня минометов, да и не сможем использовать всю силу и плотность нашего огня.
– Вы вводите в бой все силы, а резервы где?
– Хватит с меня одного батальона. Отступать не собираюсь, товарищ Иголкин.
– Я против! Это безграмотно, противоречит военной науке…
«Молчать не буду. Не согнешь меня, гнули не согнули, а теперь я тугоносый стал… Да и не случись со мной беда, так бы, наверно, я и жил: есть, будет сделано! Ох, тяжел мой путь… Сколько могил солдат!..» – думал Чоборцов.
– Вы тут два дня. А я облазил все места, портки протер до дыр… Я прошел не только от границы, но и сверху – от генеральского звания до полковника. Я отвечаю. А если вы против, командуйте сами. Меня вы можете ставить хоть на роту, я пойду на прорыв. Я уверен в победе.
– Я протестую, товарищ полковник! – сказал Иголкин. Он надел шинель, папаху и, выходя из блиндажа, закончил: – Вас ничему не научили ваши ошибки, Чоборцов.
Поведение этого человека пробудило в Чоборцове напористость, нагловатую насмешливость.
– Ишь ты, козырь какой! – Он оглядел своих командиров глубоко сидящими глазами. – Может, еще кто не согласен со мной?
– Согласны, – сказал начальник штаба. Комиссар кивком головы поддержал его.
Проводя совещание, Чоборцов прикидывал в уме, за какое время доедет полковник Иголкин на машине по завьюженной дороге до штаба армии, попадет на прием к Валдаеву. Звонок телефона раздался в ту самую минуту, когда по его расчетам и должен был доложиться полковник командарму.
– Явитесь с начальником штаба и комиссаром, – тихо приказал Валдаев.
Чоборцов надел белый полушубок, энергично с хрустом затянул ремень на круглом стане.
– Все остается в силе, ничего не менять, – сказал он командирам полков. К машине шел развалкой, взметая валенками напорошивший по насту снежок.
Комиссар и начштаба сели в машине позади него.
Езда в сумерки по заснеженному волнистому полю успокоила Чоборцова. Вспомнилось море перед палаццо в Валенсии, где он жил в апартаментах из трех комнат…
В первое же утро его разбудили барабаны. Он вышел на глубокий балкон и увидел огромный, шествующий впереди солдат оркестр с множеством фанфар. Солдаты шли в синих комбинезонах за оркестром, высоко подняв головы, резко, не по-нашему махая руками на уровне груди, неся винтовки на плече…
Дивизия состояла из трех бригад: анархистов, социалистов и коммунистов. Ее командир считал, что обойдется без советника, и не принял сразу Чоборцова. И тогда он с переводчиком Шейниным поехал на позиции социалистов. Шутник Шейнин научил испанцев прощаться так: катись колбасой! Даниэль, как звали там Чоборцова, обучал испанцев тактике. Расставил он пулеметы по-своему, а не как у них – кучно. И в первом же бою выкосил не одну цепь марокканцев. Высокие, жилистые, с короткими сизокурчавыми волосами и очень белыми зубами, они ползли в атаку, как змеи, проворные и гибкие. Когда пленным марокканцам сказали, что этот белобрысый коренастый есть русский, они раскрыли рты в ужасе. Чего они так напугались, он не знал, но это его потешало. Льстило ему, когда враг боялся его, – это доставляло удовольствие. Потом командир дивизии подружился с ним, увидав в бою, как он сечет атакующих фалангистов с меткостью ворошиловского стрелка. Из России пришла посылка, и Даниэль Чоборцов щедро угостил испанцев водкой и икрой. Он привык к тому, что нужно доказывать свою правоту любому человеку, свой он или не свой. Никто никогда тебя сразу не поймет…
В коридоре школы, где разместился штаб, Чоборцов и комиссар переглянулись. Сняли шубы. Широкой ладонью Данила пригладил волосы на высоко выстриженной голове, повертел ею налево, направо, разминая мышцы шеи.
В кабинете Валдаева, кроме начштаба армии Сегеды, сидели человек десять офицеров. Валдаев поднял голову с коротким начесом на лоб, глядя на Чоборцова тяжело потемневшими глазами, пригласил сдержанным жестом:
– Докладывай.
Вертко поворачиваясь у карты, бросая стреляющие взгляды на полковника из Ставки Иголкина, сидевшего на диване скрестив руки, Чоборцов докладывал напористо:
– Я использую всю силу огня, наступая цепью. Атакующие будут идти следом за огневым валом. А пусти я по старинке, тремя эшелонами уступом, немцы посекут кинжальным огнем, минометами, орудиями. А теперь они не успеют сообразить – как я ворвусь на их позиции. Пусть рвутся ихние мины и снаряды за спиной моих орлов…
– Смело и безграмотно. Слепая отвага неосведомленного в науке, – заглушил Чоборцова октавой Иголкин. – Где и какие резервы у вас?
– Хватит с меня батальона. Довольно уступами-то густыми, колоннами-то подставлять себя под огонь. Густо наустилали убитыми снега… Я отвечаю за успех операции, – закончил Чоборцов, выпятив грудь.
Валдаев подпер ладонью удлиненное с подбородка лицо, слегка косясь на Иголкина. Тот прямо глядел перед собой серыми, стального блеска глазами.
«А Данила-то крупный характер… А я считал его… В огне рождается новый полководец, человек новый… Да, армия, военная мысль обновляются…» – думал Валдаев, вспоминая первые дни наступления под Москвой, когда сильный жестокий враг впервые был опрокинут и его били, как в запальчивой драке, чем попало и куда попало. Уж очень не терпелось изгнать врага, восстановить свое человеческое, солдатское достоинство.
– Утверждаю, – сказал Валдаев. Встал и спросил, есть ли у кого вопросы.
Иголкин удивленно вскинул брови, заерзал на диване, закурил.
– Чоборцов, – продолжал Валдаев оживленно, – ты должен прорвать оборону, наладить переправу через речку. В прорыв пойдет танковый корпус генерала Лаврова.
Чернявый генерал-майор с Золотой Звездой Героя Советского Союза на мундире, чуть великоватом на его дробной фигуре, встал и кивком головы подтвердил, что он понимает задачу.
– У нас в корпусе шестьдесят танков. Выйдите на прорыв. Мы подбросим вам еще. Жуков обещал в случае успеха корпус Катукова. Танки должны ворваться в Вязовый, перерезать узел дорог. Там у противника армейские склады.
Лавров попросил придать ему еще танковый батальон, находившийся в распоряжении Волжской дивизии.
– А чем я буду рвать оборону? – спросил Чоборцов и в ту же минуту, поняв свою ошибку, залился краской. – Хотя я не возлагаю особых надежд на танковый батальон… план строю на моих верных пехотинцах…
– Товарищ полковник, – улыбаясь глазами, колюче говорил Лавров, – вы со своим новшеством не забудьте наладить мне мост. Я командую танками, а не рыдванами.
– Мост будет. А приданный мне батальон танковый… уступаю, если надо, – сказал Чоборцов.
Валдаев улыбнулся твердыми губами.
– Уступать поздно, – возразил он. – Ты же имел в виду танковый батальон… Поедем на передний.
На крыльце Валдаев, глядя упорно на Чоборцова, сказал почти шепотом:
– Возьмешь к вечеру Вязовый, будет награда.
И он быстро сошел по скрипящим ступенькам в своих блестящих сапогах.
XXIX
Рота Крупнова расположилась в уцелевших избах у реки под защитой правого берега. Александр с несколькими красноармейцами поселился в бане, пахнувшей старым березовым веником и холодной золой.
Абзал Галимов и Соколов углубили пол, поставили стол, навечно вогнав в землю ножки. На столе горел фитиль в гильзе от снаряда. В печурке потрескивали дрова, горклый дым льнул к мокрым стенам, задернул потолок. Теперь запах старого березового веника перешибало солнечно-летним запахом ржаной соломы, которой застелили пол.
За несколько часов до наступления стало известно роте, что вручать ордена отличившимся в разведке будет командир полка. Началась подготовка к встрече майора Садового: пришивали пуговицы, завязки к ушанкам, чистили оружие. Потом сказали, что награды собственноручно вручит командир дивизии Чоборцов (из уважения к нему даже заглазно избегали называть его полковником, надеясь, что вскорости вернут ему прежнее генеральское звание). Тут еще большую заботу проявили о внешнем виде бойцы: началась починка полушубков, штанов. Не успели привести себя в порядок, как из штаба батальона позвонили: приезжает сам командующий армией генерал Валдаев. Тут уж дело дошло до смены нижнего белья.
Веня Ясаков говорил старшине, хмурому, мужиковатому:
– По-твоему, чем выше начальник, тем глубже осматривает? Нет! Пройдет взглядом поверх голов, как палкой по горшкам на базаре. Это тебе не ваш брат старшина или сержант, чтобы портянки обнюхивать да рубахи выворачивать наизнанку перед солнышком.
Ясаков с бритвой топтался вокруг Александра, за подбородок поворачивал его лицо к свету:
– Ордена, как и водку, выдают перед атакой. Не знаю, какой орденок будет вторым греться на моей груди…
Рядовой Лошаков поднес зажигалку к потухшей в зубах Ясакова папироске, почтительно спросил, что он будет делать в первый же день после войны.
– Засну годика на два в лесу на острове, чтобы забыть кое-что. А ты, товарищ лейтенант?
– Обрезал, балабон, – заметил Александр.
– А ты не шибко вскидывай породистый нос. Срублю бритвой горбинку, будешь как все. У вас, Крупновых, вся красота в этом бугорке.
Веня закрыл лицо Александра мокрой тряпкой, похлестал по щекам, вытер высокую, прямую шею.
Пригибаясь в дверях, Александр вылез наружу. Потягиваясь, ополоснул легкие морозным воздухом. Февральские ветры отполировали спрессованные сугробы, синевой отливал мраморный снеговой простор в темном окаймлении лесов, и хоть морозило, воздух радовал еде уловимой преснинкой недалекой весны.
Оглянувшись на занятую немцами половину села, Александр опять увидел на площади около церкви виселицу с пятью трупами, а за гумном – перелесок, спеленатый голубой сутемью. Что-то давнее, немотно-грустное было в коротком, угасающем в поземке дне, в жалкой наготе сгоревших изб с закопченными трубами. Поклонились земле телефонные столбы с оторванными проводами. Рядом с подбитым танком лежал труп лошади…
Вечером вместо ожидавшегося командующего в роту прибыл новый комбат капитан Тутов. Свободных от наряда солдат Александр построил под защитой берега, вдоль кромки льда.
Преувеличенно строгий, изучающий взгляд Тугова медленно полз по лицам солдат с летящими вперед подбородками. Несмотря на ветер и мороз, капитан был в сапогах, щегольской белой бекеше. Серый каракуль воротника и шапки с поднятыми и завязанными на кожаном верху ушами оттенял румяное лицо с улыбочками по краям маленького, плотно сжатого рта. На лице Александра взгляд Тугова как бы споткнулся. Они узнали друг друга, но сделали вид, что незнакомы.
– Узнал своего крестника? – шепнул Ясаков Александру.
Войдя после осмотра роты в блиндаж, Тугов сел за стол, распахнул отороченную курпеем бекешу, надвинул на брови ушанку серого каракуля.
– Вы меня помните, лейтенант?
– Память у меня неуступчивая.
– Тогда разговор начистоту. – Навалившись грудью на стол, Тугов спросил тихо, с наивностью: – Тебя, Крупнов, еще не наградили… немцы? За спасение пленных фашистов.
– Заговариваетесь, товарищ капитан, – сказал Александр сквозь зубы. Нижние веки поднялись до зрачков.
– В плену был? – резко спросил Тугов, откинувшись.
– Не был.
– И могилу себе не копал?
– Не копал.
– Ладно, Крупнов, после боя разберемся. Вы что-то темните. – Глаза Тугова жестко блеснули. – Имейте в виду, я не люблю неясности.
– Я тоже не люблю неясности… Надеюсь, вы еще помните лесок под Титочами. И майора Холодова. Придется объясниться.
– Напрасно грозите, лейтенант, – глухо проговорил Тугов, вставая и застегивая бекешу. – Марьяж с немцами вам не пройдет даром…
XXX
Привалившись спиной к стене, Александр очинил карандаш, раскрыл измятый блокнот. Удивленно глянул на свое широкое запястье в загустевшем светлом волосе. После каждого слова напряженно думал не столько над тем, что писать, как над тем, что не нужно писать. И то, о чем не писал, было самым важным и неразрешимым для него сейчас, когда он сидел под минометным обстрелом в душной бане под кручей.
Луч солнца пробился из-за дымной тучи, поиграл на речном льду, тонком в проруби, и грустно стало, когда загасила его хмарь.
Засучив рукава белого нагольного полушубка, Галимов бренчал на балалайке, напевая с татарским выговором:
Рубыл дрова бэз топорам, Варыл каша бэз катэлам, Ашал каша бэз ложка, Шупал дивка немножка…
На пороге, заслонив широкой спиной проем в дверях, Ясаков стругал ножом мерзлую рыбу, лениво жевал, поблескивая двумя стальными зубами.
Варсонофий Соколов точил брусочком ножи-финки, раскладывал на столе.
– Огонь да вода хороши в умных руках, а не дай бог им своим умом жить! – услыхал Александр чистый голос старого солдата Ларина, отозвавшегося, очевидно, на рассказ Варсонофия Соколова о пожаре в селе. – Огонь о себе говорит: «Я не сам по себе, а сильнее всего и страшнее всего». А как же иначе? Официально невозможно!
Если бы сказали сейчас Александру: дается тебе единственная и последняя встреча, кого повидаешь? Мать? Отца? Сестру? Братьев? Любимую?.. «Костю, маленького Костю!» Трехлетний Костя все увидит и поймет своими, кажись, бездумными и непостижимо мудрыми в простоте глазами. Заулыбается, и все суставы души встанут на место…
Ясаков срезал завязки на своем маскхалате. Сегодня роздали маскхалаты, теплое белье и сотню горячих писем, главным образом от юных патриоток, желающих завязать переписку с бойцами.
– Сколько понашивали зтих хвостиков! Болтаются на лбу, на шее, на груди, на руках. Мать моя вся в саже, да ведь кисточки эти пришивали, наверное, девчонки-куклятницы. Чем больше, тем красивее. Жалко, что рюшу не пустили по капюшону или по подолу.
Александр посмотрел из оконца на повитую сугробом кручу оврага, на затененную сумеречностью тропу, по которой ходил автоматчик. Разорвал свое недописанное письмо на мелкие клочья, положил под каблук и придушил сапогом невызревшие мысли. Впервые пришел к выводу, что в жизни есть такое, что нужно знать до самого дна или уже вовсе не знать. Это касается прежде всего самого себя…
И хотя это непривычное едкое чувство лишь на мгновение вспыхнуло и тут же погасло, как грозовой сполох, оно обожгло сердце Александра. Что-то успело выгореть в нем. Как ни странно, но эта неосязаемая утрата была для Александра горше всех утрат, постигших его за войну.
Никита Ларин покачал седой головой:
– Лександр, не крутись думами на одной точке, как сорока на колу.
За время боев стал Никита весь какой-то сивый – сивые усы, брови, ресницы. Клочки волос за ушами поседели.
– Кто так-то вот в думах стекленеет глазами, того она прямо из-под угла аль со спины лапает. Курносая-то зараза, не ко времени будь помянута. Официально вижу, письмо не пишется. Да ты напиши, как, бывалоча, мы писали в ту германскую. Киснешь неделями в окопной грязи, скукота разъедает душу. Вша по тебе табунами прямо пешком гуляет. Вот и лезешь в смешную байку: «Дорогая моя родня, живу я дюже прекрасно, надо бы лучше, да некуда, процентов не хватает. Хожу без рубахи, без порток, того и вам желаю, кровные сроднички».
Губы Александра раздвинулись, обнажив белые зубы, но глаза по-прежнему смотрели строго, с грустной усталью.
– Та война была позиционная, полегче, – возразил он, припомнив рассказы дяди Матвея о том, как он сломал ногу в германскую войну.
– Зверств меньше было. Это правда. Однако целились тоже в грудь да в глаз. Как помнится, всегда норовят в сердце. Человек культурнее делается, к жизни относится легко, все равно, мол, помрешь – грязь после тебя будет. Чудной человек. Сам себя не понимает, а скажи ему об этом, он в драку полезет: «Я не понимаю? Да я, да мои сверстники умнее всех отцов, дедов и прадедов. Те, старые хрены, кулаками дрались, а мы шестиствольными пакостьметами да танками по прозванию «всех давишь»! Прежде, мол, за год войны убивали меньше, чем сейчас за неделю. Культурная истребления.
– Выпил, Никита Мокеич?
– Ну и нюх у тебя, Лексаха! Как у покойной моей веселухи, жены то исть. Та за неделю до выпивона чуяла запах от меня.
Ларин поморгал сивыми ресницами и продолжал:
– Человек, он какой выкрутаст? Чем кислее жизня, выше взлетает он вон туда, в придумки. – Он окунул руку в копоть потолка.
Ларин достал из кармана нижней рубахи партийный билет, подал Александру.
– Дивишься, Лексаха, что чужой ношу? Так вот скажу тебе голу правду. Бомба раскидала райкомовский дом по бревнышку, железному ящику творило перекосоротила. Горит все, огонь до билета ползет. Не дал пламени сожрать эту книжку. Окружили село немцы. Оставаться в селе – глупистика официальная: германец ищет меня с намыленной веревкой. К тебе и прибился. Помнишь, летом-то на телеге приехал? Жив буду, после войны разберемся, а пристигнет смерть, в могилу ляжу с этим билетом. С ним я сильнее. В своем селе я считался замухрышкой, а тут смотри, какой месяц живу, стреляю. Оксану-то помнишь? Вспоминай, сквозить на душе не будет. Где теперь она, горемыка? А уж ласковая-то какая! – Ларин заморгал. – Выйдем в предбанник, лейтенантища мой…
Вышли в беловатый с небесной подсинькой разлив света. У замаскированного под дубовым комлем пулемета дежурил Лошаков. На верхней губе прямо-таки по-детски блестели сопли.
– Знаешь, Саша, – с внезапной строгостью заговорил Ларин, и его серое лицо стало еще более серым и старым. – Чует мое сердце: Лошаков не жилец на свете. Молчи, не мешай. Давеча, как ушел он на пост, я в глазах его увидел это самое. Всем помирать придется со временем, и легче тому, у кого душа на месте в такой час. А у него задыхается. Не в две нитки свита судьба, много ниток, и все разноцветные. Поговори с ним душа с душой в обнимку, верит он тебе. Вроде как покаяться хочет. Мне-то уж покаялся, теперь тебе. Душа, говорит, мучится.
Александр снял с шеи Лошакова бинокль, протер варежкой окуляры.
Захлопали разрывные пули в рогатых, окованных льдом ветвях вяза.
Александр пригнулся, направил бинокль на площадь. Около обезглавленной кирпичной церквушки все так же стояли два столба и перекладина, веревок издали не было видно, и поэтому трупы пяти повешенных, казалось, парят под перекладиной.
– Надо бы снять их ночью, – сказал Лошаков, подергивая тонкой шеей. – В бинокль видел – девочка среди них висит… Пошлите меня, а? Проверьте, на что я годен. Я отчаянный. У нас в городке тоже есть литейный заводик, правда, маленький, катки для ножек пианино льет. Мы этими катками дрались.
– Сейчас вас подменит Ларин, зайдите ко мне.
Александру не пришлось упрашивать солдата, он сам заговорил, нервно кривя губы:
– Рассказывал я Ларину. Совесть меня замучила. Человека порешил. Не хотел я убивать Прыгунова. Сгорел он, развратник. Вика выскочила в окно, а он задохнулся в дыму. Избу-то я подпер. Было мне тогда шестнадцать, а ей годом больше. Убежал я от родителей… потом вот на войну пошел.
Вышитым девичьими руками платком Лошаков вытер лоб. Робко глядел на Александра.
Этому умному молчаливому бойцу Александр почему-то покровительствовал. Теперь поразило его неожиданное признание Лошакова.
– Любил я ее больше жизни, – словно про себя сказал солдат.
– Закусим, Лошаков. Из одного котелка поели прогорклую на дыму кашу.
XXXI
Машины дивизиона эресов подошли к берегу на рассвете. В одно мгновение с их рельсов стая огнехвостых мин полетела на позиции немцев. Пламя, развертываясь, забушевало над возвышенностью за рекой и над обрезавшими ее с обеих сторон ложбинами. Потом полчаса била артиллерия по переднему краю, замесив воздух мутной пылью. Снаряды долбили промороженную землю, ухая и хрястая, вычернили заснеженные склоны. Когда они пролетали, кажется, над самой головой, Александр пошевеливал лопатками, ухмыляясь.
Потом огненный вал перекатился в глубину обороны, и батальоны, слева и справа обтекая высоту, пошли в атаку.
Синеватый отсвет тонкого молодого льда в проруби был последним впечатлением Александра в ту минуту, когда он во второй цепи атакующих вылез на гребень берега и оглянулся на свою баню-землянку. Под сердце кольнула жалость к покидаемым обжитым и безопасным позициям. Ознобом передернуло плечи, как только вывалился на зализанную ветром настовую равнину. В полушубках, с винтовками, автоматами и гранатами бежали по склону бойцы его роты. Горьковато пощипывало где-то в верхушках легких, жаром сушило гортань. Александр сломал пальцами ледовый наст и сунул в рот зернистый снег. Впереди еще одна речушка кривоколенила в жидком тальнике, на том берегу скаты крыш взблескивали сосульками.
Вскинутые разрывами мин кристаллы льда вспыхивали, на мгновение пропитываясь вишневым настоем зари. Освобожденная от ледового гнета вода упруго выбивалась из пробоин. Вонючий дух тротила властно перебивался плотно свитыми запахами речного илисто-ракушечного дна, облюбованного на зимовку рыбой. И еще доносило мучнисто-сладкий запах камышовых корневищ, которые в предчувствии весны прободали илистое дно острыми рожками изготовившихся к росту побегов.
За стволами культяпо обрубленных старых ветел залегла первая цепь атакующих. За город или за деревушку из пяти дворов идет бой, солдатам одинаково не хочется умирать…
Александр откусил кончик ветлового сучка-перволетка. Отогревшись во рту, ветелка разлила смелый горьковатый живой сок.
«Посмотрели бы наши, как тут: ну, Ленка или Вера. Я ей все-таки нравлюсь. Мише отказала ради меня, только молчала».
Охваченный азартом ожесточения, Александр, надвинув треух до русых бровей, перебежал на тот берег, зачерпнув валенком воду, перепрыгнул через траншею, по которой ползал на локтях немец, волоча ноги.
Отодвигаясь на запад, фронт тянул за собой грохочущий взрывами огненный вал. Впереди первый взвод добивал расчеты немецких минометных батарей.
В белесом пространстве улицы мелькали быстрые в перебежке немецкие егеря. Александр не испытывал к ним злобы. Была вызревшая, вполне рассудительная решимость истреблять их, потому что с ними невозможно было жить рядом. Долго и мучительно складывались у него с немцами вот эти беспощадно ясные отношения: кто кого убьет? Все началось с той самой ночи, когда немцы заставили его, Галимова и Ясакова рыть себе могилу. Нынче все завершилось.
И это новое душевное состояние как-то сразу упростило, окрасило в один цвет жизнь. И если удивлялся Александр чему, то только не тому, что случилось это упрощение, а тому, что не жалел об этом. Представляя себе свою нынешнюю жизнь как тяжелую, неотвратимо обязательную работу, он примирился с ним окончательно.
За журавлем колодца, очевидно думая, что тонкий деревянный столб скрывает его, стоял немецкий автоматчик, на спине горбился вещевой мешок. Серое лицо и этот горб не то удивили, не то напугали Ларина, он остановился. Немец откинулся назад, упал на колено, из коротких рукавов шинели высунулись клешни рук, вскинувшие автомат.
Со всего размаху бросило Ларина на лед у колодца… Тут и нашел его Александр: лежал головой к срубу, изо рта булькала кровь, замерзая на льду.
Александр приподнял голову Ларина, и показалось ему, что старик сказал одну из своих шуток:
«На войне от всего вылечат, кроме смерти».
Всем занывшим сердцем понял Александр: молчаливо любил этого смелого человека, стеснявшегося своей отваги. Как-то летом, когда отходили лесами, ломая бузину, выскочил из чащи огромный хряк, роняя пену с клыков. Ларин так и присел. «У тебя волос дыбом встал, дядя!» – пошутил Александр. Ларин поплевал на ладони, провел по блестящей лысине. «Ишь, холера, напужал до смерти… Фу ты, бес, забыл, что обезволосел давно. Это ты, Александр, одурачил меня…»
Два егеря неслись на Александра, у одного сломалась лыжа, и он сел на снег и стал блевать кровью. Другой налетел на Александра, сам, видно, не ожидая этого. Александр вышиб из его рук автомат. И они, взбивая снег, душа друг друга, выкатились на обдутую на ветровом сквозняке гололедку. Руки немца с ножом Александр перехватил у своих глаз. Неловко, наотмашь, перекрестил этим ножом его лицо.
Перед глазами мелькнула фигура Лошакова со свисающими плечами и подвернутыми рукавами полушубка. Вспомнились слова Ларина, что в этом бою убьют мальчишку.
– Лошаков, пригибайся! – Александр потянул солдата за рукав, чуть не вытряхнув его из шубы.
Они пробежали по огороду, ломая будылья зазимовавших подсолнухов, ничком упали в лебеду, забитую снегом. За канавой гриватились густые кусты оледенелой акации. Из сарая вылез танк. Подминая плетень, ярясь, далеко отбрасывая гусеницами снег, вьюгой одевая бежавших за ним немцев, танк попер в лобовую на застрявших в сугробе бойцов. Кто-то кинул гранату.
Животом и коленями почувствовал Александр дрогнувшую землю. Но граната лишь вычернила снег перед мордой танка, и танк, покачивая хоботом орудия, шел на Лошакова.
А Лошаков странно медлительно положил рядом с собой винтовку, нахлобучил шапку и, вытянув из канавы тонкую шею, заносил руку с бутылкой горючей смеси…
Танк горел, на броне ручьились языки огня, капая горячим золотом в снег. На бледном лице Лошакова лютым восторгом горели большие глаза. Александр ласково нажал на его утиный нос, побежал вперед.
Но только Крупнов выскочил из-за угла сарая, в него ударило огнем и громом…
Держась обеими руками за живот, он в беспамятстве с разбегу налетел на брошенную пушку, остановился и, покачиваясь, подгибая колени, лег под колесо. Повертел головой, вдавливаясь в снег, как, бывало, засыпая, приминал подушку, успокоился. Черная рука, огромная, как стрела экскаватора, ловила Александра в залитом резким раскаленным светом цехе. Внезапно она щелкнула выключателем, и тьма тихо вздохнула над ухом. Лошаков сел около него и заплакал…
Вениамин Ясаков подбежал к пушке, прилег между Александром и Лошаковым. Пули со звоном рикошетили по стальному щиту, шипели в снегу. Лошаков был мертв. Под щекой Александра подтаивал снежок.
– Саня!
Капитан Тугов, прячась за щитом, буравил пистолетом бок Ясакова:
– Вперед!
– Саньку-то убили…
– Какого… шепчешь на ухо мертвому? Может, всех земляков плакать позовешь?
Вскочил, но пули снова вдавили их в снег.
– Судьба, честно погиб. А то бы узнал, как с немцами нянчиться.
На льду, на ничейной полосе, чернело несколько немецких солдат, вперемешку с русскими в белых полушубках.
В ночь потеплело, забуранило, принакрыло мягким снегом место боя и этих лежавших на льду…
Утром Чоборцов, возбужденный бессонницей и боем, доложил по телефону Валдаеву о взятии Вязового.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Ясаковы всей семьей счастливо поплакали над письмом Вениамина: два ордена облюбовали его геройскую грудь. Марфа несколько раз вслух перечитывала солдатскую весточку. А когда все улеглось, стали придумывать, как исподволь подготовить Крупновых к беде. «Ну и судьбина у сватов! За каждую заваруху головами платят. И как не отвыкли улыбаться – необъяснимо… А Санька не жил, приглядывался к жизни пока», – втихомолку грустил Макар.
– Больной-то вестью прижги наперво Юрия, а потом уж Дениса Степановича и сваху окунай в кипяток. Не пышет она здоровьем. Любава прожелтела. Не убивай, Макарушка, ее, разнесчастную, с заездом подкатись, – наставляла Матрена своего мужа.
– Какой я убивальщик?! Будь моя воля, ни одного человека пальцем бы не тронул, словом не зашиб. При моем бы руководстве народы запеснячивали, на детишек радовались бы! Однако людей научили признавать пока силу, а не доброту. Добрый для них – дурак, рот нараспашку. А души вынать из Крупновых начну с самого Дениса Степановича. На заводе хотел. Там грохот, такой газок, что человек будто пьяный, к беде туповат. Особенно в ночной смене шалеешь. Самого изжуют – не сразу заметишь. Всю смену топтался около Дениса и Саввы, а о Саше оробел сказать – очень веселые были.
Макар надел полушубок из теленка, красной шерстью наружу, сунул в карман кусок отваренной конины, в другой – воровато от жены – алюминиевую флягу, сделанную в виде толстого тома с зеленой надписью: «Помогалка. Поэма».
«Я хитрый дипломат. Могу сердце из груди вынуть, а бедняга не почует, улыбаться будет», – думал Макар о себе с почтительностью.
За решетчатой калиткой Крупновых встретил Макара Добряк, по-весеннему в линючих желтых лохмах, повизгивая, полез мордой в карман полушубка.
– Не тебе спиртяга, черноносый, твоему хозяину. У тебя что за горе? Над своими щенками ни черта ты не думал, терял по всему поселку безответственно. Задумался? Саньку помнишь? Был такой Санька… Понимаешь, был… Ну, возьми кусок лошадины, помяни парня.
Под покатой крышей сарайчика лежал на козлах катер кверху килем. «Не поедет на тебе Санька». Косолапо подворачивая ноги в огромных сапогах, Макар шагнул через две ступеньки крылечка. В сенях отвинтил крышку фляги, двумя глотками обжег горло.
Молчанием ответил дом на жалобный скрип половиц в прихожей. Макар заглянул на кухню, отстранив дощатую дверь.
Согнувшись в поджаром стане, Денис заглядывал в топившуюся печь. На голос Макара выпрямился, медленным жестом убрал со лба седые витки волос.
– Проходи, Сидорыч, обедать будем.
Макар расстегнул полушубок, сел на табурет, заслонив окно. Загустела темень на полу. Засучив рукава, Денис мыл руки.
– Сам кухаришь? Женщины забастовали?
– Лена учится, старуха мучится. Сердчишко из графика выходит. В клинику ушла.