– Для меня очень важно, отец, чтобы статья была напечатана. Дело не в ней, а в гораздо большем, – говорил он горячо, а на темных рябых скулах проступали белые пятна.
За столом лениво постукивала на машинке Марфа Холодова.
– Хорошо пахнет типографской краской! – воскликнул Денис, жадно втягивая воздух раздувающимися ноздрями.
– Тут пахнет и еще кое-чем похуже, – хмуро отозвался Михаил. Он перенес к окну стул вместе с Марфой, не обращая внимания на ее кокетливо-смущенное похохатывание, вытащил из ящика стола гранки какой-то статьи. – Читай, Денис Степанович, пока нет редактора. А Марфа – свой человек, не выдаст нас.
Марфа, благодарно улыбаясь, встала, привалилась спиной к двери, скрестила на груди руки.
– Тайка? – пошутил Денис, разглаживая ребром ладони листок. Читал про себя, шевеля губами. Михаил видел, как все круче поднималась, ломаясь, рыжая с проседью бровь, бугрились железные желваки отца.
Сначала недоумевал Михаил, потом встревожился: почему злится отец, ведь статья искренне хвалит «могучий характер Саввы», смелую самостоятельность, риск… Денис положил руку на плечо сына, с горьким недоумением смотрел в его глаза.
– Этого не может быть, – сказал он строго. – Если бы это было – высечь надо за это!
И Михаил понял: отец считает преступным то, чем он, Михаил, восторгался.
Кто-то ломился в дверь, но Марфа, посмеиваясь, удерживала ее спиной.
– Михаил Денисович, пустить, а? – спросила она певуче, отпрянув к стене, с самым невинным видом стала перебирать розовыми пальцами косы на своей груди.
Влетел редактор, верткий, как вьюн, сбросил кепку, растрепал волосы.
– Очень хорошо! Сейчас обалебастрим маленькое интервью: обер-мастер в редакции – он делится опытом скоростной плавки. Марфа, садись на телефон, брось клич молодняку, пусть слетаются… – редактор увидел статью в руках Дениса, мелко покашливая, потянулся за ней. – Это, Денис Степанович, загончик, дайте его сюда.
Но Денис отстранил руку редактора:
– Тут, парень, не загончик, а целый хлев. Значит, средства израсходовали не по назначению? Что ж, печатайте. Только нужно назвать не «смелость», а «жульничество».
– Не могу я направлять орган парткома против нас же самих! – с проникновенной дрожью в голосе сказал редактор. – Верните статейку, Денис Степанович, а?
Но Денис уже спрятал листок в карман пиджака.
– Нет, братцы, что у волка в зубах, то сам святой Георгий дал. Бывайте здоровы!
Уходя, он слышал веселый, сочный смех Марфы, визгливый голос редактора:
– Ты, Мишка, наивный глупец!
– А ты – вихляй! – огрызнулся Михаил.
Он догнал отца, и тот больше не отпускал его от себя.
– Лучше моего дружка по рыбалке главбуха никто не знает этой механики. Мишка, смотри, как возьму я лукавого хитрягу на испуг. Р-р-расколется, как орех! А ты… неужели ты такой чудак?!
Главбух весело встретил Крупновых в своем кабинете:
– Здравия желаю, обер-мастер! Давненько не сидели на карася, давненько.
– Здравствуй, обер-жулик! – зловеще сказал Денис и, не давая приятелю опомниться, двинулся на него широкой грудью, припер к стене. – Говори прямо, почему набрехал в отчете? Ты у меня вот здесь, как несчастный воробей в лапах тигра! – Денис поднял сжатый кулак.
– Дорогой обер-мастер, я тут ни при чем, я ничего не замышлял.
– Значит, обер-мастеру не хочешь говорить? Ну, а депутату городского Совета скажешь правду.
– Советской власти, что ли? Скажу… Чтобы получать бесперебойно кредиты, нужны в отчете процентики. Не ищи виноватых: я главный злодей. Беру грех на себя… ради, так сказать, темпов стройки… Не пропили деньги – всего лишь временно переложили из правого кармана в левый. Музыкальная комедия тоже нужна. Вот спроси хоть своего молодого человека. Ведь я ему рассказал сюжетики, и он дивную статейку написал. Только редактор заколебался. И чего ты расшумелся?
– Молчи, Антип, пока не стукнул тебя по шее. А на рыбалке все равно суну головой в омут. Знай это и заранее простись со своей старухой.
В приемной директора секретарь парткома Анатолий Иванов с уничтожающим презрением взглянул на Михаила, потом раскрыл перед Денисом красную папку с серебряной монограммой:
– Клади, Степаныч, редакционный материальчик, клади. Все утрясено – улажено с самим Солнцевым. Не из-за чего шум поднимать. Мой друг Миша по неопытности ударил в колокола в великий пост. Клади, дядя Денис.
– Не зажимай печать в кулаке, обрежешься, – Денис погрозил пальцем и, кивнув сыну, вошел в кабинет директора.
Савва сидел за дубовым столом. Флюс уродливо раздул щеку, узел бинта на темени торчал третьим ухом. Глаза слезились, мигали.
– Эх, рвать надо зуб-то. Всю ночь выл, как волк в капкане. Ну, почему буравишь меня глазами, братка? Без тебя тошно.
– Финтишь, Гужеедов? – тихо сказал Денис. Сгущая краски, выворачивая статью Михаила наизнанку, он обвинял Савву в приписке, как в тяжком грехе. Больно ныло сердце Михаила от этого жестокого натиска отца на дядю. Стыд за свою глупость, смятение при виде страшной расправы сломили его окончательно.
– Солнцева прикрываешь своей грудью? Тому подай театр к городской конференции! Ты теперь слова не пикнешь против него… Перед кем в струнку становишься?
– Поблажек от меня никто не дождется. Фу, черт, этот зуб! – Савва застонал. – Она, боль, такая: без языка, а кричит.
Стон этот разжалобил Дениса. Если бы можно было поправить дело попросту и сразу – нарвать уши Савве, он, кажется, не колеблясь, сделал бы это. Но он твердо знал, что не имеет права ни жалеть, ни закрывать глаза на постыдный факт. Именно потому, что жалко было Савву, сказал строго:
– Сам сообщишь правду, куда надо, или…
Это было острее зубной боли. Савва тяжело встал, опираясь могучими руками о стол.
– Я за все отвечаю. Болтовней не позволю позорить завод. Он дает броню и этим все перекрывает. – Савва покачал головой. – А ты, Михаил, оказывается, как тот дурачок в сказке: увидел – несут покойника, брякнул: дай бог вам таскать не перетаскать.
Денис остановился у дверей.
– Броня для защиты человека, а не пакости, – сказал он.
Уходя из кабинета, Михаил увидел: дядя сорвал со щеки повязку, бросил на пол и стал яростно топтать сапогами.
– Отец, страшно подумать, что ты и меня можешь вот так же изувечить, – сказал Михаил.
– Поживем – увидим. Пока не за что, за словесный блуд не казнят, – миролюбиво ответил Денис. Молчал долго, потом устало сказал: – Кончай с душевной дряблостью, иначе наплачешься.
Савва топтал повязку до тех пор, пока не захватило дух, потом ударом ноги швырнул ее под диван. Воль не унималась, но теперь она не подавляла трезвой мысли, острой, как граненый штык: с его молчаливого согласия прихвастнули в отчете. Он глупо свеликодушничал. Иванов подсобил быть великодушным. Но Савва настолько ценил свою самобытность, что скорее бы согласился на любое наказание, чем признался бы себе и тем более кому бы то ни было в том, что его, волевого человека, сбили с толку.
«А может, пронесет мимо?» – подумал он, но, вспомнив характер Дениса, решил, что брат не выпустит его из рук живьем. В стоматологический кабинет заводской клиники ворвался бурей:
– Рвать!
Угрюмый врач надел на свой глаз круглый вогнутый отражатель, склонился над распростертым в кресле Саввой, ослепив его отблеском циклопического зеркального ока. Захватил зуб холодным металлом. Боль расходящимися стрелами пронзила все тело, показалось Савве, что выдергивают из челюсти что-то огромное, больше головы.
– Ищите лучше, может, еще какая пережившая себя дрянь осталась, – сплевывая кровь, сказал Савва.
– Все. Отдыхайте.
– Ха! Отдыхать? Операция главная впереди! Гужеедова выдергивать будем!
Из окна врач проследил за Саввой: под проливным дождем остановил у подъезда Иванова и стал что-то говорить, энергично меся воздух кулаком.
Зная, что Иванов идет к нему, врач стал готовить инструменты. Повадки этого важного, аккуратного пациента, посещавшего почти все кабинеты клиники, были известны ему: сейчас пройдет мимо гардероба, снимет плащ здесь же в кабинете, наденет халат и, улыбаясь черными глазами, скажет, поправив усы:
– Ну-с, товарищ эскулап, удалите камешки с моих кусачек, – и коротким пальцем покажет на свой красивый рот.
Но Иванов влетел в кабинет, решительно нахмурив брови, схватил трубку телефона. Выразительный взмах руки его врач понял сразу и удалился за ширму.
– Здравствуйте, Тихон Тарасович. Как здоровьице после рыбалки? Да это я, ваш подшефный. Директор помчался в горком, свирепый, как черт. Да все насчет строительства… Конечно, демагогия. Почему я? Недорубил я, говоря в порядке самокритики, каюсь. Из клиники звоню… зубы…
Положив трубку телефона, Иванов улыбнулся с сознанием исполненного долга, подошел к врачу, постукивая каблуками.
– Итак, товарищ зубодер, займемся моими камешками. Удивительно, человек – всесильное существо, а какая только пакость не налипает к его органам. А?
Но тут затрещал телефон. Солнцев велел Иванову немедленно явиться в горком.
– Я вам обоим с Саввой вылечу зубы, – сказал он. – Я вам покажу, как впутывать меня… На словах Волгу переплыли – на деле в луже утонули.
…Меньше всего ожидая снисхождения от Юрия, Савва решительно распахнул дверь промышленного отдела горкома.
– Видал такого косорылого? – Савва выпятил подбородок, уперся взглядом в горбоносое лицо племянника. – Ты, Егор, накаркал: подковали меня ловкачи…
Если бы Юрий нашумел на него, пригрозил бы привлечением к партийной ответственности – все это Савва перенес бы легче, чем то, что услыхал он:
– Мельчаете, Савва Степанович, теряете характер, даете уговорить себя бесхребетным делягам. А свалитесь – они так закидают вас дерьмом, что и не откопаешь. Ну что ж, хорошо хоть сам рассказал все.
– Отец-то разве не жаловался тебе?
Юрий усмехнулся, потом спокойно, как всегда с веселинкой в глазах, сказал, что надо хлопотать о кредитах. Савва расправил плечи, спросил с преувеличенной готовностью понести наказание, очевидно зная, что наказание это не последует:
– А моей персоной займетесь сейчас или после конференции? – И тут же почувствовал, что «перегнул».
– Да кто ты такой, чтобы тетешкаться все время с тобой? Откуда столь повышенное внимание к своей персоне? Слушай, дядя мой родной, постыдился бы хоть таких, как я, ведь в сыновья годимся тебе. Не наши отцы, не мои сверстники изобрели и изобретают патетические рапорты, приписки, показуху. Это наряду с тем великим, что вы сделали и делаете. А это раздвоение личности: кричат о новой морали, якобы куда более высокой, чем народная, а на практике эгоисты; крадут, стеной отгораживаются от людей. С подчиненными жестоки, грубы, перед начальством угодничают. Это было грехом во все времена, а в наше – тяжкое преступление. А ведь придет срок, и предъявится нам счет. Без скидок…
Горячий натиск, бешеный взрыв горечи, тревога племянника ошарашили, а потом тяжело озаботили Савву. Вот уж не подозревал он такой ярости в этом сдержанном парне, никогда не терявшем способности шутить. Савва с замиранием сердца ждал, что Юрий вот-вот скажет такое, о чем думается нередко ему, Савве, и что в конце концов люди скажут себе и друг другу. Но Юрий внезапно умолк, притушив блеск в глазах. «Не выдохся, а спохватился, взял себя за горло», – подумал Савва.
– Пойдем к первому секретарю. – Юрий застегнулся на обе пуговицы, поправил галстук. Осенним холодком налились голубые глаза.
К Солнцеву зашли в то время, когда требовательно затрещал один из пяти стоявших на столе телефонов. Белая пухлая рука Тихона с привычной почтительностью и уверенностью опустилась на трубку, другой рукой замахал на Крупновых. У раскрытого на Волгу окна курил Анатолий Иванов, чуть скривив набок рот, обвевая струями дыма свои усы.
– С верхом говорит, – шепнул он Савве, – и о нашем заводе будет хлопотать.
Тихон поддакивал с минуту, вскинув брови, и мелкие морщинки веселыми волнами бежали по высокому лбу. Вдруг его плечи опустились, серый пиджак внакидку упал бы на паркет, если бы Иванов не поймал его на лету. Морщины вяло отхлынули на брови, побагровела жирная шея. Медленно положив трубку, проутюжил ладонью лицо сверху вниз.
– Открытие конференции придется отложить. Приезжает инструктор ЦК. – Солнцев пожевал губами. – Юрий, ты долго думал над этой справкой?
– Долго, Тихон Тарасович.
– Подумай еще дольше и глубже. Тебе поверить – так горком во всем виноват. Поработай над формулировками.
Юрий не взял протянутую ему бумагу. Солнцев часто задышал. Резко сунул в стол справку, задвинул заскрипевший ящик.
XIV
«Теперь я знаю, чего хочу. И если надо бороться за счастье, я буду это делать со спокойной совестью. Добьюсь ли я своего? – спрашивала себя Юля Солнцева и отвечала: – Да!»
Всю дорогу от каменных карьеров до отцовского дома она, как заклинание, повторяла это твердое «да».
Но как раз совесть-то и не была спокойна. После резкого расхождения с Юрием Крупновым Юля первое время торжествовала победу над ним. Приятно было, что Анатолий Иванов мягко и настойчиво, то уступая, то наступая, приручал ее к себе, сам все крепче привязываясь к ней. Мачеха находила Толю одаренным поэтом, а отец был уверен что со временем получится из Толи большой, полезный работник: «Еще годик посидит на заводе, возьму в горком. Мы, старики, должны готовить себе смену».
Зимой, в день своего рождения, Юля уступила Иванову но скрывала свои близкие отношения с ним. Знала об этих отношениях только мачеха, отец же, очевидно, догадывался и всякий раз, встречая дочь, вопросительно смотрел на нее: «Ну как? Скоро заживете нормальной семейной жизнью?» Иванов тяготился «воровской любовью», как говорил он. Упрекал Юлю в том, что между ними незримо присутствует третий, что она поминутно оглядывается на свое прошлое. Обидно и унизительно! Ведь все это бросает тень на него, на нее, на отца, наконец!
Однажды Юля заплакала, и как ни успокаивал ее Иванов, она повторяла, что несчастна и не может быть ее жизнь другой. Ошибка сделана давно, и ее не исправишь. Что-то удерживало Юлю сказать ему, что опротивел он ей всем своим существом: любезностью, заискиванием, острыми локтями, мягкими по-женски боками, глазами, мерцающими из-под крылатого чуба. И она ужасалась тому, как могло все это произойти.
И теперь чем тревожнее у нее на душе, тем спокойнее обожженное солнцем лицо; тонкие губы плотно сжаты, и лишь в синих невеселых глазах исступленный полыхал свет. «Да, я буду с ним, чем бы это ни кончилось, – думала она о Юрии и тут же сказала с неистребимой привычкой иронизировать даже над собой: – Женщина в моем возрасте, с моим опытом отличается безумной отвагой и воловьим упорством!»
…Калитку открыла мачеха Леля. Только теперь Юля заметила: постарела женщина, на верхней губе погустели усики, черноту волос одолевала седина.
– Господи, что с тобой, Юля? Худущая… Что случилось?
Юля мотала головой, не понимая слов мачехи, внутри все дрожало.
– Теперь модны короткие волосы – вот я и отрезала косы.
– Да не об этом я, Юля, милая!
– Неловко прыгнула с машины… Еще месяц назад.
Отец явился к обеду, как всегда шумный. Но видела Юля, что хуже его здоровье: лицо отекло, руки опухли.
– Хотел бы знать, почему глаз не кажешь до сих пор? – Он вразвалку подошел к дочери, тяжело дыша.
Сели обедать. Тихон выпил полрюмки коньяку, насмешливо фыркнул, когда Юля отодвинула свою рюмку. Ел он жадно, неряшливо и торопливо. Леля угощала его, сторожила каждое движение рук, бровей. Юля не осилила даже тарелки окрошки. Отец исподлобья косился на нее. Потом, насытившись, он откинулся и, ковыряя заточенным гусиным пером в зубах, сказал ворчливо:
– Не нравится мне твоя благородная бледность. Клюешь, как птичка. – Он взял ее обескровленную руку в свои холодные пухлые руки, покрытые гнедым волосом, приказал: – Больше ешь, чтобы живот трещал! Пей пиво. Смотри мне, чтобы прибавила килограммов десять! Не меньше. Понятно? Леля, займись этим бледным ангелом.
– Займусь, Тихон, займусь. Поднимем настроение. Кстати, сегодня литературный четверг. Толя прочитает свои новые стихи.
– Знаешь, Леля, твоих писателей я задержу на часик в горкоме. Хочу побеседовать с ними, нацелить. Хорошие ребята! Дочка, приходи в мой кабинет, послушай, как будем критиковать твоего поэта.
– Блока?
– Не притворяйся, Юля, твой поэт пока всего лишь Иванов-Волгарь. Я велел позвать Михаила Крупнова. Все-таки в Москве печатался, к тому же рабочий парень. Но странный: дежурный, выписывая пропуск, шутки ради, видимо, спросил, есть ли у него оружие. Понимаете, этот Мишка ответил: «Есть пулемет, но забыл дома».
– Этот Крупнов в отличие от своего брата Юрия не лишен чувства юмора, – сказала мачеха, следуя установившейся в семье привычке иронизировать над Юрием.
Но Тихон нахмурился и самым серьезным образом стал хвалить Юрия:
– Этот инженер сработан из качественной стали. Много в нем, ну, как бы это сказать, этакой умной силы, и мог бы работать, как мощный мотор. Один грешок за ним: любит перехватить инициативу, подменить руководство. Сложна жизнь! Скажу по секрету, виды имею на Юрия, хотя… много хлопот доставляет этот феномен. Глаз с него спускать нельзя. Трудный человек! Не скрою, жду от него удара. И все же лучше держать его под рукой. Прощупывал я мнение инструктора ЦК: нельзя ли Крупнова третьим секретарем взять? Промолчал товарищ, но, кажется, одобрительно промолчал. Сдержанный. Расстались сегодня с ним хорошо. Ну, а вторым секретарем… На днях все образуется…
Тихон взглянул на дочь, умолк: хотя губы ее улыбались, глаза были налиты тяжелой тоской. Эта затаенная скорбь встревожила отца.
XV
Вдоль стел, забранных дубовой темной панелью, литераторы заняли все стулья. Михаил потоптался, прошел к зеленому столу и сел на свободный стул между Тихоном Солнцевым и редактором газеты. Иванов сигнализировал ему глазами и пальцами, чтобы он взял стул и перешел на другое место. Но Михаил, думая, что этим поступком он выкажет неуважение к старшим товарищам, остался за одним столом с редактором и секретарем горкома. Тогда Иванов подошел к нему на цыпочках, прошипел на ухо:
– Балда, ты, надеюсь, не забыл, что тебя пока не избирали членом бюро горкома?
Михаил испугался глаз и угрожающих усов его. Он немного отодвинулся назад и вправо и приковал свой подчеркнуто внимательный взгляд к толстому затылку Солнцева, боясь оборачиваться в сторону, где сидел Иванов.
Редактор упрекал писателей: не пишут в газету, слабо связаны с жизнью. Литераторы жаловались на газету: не печатает их произведений. А между тем в литературном объединении…
Тихон Солнцев внимательно слушал ораторов, ободряюще кивал головой. Михаилу казалось, что этот пожилой человек повидал, узнал и сделал так много, что хватило бы его опыта и наблюдений на десятки книг. Очевидно, он думает: «Такая уж наша обязанность – слушать, поправлять. Ничего не забываем, все могем – заводами и стихами руководить».
С Юлией Михаил познакомился лишь после совещания, сама подошла к нему и пригласила в дом отца. С особенным интересом присматривался он к давней подруге своего брата. Голубое платье, как туника, короткие медно блестевшие волосы придавали ей вид девочки, этакой высокой и угловатой. Он пожалел ее, взглянув в глаза: удлиненные и чуточку приподнятые у висков, они горели какой-то скорбно-затаенной синевой на продолговатом загорелом лице.
Дорогой, держа его под руку, она говорила, нетвердо выговаривая «р», что мачеха собирает у себя начинающие дарования – писателей, артистов, художников. Будущие знаменитости пока не отяготили себя сознанием своей ограниченности. Легко жить, когда кажешься себе ужасно умным. А? Если хотите понравиться хозяйке, хвалите сатириков и вообще рассуждайте в ироническом плане. Лично она, Юлия не любит сатириков: наверное, болеют печенью, злятся и рычат на человека. От зависти к здоровым. Мачеха убеждена, что в подопечных ее кружках зреют драматурги, быть может, шекспировской мощи, поэты пушкинского жизнелюбия и размаха и романисты, как яснополянский Лев. Вот критиков маловато. Однако коллективный массовый разум читателя с лихвой заменяет Белинских. Читатель непогрешим! А потому любому слову его, даже невразумительному мычанию о книге, писатель обязан внимать как пророческому глаголу. Писатели с ветерком в голове хронически ошибаются, каются, благодарят за науку и обещают перестроиться и поумнеть на двести процентов…
– Кстати, Михаил, почему вы не привели с собой братьев?
– Вы о Юрии? Юрий – человек бесповоротных решений. Извините, но с вами, как мне показалось, нужно говорить прямо.
– Немного страшно, но откровенность всегда лучше двусмысленности. Говорите.
– Я не представляю себе, чтобы Юрий утешался счастьем своих близких. Всепрощающего христианского терпеливца из него не получится.
– Вы любите своего брата?
– Мы не особенно ладили с ним. Я его понимаю, ценю, ну, как бы вам сказать, за бескомпромиссное, что ли, отношение к себе, к людям. Вообще к жизни. Это у него в крови. Но такие мне не нравятся.
Дубовые двери особняка открылись беззвучно, и в полосе синего света показалась женщина в накинутом на плечи платке. Знакомя Михаила с ней, Юля сказала уже другим, усмешливым и веселым тоном:
– Вот тебе, Леля, и Крупнов Михаил, сокрушитель линии барона Маннергейма.
Хозяйка провела их в прихожую. Из полуоткрытой двери соседней комнаты слышались голоса, а слева, на кухне, свистел чайник.
– Вам нравится статья доцента Фомы Бугая о сатире? – обратилась Леля к Михаилу, взбивая свои редкие волосы.
– Он не читал сочинения Быка. – Юля вдруг придала лицу своему испуганное выражение. – Прости, не Быка, а Бугая. Но я плохо разбираюсь в классификаций крупного рогатого скота.
– Тише, он здесь.
– Тогда, Михаил, снимите красный галстук: боюсь, как бы Бугай не поднял вас на рога.
– Понимаете, утверждают, что в наше великое время немыслима сатира. А вы что думаете об этой проблеме? Юля, шутки в сторону. Я хотела бы знать мнение рабочего…
– А без шутки нет юмора, нет сатиры, – не унималась Юля. – Какая ты, Леля, серьезная, у тебя лицо в эпическом жанре. Ну, сделай улыбку до ушей, как подобает юмористке!
– Я пожалуюсь на тебя отцу.
– Старик не любит ябедников. Пожалуйся Толе. Он чуток к сигналам.
Леля обняла падчерицу:
– Ты повеселела, и я рада.
Прошли в просторную, светлую комнату. Несколько мужчин и женщин сидели на диване у глухой стены, громко разговаривали, курили. У книжного застекленного шкафа стоял человек средних лет, среднего роста, средней полноты, в буровато-сером костюме, с облысевшей головой, гладко выбритый и напудренный.
Юля сказала Михаилу, что это и есть ученый критик Бугай, единомышленник ее мачехи. Бугай (не разобрать) или наивно, или очень умно смотрел на людей широкими глазами. «Так обычно смотрят только что начинающие соображать дети или тихие идиоты», – шепнула Юля Михаилу.
– Товарищи, внимание! Сейчас Анатолий Волгарь прочитает свои монгольские стихи, – объявила Леля.
– Я не поняла, какие все-таки стихи: свои или монгольские? – спросила Юля.
Иванов, тряхнув черными волосами, спадавшими на лоб, сказал с явным усилием казаться равнодушным к колкому недоумению своей подруги:
– Стихи о боях у Халхин-Гола.
– Тогда понятно, почему самураи капитулировали! – воскликнула Юля. Михаилу понравилось ее злое раздражение против Иванова.
На рассвете степь томилась тяжко, Ветер выпил скудный пот росы…
Когда Иванов кончил читать, Бугай первым заговорил о стихах:
– Поэт стоит на верном пути. Идя по этому пути, он придет…
К чему придет поэт, Михаил не узнал: Юлия увела cто в смежную комнату. В углу стоял стол с винами и закуской.
– У нас обычай: хочешь выпить – заходи в эту комнату.
– А они? – Михаил кивнул головой на дверь, за которой уже слышались голоса спорящих.
– А это их дело!
Юлия выпила, закурила…
– Они там слушают рассказ. Не пойдем к ним, Михаил. Я коротко перескажу вам его… Женщина любила мужа, но еще более страстно любила сады. Муж был простой человек, а сады необыкновенные – морозоустойчивые. После мучительной нравственной борьбы жена покинула мужа и целиком, до полного самозабвения, отдалась морозоустойчивым яблоням.
Михаил в свою очередь, шаржируя, пересказал Юле одну современную повесть.
Голая степь. Героиня – бригадир огородников, герой – полевод. Любят друг друга с двухлетнего возраста, но не могут сойтись, потому что герой занижает значение укропа в народном хозяйстве и преувеличивает роль ячменя. Порознь – страдают, а сойдутся вместе – спорят. Колхозники заняты тем, как бы их поженить. Их усилия возглавляет парторг. На героиню обрушивается страшный удар: гусеница жрет капусту. Узнав об этом от своего столетнего дедушки, довольно бодрого старичка-блондина, героиня бежит на огороды. При виде гибнущей капусты падает в обморок, норовя, однако, угодить в междурядье, дабы не повредить кочаны. Парторг поднимает сраженную горем девушку. Она горько плачет на его груди, сетует на любимого. Любимый же, увидав эту сцену, скрипит в жестокой ревности зубами и, как сумасшедший, бежит в степь. Наконец парторгу удается соединить руки влюбленных. Счастливая пара сидит на берегу огромного, вновь созданного водоема, по гладкому водному зеркалу катается на катере колхозный актив во главе с парторгом и бодрым стариком-блондином. Все ждут, когда позовут счастливцы на свадьбу. Героиня таинственно молчит, потом намекает на что-то значительное, краснеет. «Дуся! – кричит герой, – не стесняйся, говори. Я… тоже!» Дуся бледнеет и едва выговаривает: «Вася, я хочу… создать гибрид редьки и редиски». На свадьбе бодрый старик переплясал всех, не осилив только парторга…
Юля налила Михаилу и себе по рюмке муската. Они выпили и засмеялись. Им было хорошо, и они удивлялись, что за один вечер, кажется, подружились.
– Вы чем-то нравитесь мне, Михаил, – помолчала, разминая папироску тонкими длинными пальцами. – Моя жизнь пройдет в палатках. Думаю, что палатка – самое характерное жилье нашей эпохи. Все сдвинуто с места привычного, смешались сотни наречий, языков… – умолкла, увидев Иванова.
– Анатолий, пей ситро, – сказала Юля Иванову, – вина не предлагаю: боюсь за твою репутацию. А вот за Михаила не боюсь и за его братьев не боюсь… хотя они люди бесповоротных решений.
XVI
Как только гости ушли, Иванов взял Юлю за руки.
– Юля, ты сильно изменилась!.. Что с тобой?
Она посмотрела на китель, на шевровые, мягкие, на низком каблуке сапоги Иванова и чуть было не спросила, долго ли Анатолий командовал отделением и как скоро надеется дослужиться до генеральского звания.
– Я прямо-таки не знала, чем угощать вас, товарищ будущий генерал.
– Ты не можешь поговорить со мной без колкости? Она тебе не идет.
– Представь, одному человеку это нравится!
«Этот рябой идиот Мишка подогрел ее гнев. Она все еще любит Юрия. Но почему любит? За что? Что он – умен, красив? Но ведь это правда», – думал Иванов, удивляясь тому, с какой силой загорелось в нем злое чувство к Юле. Он хотел обрушиться на Крупнова, но вовремя сдержался: корни начинают яростнее жить, цепляясь за землю, когда их вырывают с силой. Ее чувства должны отболеть сами по себе.
– Юля, поговорим по душам… Я… я устал думать и страдать втихомолку. Подумай хоть немного и обо мне…
Вышли во двор, в сад. Кроткие густились сумерки, зрела задумчивая в садах вечерняя тишина, в затравевшем низовье скрипел дергач. Редкие нити дождя прошивали горящее на западе небо.
– Что-то не то и не так, Анатолий Иванович. Катится моя жизнь по глубокой колее, мне нужно свернуть на иную дорогу, а сил не хватает. Так вот, я и еду. Куда? Зачем? Не знаю и все чего-то жду. Жду изо дня в день, из месяца в месяц, а колея все глубже и тяжелее. И чувствую, выгорает в душе моей что-то такое, без чего жить нечем. Чем помяну свою молодость? Я полюбила с десяти лет… Как рыба на кукане: из воды не вытаскивают и на волю не пускают. Он человек прямой, признает, что от женщины, как ни в одну эпоху, требуется много: на работе – ударница, дома – нежная, умная мать, в спальне – горячая любовница. Многовато, а?
– Брось, Юлька! Не приукрашивай Крупнова. Даго тебе слово: он кончит тем, что попадется на удочку какой-нибудь замарашке… в наказание за его жестокое отношение к тебе.
«Я не выйду замуж раньше, чем он женится. Я не умру прежде него. Хочу знать, чем кончит товарищ Крупнов», – думала Юля.
Она ушла спать, оставив Иванова с мачехой и отцом. Кровать изголовьем стояла к раскрытому окну. Густой запах левкоев натекал из сада в комнату.
Мешал заснуть жук: застрял вверху оконной рамы, не догадываясь спуститься ниже, с отчаянием бился о стекло и то жалобно, то озлобленно жужжал.
Юля поймала его и выпустила, но, изнуренный, как бы ослепший от долгого безысходного метания, жук снова залетел в комнату и опять стал биться о верхнее стекло.
«До чего я дошла, – думала Юля, – гоняюсь за ним, а он… он человек бесповоротных решений». «Но ведь ты год назад приехала не к нему, а на работу, к отцу, наконец», – рождалась другая мысль, малодушно-подленькая. «Перестань ломаться, нет у тебя ни гордости, ни порядочности. Ждала сегодня его. И не стыдно? Стыдно, очень стыдно и обидно, и все-таки лучше однажды пережить все эти унижения, чем мучиться потом всю жизнь».
А жук все жужжал. Все гуще и резче пахло невидимыми грустными цветами. На Волге тоненько заскулило какое-то судно, потом басовито прикрикнул на него буксир-работяга: «гу-гу». Но вот затихла перекличка судов, и только жук бился и бился о стекло. Мысли притуплялись, ослабела внезапная и острая вспышка горечи и обиды.