– Да ну? – весело удивился отец.
– Да, много ржавчины. Вон Саня знает все.
– Хватит тебе исповедоваться-то, – твердо отрезал Саша. – Искупаешься в Волге, она смоет всю окалину.
В садике зазвенел девичий смех, какая-то кокетливая поманила:
– Море, выдь на минутку из берегов!
Федор ушел, белея в темноте мичманской фуражкой. Следом ушла Лена. Светлана, смочив духами свою белую шею, торопливо сбежала по ступенькам в сад, будто опасаясь, что ее задержат.
Денис опустил пониже пампу с голубым абажуром, откинулся в плетеном ивовом кресле.
– Не устал с дороги? Ну, тогда расскажи, сынок, как воевал.
– По-всякому, отец, воевали. Да я уж и забыл. Как увидел Волгу, попал в дом родной – прошлое отодвинулось далеко. Саша-то разве не рассказывал?
– Саня еще не разговорился, что-нибудь через год скажет. Он привез кусочек брони от нашего разбитого танка.
– И еще головку бронебойного снаряда неприятеля, – сказал Юрий. – Снаряд немецких заводов. Хорошая сталь! Хейтели делали для финнов снаряды. – Юрий склонился к уху Михаила, закончил шепотом: – Костю убила тоже хейтелевская пуля. Чуешь, какие узлы, какой еще не решенный спор!
Лежавший на пороге веранды Добряк вскочил и стариковским махом охранителя крупновской семьи метнулся во двор по частоколу светотеней.
Вошел в белом кителе Савва. На минуту Михаил почти исчез в его широких объятиях. От рук и груди Саввы пахнуло железом и мазутом.
– Значит, по-всякому воевали? – заговорил Савва. – Ну, ну, расскажи. Послушаем. Нас это касается, – он налил рюмку коньяку, кивнул раздвоенным подбородком, выпил. – Говори, Михайло!
Но мысли Михаила уже лихорадочно работали над тем, что сказал ему Юрий: о злой роли Хейтелей, бывших хозяев здешнего завода, в судьбе Крупновых. Рождение в тюрьме, каторга отца, смерть Кости, боец с отрезанными ногами, гибель молодых парней у дотов – все вязалось в одну тяжелую железную цепь.
– Ей-богу, моя информация субъективная, – сказал Михаил.
– Объективное-то нам малость ведомо. Ты выкладывай просто, от души. Разберемся, – подзадорил Савва. – Старикашка полковник Агафон Иванович Холодов уже просветил нас насчет стратегического значения нашей победы. Восторгался боевыми успехами нашей подшефной Волжской дивизии.
Имя Холодова разбередило в душе Михаила боль, пережитые унижения перед Верой, сознание своего позора.
– Сначала воевали плохо, мешал излишний энтузиазм. Целыми батальонами ходили в атаку на доты. Много погибало… Может, это только на нашем участке – я не знаю, я рядовой. И по должности и по характеру рядовой.
– Разве у вас не было артиллерии? – возмутился Савва.
– Пушки были, а инициаторов атаковать еще больше было. Лежат в цепи, и вот, не дожидаясь приказа командира, какой-нибудь энтузиаст, вроде меня, вскакивает и орет: «Ура! За Родину! За мной!» Все встают и бегут. Нельзя же отставать, когда за Родину побежали! – с затаенной внутренней болью сказал Михаил.
– Где же командиры были? К чему такой произвол? – спросил отец строго.
– Считалось непатриотичным сдерживать горячих. А они дезорганизовали управление войсками. К тому же ни одна армия в мире не встречалась с такими мощными укреплениями среди лесов, скал, валунов, озер, в суровые морозы и метели. Недаром о Западном фронте на время все как бы забыли. Внимание приковал Карельский перешеек. Там испытывалось искусство немецких, английских, французских и американских инженеров, построивших линию Маннергейма. На первых порах не ладилось, а потом приехал Валдаев, и дело пошло.
– Валдаев – видный красный полководец, – сказал отец.
– О нем даже песни поют, – добавил Юрий.
– Начинай, я подтяну. Мне не привыкать петь с чужого голоса.
– Ого, да ты, Михайло, оказывается, не прежний теленок, – сказал Савва.
Непривычная взвинченность Михаила насторожила Любовь. Положив руку на плечо сына, она сказала:
– Ты очень впечатлительный.
– Да мне что, мама! Если хотите знать – нет худа без добра. Хорошо, что хейтели испытали нас огнем и железом в малой войне.
– Уберем со стола и займемся делом. Хочу поделиться с вами кое-какими мыслями о своей работе, – сказал Юрий.
Михаил встал, не глядя на родителей, хотел уйти, но отец удержал его за руку.
– От своих у нас секретов нет.
– Тем более от солдата, – подхватил Савва. – Да, кстати, почему ты беспартийный, Миша?
– Не дорос. Не вижу пользы от себя для партии. Малодушен. О таких говорят: видно ворону по полету, а добра молодца – по соплям.
Дядя, отец и Юрий придвинулись к столу, сблизив рыжие головы, Михаил сел подле матери, вязавшей шаль. Покуривая трубку, отец поглядывал на Михаила с улыбкой. Ничего интересного для себя Михаил не ждал от этих «деловых, партийных» разговоров. Всегда и всюду, казалось ему, говорили одно и то же: недостатки, промахи, исправить, поднять. И так без выпряжки, без передыха много лет. В конце концов все может надоесть, даже героическое. Ковыряясь ногтями в своих обмякших после бани мозолях на широкой короткой ладони, он исподлобья глядел на Юрия. Тот говорил медленно, очевидно сдерживая внутреннее волнение, ноздри раздувались, темнели голубые глаза. И постепенно открывалась Михаилу неведомая ему жизнь и работа родных людей…
Когда-то Юрий думал, что не сумеет сработаться с Тихоном Солнцевым в промышленном отделе горкома партии. Так оно и получилось. Солнцев грозил снять с него стружку, если плохо поведет дело. Уж что другое, а стружку снимать он умеет. Скольким поломал жизнь! Юрий не то что боялся, а как бы опасливо присматривался к Солнцеву. Добрый от природы, но огрубевший и ожесточившийся в жизни, Тихон лихорадочно изменчив в своих отношениях с людьми: то безжалостно суров, то напоминает порой предшественника Саввы на заводе: как стена резиновая, хоть головой бейся об нее – не прошибешь и не зашибешься.
«А что делал я, когда с Юрки стружку снимали? – подумал Михаил. – Кажется, спорил с критиком о том, почему одни ворчливо поучают, другие выслушивают их грубость. Ага… значит, брат хотел, чтобы с него требовали».
– Сначала Солнцев заявил: «Я тебя, парень, выпускаю на оперативный простор. Вторгайся в жизнь заводов, изучай, вноси предложения на бюро. Ты инженер, тебе на рычагах держать руки». Я поверил. Две недели не вылезал из цехов шарикоподшипникового. Вместе с парторгом и директором подготовили материалы на бюро горкома. Завод нуждался в срочной помощи. «Хорошо, изучу ваш документ», – сказал Тихон Тарасович. И до сих пор изучает. Стыдно после этого встречаться с рабочими «шарика». Нашему комбинату позарез нужны кирпичи, цемент. Что ж сделал Солнцев? Нажал на рычаг, и материалы потекли на строительную площадку для Театра музыкальной комедии. Тут-то мы и сшиблись с Тихоном… Сдался, но потянул стройматериалы для театра с других объектов. А эта новая, недостроенная парадная лестница к Волге! Сколько всадили в нее бетона, металла! Страсть как хочется Солнцеву, чтобы в городе – у него! – была самая красивая на Волге лестница. Вот, мол, какой в этом городе руководитель! Бьет на внешние эффекты, фасадом любит ослепить. Недаром он заводские районы до сих пор называет окраинами. Львиную долю средств расходует на благоустройство центра города. И нелегко расстается Тихон с тем, что ему по душе. Каждый день ездит на строительство промышленной выставки, все просит, чтобы арочки были повоздушнее. Втридорога встанет нам эта преждевременная затея. И поди ж ты, убедил вышестоящих товарищей, что выставка нужна именно сейчас! Один раз удалось сломить его, поехали на станкостроительный. Но дальше заводских ворот не двинулся: лужа помешала. Остановил машину среди лужи, пальцем поманил директора. Тот подошел прямо по луже. Минут двадцать читал ему Тихон нотацию. «Не приеду к тебе, пока дорогу не наладишь». Лужу ликвидировали, но Тихон забыл о заводе. А как рабочие ждали! Я в их глазах трепачом оказался. А сколько жалоб заказчиков на ваши заводы по месяцу лежит под сукном! И соседям не любит помогать, боится, как бы не обогнали наш город. Вот вам и оперативный простор! К черту, на холостых оборотах я работать не привык! Временами порывался уйти на завод, встать к мартену. Но это значило бы умыть руки, закрыть глаза, пойти на сделку с совестью. А посмотрели бы вы, как проходят заседания бюро! Трехчасовые речи «хозяина», длинные решения, похожие одно на другое, как близнецы. И что удивительно: старик минуты не сидит без дела. Приходит в горком чуть ли не раньше уборщиц, остается до глубокой ночи, а то в пионерских лагерях, у костра, держит речь с красным галстуком на шее; в пригородном плодово-ягодном совхозе дегустирует вина. Часами беседует там, а принять изобретателей, рационализаторов времени не находит.
Создалось ненормальное положение: инженеры, парторги, рабочие идут теперь, минуя секретаря, в промышленный отдел. Солнцев возмутился, обвинил работников отдела в подмене власти и все, до мелочей, прибрал к своим рукам. Без согласования с ним горсовет даже комнаты не может дать кому-нибудь. Нет недостатка в красивых словах о творческой инициативе, о человеке, на деле же пугает и мнет, и временами кажется, что сам уж не осознает этого. Он опасен тем, что, пережив себя и свое время, не уходит на покой, проникся подозрением к товарищам. А сейчас нужно решительно восстанавливать и укреплять доверие между людьми.
Савва заметил с усмешкой, что-де у многих из нас есть кое-что похожее на Тихона Солнцева, ибо мы – сыны времени сложного и великого.
– Поговорим потом и о тех, кто чувствует себя родственным Тихону Тарасовичу, – сказал Юрий. – На днях схватились с ним почти насмерть: не советуясь с нашим отделом, он стал назначать на стройки и заводы работников по своему усмотрению. Пригляди, Савва Степанович, за своим начальником строительства, этаким пожилым красавцем. Как бы не подвел тебя. Есть у меня такое подозрение, что на руку нечист.
– Я умею бить по рукам, – бросил Савва.
Не все понимал Михаил, что скрывается за словами «местничество», «однобокий генеральный план города», «дачные настроения» товарища Солнцева. Но одно чувствовал: устарел этот человек и, кажется, нужно ему помочь уйти на покой. Он видел, что между братом и Солнцевым идет упорная борьба и миром эта борьба кончиться не может. Борьба эта обострилась из-за каких-то кредитов распределения средств не по назначению.
Когда Юрий говорил об этом, отец как-то особенно пристально посмотрел на Савву. Дядя опустил ястребиные глаза. Юрий сказал, что обо всех обстоятельствах дела он уж написал в ЦК. Мать встревожилась: только бы, боже упаси, он не примешал сюда Юлю! Юрий коротко ответил: с ней все покончено. Она захлебывается счастьем с Мишкиным приятелем, Толькой Ивановым. Еще бы! Человек энциклопедического дарования, этот Иванов.
Как бывало в детстве, Юрий и Михаил легли спать в саду, в беседке, постелив тюфяки рядом. Долго разговаривали, перемешивая воспоминания о прошлом с тем, чем жили и о чем думали сейчас.
Очевидно, Юрий все-таки не вырвал из сердца Юлию Солнцеву, мучился и уже этим одним был близок и дорог Михаилу.
– Миша, тебе непременно надо побывать на литературном четверге. Там бывает Юля.
«Он хочет, чтобы я познакомился с Юлией. Пойду», – подумал Михаил, прислушиваясь к невнятному, тяжелому бормотанию вечно работающей Волги.
XII
Михаил был доволен тем, что сделал первый шаг к новой жизни – поступил контролером-мотористом на главный конвейер. Тут собирали гусеничные тракторы, а он вместе с другими мотористами испытывал работу моторов на стенде. Однажды, оглохнув от рычания моторов, он вернулся домой, сел в беседке и залюбовался Волгой.
После недавнего ураганного ливня установились тихие дни. Спокойствием своим Волга напоминала едва колышущееся бархатное полотно. Но вот, сверкая стеклами, прошел щеголеватый теплоход, побежали косые волны, и снова отливает золотом проутюженная текучая гладь, выпрямляются отражения деревьев и домов. Такой же вот покой овладевал и сердцем Михаила, хотя все еще не выветрился из ушей шум моторов.
Подошла Лена в белом фартуке, села на перила.
– Почему тебе никто не пишет? – опросила она, тепля улыбку в уголках рта. – Странно! Прожить столько лет и не иметь друзей… – Умолкла, заметив, как потемнело рябое лицо брата.
– Избаловали тебя, Лена! – Михаил сам удивился своему скрипучему голосу.
– Видно, судьба моя – слушать нотации. Эх, братка, и ты такой же моралист, как уважаемый Александр Денисович!
– Александра не тронь! Мы с тобой в подметки ему не годимся.
– Не слишком ли дорогой товар для обуви? Не сердись. У меня что-то есть для тебя. – Лена прижала ладони к груди. – Угадаешь – отдам.
– Письмо.
– Ну как это ты сразу угадываешь? Нехорошо! А знаешь, письмо от Веры Заплесковой.
«Аккуратная: пригрозилась еще письменно разжевать, почему я плохой, и исполнила угрозу. Но я увернусь от этого булыжника, брошенного вдогонку», – подумал Михаил.
– Читать не буду, – сказал он.
– О, братушка! Ты начинаешь мне нравиться. Мне было обидно за тебя. – Лена извлекла двумя пальцами зеленый конверт из-за пазухи, долго всматривалась в почерк. – Эта твоя Вера плохая, холодная. Так пишут только крохоборы: каждая буква выписана, вылизана… Может быть, все-таки прочитаем?
– Нет.
– Сжечь?
– Жги. – И Михаил чиркнул спичкой.
Лена несколько раз подносила письмо к пламени и тут же отдергивала.
– Не могу, Миша. Отдай мне письмо, а?
– Если хочешь научиться жестокости, бери!
Лена выхватила из его рук спички, присела на корточки. Письмо горело нехотя, листочки кудрявились, пепел вился над головой Лены. Михаил покуривал трубку, скосив глаза на бледное лицо сестры.
– Плохая она или очень хорошая и красивая, но отныне я ее враг на всю жизнь! А если ты смалодушничаешь, напишешь ей, я перестану уважать тебя. – Лена растоптала ногой осевшие на пол хлопья пепла и, не взглянув на брата, вышла из беседки.
У яблони остановилась, одной рукой держась за ствол, другую положив на темя. Михаил смотрел на ее острый детский локоть, и ему было стыдно от колкого разговора с ней, от глупой показной твердости при сжигании письма. Вдруг сестра повернулась к нему, и в этом порывистом движении почуялось ему что-то недоброе.
– Дикарь! Комик! – крикнула она и убежала, не оглянувшись.
Поднялась в светелку к Александру.
– Какие мы гадкие люди, Саша! Он-то зол, ну, а я, дура, что сделала, а? Ужасно подло. – Лена рассказала, как сожгла письмо.
– А письмо от кого, говоришь ты?
– От этой самой Веры…
– Вера? – спросил Александр, и Лене показалось, что губы его озябли, шевелились непослушно.
– Саша! Тебе-то что? А-а-а… Я хочу ее видеть, Саша. Я никому не позволю унижать моих братьев…
– Лена, ты преувеличиваешь. Иди готовь обед. А Веру… познакомишься с ней – полюбишь.
– Я поклялась ненавидеть ее, – ответила Лена, уходя из светелки.
К Михаилу подошел Федор с лопатой и гармошкой, напевая вполголоса:
И садились на песочек, на желтый песок…
– Михайло, тебя вызывает генерал.
– Какой еще генерал?
– Сам Александр Денисович. Я уже стоял перед ним навытяжку, получил наряд: копать дренажную канаву. Товарищ генерал считает, что у меня избыток животной силы, что я могу от безделья натворить глупостей. – Федор повесил гармонь на сучок дуба, начал рыть канаву.
Из сеней, ведя за руку маленького нарядного Коську, вышла Любовь Андриановна в праздничном коричневом платье; из-под полей соломенной шляпы улыбчиво светились глаза.
– Мама, чего бы перекусить? – спросил Михаил.
– Не знаю. Я, сынок, курортная дама с сегодняшнего утра. Саша объявил: «Мама, иди в очередной отпуск, а домашними делами займется Лена». Вот и идем с Константином Константиновичем гулять… Да, ты вчера передал мне деньги, возьми их, Саня велел.
– Меня потешает, как все вы побаиваетесь Саньку. Я поставлю его на место!
Михаил поднялся по внутренней винтовой лестнице. Перед раскрытыми дверями светелки постоял с минуту, проникаясь невольным уважением к этому опрятно и строго прибранному жилищу меньшого брата. Окно наполовину завешено полотняной шторой. За столом перед чертежом сидел в трусах, спиной к дверям, Александр. Не спеша убрал он готовальню, чертеж, подвинул Михаилу стул, а сам встал у книжной полки, скрестив руки на груди.
Михаил положил на стол деньги, но Александр силой засунул их в карман брата.
– Сейчас тебе шайбы нужны, – сказал он. Лицо его озарилось кротким и теплым светом спокойных глаз.
– Милый Саня, я уже старик, ты молод. Прошу тебя, купи себе костюм на эти деньги, а?
– Нарком обороны приготовил для меня наряд получше.
– И тебе хочется?
– Воевать все равно придется. Дядя Матвей намекал. Лучше уж со знанием дела, с толком, с расстановкой.
– А я не хочу, Саша. Не люблю военную жизнь, не люблю войну. Убьют – ладно, а вот изувечат… И будет тебе жизнь в тягость. Не могу прикидываться дураком и, насилуя себя, усматривать в шагистике высшую мудрость жизни. Один случай открыл мне глаза на многое. Понимаешь, стою в строю однажды, сержант уставился на меня, и в глазах у него ужас, потом презрение, будто видит он самое последнее, падшее существо. Я черт знает что подумал, а оказалось всего-навсего незастегнутой одна пуговица гимнастерки. В общем, добровольно я не солдат.
– Разные мы люди, братка, – спокойно сказал Александр. – О главном давай поговорим. Скоро Федя и я покинем дом. Хочу знать: в семье останешься или опять уедешь?
– Есть ли толк от моего пребывания в семье?
– Пока толку маловато. Поживешь – все наладится. Итак, ты останешься со стариками, с Леночкой, Женей и Костей. Сноха вышла замуж, сегодня уедет.
– Лучше бы мне идти, чем тебе, Саша.
– У каждого свой долг, и никто его не выполнит за меня или за тебя.
«Светло и ладно в душе его. А ведь я в его годы знал такое, что рано мне было знать!» – подумал Михаил.
За ужином Александр объявил родным, что через три недели его призывают в армию. Посидел минуту и ушел в светелку.
– Не повезло Сашке: не попал на флот, – сказам Федор.
Михаила раздражало детское хвастовство мичмана. С боевитыми нотками в голосе Федор ораторствовал, блестя белозубой улыбкой:
– Моряки – цвет вооруженных сил. На корабле рядовой матрос с образованием. Морской кок равен сухопутному полковнику. – Он любовно погладил золотые шевроны на рукаве. Лена не сводила с двоюродного брата восторженного взгляда и преднамеренно не замечала Михаила.
– Вчера я отрекомендовался представителю царицы полей, Светланиному супругу: мичман флота! Так он вскочил. А ведь лейтенант.
– Железная у моряков дисциплина: один за всех, все за одного! Рабочих много на флоте, – сказал Денис.
В каждой черте крепкого загорелого липа Федора трепетала молодая рьяная сила, не знающая сомнений.
– На корабле чистота! За всю службу только один случай был, – Федор посмотрел на женщин. – Извините, тетя Люба, за вульгарность: был случай – обнаружилась единственная вошь на всю бригаду торпедных катеров.
– Где же им там завестись, – с легкой иронией сказала Любовь Андриановна, – воздух чистый, воды много.
– Так об этом случае сообщили самому адмиралу как о чрезвычайном происшествии! Насекомое не убили, а посадили в баночку, как заморское чудо, и отправили на берег для лабораторного исследования…
Федор снял китель, засучил рукава полосатой тельняшки и старательно стал вписывать новую морскую песенку в альбом Лены. За верандой вполголоса переговаривалась Лена с подругами, боясь спугнуть вдохновение моряка.
Брат и сестра ушли. Михаилу захотелось метнуться куда-нибудь, чтобы вырваться из тисков железной тоски. Ничего интересного пока не было в новом образе жизни. И меньше всего было той свободы, которую искал. Чувствовал, что братья и родители не понимают его, а если и поймут со временем, то не разделят с ним его настроений. Ушел в беседку. Над поселком сомкнулся сумрак, душный, тяжелый. Наплывали тучи, за Волгой над темной степью глухо рычал гром.
Отец принес из погреба кувшин холодного пива, мать – на деревянной тарелке воблу. Зажгли свечу. Она потрескивала, пламя испуганно металось. Денис снял пиджак со своих костлявых плеч. Мать села на ступеньки.
– Хвораешь, сынок? Глаза у тебя скучные.
– Ты всегда был немного чудной, но скучным, придавленным не был. Парень в силе, а гулять не ходишь, все что-то думаешь. Даже Федя не мог тебя поджечь, а уж на что огневой, веселый. Недоволен жизнью? – спросил отец.
Жалко было Михаилу этих старых людей, любивших его, но он не знал, о чем и как говорить с ними. А за Волгой все так же угрюмо-раздражающе гром глушил степные просторы, поджигала сухая гроза темный полог неба.
– Мне скоро тридцать лет. А что я сделал? Два раза выстрелил в шюцкоров. Эх, да стоит ли говорить! Расскажи, отец, о себе. Твоя жизнь настоящая.
– Какой же интерес у тебя к моей жизни, если ты свою считаешь пустяком? Отмахиваешься от нее, как от комаров. Ну что ж, я доволен пройденным путем. С матерью мы жили дружно. Дети здоровые, молодец к молодцу. Как не радоваться? И нам, старикам, есть уважение от народа. – Денис усмехнулся в усы, а Михаил не понял: над собой или над ним смеется отец. – За сорок пять лет я сварил тысячи тонн стали. Вон Федя хвалит корабли. А мне приятно: и моя сила, мое умение в них заключены. Для уныния у меня нет причин, если говорить в целом о жизни. А настроения всякие бывали…
– Счастливый!
– Опять хитро подвел, Михайло. Я-то, скажем, в простоте душевной считаю, что недаром калачи ел, а ты поглядишь с высокой колокольни и скажешь: ну и свин, сделал на полтину и доволен. Так, что ли?
– В моей жизни, как в пустыне: ни кустика, ни травинки.
Михаил стоял рядом с высоким отцом. Лицо мягкое, глаза беспомощно косят. У отца сильный подбородок, тугие, железные скулы, орлиный взгляд.
– Вредно иметь столько свободного времени. Я всю жизнь, как маховое колесо, крутился и не мог долго разглядывать себя. Остановлюсь, когда вот это перестанет стукать. – Денис прижал ладонь к сердцу. – Вон она, Волга, вечно работает, не останавливается для лишних раздумий. Застойная вода, наоборот, все стоит и думает, дремлет, оттого она и плесневеет. Дрянь в ней всякая заводится.
– Запутался в чем-то, споткнулся где-то. Да вам, наверное, Саша рассказывал о моей греховодной жизни.
– Что ты? Какие же особенные грехи у тебя, Миша? Пьешь? – спросила мать.
– О всех не скажу… чтобы не гордились, мол, всего знаем. Но одну беду назову: женщина. – Слово «женщина» Михаил произнес с такой шипящей злобой, что отец и мать смущенно потупились.
– А кто же их не любит! – воскликнул Денис, подмигнув жене. – Без подруги хлеб горек, не ясно солнце. Половиной зовется недаром.
Темная краска долго не отливала с испятнанного оспой лица Михаила.
– Э-эх, да нечего обо мне толковать! – Михаил пропаще махнул рукой.
Денис поймал его руку и, заглядывая в глаза, участливо спросил:
– А может быть, лучше думать о жизни других, и тогда веселее будет?
Михаил нахмурился, закусив трубку.
– Куда я иду? Впрочем, я никуда не иду, я попал в какой-то круговорот: принимаю себя не за того, кто я есть на самом деле. Часто думаю о смерти. Юрий говорит, о смерти думают больные или дураки. Я здоров, дураком назвать себя не хочется. Это сделают друзья.
– Запутался, заврался! – жестко бросил отец.
Михаил потер лоб.
– Не то я хотел сказать. Общество не ошибается, как и сама матушка-природа. Так вот, я хочу всем сердцем познать и разделить радости и горечь, правду и заблуждения нашего времени. А между тем у меня ни черта не получается… Скверно себя чувствую, временами так больно, будто бегу куда-то по гвоздям. Вот и все.
– А по-моему, это только начало твоей дороги. Борись! Не словами, слова раздражают людей больше, чем дела. Возражают делом, – сказал отец, а мать добавила:
– Человек склоняется перед силой деяния.
Михаил рассказал о своих литературных неудачах, о том, как жестко критиковал его один умный друг: мод, смерть в твоих творениях очень безобразна, а должна быть красивой.
– Врет твой умный, – сказал отец. – Где это видел он красивую смерть? Девка, что ли, она, смерть-то? Дурак, право, дурак! Дай мне адрес этого хвалителя смерти. Придет она ко мне, а я ей скажу: «Ненавижу я тебя, глупая и злая ведьма, иди вот по этому адресу к своему полюбовнику – тебя он считает красивой». А ты, Миша, живи своим умом. Угождать другим – терять характер. И жизнь возненавидишь в таком разе.
– Жить своим умом не позволяет кое-что. Например, сам себе мешаю, мое казенное мышление мешает. Вроде могу, но не смею. И все оглядываешься то на Гитлера, то на самураев: а вдруг брякнешь такое, что повредит нашему человеку. Ему и без того нелегко строить, себя ломать, вытаскивать из грязи. Да ты, мамака, читала мои рассказы, ну разве не чувствуешь трусость мою, а?
– Знаешь, Миша, брось пока писать о таких, как Юрий, вообще о руководителях. Не знаешь ты их, далек от них. Добрым легко быть со стороны, а человек, облеченный властью, тяжелый для других. Власть не может гладить по шерстке. Редко кому нравится, чтобы им командовали, повелевали. К тому ж начальники, как характеры, самолюбивы, про них что ни скажи, все кажется им недостаточно умным. Думай о тех, кого знаешь, пиши хотя бы о себе, Миша.
– Вот и я ему говорю то же самое! – послышался голос Юрия, входившего в беседку.
– Мой жизненный опыт лежит за пределами искусства. Я не ударник, не профорг – значит, не герой.
– Ну-с, философствуйте, братцы, а мы с матерью на боковую, – сказал Денис и, улыбнувшись, добавил: – Лишние разговоры все равно что дизентерия.
– Без крику дети не растут, – возразила ему Любовь. – Поспорьте, ребята.
Родители ушли.
– К черту разговор! Без того знаю: слаб и глуп я. Послушен указующему персту и директивному басу умных. Как попугай твердил, что в наших условиях нет места бытовому треугольнику: я люблю ее, а она другого.
– А разве измены свершаются при помощи какой-то другой геометрической фигуры? Уж если «она» разлюбила меня, то, верно, полюбила «его», – сказал Юрий.
– Что ты, дитя! Нет сейчас ни измен, ни жуликов, ни дураков.
– Но ты этому не веришь, Миша.
– Велят – верю. Я же – Кузьма Гужеедов. Дрессированный осел… Я хочу забыться… Нет ли у тебя на примете этаких простых и веселых? Кроме смеха и песен, мне ничего от них не надо. Только, понимаешь, такие… чтобы не было у них фантазии.
– Но почему же непременно без фантазии? – с улыбкой спросил Юрий.
– Женщины с фантазией опасны: они создают в своем воображении твой неправдоподобный образ, потом сами страдают, тебя терзают за то, что не похож ты на их фантастического героя.
– Значит, нужны девушки прозрачных идеалов, простых характеров, а?
– Тертых калачей не нужно. Тем более нахальных.
– Не пойму тебя, – вздохнул Юрий с отчаянием всесильного, вдруг постигнув свою беспомощность.
– Тоска у меня. Вот и все.
– Тоски я не понимаю. Я люблю жизнь, девушек люблю, столкновение, борьбу. Вот моя мотнулась куда-то на проселки, вошла, так сказать, в психологическое пике, но я чую: совсем не уйти ей от меня. Пока живы, будет кружить в пределах видимости. И хоть иной раз убил бы ее, а все ж другую мне не надо. «Боже, убери ту, которую выдумал!» Но это – желание удержать. Да, Миша, очевидно, наше представление о счастье всегда оказывается выше, шире, объемнее, чем само счастье. У тебя, видно, этот разлад. Ты идеалист, Мишка. Ударил первый морозец – и цветы твои повяли. Вот и психологическое недомогание, вот и чудишь. Ну, что уставился на меня?
– Думаю о неточности некоторых поговорок. Говорят: глаза – зеркало души. Сейчас у тебя глаза как дурные фонари на порядочном доме.
– Неудачники, теряя любимых, обретают способность острить. Правда, не всегда удачно. Чаще из них получаются закругленные дурачки.
– А я сейчас ничего так не хочу, как, глупея, закруглиться.
Юрий уверенно обнадежил брата:
– При твоих способностях это сделать нетрудно. Эх, Миша, ни черта ты меня не знаешь. Вообще ты никого не знаешь, живешь в тумане. Вчера ты говорил о своей Вере выдумку, будто она бог знает как романтична. Ерунда! Женщины все реалистки. Романтизм у них внешний, как завитые кудри. Инстинкт материнства – серьезное противоядие против золотухи мысли.
– Я идеалист, ты прав. И хочу покончить с этим раз и навсегда. Сердце горит. Остудить надо. Да не так, как сталь в томильных колодцах, а сразу в холодную воду – и шабаш!
– А я против психологических экспериментов, против убийства робости и чистоты, за которые я люблю тебя. Мы очень разные люди, Миша, очень. И может быть, поэтому тянет меня к тебе. Не забудь сходить на собрание литераторов. У Солнцева.
…Михаил часто просыпался, всякий раз видел над собой грозное темное небо. В душе была все та же отрешенная настроенность. На рассвете услышал чей-то смех. Непонятны и странны были ему этот смех и это черное небо.
– Лена, гость-то наш вот где спит, – сказал Федор, – давай разбудим, а?
– Ну его, непонятный он какой-то!
– Верно, малохольный.
Когда заглохли их осторожные шаги, Михаил подумал: «Сестра – пустая девчонка, гуляет по садам, хвост набок. А я, дурак, разделил участь всех неудачников».
Мысль, как слепой в потемках, наткнулась на события последних дней, и он подумал: «Война, видимо, не за горами. Ну и пусть, она бы разом решила: или погибну, или в люди выйду. А жить так, без славы, без чести, я не могу».
XIII
Михаил не ошибался, говоря как-то Александру, что он и родители далекие, если не чужие, по духу люди. И все-таки казалось, что он несколько преувеличивал эту отчужденность, пока однажды не убедился: одно и то же явление расценивают непримиримо по-разному. Это открытие было для него несчастьем. Как-то после утренней смены Михаил почти насильно затащил отца в редакцию заводской газеты.