«Неужели он такой недалекий? Зачем он сказал все это?» – с досадой подумала Вера. Он раздражал ее. Раздражали кирзовые сапоги, раздражала коренастая, круглая фигура, темное и рябое лицо, косящие грустные глаза. Но больше всего злило то, что он ждал ее слов, как будто и без слов нельзя было понять, что она к нему чувствует.
– Послушайте, Михаил Денисович, я не буду притворяться, будто не верю вам. К чему эти уловки? Я… как это сказать правду… Не могу ответить вам тем же.
– Не любите, и дело с концом! – вдруг вполне рассудительно сказал Михаил.
– Не люблю – это резко, неточно…
– Значит, у вас нет неприязни ко мне? – В голосе его послышалась скрытая надежда, смешная своей нелепостью.
Угнетенная его упорным и тупым непониманием правды, Вера сказала:
– Я люблю другого. Понимаете вы это?
Ей необходимо было окончательно разделаться со всем, что как-то связывало ее с Крупновым. Все-таки одной ей он читал свои рассказы, говорил, что за каждой строкой стоит она. Наконец, любопытно знать, за что же любит он ее.
– Вы большой выдумщик, вы опасный человек, – начала Вера, но Михаил прервал ее:
– Хватит, девушка, без каляку все ясно. Дискуссия по этому вопросу ничего нового не внесет ни в мою, ни в вашу жизнь.
Михаил достал из кармана смятый окурок, закурил. Роль передового человека не удалась, и теперь отпала необходимость томить себя. Наглотавшись дыму, сказал неприятным четким голосом, глядя на нее враждебно:
– Вы правы, я выдумал все: вас, себя.
Вера не понимала, когда он был более искренним, в то ли время, когда терялся, или сейчас.
Теперь, когда она знала, что он навсегда уезжает из Москвы, Вера почувствовала себя с ним свободнее, захотелось сказать ему, что она ошиблась, отвергая его дружбу. Но он, паясничая, поклонился и ушел. Вера удивилась: откуда взялась у него решительность, почему он так легко идет в своих огромных сапогах, бойко размахивая руками, будто возвращаясь с какого-то судилища, где окончательно оправдали его? Она вернулась домой подавленной.
На рассвете прошумел дождь, прибил пыль и копоть. Петухи пригородного совхоза голосисто подтягивали гудкам паровозов с Окружной дороги. Освеженный грозой воздух прозрачно обтекал четкие линии домов. На песчаной площадке пестро одетые говорливые детишки ковыряли палочками и лопаточками вчерашние следы взрослых, строили из мокрого песка свои города.
Вера украдкой наблюдала из окна за Михаилом. Он выносил к подъезду ящики с книгами. В плаще внакидку, с трубкой в зубах, он казался сейчас ловким, даже веселым. Легко перекидал огромные ящики в машину, играючи и совсем по-мальчишески толкнул в кабину шофера. Был парень как парень, а не мямля.
Он обманул ее надежды: не взглянул на ее окно. Крепко обняв на прощание седого коменданта, сел в кабину к шоферу, и машина, сердито чихнув, выкатила на мостовую.
«Зачем он признавался… зачем вчера?» – подумала Вера, и смутное сожаление мелькнуло в душе ее. Она попыталась забыть об этом, но, возникнув однажды, тревожная мысль продолжала расти, тащить за собой обидно-невеселые мысли, как одно звено цепи тянет другое.
«Жалко его? – допрашивала себя Вера. – Он найдет свое счастье, найдет человека по себе», – решила Вера, следуя странной всеобщей привычке людей играть даже на похоронах.
Михаил Крупнов уезжал с сознанием полной неудачи. Он понял: обманывал братьев, родителей, самого себя, говоря, что ему хочется домой, на Волгу. Дома ждет его, конечно, иная жизнь. Но на черта нужна ему та, иная жизнь! Только теперь он смог признаться себе в неожиданно многом: боялся семьи с ее твердым режимом; на фронт пошел не потому, что ненавидел финнов, которых он вообще не знал, – просто захотелось испытать себя войной.
Заняв верхнюю полку, разместив ящики, он вышел на платформу.
Прибежал приятель, которому Михаил подарил комнату. Пришлось подойти к буфету на платформе. Вытирая пористое, потное лицо, приятель возбужденно говорил:
– Англичане пожинают плоды своей слепой политики: вчера немцы начали наступление на линию Мажино. Франция трещит по всем швам.
– Ну, и что же? – безучастно спросил Михаил.
– Англии нужен современный Кромвель.
– Может быть, ты заменишь его? – порекомендовал Михаил, оглядывая тонкую потешную фигуру приятеля в украинской расшитой рубахе.
– Зашел бы Кромвель этаким дьяволом в развратный парламент, сказал бы: «Сэры и пэры, довольно трепаться. Даю вам пять минут, чтобы вы надели шляпы и ушли восвояси, в противном случае мои солдаты сделают так, что шляпы ваши не на что будет надевать».
– Какое мне дело до глупости сэров и пэров! Я сам непроходимо глуп, – сказал Михаил.
– У тебя это не наследственное, пройдет. Да, послушай-ка, в иностранном журнале интересная карикатура: Гитлер бьет кнутом британского льва, а сам оглядывается на Восток, на огромного русского медведя.
– Черт с ним, пусть оглядывается! Какое мне дело до министров, генералов, гениальные они или посредственные, – махнул рукой Михаил, направляясь к поезду.
Михаил стоял у окна вагона, смотрел на мелькающие трубы заводов, на стальные провисающие жилы электропроводов.
VII
Валентин Холодов жил по строгому расписанию, не отклоняясь от него без крайней нужды, и, может быть, поэтому отлично окончил военную академию и теперь успешно справлялся с многочисленными обязанностями адъютанта командующего армией. Он владел своими настроениями и тонко чувствовал настроение других. По отрывочным фразам генерала Чоборцова он улавливал его мысли и потом умело, со свойственным ему тактом излагал их на бумаге именно в то время и так быстро, когда и как это было нужно командарму.
Исправная служба, хорошее здоровье, завидная работоспособность позволяли Валентину Холодову уверенно смотреть в свое будущее, относительно которого он питал далеко идущие надежды. Он считал, что, если у человека трезвая голова, честное, отважное сердце, если он не лентяй, его ждут подвиги и слава. Совесть его была так же чиста, как и его янтарные азиатские глаза, независимо смотрящие на мир. Он не увлекался до потери рассудка и тем более ни одной женщине не обещал жениться: целеустремленность, более высокая, чем сердечные привязанности, вела его по раз и навсегда избранному пути служения любимой армии, которой история предначертала великую судьбу. Но однажды, приехав к отцу в отпуск, Валентин познакомился с подругой своей сестры, Верой Заплесковой, и стал переписываться с ней. И так прошло несколько месяцев, пока снова не увиделся с Верой и не влюбился в нее. Сначала это обрадовало его, а потом, когда он подумал хорошенько, опечалило. Ему казалось, что несвоевременная женитьба даже на такой умной и прекрасной девушке, как Вера, помешает осуществлению больших целей и замыслов. Он так прямо и сказал ей, как вообще любил говорить, прямо и убежденно.
– Очень хорошо, – энергично подхватила Вера. – Вы думаете о жизни так же, как и я. Выйти замуж умеют все, даже глупые, а вот сделать что-нибудь значительное…
Разъехались друзьями: он – на Запад, она – в Москву, в институт. По-прежнему переписывались, и каждый из них был для другого путеводной звездой: нравственная чистота невысказанной любви вела их в жизни. И это было очень хорошо! Но в последних письмах девушки Холодов почувствовал нотки тоски, томления, неясных надежд и пробивавшихся помимо воли ее глухих намеков на то, что им лучше бы не разлучаться, не страдать. Все это было только в зародыше, в намеках, но Валентин насторожился, потому что и в самом-то себе он нашел те же чувства и желания. Свобода – это господство над собой; цели достигает лишь тот, кто беспощадно ограничивает себя во имя этой цели. «Нельзя от коровы получать одновременно и сливки и бифштекс». И Валентин ревниво и строго припомнил и рассмотрел поведение свое за все время знакомства с Верой, чтобы лишний раз убедиться в том, что вел себя честно, ни одним словом не обнадеживал девушку.
Когда же после разлуки он увидел Веру, то почувствовал, как она нежна и доверчива к нему. Он сознавал тяжелую и приятную ответственность за судьбу Веры и удивлялся отсутствию в самом себе сдерживающих сил. Голос рассудка, руководивший поступками его на протяжении всей сознательной жизни, теперь замолк. Но Валентин определенно знал: если он отдастся своим чувствам – не выполнит особого задания, а это значит, что подведет доверяющего ему генерала и погубит свою репутацию. И все-таки он не в силах был сопротивляться сближению с Верой.
В это время командарм как раз писал очень важное донесение в Генеральный штаб о тактике немецких войск на Западном фронте, и Валентин помогал ему. Не надеясь больше на себя, он стал цепляться за внешние препятствия, решил посоветоваться с генералом.
Чоборцов был привязан к нему, как к родному сыну. В первую мировую войну прапорщик Чоборцов служил под началом отца Валентина – Агафона Холодова, боготворил его, тайно вздыхал по его жене, сестре милосердия из госпиталя, молодой литовской татарке Айше. В начале 1915 года у Холодовых родился мальчик. А спустя три месяца Айшу убило осколком снаряда. Агафон отвез маленького Валентина на Волгу, к сестрам своим. Чоборцов и Холодов вместе прошли гражданскую войну. Агафону после тяжелого ранения ампутировали ногу, и он вышел в отставку. Он выхлопотал разрешение определить Валентина на военную службу в свою родную Волжскую дивизию, командиром которой был в то время Чоборцов.
– Не вздумайте баловать мальчишку, – наказывал Агафон своему товарищу. – Я хочу, чтобы получился из него мужественный защитник Отечества, а не бабий угодник и гуляка.
Чоборцов приятно удивлялся аккуратности, подтянутости своего адъютанта. В письме, к Агафону Холодову он писал: «Уверен, что из нашего орла получится со временем весьма незаурядный командир. У него военный склад мысли, характер воина».
Чоборцов не боялся, что обласканный им адъютант забудет служебную дистанцию, положенную уставом: Валентин хорошо понимал не только оговоренную в уставах, но и невысказанную, само собой разумеющуюся грань между дозволенным и недозволенным. Он также считал нерушимо святым: подчиненный не имеет права позволить себе то, что позволяет начальник, умудренный годами боевой службы.
Холодов отчетливо знал прямой, бесхитростный характер своего великодушного и отважного генерала, не выносившего кабинетной жизни. Генерал томился в московской квартире. Холодов старался делать все от него зависящее, чтобы как можно меньше приходилось Чоборцову сталкиваться с бумажными долами. Генерал терпел бумаги по необходимости, относился к ним как к злу, такому же неизбежному, к сожалению, как и нудный дождь, от которого ныли простуженные ноги генерала.
– Ты образованный, знаешь чужеземные языки, вот и отписывай, друг, – хитро прищуриваясь, говорил Чоборцов своему адъютанту. – А я уж как-нибудь постараюсь вот этим языком разговаривать с иностранными генералами, – потрясая своим красным кулаком, многозначительно добавлял генерал густым голосом, с нижегородским мужицким выговором.
Несколько ночей просидел Холодов над личной запиской командующего, стремясь заранее предугадать вопросы и возражения штабного начальника, с которым он встречался во время освободительного похода на Западную Украину и в Белоруссию. Когда работа была закончена, Холодов принес ее Чоборцову. Тот перелистал, взвесил на руке и велел доставить «меморандум» генерал-лейтенанту Валдаеву.
– Убьем мы свояка этой библией! – весело засмеялся Чоборцов, покачивая крупной, с седым бобриком головой. – Однако не след нам отставать от иноземных военных сочинителей. Танака сварганил меморандум, Шлиффея и прочие тоже неплохо доктрины выдумывали.
Через два дня Чоборцов был принят заместителем начальника Генерального штаба генералом Валдаевым. Перед тем как подняться на второй этаж, в его кабинет, Чоборцов осмотрел перед зеркалом свой отутюженный мундир. Он знал, как строг был к форме его свояк, служивший когда-то под его началом.
Чоборцов стеснялся не столько Валдаева, относившегося к нему с умеренной доброжелательностью, сколько своего недружелюбного к нему чувства, которое он, человек непосредственный, плохо умел скрывать.
Валдаев был на недавних учениях армии и остался недоволен многим. Все его замечания о взаимодействии различных родов войск не вызывали особого возражения со стороны командующего. Валдаев не повышал голоса, не бил хлесткими словами, не обнажал масштабов своей власти. Он с грустью заметил, что в дивизиях и полках больше занимаются культурно-просветительной работой, чем воинским воспитанием.
Чоборцова больше всего злили не сами замечания, которые он считал справедливыми, а обозлил тон Валдаева – тихий, спокойно-грустный. Невоенный тон! Профессорский тон! Но удивительно, что Чоборцов и даже лихой кавалерийский генерал Клюев боялись этого «невоенного» тона.
Сейчас Чоборцов вспомнил также, как Валдаев усмехался, поглядывая на его полную фигуру. Действительно, из всех генералов его лет Чоборцов был самым плотным, внушительным, тяжелым. Красное лицо, толстая шея…
В приемной, под большим портретом нового наркома маршала Тимошенко, сидело несколько полковников. Все встали, увидев Чоборцова. Молодой майор вытянулся и четким голосом сказал, что товарищ генерал-лейтенант может войти к товарищу генерал-лейтенанту; хотел он или нет, а получилось подчеркнуто: хотя звание генералов равное, но должности они занимают далеко не одинаковые.
Чоборцов открыл двойные двери, вошел в кабинет. Валдаев встал, быстрым и в то же время спокойным взглядом окинул генерала и подал ему руку, большую, костлявую, белую.
– Садитесь. – Валдаев указал на жесткий стул. – Рапорт ваш читал. Вы предлагаете, генерал, создать дополнительную систему дотов в вашем секторе?
Чоборцов понял значение косого взгляда, брошенного на стену, подошел к карте и с жаром стал доказывать необходимость возведения сплошной линии обороны на своем секторе. Если это удастся сделать, то одно только направление останется открытым: Латвия, Литва и Эстония.
По едва уловимому дрожанию бровей Валдаева, по легкой топи на его лице генерал догадывался: Валдаев не понимает, не разделяет его взглядов. И это разжигало азарт. Он стремительно перешел в наступление:
– Падение линии Мажино еще ничего не говорит! Гитлер воспользовался политическим фактором и с марша опрокинул французов. Французские солдаты сидели в Мажино, украшали свое жилье картинками смазливых молодых женщин и мечтали поскорее вернуться домой. – Чоборцов помолчал дольше, чем нужно, и Валдаев воспользовался этим.
– В самой линии Мажино не было большой ошибки, ошибка допущена вне линии – отсутствие мощных подвижных сил. Мажино – щит, подвижные силы – меч. Правители Франции разрабатывали антисоветские планы, а Гитлер накрыл их, как рябчиков. И вот последняя новость: маршал Петэн запросил у Гитлера мира. Штурм Парижа Гитлер уступил Риббентропу и секретной службе адмирала Канариса. Муссолини заявил: «В войну меня могут втянуть только за волосы». А на другой день посол лысого дуче во Франции объявил войну… Продолжайте, Данила Матвеевич.
– Пользуясь обстановкой, насколько я понимаю благоприятной, мы создадим свою линию Мажино, советскую! Если фашисты, отчаявшись разгромить Англию, повернут свои пушки на Восток, они захлебнутся у нашей линии. И тогда… – Чоборцов осекся, услыхав характерное покашливание над своей головой. Слишком очевидно выступало на белом лице Валдаева безразличие к тому, что говорил Чоборцов.
– Я могу прекратить, – обиженно сказал Чоборцов.
– Если все в том же духе, то можно и закончить на этом.
– Нет, тогда уже позвольте мне досказать, Степан Петрович! – запальчиво отрезал генерал. – Без этой системы узлов нам невозможно держать оборону.
– Оборону? – изумился Валдаев, и его глаза в белых, с темными ресницами веках насмешливо посмотрели на генерала. – Почему же оборону, Данила Матвеевич?
– А хотя бы потому, что мы никогда не начнем первыми. Это младенцу известно.
– Но если они начнут, то мы будем самой наступающей армией в мире. Впрочем, это уже иное дело. Ваш рапорт не отражает истинных задач западных округов. Сейчас и оборона и наступление строятся на мощных бронетанковых соединениях, на мощной артиллерии и авиации. Между нами говоря, мы как-то преувеличили опыт боев на Карельском перешейке и в Испании. Распылили танки, авиацию, артиллерию, расформировали их соединения. Маневренность – душа войны. Прежде маневренность сковывалась отсутствием техники, сейчас армия посажена на автомобили, мотоциклы, танки, самолеты. Какая же тут позиционная война, Данила Матвеевич, в век мотора? И пожалуйста, не ссылайтесь на Францию. Хороших людей там не слушали, тон задавали политиканы, ослепленные ненавистью к нам. В Мюнхене Франция сама себе подписала смертный приговор, а сейчас привела его в исполнение.
– Но ведь есть еще Англия.
– Англичане – мастера развязывать войну, а воюют они по-торгашески: не удалось откупиться Польшей, попытаются сделать это за счет Франции. Английская доктрина известна: проигрывать все сражения, за исключением последнего.
– Тем более нам нужно укрепляться.
– Только не по-вашему. Вы правы частично: надо создавать инженерные укрепления, но нельзя все средства всаживать в укрепрайоны… Да, когда-то мы первыми в мире создали стальные кулаки. Теперь взяли да и разжали их, теперь нет кулаков, есть растопыренные пальцы. Ударь на нас сейчас немцы танковыми армиями, пожалуй, перехватит нам дух. А мы заладили одно и то же – укрепрайоны! Давайте вместе долбить в одну и ту же точку: создавать побыстрее мощные бронетанковые, авиационные и артиллерийские соединения!
– Прошу доложить мой рапорт наркому, а может быть, и товарищу Сталину.
– Данила Матвеевич, дорогой, не советую. – Валдаев положил руку на толстое плечо генерала. Он видел, что генерал не согласен с ним. Не повышая голоса, он с расстановкой сказал: – Невнимательно изучаем военную доктрину Фрунзе. Линейная оборона устарела перед лицом атаки танков, мехчастей и авиации.
Подошел к противоположной стене, отдернул портьеры, открыл дверь в небольшой спортивный зал. Там были трапеции, турник, шведская стенка и гири-разновески.
– Зайдем перед обедом, Данила Матвеевич, попотеем.
«Вот оно, начинается его ребячество», – подумал Чоборцов. Вспомнил рассказы о Валдаеве: заставляет генералов подтягиваться на турнике, лазить по шведской стенке, приседать, ходить гусиным шагом, гири поднимать…
Валдаев разделся до трусиков, взглянул на брусья и, выбрасывая вверх руки, подпрыгнул. Чоборцов косился на мускулистые волосатые руки его, покачивая головой. Длинное гибкое тело Валдаева легко взлетело выше брусьев, замерло в стойке.
– А вы что же? – спросил Валдаев, повиснув вниз головой.
Генерал похлопал себя по животу.
– Уволь, Степан Петрович. Устарел. Да и снаряды не выдержат такую тушу.
Валдаев спрыгнул на пол, нырнул в золотой поток солнечных лучей, лившихся в окно.
– Животы нарастили, купчихи замоскворецкие, – проворчал он. Чтобы подавить раздражение, схватил двухпудовую гирю, чуть приседая, стал креститься ею, держа сначала в левой руке, потом в правой. Окончив зарядку, он несколько минут глубоко дышал, закрыв глаза. Ноздри бледного, словно выточенного носа жадно хватали воздух, равномерно вздымалась широкая грудь со шрамом ниже правого соска.
– Неприятно, Данила Матвеевич, находиться в плену собственного тела. Жир – это глупость тела, а хитрость – глупость ума. От душа, надеюсь, не откажетесь? – улыбнулся Валдаев.
Раздеваясь, Чоборцов застыдился своего тела, мрачно, с рычанием вздохнул.
Уже одевшись, зачесав волосы назад, отчего так и выделился просторный купол белого лба, Валдаев сказал:
– Уговоримся: больше чтобы я не видел дикого сала на тебе, Данила Матвеевич. Приказываю: зарядка, воздержание в пище. Если не похудеешь к следующей нашей встрече, запру в спортзале и заставлю сбрасывать по три килограмма в сутки.
«А ведь он сделает», – подумал Чоборцов.
– Похудею, товарищ начальник.
В кабинете уже был накрыт стол на два человека. Чоборцов удивился: когда начальник распорядился об обеде? И главное, так учесть его вкусы: подана холодная московская водка в запотевшей стопке. Для хозяина стояла кружка с пивом.
За обедом Валдаев расспрашивал Чоборцова о знакомых генералах, полковниках, о передвижениях немецких войск, об отношении населения Западной Украины к Красной Армии, о том, что читает генерал, полюбил ли он, кавалерист, танковые войска. Потом, закурив легкую папиросу, спросил как бы мимоходом:
– Как вы находите книжку Гудериана «Внимание, танки!».
Чоборцов читал эту книгу, но не определил еще своего отношения к ней.
– Книга ничего, немецкая, – сказал он.
– Ну, а как ты изучаешь гитлеровских генералов, Данила Матвеевич? – Валдаев достал из ящика стола фотокарточку, подал Чоборцову. – Это Вильгельм Хейтель. Высокий молчаливый человек. Артиллерист, математик. Педантичен. Ученик Секта, очень высоко ставит организацию и дисциплину в армии. – Валдаев заглянул в глаза генералу и, вставая, сказал: – У каждого есть что-нибудь достойное изучения… И линия Мажино в руках иного командования сыграла бы свою роль. Это неплохо показали финны… Много мы потеряли…
На улицу генералы вышли вместе. У подъезда стоял майор Холодов. Он выпрямился, выразительно приветствовал генералов, не утрачивая чувства собственного достоинства, и, ничуть не смущаясь, смотрел прямо в глаза Валдаеву.
Валдаев скользнул взглядом по его фигуре, потом снова, прищурившись, внимательно посмотрел на его юное, с энергично выпятившимся вперед подбородком лицо, улыбнулся. Он узнал в молодом майоре своего приятного собеседника во время инспекции войск, подал ему руку в перчатке.
Холодов потом не раз вспоминал, как, не торопясь, пожал руку знаменитому военному начальнику, и радостное чувство переполняло его.
«Какой он замечательный человек! Узнал же меня! – думал Валентин Холодов. – Люблю его. Я не имею права распыляться. Меня ждет что-то большое. И страну ждут большие события».
«В перчатках ходит Валдаев. Форсит! – Чоборцов вспомнил, как у Халхин-Гола Степан Петрович прямо стоял под японскими шрапнелями, неторопливо смазывая вазелином обветренные губы. – Форсит!»
VIII
В пестрый клубок заматывалась жизнь Валентина Холодова, и это держало его в состоянии повышенного раздражения. Вопреки своему зароку не видеться с Верой, он почти каждый день встречался с нею. Всегда и во всем аккуратный, он оставался верным себе даже в нарушении аккуратности: как бы ни был занят, в семь часов вечера приходил в читальный зал, раздвигал портьеры и молча упорно смотрел на Веру. Она сидела за первым столом, склонив голову с туго зачесанными назад каштановыми волосами. Ему доставляло удовольствие, испытывая силу своего взгляда, пристально смотреть на ее невысокий красивый лоб, прямо в ту точку, откуда начинался разлет угольно-черных, невеселых широких бровей. Она поднимала голову, и золотистые глаза ярко вспыхивали.
Оба были очень заняты: она сдавала государственные экзамены, он на курсах старшего комсостава изучал опыт финской кампании. Он приглашал ее обедать, но она шарахалась от ресторана, как от подозрительного заведения. Эта провинциальная диковатая чистоплотность уронила Веру в глазах много повидавшего майора. Пришлось ходить с нею в студенческую столовую, есть ячневую кашу с постным маслом.
Однажды Вера рассказала ему под вымышленными именами историю своих отношений с Михаилом Крупновым, похвально отозвавшись о себе самой, как о волевой девушке. К огорчению ее, Холодов посмеялся над волевой девицей и дружески пожурил мягкого парня за излишнее самоунижение.
– Я уважаю волевых мужчин. Но воля в женщине – нечто инородное, чуждое ей, – сказал он подчеркнуто. – В женщине мне нравится мягкость, слабость, то есть женственность.
Определенно и ясно высказывал он свои мнения, о чем бы ни спрашивала его Вера. Должно быть, красива и проста душа этого человека, покоряющего своей прямотой. Из таких и получаются герои вроде Чкалова. Их ничем не удивишь. О Париже, в котором был он с одним генералом, говорил буднично, будто речь шла о районном центре Подосинники. Остроумно высмеивал «дикую архитектуру» домов-коробок на Пироговской улице. Снисходительно отзывался об игре знаменитой киноартистки.
После встреч с Холодовым скучной казалась Вере комната в общежитии с длинным классным столом, кисейными занавесками на окнах, озабоченными подругами в простеньких платьях. Как на чужие, смотрела она на свои большие руки, которые столько перестирали белья, перештопали носков за время сиротской жизни. Она и конспекты писала с таким же усердием и нажимом, как в свое время гладила костюмы для чужих людей. Никогда не смывались чернила с указательного пальца правой руки.
В отношениях Веры и Холодова наступил тот особенный момент, за которым должны следовать или женитьба, или резкое охлаждение. И они оба чувствовали это. Никогда еще не было в сердце ее столько нежности к нему, такого веселого желания любить и такой уверенности в своем счастье, как в эту трудную пору их отношений…
На выпускной вечер в институт Вера не пошла. Подруги и товарищи упрекнули ее в глупости и измене.
Но она, счастливая одним лишь ожиданием счастья, обнимала и целовала их. Оставшись одна, Вера вымыла пол, попрятала книги и конспекты в тумбочки, надела белое платье. Из скудной стипендии она сэкономила рубли, чтобы купить дорогие, любимые Валентином папиросы «Герцеговина флор» и бутылку вина.
В этот вечер получила письмо от своей подруги Марфы Холодовой.
«Мы с тобой разные люди: ты сильная и разумная, я слабая и глупая, ты не веришь в предчувствия, а я верю. А вдруг война начнется вот сейчас же? Что будет с моим братом, с тобой? Валентин – кадровик, первым пойдет на фронт. Ты не отстанешь от него, потому что любишь его. И он любит тебя. Я завидую тебе, Верка! Я прошу от жизни немного: мужа и детей. А жизнь не дает, как будто не знает, что мне уже двадцать три года. Если сейчас ничего не получается, то что же будет в войну? Что за наваждение напало на меня? Если я наделаю глупостей, не удивляйся».
Ровно минута в минуту, в девять часов, Валентин легким, размеренным шагом зашел в комнату. Был он в белой гимнастерке, сдержанно оживленный, от него пахло духами. Таким она больше всего и любила его.
– Поедем ко мне, у меня лучше, – сказал Валентин.
– Я соглсна, – ответила Вера, на мгновение прижавшись головой к его груди.
Молча ехали до гостиницы. Вера боялась, что у него будут приятели со своими барышнями, будут песни, вино, неестественное возбуждение пьяных, мутные глаза которых всегда вызывали у нее головокружение и грустное сознание бестолковости жизни.
Однако ни пьяных, ни трезвых в номере не оказалось. Официант до их прихода накрыл столик с витом и закусками. Валентин скрылся за дверью и скоро вышел к столу в гражданском костюме, с зачесанными назад волосами, красивый, празднично возбужденный.
– Мы могли бы поехать на ужин к моему генералу. Как ты думаешь, Вера?
– Вдвоем нам лучше, Валя.
– Ты домоседка, – сказал он неопределенным тоном.
Чтобы понравиться ему, она ответила:
– О да!
Валентин сидел напротив, подперев рукой подбородок, восхищенными глазами смотрел в ее лицо.
– Любуюсь твоей красотой, Вера.
За этими словами скрывалось что-то такое, что не понравилось Вере, но она постаралась забыть об этом: ей радостно было видеть близко от себя красивое лицо, ясные янтарные глаза. Валентин налил вино в высокие рюмки, похожие на алые цветы, и они выпили.
– Ты не женщина, ты выше. Ты не для жизни, а для любования…
– Перестань говорить глупости! Мне очень хорошо и легко с тобой, – сказала Вера именно потому, что легкости-то она как раз и не испытывала. – Налей вина.
– Вера! Какая ты…
Глаза ее темнели, зрачки расширялись. Прикусив нижнюю полную губу, она улыбалась просяще и немного жалко.
– Я люблю тебя… – виновато сказала Вера. Вышла из-за стола, зажмурилась и, качнувшись, неловко и порывисто обняла Холодова.
Обнимая ее тонкий стан, он не забыл свободной рукой поставить опрокинувшуюся рюмку, потом усадил Веру на ее место за столом, поправил двумя пальцами ее брови, запахнул пиджак на своей груди.
Вера засиделась допоздна, а потом ей стало дурно, и она осталась ночевать. Сняла туфли, легла на диван, вытянув ноги в простеньких чулках, закинув руки за голову.
Целомудренно держал себя Холодов в эти предутренние часы. Сидел он на стуле около дивана, спокойно покуривал, пускал дым кольцами, шутил над ее слабостью: от такой дозы даже кролики не пьянеют. Как видно, у майора было железное здоровье: не задремал до утра, даже тень усталости не легла на его твердое свежее лицо.
И Вера, протрезвев и отдохнув, преклонилась перед его мужской выдержанностью, целомудрием и силой. «Он бережет меня, потому что любит».
Но с этого дня жить стало томительнее и тягостнее. Холодов не говорил о любви, казалось, он не знал, что через несколько дней она получит путевку на работу и они расстанутся, если загс не скрепит их семейными узами. В это время в Москве начались переговоры с Прибалтийскими государствами – Латвией, Литвой, Эстонией, и майор в срочном порядке выехал на запад, в свою армию. Вера и Холодов условились встретиться в своем родном городе на Волге.
IX
По какому-то таинственному веянию, по разговорам и настроению в народе Крупновы чувствовали, как и все люди, что надвигается грозное время и им представляется едва ли не последний случай собраться всем вместе. Не воспользоваться этим случаем было бы непростительной ошибкой. Об этом никто не говорил, но чувствовали это все, и Крупновы, от мала до стара. Именно поэтому Денис перенес свой отпуск с марта на август, когда и должны были слететься в родное гнездо сыновья.