Догорело небо зорькой,
Мать Марысю оставляет
Навсегда сироткой горькой.
II
День-деньской Марыся плачет,
День-деньской не молвит слова…
Вот и жаворонок вьется,
Ласточка щебечет снова…
Вот и жаворонок вьется,
Верба ветки распушила,
Поросла травой зеленой
Материнская могила.
Материнская могила,
Буйной травкой заросла ты!
Дочка слезы утирает —
Люди выгнали из хаты…
Ты пойди-ка в мир широкий,
Ты пойди под вольно небо,
Эй, пойди-ка послужи-ка,
Сирота, за корку хлеба!…
Эй, пойди-ка походи-ка
С хворостиной за гусями,
Пусть-ка моют буйны ливни,
Солнце жжет тебя лучами.
Пусть-ка моют ливни буйны,
Пусть закружит буйный ветер.
Послужи за корку хлеба,
Коль одна на белом свете!…
III
Вот какая была у Марыси доля. Волосы у нее золотые, как солнце, глаза – лесные фиалки, а на сердце – печаль и тоска. – Сиротка Марыся, – спросит, бывало, хозяйка, у которой она гусей пасла, – отчего ты не смеешься, как другие?
А Марыся в ответ:
– Как же мне смеяться, когда ветер в поле стонет?
– Сиротка Марыся! Почему не поешь, как другие?
А Марыся в ответ:
– Как же мне петь, как же мне веселиться, когда березы в лесу плачут?
– Сиротка Марыся! Что же ты не радуешься, как другие?
А Марыся в ответ:
– Как же мне радоваться, как же мне веселиться, когда земля слезами умывается?
Вот какая была сиротка Марыся.
Прилетят птицы, сядут на дерево и запоют:
Сирота, сирота,
Головушка золота,
Синие очи,
Скажи, чего хочешь?
Подымет Марыся печальные глаза и ответит тихо:
Ничего не хочу – ни серебра, ни злата.
А ракита мне мила у родимой хаты…
А птицы опять:
Сирота, сирота,
Головушка золота,
Синие очи,
Скажи, чего хочешь?
А Марыся в ответ:
Ничего не хочу – ни воды, ни хлеба,
А была б над головой крыша вместо неба…
Защебечут птицы, крылышками затрепещут, головками завертят, а одна запоет:
Сирота, сирота,
Головушка золота,
Синие очи,
Проси о чем хочешь!
А Марыся в своей холщовой рубахе худые ручонки сложит и скажет:
Об одном прошу я, птицы мои, птицы,
Пусть мне нынче ночью матушка приснится!…
И Марысе не раз, бывало, снилась покойная матушка. Тиха, бела, как лунный свет, скользнет она по избе и склонится над спящей. А кажется Марысе, будто солнце светит и цветы благоухают. Протянет она во сне руки и прошепчет:
– Это ты, матушка?
И в ответ, словно вздох, прозвучит ласковый, тихий голос:
– Я, деточка!
И матушка растает, исчезнет, как лунный свет, а Марыся проснется со вздохом и примется за дело. Трудилась она не покладая рук, чтобы за чужой угол отплатить, за охапку соломы, на которой спала, за ложку похлебки, которой кормилась, за холщовую рубаху, в которую одевалась. Зимой хозяйского ребенка нянчила, в лес за хворостом ходила, воду из колодца носила, а летом гусей пасла.
Так и звали ее в деревне – кто Марысей-гусятницей, а кто сироткой Марысей.
Прошел год, прошел другой – все и позабыли, что у девочки есть фамилия, что она дочь Кукулины, той доброй женщины, что за Хвоща заступилась, когда его била крестьянка.
И сама Марыся, когда ее спрашивали: «Как тебя зовут, девочка?» – отвечала: «Сиротка Марыся».
Лужайка, где Марыся пасла гусей, была возле леса, довольно далеко от деревни, прозванной с давних пор Голодаевкой, потому что земли там были тощие, хлеб родился плохо и голод был частым гостем.
Десятина – песок, десятина – вода.
Год – урожай, а два – голодай!
На мокрых лужайках и паслись целые стада гусей. Как начнут гуси ввысь рваться, крыльями бить да гоготать – за версту слышно. Всем деревенским ребятишкам находилась работа – гусей пасти. Пасли и в одиночку, и ватагами – как кому дома велели.
Вечером ватага рассыплется, и каждый сам гонит своих гусей домой.
Тогда по всей Голодаевке только и слышно:
– Тега, тега, тега!
Крики, щелканье кнутов, словно свадебный поезд едет.
И долго еще после захода солнца не смолкает гогот в хлевах и закутах. А иногда и ночью гуси вдруг ни с того ни с сего переполошатся, раскричатся на всю округу.
Марыся пасла своих гусей одна, на лесной опушке. У хозяйки было их только семь штук, и она берегла их, не позволяла пасти на общем выгоне. А Марыся даже рада была этому: дети смеялись над ней, потому что она ни в прятки играть не умела, ни в салочки, ни танцевать с девочками на лужайке. То ли силенок было мало – на чужих хлебах ведь житье не сладкое, то ли о горькой доле своей забыть не могла, только она и вправду не любила бегать, играть и резвиться с другими детьми. Зато петь любила. И столько песен знала, что за весь день не перепеть.
И про то, как «Зосе ягод захотелось, а купить-то не на что», и как «коник сивый, долгогривый в чистом во поле могилку рыл хозяину копытом», и про волшебную свирель, которая говорила пастушонку человечьим голосом: «Ты играй себе, играй!…» И как «медведь косматый пришел к волчице сватом», и как «белые лебедушки за синь-море улетели», и «жил-был у бабушки серенький козлик»…
Но больше всего любила Марыся песенку про сиротку, что гусей домой гнала. Эта песенка словно про нее была сложена. И когда над лесом гасла вечерняя заря, Марыся громко затягивала тонким голоском:
Вы подите, мои гусаньки, домой,
Вы по тропочке ступайте луговой,
Скоро ночь, а мне так боязно одной!
Грустная песенка хватала за сердце, и кто бы ни шел мимо – обязательно остановится и послушает, а у иного слезы навернутся. Кто уж научил Марысю этим песням, неизвестно. Может, темный бор, что так глухо шумит по вечерам. Может, травы или весенние рощи, что так тихо шелестят, будто переговариваются человечьими голосами. А может, сама тишина, что звенит и поет над полями и перелогами. Слушает Марыся эти голоса и до того заслушается, что ни голода, ни холода не чувствует. Вот и солнышко садится, домой пора, а она и не заметила, как день пролетел.
Ей и в голову не приходило, что из кустов следит за ней хитрыми горящими глазами разбойница Сладкоежка – та самая лиса, что жила по соседству с Хрустальным Гротом в норе под трухлявым сосновым пнем. Лиса только прикидывалась смиренницей, а сама так и норовила ухватить кусок пожирнее.
Особенно любила она гусятину. Обходя сторонкой большие стада, которые пасли ребята посильнее, лиса возложила все свои надежды на семь Марысиных гусей. Прячась в кустах, она с каждым днем все ближе и ближе подкрадывалась к лужайке.
А Марыся, ничего не подозревая, беззаботно пасла своих гусей, беззаботно гнала их вечером домой. Один был у нее помощник – маленький желтый пес, по кличке Рыжик. Он так привязался к девочке, что не отходил от нее ни на шаг.
Сладкоежка терпеть не могла Рыжика.
«Противная собачонка! – говорила она сама себе, брезгливо морщась и отплевываясь. – Никогда не видела более уродливого создания! Взять хотя бы уши. Острые, торчком, – разве такие бывают у собаки? А шерсть? Рыжий, как Иуда! И характер у него, наверное, отвратительный! Ну что за повадки! Что за манеры! Да это настоящий дармоед! Слов не нахожу, чтобы выразить свое отвращение! Один его вид тошноту вызывает. И где это слыхано, чтобы порядочная собака целый день сиднем сидела и стерегла какую-то жалкую семерку гусей? Стыд и срам! Семь гусей! Ха-ха-ха! Смех, да и только! И какой дурак позарится на эдакую дрянь – подумаешь, лакомство! Может быть, предки наши и признавали это блюдо, да ведь мало ли какие причуды бывают у стариков! В наше время ни одна уважающая себя лиса в рот не возьмет такую гадость! Что касается меня, то я брезгаю гусятиной. А этого рыжего пса и оборванную девчонку просто видеть не могу! Если бы не решение удалиться от мира, давно бы меня здесь не было. Но что поделаешь! Приходится терпеть, коли дала обет жить праведно и творить добро…» Тут лиса вздыхала так тяжко, что у нее усы шевелились, и, прищурившись, поглядывала одним глазом то на Рыжика, то на гусей, то на Марысю. Потом отворачивалась, криво усмехаясь.
IV
Вдали уже показалась Голодаевка, озаренная луной. На нее-то и правил Петр, свернув с большака.
Ехал он, ехал, а потом обернулся к сидевшим в телеге гномам и говорит:
– Люди мы, конечно, неученые, но я своей головой так рассуждаю, что негоже вам, господа, всем в одном месте высаживаться. Шутка ли, сразу столько едоков в деревню нагрянет. Дороговизна такая будет – не приведи господь. Чего доброго, и животы подтянуть придется. – Верно! – отозвался кто-то из телеги.
Это был Хвощ, по самые уши зарывшийся в сено.
– То ли дело по двое, по трое, по пять разбросать по разным деревням.
И вам будет лучше, и крестьянам.
– Видно, ты человек неглупый, – молвил в ответ король. – Так и сделай. Петр придержал лошадь, почесал в затылке и указал на придорожную деревню:
– Да вон хотя бы в той деревне можно двух-трех высадить. Как сыр в масле будут кататься! Деревня-то недаром называется Обжираловкой – самая зажиточная в округе. Что ни мужик – то богатей, а здоровенные, что твои быки! Бабы, детишки толстые, круглые – не ходят, а словно шарики перекатываются! Да и как тут не растолстеть, ежели в каждой хате с утра до поздней ночи варят, жарят, солят, скот да птицу бьют, как на пасху! Здесь мужик как утром за стол сядет, так и не встает до полдён, а встанет – и то затем только, чтоб за другую миску сесть.
– Стой! Стой! – закричал из сена Хвощ.
Но Петр едет себе дальше, будто не слышит.
– Да чего ж им и не сидеть целый день за столом, когда там земля такая, что без сохи сам сто родит. А ветчины, сала, а гусиного жира – ввек не съешь!
– Стой! Стой! – еще громче закричал Хвощ, выбираясь из сена. – Стой, тебе говорят!
– Что случилось? – удивился Петр, притворясь, будто только что его услышал.
Вылез Хвощ из сена и, глядя в упор на мужика, спросил:
– А не врешь?
– Чего мне врать? Сущая правда!
– Вдоволь еды, говоришь?
– Ешь сколько влезет!
– И жирная?
– Сало так с бороды и течет.
– А миски большие?
– Да с луну будут!
Луна как раз заходила.
– Коли так, – сказал Хвощ, оборачиваясь к королю, – я остаюсь здесь, ваше величество!
Он припал к королевским стопам, попрощался с товарищами и, вскочив на борт телеги, крикнул крестьянину, чтобы поворачивал к деревне. Петр, торопясь исполнить приказание, наехал на камень. Телега накренилась, подпрыгнула, и Хвощ, вылетев из нее, шлепнулся на землю. К счастью, он не очень ушибся: рыхлый, глубокий песок, как перина, смягчил удар. Но Хвощ все равно заорал благим матом, разбудив всех собак в деревне, и они залились громким лаем.
На лай отозвался один гусак, за ним другой; проснувшись, загоготала какая-то чуткая гусыня, за ней другая, третья, потом еще десять, двадцать – и во дворах и хлевах такой шум и гам поднялся, словно на пожаре. – Ой, косточки мои, косточки! – ощупывая бока, вопил Хвощ, испуганный лаем и гоготаньем; но голос его тонул в этом шуме. Петр стегнул клячу, и она побежала рысью. Хвощ встал и, оглядевшись, увидел, что рядом на песке еще кто-то барахтается. В это время из-за туч выглянула луна, и он, к величайшему своему удивлению, узнал ученого летописца.
– Не может быть! – воскликнул он. – Это ты, ученый муж?
– Я, братец, я!
– Неужели и ты вывалился из телеги?
– Нет! Я выпрыгнул сам, с разрешения короля. Видишь ли, братец, где гогот, там и гуси. Ясно?
– Ясно как день!
– А где гуси, там и перья. Верно?
– Как дважды два – четыре!
– А будут перья, будет и новая книга, и ко мне вернется моя слава. Так или нет?
– Конечно! – горячо подтвердил Хвощ.
С готовностью поддакивая товарищу, он в глубине души не очень-то был рад, что придется делиться с ним жирными кусками. И немного погодя Хвощ сказал:
– Знаешь что? По-моему, ученому не пристало со всяким мужичьем якшаться, с неучами из одной миски хлебать. Так недолго и репутацию погубить. Давай сделаем вот как: я пойду в деревню, а ты – в лес. А ночью, когда все заснут, я приведу тебя в хату, и ты подкрепишься чем бог послал. Не беда, если не всегда будет густо, ведь не хлебом единым жив человек; зато своего достоинства не уронишь. Разве это не самое важное?
– Спасибо за добрый совет, братец! – воскликнул растроганный Чудило-Мудрило и, бросившись Хвощу на шею, стал его обнимать и целовать. У Хвоща было доброе сердце, и ему стало немного не по себе. Уж больно легко Чудило-Мудрило дал себя провести. Но жадность заглушила добрые чувства, и, быстро подавив угрызения совести, Хвощ обнял ученого, проводил его до леса и распрощался с ним, пожелав мудрых мыслей. А сам крадучись задами стал пробираться к самой богатой с виду хате. Но каково же было его разочарование!
В чулане хоть шаром покати, мышь и та с голоду сдохнет; в квашне вместо теста отруби; ни окорока, ни каши, а салом и гусятиной даже не пахнет! В горшки заглянул – пусто; не похоже, чтобы в них и вчера-то что-нибудь варилось. Осмотрел миски, сковородки – ничего. Хвощ – бежать из хаты. Шмыгнул в другую – и там не лучше. Домов с десяток обежал – везде одно и то же.
А спящие люди худы, как скелеты.
Ни постели, ни утвари сносной, даже лошади или коровы хорошей ни у кого нет. Многие хаты совсем завалились и стоят, подпертые жердями, как калеки на костылях. Не лучше и дом старосты.
Вот как туго всем пришлось перед новым урожаем. – Ах ты, обманщик! – обозлившись, крикнул Хвощ и сжал кулаки. – Вот это надул! А я-то, дурак, попался на удочку! Да ведь это сущая Голодаевка! А он, негодяй, наплел, будто деревня Обжираловкой зовется и у каждого здесь сало с бороды каплет! Вот тебе и сало! Вот так ешь сколько влезет! Да я здесь как жердь высохну! Хоть бы хлеба корочку раздобыть, колбаски кусочек или мисочку борща!
Уже светало, и нищета деревни проступила совсем ясно, когда Хвощ остановился перед столбом на распутье и, задрав голову, стал по складам читать надпись на дощечке.
Читал и глазам не верил. Что за наваждение?
А на дощечке стояло: «Голодаевка».
Он еще раз перечитал: «Го-ло-да-ев-ка». Черным по белому написано.
– Голодаевка!
Хвощ всплеснул руками и остался стоять посреди дороги.
А солнышко медленно поднималось из-за леса.
Он еще раз с тоской взглянул на столб, прочел: «Голодаевка» – и вздохнул.
V
Ночь была холодная, и Чудило-Мудрило, прохаживаясь по лесу, чтобы согреться, набрел на довольно высокий песчаный холмик, под которым виднелась глубокая дыра. Каждый с первого взгляда понял бы, что это лисья нора.
Но наш ученый весь свой век просидел над книгами и ничего не смыслил в таких вещах. Он остановился как вкопанный и стал раздумывать, что бы это могло быть.
«Гора? Крепость? – гадал он. – Уж не языческий ли это храм наших предков? Весьма вероятно! Весьма вероятно!»
И он с величайшим вниманием стал обходить холм. А из норы между тем осторожно высунулась рыжая мордочка клинышком, с горящими глазами и крепкими, острыми зубами. Высунулась, спряталась, опять высунулась, и наконец из норы вылезла поджарая лисичка Сладкоежка. Она сразу же узнала ученого, но виду не подала, а, напустив на себя важность, сделала шажок ему навстречу и спросила:
– Кто ты, незнакомый странник? И что привело тебя в сию обитель науки и добродетели?
– Придворный летописец короля Светлячка из Хрустального Грота к вашим услугам, – вежливо ответил Чудило-Мудрило.
– Ах, это вы, сударь! – воскликнула Сладкоежка. – Какой счастливый случай привел вас сюда?… Как! Неужели вы не узнаёте меня? Я автор многих научных сочинений Сладкоежка, которую вы недавно почтили своим посещением.
Чудило-Мудрило хлопнул себя по лбу и воскликнул:
– Как же! Помню, помню! На меня просто минутное затмение нашло.
Покорнейше прошу простить, сударыня.
Он сказал «сударыня», решив, что не подобает называть такую важную даму просто на «вы».
Они сердечно поздоровались. Потом Чудило-Мудрило сказал:
– Я был бы бесконечно признателен вам, сударыня, если бы вы сообщили, что это за холм. Но может быть, я кажусь вам слишком назойливым? – Нет, что вы, помилуйте! – ухмыльнувшись, сказала Сладкоежка. – Я велела насыпать этот холмик, чтобы всегда иметь под рукой достаточно песку для присыпания моих рукописей.[2] – Она потупила взор, потерла лоб лапой и скромно добавила: – Я много работала в последнее время, очень много… А как подвигается ваше сочинение, уважаемый коллега? – спросила она с любезной предупредительностью.
– Ох! – простонал Чудило-Мудрило. – Лучше не спрашивайте! Меня постигло самое ужасное несчастье, какое только может постигнуть ученого: моя книга погибла, а перо сломалось!
– Сломалось? – подхватила Сладкоежка, и глазки ее загорелись, а зубы плотоядно блеснули. – Да ведь нет ничего проще, как достать новое, и не одно! Пять, десять… Да что я говорю – сотни перьев готова я раздобыть для вас, уважаемый коллега, если только вы окажете мне одну маленькую, малюсенькую, вот как эта песчинка, услугу! Но ваша помощь понадобится мне сегодня. И очень скоро! Через час!
Она подхватила ученого под руку и, прохаживаясь с ним взад и вперед, заворковала ему на ухо:
– Видите ли, здесь неподалеку живет один пес, которого я просто не выношу. Сама не могу понять, что меня в нем так отталкивает. То ли уродливая внешность, то ли дурные наклонности: целыми днями он сидит, ничего не делая, возле какой-то жалкой семерки гусей, которым не угрожает ни малейшей опасности. Короче говоря, я терпеть не могу этого бездельника и рада была бы избавиться от него хоть на несколько минут. Но он, как назло, изо дня в день является сюда с маленькой оборванной девчонкой и с этими гусями, на которых и смотреть-то тошно – кожа да кости! Устроются здесь на полянке, как раз напротив моего жилища, и отравляют своим присутствием часы, посвященные научным трудам! Так вот, когда они явятся сюда сегодня, подразните, пожалуйста, немного этого пса, дорогой коллега, пусть он за вами погонится и отбежит в сторону, а я тем временем закончу сочинение, над которым давно работаю. Если вы исполните мою просьбу, я преподнесу вам целый пучок отменнейших перьев, которые обладают одним чудесным свойством: уснешь вечером с таким пером в руке, а утром глядь – уже четверть книги написано. Вот какие перья!
У Чудилы-Мудрилы глаза заблестели от радости. Он проглотил слюну и воскликнул:
– С удовольствием, с превеликим удовольствием! От всего сердца рад помочь вам, сударыня! Я весь к вашим услугам! Располагайте мною! И он стал кланяться, шаркая то правой, то левой ножкой, и сердечно пожимать лисе обе лапы.
Утренний туман рассеивался, открывая чистую, ясную лазурь. Загоготали гуси, петух пропел с высокого насеста, ему ответил другой; в просыпающейся деревне заскрипели колодезные журавли, замычали коровы, которых выгоняли со дворов, над соломенными кровлями поднялись струйки синего дыма – верный знак, что хозяйка похлебку поставила варить из остатков прошлогодней муки. Воду вскипятит, мукой засыплет, прибавит немного сыворотки, посолит, выльет в миску и кликнет:
– Ну-ка, дети, живо за стол! Бери-ка ложку, Ягна! Скорей, Мацек, не то Вицек все съест! Быстро, быстро! Хлебайте, не зевайте – пока роса, гусей надо выгнать!
И вскоре во всех концах деревни защелкают кнуты и раздадутся тоненькие детские голоса:
– Тега, тега, тега!
По песчаной дороге клубится пыль, гоготанье гусей сливается с возгласами пастушат и щелканьем кнутов, и надо всем – пронзительный крик старостиного гусака. Он бежит, взмахивая крыльями, впереди стада, как полководец перед войском.
От одной из хат отделилось и торопливо направилось к лесу маленькое стадо гусей: четыре белых, три серых. За гусями – сиротка Марыся, босая, в холщовой рубашке, в синей юбочке. Золотые волосы заплетены в косички, личико умыто. Ступает Марыся легко-легко – трава почти не приминается. Рядом с Марысей – рыжий песик. Он весело помахивает хвостом и лает, если какой гусь отобьется от стада. С таким помощником Марысе и кнут ни к чему, одного ивового прута достаточно. Идет Марыся с прутиком по алмазной росе и поет тонким голоском:
Как входила сирота
Во чужие ворота,
Как служила сирота
За краюху хлеба,
Помогала сироте
Только зорька золота
Да солнышко с неба!
Гуси, гуси вы мои,
Тега, тега, тега!
С песенкой пришла Марыся на лужайку, села на пригорочке, а гуси ходят вокруг нее, гогочут, молодую травку щиплют.
Рыжик обежал гусей раз-другой, дернул серого гусака за хвост, чтоб неповадно было в лес ходить, тявкнул на белого, чтобы стадо стерег, а потом улегся на краю лужайки и стал смотреть в лес. Очень чуткий пес был этот Рыжик!
Деревья ласково кивали девочке верхушками и что-то таинственно шептали, словно обещая защитить ее.
С другой стороны в пастбище вдавался узкий клин волнистой пшеницы. Колосья кланялись лесу, слушали его шепот, узнавали разные новости и, склоняясь к своим братьям колосьям, передавали им, о чем говорят деревья. И пчелы, жуки, комары тоже разносили лесные тайны, рассказывая их каждый на свой лад, кто басовитым, кто тоненьким голоском. Только один рыжевато-бурый хомяк, живший в земляной норке на ближней меже, не участвовал в общем разговоре; он прилежно трудился от зари до зари, торопясь в погожие летние дни заготовить запасы на зиму. Лишь когда у него челюсти совсем деревенели, устав перегрызать травинки и стебли пшеницы, а спина немела под тяжестью зерна и сена, он вставал на задние лапки и, выпрямившись, быстро озирался по сторонам, поводя своими черными глазками-бусинками.
Хомяк хорошо знал и Рыжика и гусей, но не любил их за громкий лай и гоготанье.
Зато Марыся ему очень нравилась, да и песенки ее пришлись по сердцу. Стоило ему услышать ее звонкий голосок, как он сразу бросал работу, вставал на задние лапки и, шевеля усиками, тихонько свистел, как бы подпевая. Марыся тоже приметила хомяка и, видя, что он любит ее слушать, стала петь нарочно для него – чтобы его порадовать. «Наверное, и у этого зверька никого нет на свете; наверное, ему тоже грустно, как и мне, – рассуждала она про себя. – Пусть хоть песенка его развлечет!»
И выводила тоненько:
Как пришел медведь косматый
Да к волчице серой сватом!
Свадьбу волк играл в бору —
Пляшут гости на пиру!
Чтобы хомяк знал, что она поет для него, Марыся ласково ему улыбалась. А он все стоял на задних лапах, шевелил усами и вертел головкой, тихонько посвистывая.
Хотела Марыся познакомиться с ним поближе, но только шагнула к нему, как этот дикарь плюхнулся на все четыре лапки и был таков! Только трава и колосья заколыхались над ним, как вода в реке, когда в нее камень бросишь. Видя, какой он дикарь, Марыся махнула на него рукой.
Рыжик тоже иногда поглядывал на хомяка и говорил сам себе:
«Вот еще, стану я за каким-то свистуном гоняться! Встал на задние лапы и воображает, будто на собаку похож, которая служит! Кривляка, и больше ничего! И свистит-то совсем как мальчишки деревенские, только, пожалуй, потише. И усы нацепил, конечно, поддельные – ну скажите на милость, разве у таких плюгавеньких зверюшек бывают усы, как у котов! Нет, куда ему до нашего Мурлыки! Повернусь-ка к нему спиной, вот и все». И он поворачивался, предоставляя хомяку созерцать свой пушистый хвост. Или свернется в клубок подремать, а сам нет-нет да глаз приоткроет и на хомяка покосится. А иногда заворчит тихонько, будто во сне. Но пес он был гордый, слово держать умел и уж коли сказал себе, что не станет за этим свистуном гоняться, то и не гонялся.
Да у него и без того дел было довольно. То из пшеницы, то из леса гусей выгоняй, пересчитывай каждую минуту, все ли целы; тут надо, чтобы котелок варил, иначе не справишься.
А хомяк, зорко следивший за всем, стал замечать, что из орешника частенько высовывается острая лисья морда. Лисы он здесь давно не видал и сразу смекнул, что она подбирается к гусям, которые пасутся на опушке.
Шевельнул хомяк усами и сказал себе:
«Предупредить их, что ли? Мне это ничего не стоит! А может, это даже мой долг? По глазам видно, что лиса что-то недоброе затевает, да и морда у нее разбойничья. Но тогда мне на горку придется лезть в такую жару, а это мне вовсе не улыбается. И пока я буду ходить, сони да полевые мыши растащат колосья, которые мне достались с таким трудом. Зачем же, спрашивается, я надрывался? Нет уж, пусть каждый сам о себе заботится. Иначе не проживешь! Гусятница, поди, тоже не принцесса! Петь находит время, пусть найдет время и за гусями присмотреть! Поет-то она хорошо, слов нет! Но делу время, а потехе час. Для того ведь она и приставлена к гусям, чтобы стеречь их… А собака на что? Тоже не грех бы потрудиться! Ворчать да задом ко мне поворачиваться – это она умеет; ну так пускай сумеет и лису в кустах разглядеть. Не хватало еще мне чужих гусей стеречь! И выгоды никакой! Разве что гусыня какая-нибудь прогогочет: „Спасибо!“ Не велика честь! Ха-ха-ха!» Тут он свистнул, засмеялся, блеснул черными глазками и, упав на все четыре лапки, стал старательно перегрызать стебли у самого корня. Хомяки хорошие хозяева, но другим от этого проку мало: кроме работы в поле и собственной выгоды, их ничто не интересует и заботятся они только о себе.
Марыся любила наблюдать, как усердно хлопочет хомяк, таская в норку запасы на зиму, и ласково называла его про себя «мой хомячок». А сомкнутся за зверьком колосья – она переведет взгляд на лужок, на гусей, полюбуется полевой астрой и желтыми цветочками, которыми усеяны луг и канавка возле нее.
Парит, солнце печет немилосердно. Рыжик даже язык свесил и громко дышит. На лбу у Марыси капельки пота, но она занята – плетет венок и напевает:
Много дел у сироты
И в дому, и в поле.
Помогают ей цветы,
Кто поможет боле?
Вдруг чуткий Рыжик тявкнул раз, другой.
В орешнике, у самой опушки, что-то зашевелилось, зашуршало и стихло.
Рыжик сел и насторожил уши, выжидая, что будет.
Вот опять что-то зашуршало и стихло.
Рыжик зарычал и оскалился.
Но Марыся ничего не замечала. Как птица заливается на ветке и, отдавшись песне, не слышит, что к ней подкрадывается кот, так и Марыся, ничего не видя и не слыша, все пела и пела свою песню:
У чужих живет людей,
Кто ж еще поможет ей?
Только зорька ясная
Да солнышко красное!
Тут из орешника выглянул маленький чудной человечек в красном колпачке, с седой бородой, в очках на большущем носу. Выглянул и поманил Рыжика пальцем.
Рыжик вскочил и кинулся к кусту; но человечек стоял уже под другим кустом, подальше, и все манил его пальцем. Рыжик – к нему, но чудной человечек в красном колпачке отпрыгнул еще дальше. Чем больше углублялся Рыжик в лес, тем быстрей мелькал у него перед глазами красный колпачок, ускользая то вправо, то влево. Наконец они очутились в чаще, среди высоченных сосен.
Рыжик почти уже догнал человечка; но тот опять отскочил в сторону и, быстро вскарабкавшись на дерево, поманил Рыжика сверху. Взбешенный Рыжик с яростным лаем кинулся к дереву. Услышав громкий лай своего верного помощника, Марыся очнулась и внезапно оборвала песню… – Рыжик! Рыжик! – испуганно позвала она и побежала в лес.
Лиса только этого и ждала.
Одним прыжком она очутилась в середине гусиного стада, схватила ближайшего гуся за горло и задушила, прежде чем тот успел крикнуть. Швырнув его в кусты, она накинулась на другого. Острые зубы вонзились ему в горло, и он тут же испустил дух. Оттащив и его в кусты, лиса принялась расправляться с остальными.
Гуси, пронзительно крича, бросились врассыпную: одни метнулись в поле, другие в смертельном страхе порывались взлететь. Но Сладкоежка одним прыжком настигла самую жирную серую гусыню, перегрызла ей горло и, швырнув на землю, помчалась за другими. Крылья не держали гусей в воздухе, и они с отчаянным криком один за другим падали на землю перед самой лисьей пастью.
Марыся, услыхав из лесу невообразимый шум и гогот, не своим голосом закричала: «Помогите!» – и со всех ног кинулась к стаду. Сладкоежка перегрызла горло последнему, седьмому гусю и, облизывая окровавленную морду, горящими глазами оглядывала побоище. Вытянув вперед руки, вихрем пролетела Марыся по лесу, вылетела на лужайку и, увидев мертвых гусей, как подкошенная упала на землю.
VI
В это раннее утро на болоте возле леса можно было увидеть презабавное зрелище.
Какой-то человечек в красном колпачке выделывал там удивительные акробатические номера: перескакивал с кочки на кочку, нырял, как пловец, в болотную траву, проваливался в глубокие, покрытые мхом мочажины, повисал на руках, хватаясь за острый аир.
Это был наш старый знакомец Хвощ. Но его трудно было узнать. Куда девалась его толщина! Он стал тощий, как комар. Плащ болтался на нем, как на вешалке, туфли поминутно спадали с тонких, как спички, ног. Огромная голова качалась на тоненькой шее, а высохшие ручонки с трудом удерживали огромную трубку, набитую не табаком, а ольховыми листьями.