Как ни странно, Гриша разговора этого ничуть не испугался. Главное, рубль у него был налицо. Сейчас он уплатит долг. И Гриша сунул руки в карманы.
- Эт-то что? - закричал Стрелецкий.
Еще не слышно было, чтобы он так кричал когда-нибудь.
- А это я достаю деньги.
И Гриша, вынув монету, положил ее на край конторки.
Надзиратель даже и не взглянул в ту сторону.
- Ну, голубчик, теперь мы поговорим!
- Разрешите вопрос, Виктор Аполлонович, - сказал Гриша и даже улыбнулся, радуясь своей смелости.
Помимо рубля, которым он расплатился сейчас, у него в дневнике круглые пятерки. И Стрелецкому он сегодня поклонился - свидетели найдутся. А что он хотел кинуться на Виктора Аполлоновича, так ведь не кинулся же! И никогда бы не кинулся, он в этом теперь был уверен.
- Разрешите вопрос.
- Какие еще там вопросы!
- Вот Витол сказал, что вы служили в сыскном отделении. А я даже и не знаю толком, что это такое - сыскное? Мне тут один объяснял, что там сыщики, или... как они называются... шпики...
- Молчать!!!
Виктор Аполлонович рывком сложил руки крест-накрест на груди с такой силой, что белые манжеты выскочили из рукавов.
Гриша с интересом поглядел на них: значит, оказывается, они не пришиты к рубашке? Должно быть, пристегиваются на пуговках, пуговки-то и отскочили...
- Ты что ж, негодный, так глуп?!
- Нет, я не глуп. А только я не знаю, что это такое - сыскное.
Шумов глядел спокойно. В этом спокойствии было что-то сверхвозмутительное. Глаза у надзирателя побелели, как у разозленного гусака.
- Ты что же, значит... интересуешься этим учреждением?
- Интересуюсь.
- Это учреждение, существующее по воле государя императора! Это страж порядка, если ты только можешь понять это безмозглой твоей головой... мужичьей твоей башкой, да!
- Страж - это все равно, что сторож? - спросил Гриша деревянным голосом.
- Т-ты смотри у меня, Шумов! Уж я за тебя примусь, голубчик! Как ты себя вел сегодня в коридоре?
- Когда?
- Полчаса тому назад! Думаешь, я ничего не заметил? Я все вижу, голубчик!
- Так мы ж там помогали Довгелло. И я, и Персиц, и Никаноркин. Мы хотели привести его в чувство.
- Как бы я тебя самого не привел в чувство!
Стрелецкий быстро зашагал по комнате.
- Вот время-то! - заговорил он с озлоблением, как бы про себя. - Вот время-то! За отцами-разбойниками растут и дети-звереныши. Но времена меняются! Скоро опять наступит строгое время! Да и пора, пора! Вот ведь каких, - он остановился перед Шумовым, - вот каких обра-зо-вы-вать вздумали! Как же, образуешь тебя! Стань по-человечески! Как стоишь?
Гриша с недоумением оглядел всего себя, стал ровнее.
А страха так и не было. Хорошо бы еще чем-нибудь подогреть надзирателя.
- Там мне с рубля полагается сдача, - сказал он, снова принявшись разглядывать манжеты Стрелецкого, - так вы ее возьмите себе, ничего.
- Вон!!! - заорал надзиратель таким голосом, какого и ожидать от него нельзя было.
Гриша с любопытством посмотрел в раскрытый рот Виктора Аполлоновича в глубине рта что-то поблескивало, - с преувеличенным старанием шаркнул ногой, сам повернул ключ в двери и вышел.
- Ну, и чего ты этим добился? - сердито спросил Никаноркин, когда Гриша рассказал ему о своем разговоре со Стрелецким. - Выгонят тебя из училища, вот и все.
- За что?
- Вот за это самое! Не сейчас, так после... уж найдут случай! Таких, как ты, всегда выгоняют.
- Ты ж сказал: если я буду первым учеником - не тронут. А у меня теперь все пятерки.
- По поведению ты свободно получишь тройку. Думаешь, Стрелецкий простит тебя? Никогда! Вот увидишь.
И Гриша действительно увидел. И довольно скоро.
Однажды Виктор Аполлонович, возникший бесшумно, как всегда, на пороге класса, окликнул его:
- Шумов! К инспектору!
Гриша с упавшим сердцем - добра ждать было нечего - пошел за надзирателем в учительскую.
Народу там было на перемене много. Гриша не знал, кому поклониться первому. И на всякий случай поклонился Голотскому.
Голотский сидел у окна, дымил толстенной папиросой в янтарном мундштуке и, весело смеясь, разговаривал с учителем рисования Резоновым.
Виктор Аполлонович подвел Гришу к инспектору и сам остановился рядом.
Инспектор не сразу перестал смеяться, и у Гриши отлегло на сердце: ну, с Лаврентием Лаврентьевичем все обойдется. И какой веселый он сегодня! Гриша тоже улыбнулся - а на лице инспектора начала медленно проступать досада: сперва он нахмурился, потом покраснел слегка, и наконец сивые его глаза стали совсем грозными. Даже на большой перемене не дадут человеку отдохнуть, покурить как следует, отвлечься! Вот извольте, занимайтесь скучнейшим делом, распекайте этого пучеглазого.
- Ты чему радуешься? - спросил он строго.
- Я не радуюсь, - ответил Гриша; улыбка с его лица и в самом деле исчезла.
Подошел маленький Мухин, сказал равнодушно:
- Поймали соколика, - и снова отошел.
За это короткое время Гриша успел собраться с мыслями. Надо рассказать при всех, как было дело. И тогда Стрелецкого не похвалят!
Он уже открыл рот, но инспектор перебил:
- Молчи! Ишь, что придумал: мелом бросаться с лестницы.
Гриша растерянно замер с открытым ртом. Какой мел? Что-то речь зашла не о том... Ошибка?
- Бросался мелом?! - крикнул Голотский.
- Нет, не бросался.
- Значит, и врешь к тому ж! Ты в Виктора Аполлоновича попал куском мела и не извинился. Значит, дважды виноват. А соврал - трижды виноват.
- Я не вру.
- Выходит, Виктору Аполлоновичу почудилось, что ли? Нет, ты, братец, я вижу, лгать научился!
Стрелецкий осторожно кашлянул:
- Совершенно справедливо изволили заметить. Это за ним водится.
Гришу будто ударили с размаху. Не удержать мыслей, все плывет куда-то неуловимо... И слов не подобрать...
- Ты что молчишь! - закричал инспектор. - Извинись сейчас же перед Виктором Аполлоновичем. Ну, а за мел да за вранье придется отсидеть два часа без обеда.
- Нет!
- Что "нет"?
- Не извинюсь я перед ним.
Голотский даже встал со стула, разглядывая Шумова в упор.
- Да ты что, ополоумел?
Крита молчал.
- Не извинишься - запишем в кондуит.
Гриша поднял взгляд на Стрелецкого. У того лицо было, как лицо. Выпуклые глаза казались затянутыми легкой дымкой - задумчивые глаза.
Гриша повторил громко:
- Нет!
- Виктор Аполлонович, составьте кондуитную запись - построже - за скверное поведение. И пусть отсидит четыре часа без обеда. Разделите по два часа на день. Достаточное наказание?
Стрелецкий помедлил... Потом вздохнул:
- Что ж... пожалуй, пока что достаточное.
На лице Григория Шумова отразилось такое горестное смятение, что Голотский поглядел на него внимательно:
- Что, недоволен? Ну, братец, сама себя раба бьет, что нечисто жнет. Иди!
И он снова грузно уселся на стул, отвернулся. Ему уже не до Гриши - у инспектора таких, как Шумов, четыреста человек.
Гриша не мог двинуться с места. Тонкой трелью залился звонок. Это, значит, Донат шагает по коридору из конца в конец с колокольчиком; он обязательно задержится на лестничной площадке, чтобы подмигнуть своему приятелю - длиннобородому швейцару. Хорошо живется Донату!
Еще не замолк колокольчик, а ксендз Делюль первым схватил классный журнал и верткой своей походкой заспешил к выходу. "Все еще ставит на него Дерябин или нет?" Гриша сам удивился своей нелепой мысли. Разве об этом надо думать сейчас? Уже и Мухин пошел к дверям. А вот и Арямов, большой, добрый. Ему бы рассказать обо всем! Нет. Ушел Арямов. У Гриши перехватило горло. Держись, Шумов! Держись изо всех сил. Слезу у тебя не выбьют!
Вот кряхтя поднялся и Голотский, увидел упрямое, несчастное Гришино лицо и сказал удивленно:
- Ты еще здесь? Ступай на урок! А после уроков отсидишь. Посидишь, добрый молодец, да подумаешь, как на свете жить дурачинушке.
Он опять был в добром настроении, Лаврентий Лаврентьевич. Не спеша пошел он к выходу под руку с Резоновым - высоким, красивым, кудри до плеч. Живут на свете счастливые люди, смеются, шутят...
Уходя, Гриша в последний раз взглянул на Виктора Аполлоновича. Глаза у того по-прежнему были безмятежные.
19
Не только Голотский - свой же брат учащийся не поверил Григорию Шумову!
Никаноркин не поверил:
- Ты в самом деле не бросался мелом?
- И не думал.
- Мне-то можешь сказать правду.
- Говорю: не бросался!
- Может, швырнул ненароком, да и забыл потом?
Гриша замолчал, до того рассердился.
- Не мог же он выдумать? - продолжал неугомонный Никаноркин. - Ты что надулся? Я, что ли, виноват?
Запись в кондуит в приготовительном классе - дело редкое. Это не то, что во втором или в третьем: там уже имеются - на виду у всех - "отпетые", "чудилы"; есть и "отчаянные" - не сегодня-завтра их исключат из училища. А откуда "отпетым" взяться среди приготовишек?
На переменах около Гриши собиралась целая толпа.
Были и такие, что советовали ему "признаться" начальству, извиниться, - тогда, может, все кончится отсидкой, а в кондуит не запишут. Кондуит - дело серьезное: раз запишут, два запишут, а там - тройка по поведению за четверть года. Раз - тройка по поведению, два - тройка по поведению, а там, глядишь, и выгонят.
- Я бы на твоем месте признался, - сказал Персиц.
Вот! Свои же не верят!
В отчаянии Гриша подстерег Голотского после уроков на крыльце училища и начал объяснять ему, "как было дело".
Голотский перебил:
- Так чего же ты хочешь? Чтоб я поверил тебе, а не надзирателю? Ты только подумай, какая чепуха лезет тебе в голову.
Тридцать пять лет учительствовал Лаврентий Лаврентьевич Голотский и за эти годы не разлюбил своего дела. А значит, по-своему любил он и своих учеников, которых, правда, не уставал обзывать "дубинами", "лоботрясами", "пучеглазыми", "гололобыми" и другими кличками. Клички эти не считались обидными: то ли привычны были, то ли тон у Голотского был не злой.
Долгую жизнь прожил человек, и, может быть, прочел он многое во взгляде Григория Шумова: похоже, что взгляд мальчишки не лгал.
Про себя Голотский иначе и не называл Виктора Аполлоновича, как словом "хлюст". История "хлюста" случайно была ему известна.
Отец Виктора Аполлоновича был богатый петербургский барин. Он долго и старательно проживал свое огромное состояние и в России и за границей - в Париже, в Ницце... Ему было не до сына.
Сыну тоже было не до него, но жить он хотел непременно, как отец: рано начал кутить, дальше пятого класса кадетского корпуса не пошел и к тридцати годам оказался в уездном городе, на должности надзирателя в реальном училище: никакого наследства от отца не осталось. Числилось за ним в прошлом какое-то некрасивое дело, но подробностей Лаврентий Лаврентьевич не знал и узнавать не хотел. Знал только, что Стрелецкий под судом не был, - значит, и толковать не о чем, тем более что родня у "хлюста" по-прежнему оставалась богатой, многочисленной и влиятельной: такая родня может повредить кому захочет, в том числе и инспектору реального училища.
Еще за одно не любил "хлюста" Лаврентий Лаврентьевич: сам Голотский был сыном захолустного дьячка, и чин статского советника дался ему нелегко; тунеядцев он не любил... Было время, когда - еще студентом - он и фамилию свою производил от слова "голота", то есть голытьба, беднота. Да мало ли что приходило ему в голову во времена студенчества! Давно было дело... А теперь вот стоит перед ним у крыльца училища мальчишка в мешковатом "на вырост" сшитом пальто, с красными - без перчаток - руками и смотрит доверчивыми, широко раскрытыми глазами.
Чем ответить ему на это доверие?
Ничем не может откликнуться на зов правдивого мальчишеского сердца Лаврентий Лаврентьевич Голотский.
Кто он сам? Чиновник министерства народного просвещения, маленький винтик в огромной машине...
И у него семья. И у нею мечта: дослужиться до действительного статского советника, до "штатского генерала", а там и в отставку пора, на хорошую пенсию.
Может все это понять Григорий Шумов, глупый мальчишка с красными руками? Нет!
Может он понять, что не Лаврентию Голотскому вводить свои правила в учебных заведениях Российской империи? Нет, не может.
- Ты же никак не можешь понять, дурень, что я обязан - понимаешь, обязан - верить надзирателю! Он должностное лицо.
"Должностное лицо"...
Значит, один, совсем один на свете Григорий Шумов! Некому его защитить. Некому его поддержать.
А день по-прежнему ясный. И уже в полнеба разлился малиновый зимний закат. Лужи затянуло тонким, в трещинах льдом. Лед звенит под ногами, как стекляшки. Под снежными шапками крыш - розовыми на свету и голубыми в тени - уже засветились там и сям окна...
Не радует больше красота просторного мира Гришу Шумова. Куда он пойдет? К кому он пойдет? Не видно перед ним дорог...
Голотский уже ушел, гремя своими кожаными калошами (резиновых он не признавал) по тротуару.
...Один!
Ну нет, плохо еще знал своих товарищей Григорий Шумов.
Через день прискакал в приготовительный класс Петр Дерябин, крикнул:
- Держись, Гринька!
Петру было некогда, он убежал. Но все-таки, как умел, он показал сочувствие Грише.
А Никаноркин? А Никаноркин сказал:
- Не серчай. Я вот что надумал: надо за дело браться сообща. В одиночку ничего не выйдет. Молчишь?
- А что говорить? Ты мне не веришь. Никто мне не верит.
Подошедший Довгелло сказал запинаясь:
- В-верим. Я верю.
И опять вокруг Григория Шумова начала собираться толпа. Он смотрел угрюмо и молчал - это как раз убедило всех больше, чем слова, которых от него, впрочем, требовали настойчиво.
- Чего молчишь? Язык проглотил?
Рассудительный Земмель сказал медленно:
- В третьем классе все мычат, как козлы. Они мычат, когда проходит Стрелецкий.
- Козлы блеют, а не мычат.
- Пусть будет - блеют.
- Ну, и что?
Земмель осторожно оглянулся:
- Ничего.
К концу дня Никаноркин услышал разговор двух пятиклассников. Они шли по пятам за надзирателем и разговаривали между собой нарочито отчетливыми, неестественно высокими голосами:
- Ты каких животных больше всего любишь?
- Каких? Да, пожалуй, лошадей.
- А козлов?
- Странный вопрос: за что их любить?
Стрелецкий быстро оглянулся: лица у пятиклассников были вполне невинные.
Никаноркин, вернувшись в свой класс, рассказал новость: Стрелецкий козел! Козел, а не "голубчик"!
Гриша знал: это пошел гулять из класса в класс рисунок Леховича. Однако он решил молчать.
Но Никаноркин не молчал. Он все подбегал на переменах то к Довгелло, то к Земмелю, шептался с ними, отправлялся деловито в первый класс и вел там какие-то переговоры с Дерябиным.
Одним ухом Гриша слышал:
- Перед уроком закона божия, когда Шумова не будет...
- Надо так сделать, чтоб он к Гришке никак не мог придраться.
- Дерябин говорил мне сегодня... Никто еще не слышал...
Про Дерябина попозже, но услыхали все в тот же день. Это он подбил первый класс заблеять хором, когда появится на пороге Стрелецкий. Со смелыми он советовался. Пугливых учил, как блеять, не разжимая губ, тогда никто не узнает. Да, наконец, всех же тридцать первоклассников не накажешь. А уличить не смогут ни одного, если умеючи взяться за дело.
Плохо они, однако, знали Виктора Аполлоновича. Он услышал из первого класса не подобающие учебному заведению звуки и, появившись внезапно, приказал, не теряя ни секунды:
- Дерябин, ко мне!
Дерябин вскочил. В классе стало тихо.
- За мной, к инспектору.
Петра Дерябина испугать было нелегко. А уж чтоб он показал свой страх перед классом - об этом и думать было нечего.
Петр вразвалку, независимо пошел за надзирателем. А на пороге успел обернуться назад, подмигнуть: "Не робей, ребята".
Ребята, однако, на всякий случай затихли.
Не говоря ни слова, Стрелецкий отвел Дерябина к инспектору:
- Вот безобразник! Я его голос сразу узнал.
- А что он сделал?
- Блеет, как козел. И других, видно, к тому же подбивает. У других голоса тоненькие, а уж его-то бас я сразу различил.
- Вырос с лес, а ума не вынес, - с осуждением сказал Голотский.
- Какой же бас! - вскричал, возмутившись, Дерябин. - Какой же бас! Если уж хотите знать правду, Лаврентий Лаврентьевич, я делаю вот так. - И он завел пронзительно-тонким голосом: - Бе-е-е! Ну, какой же это бас?
- Баран! - побагровел инспектор.
- Верно, у меня все как-то по-бараньи выходит. Козлы - те блеют по-другому. Но ничего, я еще подучусь...
- Молчать! Дубина! Ну, знаешь ли, нахальства я не потерплю. Шалость прощу, но это не шалость.
- Да я ж шутейно, Лаврентий Лаврентьевич!
- Вот я тебе покажу "шутейно"!
- То есть шуточно! "Шутейно" это у нас так казаки на Дону говорят.
Хитрый Дерябин знал слабость Голотского: инспектор любил казаков, неизвестно за что. "Голота" ведь тоже казачье слово. А от голоты Голотский.
Тут, однако, инспектор не очень-то подобрел:
- Хоть ты и казак, а дурак!
- Он на весь класс дурно влияет, поимейте в виду, Лаврентий Лаврентьевич. Я уж докладывал вам перед заседанием педагогического совета.
- А вот мы в следующий раз и поговорим о нем на совете. Послушаем, что другие преподаватели о нем скажут.
- На круглых двойках учится.
- И не на круглых, - обиженно сказал Дерябин: - по русскому у меня тройка. А бас вы не могли услышать, Виктор Аполлонович. Какой же бас?!
- Останешься, дубина, после уроков на два часа! - сказал инспектор. А потом мы подумаем, что с тобой сделать. Возможно, что самую крутую меру применим, да-да, грудь-то не очень выпячивай!
Таким образом вышло, что Шумов и Дерябин отбывали наказание в один день, только в разных классах.
Ну, для опытного Дерябина это было пустяковое дело.
Он и не заметил, как отсидел два часа, тем более что верный ему Фриденфруг принес к исходу первого часа свежих булочек с кремом - он передал их в форточку. Такие булочки славились на весь город, и пеклись они в кондитерской Фриденфруга-отца.
Подобные булочки сильно могут укрепить дух человека, когда возраст у него не так-то еще велик.
Трогательно было, что утеху эту доставил именно Фриденфруг, с которым Дерябин совсем недавно поступил беспощадно.
Они давно уже сидели вместе, на одной парте. Подружились. Фруг (так для краткости звали все Фриденфруга, хорошенького немчика с фарфоровым лицом) преклонялся перед Дерябиным, восхищался его силой, щупал его мускулы, приносил ему пирожные и бублики.
И это надоело! Дерябину это опротивело. А тут еще появился в училище Григорий Шумов. Подумать только: среди приготовишек - и такой парень... Упрямый, со смелым и верным сердцем, с крепкой рукой. Вот какой друг нужен Петру Дерябину. И Петр объявил Фругу, что он, мол, твердо решил остаться на второй год. Для чего? А чтоб встретиться в одном классе с Шумовым - и уже не расставаться с ним до самого выпуска. А может, и до самой смерти!
Фруг побледнел. Правда, по всему было видно, что Дерябину все равно не миновать сидеть в первом классе еще одну зиму - это, если по отметкам судить, - так что и жертва его для Шумова как будто не столь велика... Но он промолчал.
Дерябин будто прочел его мысли и объявил сурово:
- А нашей с тобой дружбе конец.
Весь класс знал о разрыве между Фругом и Дерябиным. А теперь Фруг стоял на карнизе окна и с риском для себя (узнало бы начальство - сидеть бы ему самому!) переправлял в форточку кулек с булками. Дерябин кулек принял, гостинец разделил пополам, половину взял себе, а половину уложил обратно в кулек, потом, подумав немного, крикнул Фругу в форточку:
- Подожди!
И сел писать что-то.
Фруг старался разглядеть в окно, что делает Дерябин, но не мог. Да и боялся, оглядывался по сторонам.
Дерябин сунул ему в форточку потощавший кулек:
- Отнесешь Шумову.
- Да он же на втором этаже сидит!
- Отнесешь Шумову! - повелительно крикнул Дерябин.
- Что ж, я по водосточной трубе, что ли, полезу?
Дерябин снисходительно оглядел его щуплую фигуру:
- Где тебе - по водосточной трубе! Передашь через Доната.
- Донат не возьмется.
- Не дашь гривенника - не возьмется, а дашь гривенник - возьмется.
Фруг помолчал, поежился и начал о другом.
- Слушай, перед последним уроком рисунок один передали из третьего класса во второй. Там козел нарисован, ну не отличишь от Виктора Аполлоновича.
- Ты сам видал?
- Нет, слыхал.
- "Слыхал"! А к нам в класс попадет этот рисунок?
- Не знаю. Да, еще я узнал: сегодня гимназистки кричали Стрелецкому в окно: "Козел!" Он оглянулся. Значит, уже знает, что он козел.
- Конечно, знает. За это и сижу.
Переданный сторожем кулек удивил Гришу:
- Откуда? От кого?
Принесший булки Донат ничего не сказал и пальцем погрозил, пугливо оглядываясь назад: молчи, мол.
Это, должно быть, Довгелло прислал. Или Никаноркин. Нет, скорее Довгелло.
Гриша развернул бумагу и увидел среди булок записку.
Крупными буквами было написано карандашом:
"Если хоть сто человек ринется на тебя, я стану на защиту!"
И внизу - помельче:
"Пусть все умрут за Г. Шумова, а Г. Шумов пусть умрет за всех".
А, Дерябин! Он любит такие штуки. Не он ли Гришину парту изрезал год тому назад? Надо будет спросить.
Но откуда у Дерябина булки?
Есть не хотелось... Гриша посидел-посидел и вдруг вспомнил: Петр ему сегодня таинственно сунул две тоненькие книжки в мягких обложках и шепнул: "Никому не показывай". Почему нельзя показывать книжки? Ну, раз нельзя их показывать, значит самое лучшее прочесть их сейчас.
Гриша вынул дерябинские книжки из ранца. На обложках были рисунки, будто уже виденные где-то: человек в маске целится из черного револьвера в непонятную какую-то фигуру, одетую в белый балахон. А, да это Нат Пинкертон! Гриша уже слыхал про пинкертоновские выпуски (они шли под номерами) и видал их даже в магазине Ямпольских. А читать не приходилось.
Он отложил булки и принялся за чтение. Сперва было занятно. Какой ловкий этот Нат Пинкертон! Что бы ни случилось, он всегда вывернется. А противника своего либо убьет, либо наденет на него наручники - это кандалы такие для рук.
Шло незаметно время. Гриша листал страницу за страницей... и у него постепенно появилось чувство, похожее на тошноту. Дешевая, как клюквенный сок, кровь лилась повсюду, где появлялся этот Нат. Повсюду убийцы, револьверы, пули... Это переставало быть интересным. И потом, ведь Нат был сыщиком, служил в сыскном отделении, как Виктор Аполлонович.
Гриша почувствовал к Пинкертону что-то вроде личной неприязни. Он поглядел на обложку: там - в кружочке - был нарисован сам Нат, франт с рыбьими глазами.
Нет, после "Тараса Бульбы" не станешь читать такую ерунду...
Гриша уже успел прочесть и "Овода" ("Тарас" лучше все-таки), и "Рассказы шута Балакирева", и "Осаду Троице-Сергиевской Лавры", и "Деяния Петра Первого", да мало ли еще какие книги он прочел... Ему их давали и Довгелло, и Лехович, и Персиц.
Персиц до того начитался всяких книг, что сам начал их сочинять. Жаль только, стихами пишет. Ничего, складно.
Но только за такой книгой, как "Тарас Бульба", может человек забыть и про себя, и про свои невзгоды, и про все на свете!
Неловко, конечно, сказать Петру Дерябину, что "Приключения Ната Пинкертона" никуда не годятся... А придется сказать.
...Булки под конец он все-таки съел. Хорошие были булки!
20
Что могут сделать ученики приготовительного класса для защиты своего товарища?
Как выглядят Гришины друзья - будь их хоть тридцать человек - рядом с великолепным, облеченным властью Виктором Аполлоновичем?
Выглядят они стрижеными козявками, мелкотой.
Так, вероятно, думал и сам Виктор Аполлонович, когда, войдя в приготовительный класс, услышал негромкие, но уже знакомые и ненавистные его уху блеющие звуки. Он воскликнул:
- Шумов!
Ему ответил хор голосов:
- Шумова нету!
- У него свободный урок!
- Сейчас будет закон божий!
- Шумов от закона освобожден!
Стрелецкий повелительно поднял руку. Крики стихли. Ах вот что: Шумов, как старовер, на уроки закона божия не остается. Ну что ж, тогда...
- Никаноркин!
Никаноркин встал.
- Ты что сейчас делал?
- Повторял молитву. Перед уроком.
Стрелецкий стоял, зло усмехаясь. Он-то знал, какую молитву повторял Никаноркин.
Совсем недавно он отвел к инспектору Дерябина из первого класса вот за такую же самую молитву. Ничего не поделаешь, придется переждать немного: не каждый же день водить в учительскую на расправу учеников за одну и ту же провинность. Могут пойти разговоры. Дразнят-то кого? Кто козел? Виктор Аполлонович уже как бы слышал голос зловредного Резонова: дескать, конечно, есть сходство, хотя бы и отдаленное... детская наблюдательность... и так далее, намеки язвительные и утонченно вежливые.
Но вот идет на урок и отец Гавриил, полный, неторопливый, величественный.
Надзирателю придется пока что уйти.
Но он вернется!
И он вернулся - перед уроком русского языка:
- Шумов! Ты почему снова - слышишь, с н о в а! - не поклонился мне?.. Как это "когда"? Сегодня.
И тут произошло неожиданное.
Поднялся со своего места Земмель и сказал слишком отчетливо, с латышским оттенком выговаривая окончания слов:
- Он поклонился. Я шел сзади и видел.
- А тебя об этом спрашивают?
- Нет. Меня не спрашивают.
- Так зачем же ты суешься?
- Затем, чтобы сказать правду.
Стрелецкий беззвучно приблизился к Земмелю.
Тот стоял выпрямившись, выйдя - по правилам - на полшага в проход между партами. Его широко расставленные глаза смотрели перед собой даже как будто сонно.
- Ты! - повысил голос надзиратель. - Ты такой любитель правды?!
- Да. Я люблю правду.
В классе за спиной надзирателя кто-то проговорил вполголоса, медленно, восхищенно:
- Молодец, Земмель!
Стрелецкий круто повернулся на каблуках:
- Кто? Кто это сказал?!
Молчание.
Значит, война! Ему, Стрелецкому, объявили войну вот эти тараканы! Ну, он справится... Он скрутит вас, будьте спокойны, голубчики. Прежде всего надо составить списочек. И вот понемножку по этому списочку...
- Что вы сегодня такой бледный, Виктор Аполлонович?
Это вошел в класс Мухин, учитель русского языка; сейчас будет его урок.
- Нездоровится? - Мухин бережно поправил рукой свои золотые кудри вокруг лысины.
По скамьям пробежали смешки.
Стрелецкий нашел в себе мужество под эти смешки галантно раскланяться перед Павлом Павловичем и поблагодарить его за внимание.
На ходу он обернулся и кинул на приготовишек взгляд. Что это был за взгляд! Никаноркин потом утверждал, что взгляд этот был направлен на Шумова; Персиц же ясно видел: глядел надзиратель на Земмеля.
Как бы то ни было, решили: Земмелю и Шумову пока что на переменах из класса не выходить, сидеть смирно. А утром с Шумовым в училище будет ходить Никаноркин - они оба в одной стороне живут.
- Это зачем? - закричал Гриша.
Ему и обидно было и где-то глубоко в сердце будто оттаивала льдинка: по-своему ребята заботились о нем.
- Затем, чтоб ты и в самом деле кланялся. А то я тебя знаю! - сказал Никаноркин.
- Я кланяюсь.
- Зазеваться можешь. Не заметишь "голубчика", то есть "козла", я хотел сказать. Тогда - новый кондуит.
- Почему это я зазеваюсь, а ты не зазеваешься?
- Потому. Ребята, ей-богу не вру - он на облака может заглядеться. Идет по улице, задрав голову, никого не видит.
- Выдумываешь!
- Один раз булочника Фриденфруга чуть с ног не сшиб. Хорошо булочник толстый, пудов на восемь, - устоял.
- Врешь!
- Устоял, но ругался долго. По-немецки. Я только половину и понял.
- Половину все-таки понял? - засмеялся Персиц. - Ты ж немецкого языка не знаешь.
- "Швейн", говорит. Вот тебе и "не знаешь".
За шутками, за поддразниванием, подчас бесцеремонным, Гриша чувствовал поддержку товарищей. Нет, не один он на свете...
И Земмель, и Никаноркин, и Довгелло - ну все за него - горой!
Нет, не все. Вон на первой парте сидит Шебеко. Он любил хвастать: его отец - тайный советник, "ваше превосходительство". Ну, его отучили от этого! Целые две недели всем классом дразнили: расшаркиваясь, кланялись ему в пояс, величали "присохводительством", делали вид, что не решаются играть с ним - робеют.
На третью неделю Шебеко такого издевательства не вынес, взмолился: "Ну, довольно, ребята!", - чуть не заплакал. Его оставили в покое - самим надоело.
Теперь Шебеко глядит на Гришу не очень-то понятными глазами. Завидует, что ли?
Или вот Арбузников, сын богатого купца. Его привозят в училище на паре рысаков. Он не хвастает, но сторонится таких, как Шумов или Никаноркин. Ну и пусть сторонится, ему же хуже... Скучно живет Арбузников, нет у него настоящих друзей.
А у Гриши они есть! Пусть не весь класс, но половина - нет, больше половины - за него. Может быть, верные друзья и не дадут Стрелецкому погубить его?
А Стрелецкий, видно, только об этом и думает: как бы погубить Григория Шумова.
Скоро, однако, события повернулись так, что надзирателю стало не до Григория Шумова.
Учитель рисования Резонов принес в учительскую целую кипу карикатур, которые ему вручила накануне начальница женской гимназии.