Современная электронная библиотека ModernLib.Net

День отличника

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кононенко Максим / День отличника - Чтение (стр. 8)
Автор: Кононенко Максим
Жанр: Отечественная проза

 

 


Записал? Теперь в скобках: наличие повреждений подвешивающего аппарата внутренних органов, признаки воздействия высокой температуры… опаление волос, наличие ожоговых поверхностей на передней поверхности грудной клетки, шеи, лице, признаки воздействия высокого давления — радиарные разрывы кожи наружных слуховых проходов, эвакуация органной брюшной полости и таза. С учетом выраженности трупных изменений, давность наступления смерти составляет не более тридцати минут ко времени проведения экспертизы. Ну, а теперь, что ли, к артистам… Роман!
 
      Я вздрагиваю словно бы ото сна. Белый, белый сектор. И черные пятна от взрывов. Красиво. Мы движемся молча, словно бы налегке. Мы словно плывем над этим сектором американской авиабазы «Шереметьево». То тут, то там по поверхности сектора разбросаны гайки, детали и прочее. Множество анатомических деталей от силиконовых кукол.
      — Другое дело, — говорит Любомиров, когда мы приближаемся к месту теракта, — Ничего не осталось.
      Действительно. Вокруг только искореженные куски железа, обугленные обломки сырых досок да блестящее конфетти из костромского лавсана.
      — Вот, кстати, ступня Пугачевой, — говорит вдруг Платоша, пиная деталь силиконовой куклы, — А вот палец Киркорова…
      Я вслушиваюсь в неизвестные мне фамилии певцов стабилинизма.
      — Ну пиши, чего там, — оборачивается Платон к пехотинцу, — Раз террорист у нас испарился — опишем же тех, кто пришел к нему выступить. Итак. Левая ступня человеческой копии номер сто семьдесят восемь одиннадцать. Модель — Пугачева Алла Борисовна. Народная артистка СССР.
      Меня передергивает. Как омерзительно! Как можно называть по имени-отчеству того, кто веселил пролетариат, крестьянство и люмпен-интеллигенцию в то время, как в кровавых застенках томились политические заключенные!
      — Как можно называть такого человека «народный»?! — возмущенно спрашиваю я у Платона.
      — Они себя сами так называли, — отвечает Платоша, — Время было такое. Смутное было время. Жестокое…
      — Да какое бы ни было время! — восклицаю я, — Сейчас-то свобода! И вещи можно называть своими именами. Никакие они не народные! Кремлевские прихвостни. Честный человек не мог быть народным артистом СССР! Им мог быть только предатель свободы. Только подонок мог быть народным. Безвкусный и пошлый. Вульгарный, бездарный. В СССР свободному человеку и жить-то не следовало! А ты их — по имени-отчеству…
      — Так это для идентификации… — немного смущается Платон, — Как их иначе определять-то? Вот, например…
      Платон поднимает с земли обгоревший силиконовый палец.
      — Безымянный палец правой руки человеческой копии номер семьдесят восемь четырнадцать. Филипп Бедросович Киркоров. Он же — Рамзан Кадыров. Он же — Автандил Кобаладзе, преступный авторитет из Чертаново, кличка Мутноглазый Сосо. Торговля наркотиками, детская проституция и спекуляция местами в региональных выборных списках. Заслуженный артист Российской Федерации. Муж Аллы Пугачевой.
      — Спасибо Борису… — шепчу я неистово, трогая хьюман райтс вотч, — Спасибо правозащитникам и академикам! Спасибо Соединенным Штатам Америки и Великобритании за то, что они избавили нас и весь мир от этой чудовищной федерации!
      Рукоподаю освободителям.
      — Берцовая кость левой ноги, — продолжает собирать детали от кукол Платоша, — Человеческая копия номер сто пятьдесят девять ноль восемьдесят. Максим Галкин — имитатор голосов и сознания. Знаменитый пожиратель высокого. Уничтожил старорусские театр и оперу. Известен также под псевдонимами Ковырялкин, Палкинд и Басков. Фаворит Аллы Пугачевой.
      — Да это же банда! — вырывается у меня, — Они все связаны с этой Пугачевой!
      — Должна еще быть… — Платоша оглядывается по сторонам и что-то выискивает в черном, — Вот! А, нет… кажется… вот!
      Платон поднимает с поверхности сектора бесформенный кусок силикона.
      — Это левая доля печени, — говорит мне Платоша, — Человеческая копия номер восемьдесят четыре сто семьдесят. Кристина Миколасовна Орбакайте. Настоящее имя неизвестно. Дочь Аллы Пугачевой и ее преемник на посту диктатора д. российской культуры. У нее еще был подельник — некий Владимир Владимирович Пэ. Подпольная кличка: Эмдэжэфэка.
      — Как?! — удивляюсь я.
      — Эмдэжэфэка, — повторяет Платоша, — Муж дочери жены Филиппа Киркорова. Страшный человек. Маньяк. Они поедали детей.
      У меня замирает внутри.
      — Владимир Владимирович этот… — тихо спрашиваю я, — Он тоже здесь?…
      — Нет, — отвечает Платоша, поднимая с поверхности сектора новое нечто, — Его не заказывают. Про него мало кто помнит, да и изображений его толком не сохранилось. Говорят лишь, что он был весь волосатый и толстый. Но это разве приметы для стабилиниста? Они там практически все были толстые и волосатые. Все эти Максимы Соколовы и прочие.
      Я вдруг вспомнил Паркера-Кононенко. Того самого практически уже нерукоподаваемого сатаровского писаку, которого министр сегодня выгнала из профессии. Как это точно заметил Платоша — они там действительно все толстые и волосатые. И неопрятные. Несвободные. Гадкие.
      Я снова осматриваюсь. Конечно, я слышал про так называемую «эстраду» стабилинистов — огромную машину зомбирования и порабощения, которая неустанно работала на то, чтобы сделать из людей послушных бездумных роботов. Но я никогда не знал, что эта машина была настолько монолитна и связана. Чем больше узнаешь о диктатуре — тем больше ей ужасаешься.
      — А вот, полюбуйся — редчайший образчик, — Платон с гордостью показывает мне обгоревшую косичку, — Это борода человеческой копии номер четырнадцать. Гребенщиков Борис. Сокращенно — гэбэ. Китайский специалист по гипнозу. Работал более ста лет, начинал еще при царизме. Успел деполитизировать двадцать два поколения россиян. Именно он, а не эта тупая кодла Пугачевых и Петросянов, нанес основной вред старорусской культуре. Именно его деятельность привела к тому, что старая русская интеллигенция отказалась от революционной борьбы. Жаль, что его куклу заказывают так редко. Я бы взрывал его каждый день.
      — Я бы тоже, — соглашаюсь с Платоном, — А что, Петросяны здесь тоже?
      — А как же! — восклицает Платон, — Вон, например, видишь? Большое?
      И Платоша показывает мне на лежащую в отдалении кучу.
      — Это тазовая часть человеческой копии номер восемнадцать одиннадцать, — мы с Платоном подходим к большому, — Елена Степаненко, депутат Государственной думы, фракция «Единая Россия». Известна также под именем Любовь Слиска. Вместе со своим братом Евгением Петросяном… где он у нас?… ща…. А, вон он…
      Мы с Платоном переходим к лежащей неподалеку силиконовой голени.
      — Ну так вот, — продолжает Платоша, поднимая с поверхности часть ноги, — Голеностоп человеческой копии номер восемнадцать двенадцать, Евгений Ваганович Петросян, настоящая фамилия Сатанов. Вместе со своей тайной сестрой Еленой Степаненко основали культ собственной личности, так называемую «Церковь Петросяна».
      — Секту? — уточняю я.
      — Хуже, — отвечает Платоша, — Секта обычно закрыта, а эти проповедовали на всю страну прямо по телевизору. Всю вот эту вот гнусь. Аншлаги эти, тушенка «Главпродукт», майонезы… Жрали вот все это, давились, запивали все водкой, ржали над всей этой гадостью, тупели, превращались в бездумное быдло и не ходили на выборы.
      — Я вообще не представляю себе, как можно есть что-нибудь, произведенное не «Проктэр энд Гэмбл», - честно признаюсь я Платону, — А вдруг там микробы?!
      — Так это когда было, — улыбается Любомиров, — Очень давно… с микробами, да. Специальными.
      Я вдруг понимаю, что очень замерз. За пределами светлого круга — плотная, осязаемая темнота. А еще возвращаться.
      — Нам долго еще? — спрашиваю я у Платона.
      — Ну, если не рассказывать про каждого — то, в общем-то, быстро, — отвечает Платоша, — Я коротко… Кто тут у нас? Так… кусок теменной кости, человеческая копия номер восемьсот четырнадцать восемьдесят. Лолита Милявская, уничтожила старый русский балет. Вот еще две детали — ухо с серьгой и часть нижней челюсти. Человеческая копия номер сто семьдесят. Моисеев Борис. Австрийский барон. Открыто проповедовал фашизм. Кто тут еще… ага, пуговицы. Четыре пуговицы из металла золотистого цвета, две оплавлены по краям, у одной сломано ушко. Человеческие копии номер триста четырнадцать семьдесят и триста четырнадцать семьдесят пять. Так называемые новые русские бабки. Разделенные сиамские близнецы, сменившие пол. Постоянно выдавали себя за других людей, в том числе за лауреата нобелевской премии по литературе, академика Эдуарда Вениаминовича Лимонова. А вот… вот это вот важное.
      Платон нагнулся и поднял с поверхности что-то напоминавшее большую обугленную подушку.
      — Ты знаешь ли, что это? — спрашивает меня Платоша, сияя от счастья, — Это же накладной бюст! Его подкладывал себе некто Андрей Данилко, русофоб и заслуженный работник железнодорожного транспорта. Он же Верка Сердючка. Он же Сонька Кацнельбоген. Он же майор Мельниченко. Он же Рашид Нургалиев. Он же… впрочем, неважно. Важно, что он собирался баллотироваться в президенты Украины и Грузии, но был отравлен диоксином и тронулся разумом, после чего побирался на паперти Храма Христа Спасителя, пока его не снесли вместе с этой папертью при расчистке места для трейлеров. Вот, собственно, все. Записал?
      Безмолвный морпех кратко кивает.
      — Тогда пошли отсюда, — говорит нам Платоша, — А то что-то и правда холодно.
 
      Мы движемся к выходу сектора. Я сильно задумываюсь. Вся эта процедура осмотра и опознания производит на меня крайне тяжелое впечатление. Да, народные обычаи — это прекрасно, но я никогда не думал, что столь красивое и радостное событие как теракт имеет такую суровую внутреннюю правду.
      — Все же интересно, — говорю я Платону, — Что с ними дальше-то будет?
      — С кем? — недоумевает Платоша.
      — Ну, с террористами с этими, — поясняю я.
      — Понятно, что будет, — говорит мне Платоша, — Закопают их на демократическом кладбище.
      — А разве их не заберут родственники? — удивляюсь я.
      — У террориста, решившегося на теракт, больше нет родственников, — поясняет мне Любомиров, — Как у правозащитников. Или как раньше — у монахов. Они уходят из мира. Их тела отдавать больше некому. Видел — ушли старейшины?
      — Видел, — киваю я.
      — Когда-то давным давно, — говорит мне Платоша, — Когда террористы считались врагами, их тела не выдавали родственникам. Считалось, что их могилы станут местом паломничества других террористов. А потом это как-то так прижилось…
      — Но ведь теперь их хоронят открыто, — возражаю я.
      — Открыто, — кивает Платон, — Но — не ранее, чем через сорок восемь часов после наступления смерти. А то мало ли что… вдруг оклемается. Участок выбирают не ближе трехсот метров от жилых кварталов и общественных зданий. Площадь — пять квадратных метров, не меньше. Участок должен быть сухим, с низким стоянием грунтовых вод. Могилу копаем в два с половиной метра, можно и глубже, но тогда уже неудобно опускать гроб. Кладем, значит, тело во гроб, и закапываем. Вскоре под влиянием гнилостных бактерий начинают расщепляться белковые вещества. Опарыши тут же появляются, нематоды. Воняет. Сначала гниют желудок, кишечник, селезенка и печень. Потом уже — сердце, почки и легкие. Лопаются брюшные покровы, раскрывается грудная полость, жидкое содержимое растекается по гробу и просачивается в землю.
      Платон увлечен. Я слушаю его с изумлением.
      — Потом труп постепено высыхает, — продолжает Платоша, — Появляются плесневые грибки. Процесс разложения меняется. Начинается тление.
      Мне неожиданно интересно. Я не прерываю Платона.
      — Тление — процесс аэробный, — говорит Любомиров, — Оно происходит при участии кислорода. Уже не воняет, вместо сероводорода образуются углекислота и вода. Ну, еще азотная кислота. Вообще трупный запах есть только несколько месяцев. Через год его уже почти никогда не бывает. Кстати, большое влияние на скорость разложения и на характер изменений трупа оказывают свойства почвы. Как на виноградник во Франции.
      Платон останавливается и, улыбаясь, рассказывает мне прямо в лицо.
      — Величина пор для воздуха, количество влаги, температура… — говорит он так, как будто бы это его любимое дело, — Например, в крупнозернистой, сухой почве окончательное разложение детских трупов наступает уже через четыре года, а взрослых трупов — через семь лет. А в глине детский труп гниет уже пять лет, а взрослый — все семь.
      Я вдруг понимаю, что это действительно — любимое дело Платона. Не только сам момент взрыва, а и все то, что предшествует ему, и что следует.
      — Кстати, ты знаешь, — говорит мне Платон, продолжая движение, — Что трупы алкоголиков разлагаются дольше?
      — Да я не об этом, Платон! — машу я рукою, — Я не про то, что с ними будет в земле! Я в общем и целом. Ведь это народ нескончаемой жертвы. Ведь мужчина-террорист — не мужчина, пока он себя не взорвет. И мы вполне можем столкнуться с ситуацией, когда народ террористов перестает самовоспроизводиться. Начнет вымирать.
      — Все в мире меняется, — успокаивающе говорит Платон, — Теперь уже не так обязательно взрывать себя. Общество вполне терпимо относится к взрывам без летальных исходов. Честно говоря, у нас по управлению таких терактов теперь проходит чуть ли не больше, чем с поясами. Это-то меня и расстраивает… А уж то, что мы видели сегодня, с грузовиком — и вовсе редкость. Угасают традиции…
      — Ну ладно, — бормочу я, — Раз так…
      Вдруг небо над нами как будто раскалывается. Уши закладывает страшным грохотом, за стенами сектора вспыхивает ослепительный свет и прямо на наших глазах грациозно и очень уверенно в темноту ночи поднимается истребитель объединенных военно-воздушных сил США. Мое сердце замирает от гордости. Я эйфорирую.
      Как же я все таки счастлив! Я живу здесь под протекторатом лучшей и самой свободной страны в мире. Под защитой всемогущей империи добра. Я живу в собственном трейлере в центре Москвы. Я ем лучшую в мире пищу компании «Проктэр энд Гэмбл». У меня прекрасное образование, отличная работа и стремительная карьера. У меня головокружительные перспективы. У меня, в конце концов, такая девушка, что мне все завидуют. Это мой мир! Как он красив и светел!
      — Садись уже, — прерывает мои счастливые мысли Платоша.
 
      Я вижу перед собой «Шевроле». Мы вышли из сектора. Садимся в машину и едем. Темно. Я смотрю на часы — уже восемь с минутами.
      — Приемник включи, — говорю я Платоше, — Сейчас Киселев начинается.
      Платон включает радиоприемник.
      — Добрый вечер, — раздается в «Шевроле» такой знакомый с младенчества голос, — В эфире радиостанция «Эхо Москвы», и с вами я, Евгений Киселев. До очередного тура президентских выборов остается двенадцать дней. До объявления квартальных результатов деятельности компании «Проктэр энд Гэмбл» — восемьдесят три дня. До окончания третьего срока академика Михаила Борисовича Ходорковского остается пять тысяч двести семьдесят пять дней.
      — Как думаешь, он выйдет когда-нибудь? — спрашивает у меня Любомиров.
      — Кто? — спрашиваю я у Платона.
      — Ходорковский, — произносит Платон сокровенную фамилию и рукоподает ей.
      — Вряд ли, — отвечаю я Любомирову, рукоподавая фамилии тоже, — Если б хотел — давно б вышел. Он же спаситель. Высшей степени посвящения. Ни у кого такой нет. Никому из живущих не доверил Пентхауз подобные тайны. А раз доверил — значит, было за что. Что ему делать в миру, среди нас? Его место в камере. Вдали от суеты и политики. Это мы тут возимся с террористами и несвободными журналистами. Со всеми этими репортерами без границ. А Ходорковский соблюдает права человека. К тому же он — истинный юкос. Их мало осталось, но они не сдаются… Они нас спасают. Здесь нужно полное самоотречение.
      — Наверное, я бы не смог так… — говорит мне Платоша, — Я очень уважаю тебя за то, что ты хочешь стать правозащитником. Но я — не смогу.
      — Я тоже не смог бы ковыряться в трупах, — говорю я Платону, — И все время иметь дело со смертью. Пусть даже эта смерть и добровольная в рамках самоопределения. Светлая смерть. Жизненная.
      — Да что там — трупы, — пожимает плечами Платон, — Трупы тебе ничего не сделают. Они уже мертвые. А правозащитник всегда как на линии фронта. Вечно на страже. Что в шестидесятых двадцатого, что и сейчас.
      — В шестидесятых двадцатого, — шепчу я святые слова, — Первым начал Булат…
      — Но Андрей-то Дмитриевич? — вдруг поворачивается ко мне Платоша, — Андрей-то Дмитриевич Сахаров за что поехал в Горький? За Афганистан!
      — А Синявский и Даниэль? — улыбаясь, повторяем мы родные для всех имена, — А Константин Иосифович Бабицкий?
      — Вадим Николаевич Делоне, — кивает Платон.
      — Лариса Иосифовна Богораз, — вторю Платону я впитанное с молоком длительного хранения от «Проктэр энд Гэмбл».
      — Виктор Исаакович Файнберг, — вторит Платон.
      — Сергей Адамович Ковалев, — радостно смеюсь я.
      Мы повторяем имена равноспасительных академиков, и на сердцах у нас радостно и счастливо. Большой «Шевроле» несется по широкому алюминиевому полю в полной темноте, но в наших душах светло и спокойно. Мы не одни в этом северном мире. С нами — Соединенные Штаты Америки и весь их огромный промышленно-финансовый потенциал.
      И вот уже снова ворота, и Бахтияры подводят к нам моего служебного мерина и кобылу Платоши. Седлаем и трогаем. Рукоподаем на прощание.
      Кони рвутся, мы вылетаем на серебристое полотно и скачем, и скачем, и скачем!
      Права человека мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над алюминием. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал несвободой, кто летел над этой Железной дорогой, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее дороги и реки, он отдается с легким сердцем в руки свободы, зная, что только она одна успокоит его.
      Мой мерин и кобыла Платоши и те утомились, и несут своих всадников медленно, и неизбежная ночь начинает догонять нас. Чуя ее за своею спиною, притих даже неугомонный Платоша. Ночь начинает закрывать черным платком леса и луга, ночь зажигает свободные огонечки где-то далеко сбоку, такие интересные и нужные каждому гражданину Д.России огоньки личных трейлеров. Ночь обгоняет нашу кавалькаду, просеивается на нее сверху и выбрасывает то там, то тут в радостном небе белые пятнышки звезд. Темнота густеет, летит рядом, хватает нас за «аляски», тулупы и, сдирая их с плеч, разоблачает обманы. Когда же навстречу нам из-за края леса начинает выходить багровая и полная луна, все обманы исчезают и падают на землю, тонет в туманах колдовская нестойкая одежда. Свобода! Свобода! Свобода!
      — Платоша, мы счастливы?! — кричу я ликующе.
      — Да, мы счастливы!! — кричит мне в ответ Любомиров. Мы звонко смеемся.
      Рукоподаю этой радости!
      И снег, и ветер, и звезд ночной полет! И вот уже вдали видны огни огромной Москвы. Трейлеры раскинулись насколько хватает глаз. Дым от печей, крики Бахтияров, детский смех и между всем этим — уютный вечерний голос Вити Шендеровича. Мы дома. И дом наш прекрасен!
      Мы въезжаем на Белорусскую и проворные Бахтияры снимают с копыт наших животных калоши из полихлорвинидной пластмассы. Мерин с кобылою радуются.
      И снова Тверская. И сверху, над всем этим — Фридом Хауз. А сверху, над Фридом Хаузом — хьюман райтс вотч.
      В Пентзаухе горит свет — работают люди. Хранители нашей свободы и демократии. Тысячу лет жила эта страна под диктаторами. И лишь нашему поколению повезло увидеть начало ее настоящей, свободной жизни.
      Платоша машет мне рукой в рукавице и поворачивает — его дом в Гнездниковском. Я машу ему в ответ.
      — Спасибо! — кричу я Платону, — Помни про женщину в рыбном!
 
      Я еду дальше, вдыхая ароматы вечернего порриджа. Вот виден мой трейлер. А подле него — Бахтияр. А с ним… я растерян.
      А с ним рядом Миша. Мое сердце и мое вдохновение. Михаила. Моя подлинная свобода. Она откидывает со лба свои светлые волосы, ее огромные глаза улыбаются, она смеется и машет мне ручкой:
      — Привет! Ой! Что это у тебя с глазом-то? Ты подрался?!
      Миша, свет моей жизни, огонь моих мыслей. Грех мой, душа моя. Ми-шень-ка: кончик языка вообще не трогает нёба и не утыкается в губы. Ми. Шень. Ка. Есть в этом что-то от китайского.
      Я густо краснею и спешиваюсь. Указываю Бахтияру на сахар. Он, счастливый, уводит мерина, чтобы задать ему конского корма («Проктэр энд Гэмбл», овес, минеральные вещества, полный комплекс витаминов и отруби), а я стою перед Мишей смущенный и спрашиваю:
      — Отчего ты не в шапке, свободная?
      — Мне не холодно, — смеется Мишутка, — Меня греет глубокое чувство!
      — Пройдем в помещение, — приглашаю я Мишу.
      Красавица быстро взбегает по ступенькам, я следом, и вот мы уже рукоподаем друг другу в кухне-прихожей.
      — Я не думал, что ты сегодня придешь, — прерывисто шепчу я, расстегивая на Михаиле пуховку.
      — Во мне столько любви, — шепчет в ответ Михаила, расстегивая мою «аляску» и хитро глядя на меня своими обволакивающими глазами, — Что она переливается через край.
      — На мне и трусы для одинокого понедельника, — стыдливо признаюсь я Мише, сдирая с нее синтетический ивановский пуловер.
      — Одинокий понедельник закончился, — шепчет мне Миша, стягивая с меня мой правозащитный свитер, — Трусы можно снимать. Ты мне без них нужен.
      Путаясь в полуснятых штанах, мы прыгаем в спальню. В спальне прохладно. Бодрит. Привычным движением бросаю в печь пару крепких подсохших поленьев. Миша тем временем сбрасывает с себя остатки одежды, снимает с тонкой шеи маленький хьюман райтс вотч и ныряет в спальный мешок. В темноте словно молния пролетает ее гибкое белое тело. Я замираю в полном восторге. Снимаю исподнее.
      Ныряю за Мишей.
      Мы прижимаемся друг к другу всем телом и некоторое время не двигаемся. Надо согреться.
      — Я свободен с тобой, — шепчу я Мише прямо в теплое ушко.
      — Мррр… — мурлычет в ответ Михаила, слегка покусывая меня за шею и теребя мой хьюман райтс вотч, — Я тоже свободна с тобой. Так что с твоим глазом-то?
      Я легко провожу рукой по её прохладной спине. Она покрывается мурашками.
      Задыхаясь от предвкушения, я медленно рукоподаю ей. Михаила всхлипывает и рукоподает мне навстречу. Мы чувствуем друг друга каждой клеточкой. Каждой свободной клеточкой тела.
      Рукоподаем…
      — Милый… — шепчет мне Миша, — Мой милый… милый мой… какой же ты милый…
      Рукоподаем… Рукоподаем…
      Становится жарко. В печи начинают трещать дрова. На нашей слившейся воедино коже выступают капельки пота.
      Рукоподаем… Рукоподаем… Рукоподаем…
      Капельки смешиваются и стекают вниз, на вкладыш спального мешка. А Миша так пахнет!..
      Рукоподаем! Рукоподаем! Рукоподаем!
      Я рукоподаю беспорядочно. Михаила рукоподает бессознательно. Ее глаза закрыты, а волосы растрепались.
      — Еще! — полустонет она, — Еще! Да!
      Рукоподаю! Рукоподаем!! Рукоподаем!!!
      — Так! — тело Миши начинает дрожать, — Так!! Так!!! ДА!!!
      Рукоподаю! Рукоподаю!! Рукоподаю!!! Рукоподаю!!!! Рукоподаю!!!!
      Белое тело содрогается, Миша обхватывает меня ногами и бьет вокруг себя руками.
      — Ах!.. — вырывается у свободной на вдохе.
      Рукоподаю! Рукоподаю!! Рукоподаю!!! Рукоподаю!!!! Рукоподаю!!!! Рукоподаю!!!!! Руко!!!.. Рукопода!!!.. РУКОПОДАЮ-Ю-Ю-Ю-Ю!!!!!!!!
      Мы сливаемся вместе. Мы словно единое целое. Над спальным мешком поднимается пар. Миша быстро и коротко дышит. Я дышу медленно и глубоко.
      — Я свободна с тобой…. - шепчет Мишутка, рукоподавая мне с нежностью.
      — Я свободен тобой, — рукоподаю ей в ответ.
      И еще какое-то время мы просто молчим, рукоподавая друг другу прижавшись. Мы наслаждаемся демократией. Вскоре я высвобождаюсь из рук Михаилы, зажигаю две свечечки и снова падаю в это распахнутое и такое мягкое тепло.
      Я свободен и счастлив. Я высокопоставлен. Я лежу и смотрю на изысканного серого цвета потолок. Я талантлив. Мало кто может подобрать комбинацию свечей в помещении так. Никакой черноты. Никаких хлопьев копоти. Легкая серость. Как цвет моего служебного мерина.
      — О чем ты сейчас думаешь? — спрашивает меня Михаила.
      — О тебе, — отвечаю я, — Я всегда думаю только о тебе.
      — Ты врешь… — улыбается Михаила.
      — Я никогда не вру, — отвечаю ей я, — Я же отличник.
      — Ты гений… — хихикает Миша, поправляя мне волосы, — Я живу с гением… с подбитым глазом…
      — Хочешь кукурузного порриджа? — спрашиваю я нежно, — Вчерашний еще, совсем свежий.
      — Давай! — говорит Михаила и стремительно поднимается.
      Я еще мгновенье лежу в мешке, любуясь на ее стройное тело, но Миша быстро выскакивает в прихожую и возвращается оттуда уже в свитере.
      — Давай, угости девушку, — смеется она, кидая в меня моим правозащитным свитером. Я натягиваю его и тоже поднимаюсь на ноги.
      Миша ставит на печь котелок с порриджем, а я выскакиваю на мороз, чтобы набрать в чайник снега. Над Москвой медленно кружатся крупные снежинки. Вокруг тишина и покой. До чего же прекрасно. До чего удивительно.
      Я возвращаюсь в трейлер и ставлю чайник рядом с котелком.
      — Хочешь, послушаем радио? — спрашиваю я Михаилу.
      — Да ну его к диктаторам, твое радио, — смеется Миша, обвивает меня своими длинными руками и рукоподает, рукоподает, рукоподает.
      У меня от всего этого попросту кружится голова.
      — Давай ты не будешь правозащитником? — шепчет вдруг Михаила мне в ушко, — Давай мы поженимся, а? Я рожу тебе отличника.
      Мальчики — это прекрасно. Свободные, чистые мальчики…
      — Мне надо… — шепчу я в ответ Михаиле, — Мой выбор. Ведь я не единственный.
      — Единственный, — шепчет Миша, — Ты мой единственный.
      — Не единственный, — шепчу я, — Только на нашем выпуске Московского Гарвардского было семьдесят восемь отличников. Ты обязательно родишь отличнику.
      — Я не хочу любому отличнику, — хнычет Михаила, — Я хочу тебе. Я свободна с тобою.
      — Ты будешь свободна со всеми, — рукоподаю Михаиле, — Мы живем в свободной стране. В счастливой стране с огромным и предсказуемым будущим.
      — И без тебя… — бормочет Мишаня.
      — Со мной! — горячо отвечаю ей я, — Я никуда же не денусь! Я просто буду жить в камере.
      — И мы никогда не увидимся, — вздрагивает плечами свободная.
      — Ну, почему никогда… — бормочу я, — Да меня пока еще никто и не берет в правозащитники! А скорее всего и не возьмут.
      — Не возьмут? — с надеждой улыбается Михаила, осторожно трогая мой синяк.
      — Наверняка, — киваю я ей, отстраняясь, — Сегодня ко мне приходил Рецептер. Знаменитый правозащитник. Вот такой хьюман райтс вотч! И из нашего разговора я понял, что рано. Мне еще долго и много работать над самоотречением.
      — Я свободна с тобой… — шепчет Миша и рукоподает мне.
      — Я тоже свободен с тобой, — отвечаю я Мише.
      На печи вздрагивает крышечка котелка с порриджем. Из носика чайника извергается пар. Миша отрывается от меня и идет на кухню за кружками. Она движется. Ее движенья как архитектура. Я бросаю в чайник плитку чая, снимаю с печи котелок и ставлю его на холодный пол рядом со спальным мешком. Миша возвращается с кружками. Ставим чайник рядом, садимся на мешок и начинаем наш ужин.
      — Ну, — говорю я Мише, разливая чай по кружкам и поднимая одну из них, — За свободу!
      — За демократию! — поднимает свою кружку Мишутка.
      Мы чокаемся чуть мятыми алюминиевыми боками кружек и пригубляем обжигающий чай.
      — Мммм…. - говорит Миша, — Вкусно! Так кто же тебе глаз-то подбил?
      Мы сидим с ней на полу и едим порридж, запиваем его чаем и не можем насмотреться друг на друга. Все, что нам нужно сейчас — это свобода. И она у нас есть. Мы свободны друг с другом. Не это ли счастье? Ви хэппи!
 
      Мы познакомились с ней осенью, на день усекновения главы Георгия Гонгадзе. Свободные люди весело праздновали очередную годовщину моральной победы буревестника оранжевой революции над диктатурой кучмистов. Я шел во главе костюмированной колонны «Марш несогласных». На мне была маска Гарри Каспарова, а в руках я держал бутафорские шахматы. В районе Новоберезовского сквера нашу колонну традиционно встретили шеренги потешных омоновцев. Мы сошлись и начали ритуальный демократический танец. Несогласные с флагами и плакатами кружились вокруг омоновцев, Омоновцы держали в руках выкрашенные в резиновый черный цвет березовые колья, перетоптывались на месте и иногда задирали в канкане свои зашнурованные в высокие ботинки ноги. Ноги одного из омоновцев показались мне очень красивыми. Это были стройные и сильные ноги. Эти ноги были длинны. Я сделал несколько движений, используя шахматы. Омоновец ответил мне замысловатыми па. За вязаной шапочкой, натянутой на лицо омоновца, я видел смеющиеся, лучащиеся глаза.
      Я делал в сторону омоновца выпады. Омоновец крутил протяжное фуэте. Я ходил вокруг омоновца вытянутыми кругами. Омоновец поворачивался за мной и крутил в своих руках крашеный кол.
      Мы танцевали в центре огромной толпы, но, кажется, не замечали уже ничего вокруг. Двигались в полной пустоте. Кружились. Сходились. Засматривались. Снова расходились и двигались. Я подавал бутафорскими шахматами. Омоновец подавал мне колом и ботинками. Мы были свободны друг с другом, хотя еще не были даже знакомы.
      Когда начались ритуальные задержания, я бросился на l'embrasure одним из первых. Я стал наскакивать на длинноногого омоновца, биться своей грудью в его грудь и кричать: «Разрешите пройти!», «Я всего лишь прохожий!», «Я иду на бульвар поиграть в шахматы!»
      Как и положено по традиции демократических парадов и «Марша несогласных», омоновец начал меня vintit. Он обвил мою шею гибкими руками, содрал с меня маску, потом поднял свою шапочку и впился своими губами в мои.
      Я растерялся. Сколько я видел в своей жизни ритуальных арестов и задержаний — но никогда мне не доводилось сталкиваться с поцелуями. Я потерял ориентацию и некоторое время не мог даже понять — кто меня целует, и что из этого следует. И когда я услышал:
      — Михаил!
      Мое сердце остановилось. Отдышалось немного. И снова пошло.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10