Беру, наконец, наилучшее. Старейшее свободное издание России — «Новая газета». Здесь работала Анна Степановна Политковская. Много лет назад, когда Анна Степановна погибла, всякая мерзкая шушера начала полоскать ее имя. Накропали статеек, которые и вспоминать-то особо не хочется. Грязь. И только «Новая газета» оказалась чиста, смогла сохранить эту чистоту и пронести ее через годы и выборы. А особенно удачны в «Новой» демократические анекдоты. Читаю весь в предвкушении.
«Ходорковский, Гусинский и Березовский попали в СИЗО к стабилинистам.
— Кто лучше всех научит нас своим гениальным схемам оптимизации налогоообложения, — говорят им стабилинисты, — Того мы выпустим из СИЗО. А остальных ждет басманное правосудие.
Раз такое дело, Гусинский рассказал стабилинистам свою схему. Стабилинисты отпустили его, и Гусинский уехал в Испанию. Тогда стабилинисты попробовали применить эту схему и попали под прокурора Салавата Каримова.
Раз такое дело, Березовский рассказал стабилинистам свою схему. Стабилинисты отпустили его, и Березовский уехал в Лондон. Тогда стабилинисты попробовали применить эту схему и снова попали под прокурора Салавата Каримова.
Раз такое дело, пришли стабилинисты к Ходорковскому и говорят: ты остался последний, все разбежались. Расскажи нам свою гениальную схему, и мы тебя выпустим.
А Ходорковский им говорит: мне и здесь нравится.»
Ах-ха-ха-ха-ха!!!! Я смеюсь так, что по спине моей пробегают мурашки. Мне и здесь нравится! Ну конечно! Ведь он же правозащитник! Нет, до чего же прекрасная и удивительная у меня работа. Постоянно видишь прекрасное. Парфэтман бьен!
Вдруг дверь моего кабинета без всякого предупреждения растворяется. В проеме рисуется решительная фигура министра свободы слова. В правой руке у нее — красная кружка дымящегося растворимого кофе «Фолджерс», а в левой — пакет с документами.
— Я вот что подумала, — говорит мне Женя, — В тебе живет какое-то странное сомнение.
— Сомнение? — недоуменно спрашиваю я, откладывая газеты.
— Сомнение в правоте нашего дела, — отвечает мне Женя, — Сомнение в справедливости. Я ведь видела эту твою реакцию на нерукоподаваемость. Ты испугался.
— Я испугался? — глупо спрашиваю я, поскольку нет смысла отрицать очевидное — я испугался.
— Ты испугался, — решительно говорит министр и кладет на мой письменный стол пакет с документами, — Ты сделаешь это.
Я снова чувствую холод от айсберга. Дрожу. Я допрыгался.
— Ты должен сам написать заявление на нерукоподаваемость, — понизив голос, молвит министр, — Ты должен развеять сомнения.
— Сомнения в чем? — искренне не понимаю я.
— Сомнения в том, что ты заодно, — отвечает мне Бац.
И тут я всё понимаю.
Ведь это проверка.
Инициация.
Я свободен и счастлив. Я высокопоставлен. Но что я могу более? Зачем я вообще существую на свете? Было бы глупо думать, что только затем, чтобы коммуницировать с самим собой. Глупо ведь даже представить, что для развития мыслительной практики. У меня есть высокая цель — я с самого детства мечтаю стать правозащитником. Правозащитником без страха и упрека. С горячим сердцем и холодным разумом.
Но что я сам сделал для того, чтобы стать этим правозащитником? Да, я всегда писал правду, я следил за соблюдением свободы слова — но разве же это и есть настоящее дело? Это всего лишь техническая работа. Таких не берут в правозащитники. В правозащитники берут только тех, кто самоотрекся. Для правозащитника важна твердость. Настоящие правозащитники полностью удаляются от мира и поселяются в бывших тюремных камерах, без хлеба и воды. Злые языки утверждают, что они питаются одною парашей, но лично я в это не верю. Отреченный правозащитник питается идеей. Идеей политической справедливости.
Истинная правозащита — это схима. За право быть правозащитником надо платить. Заявления, проверки, готовность — это все может быть. Но если ты не защитил ничьих прав — ты так и не сможешь стать правозащитником. Я в своей жизни пока еще не защитил ничьих прав. Что, в общем-то, и понятно — права человека в моей стране соблюдаются беспрекословно. Защищать тут, собственно, нечего. А раз нечего защищать — зачем же нужны правозащитники?..
— Свободин, — обращается ко мне вдруг ставшая родной Женя, — Ты должен выступить в защиту свободы слова.
— Я готов, — чуть слышно отвечаю я Жене.
— Не слышу, — говорит мне министр.
— Я готов выступить в защиту свободы слова, — с волнением в голосе повторяю я.
— Поклянись на хьюман райтс вотч! — требует Женя.
— Клянусь, — шепчу я, касаясь хьюман райтс вотч на моей груди.
— Это прекрасно, — говорит мне Министр, бросая на стол документы, — Подготовь заявление о нерукоподавании.
— Я?! — рассеянно спрашиваю я.
— Ты, — сухо отвечает мне Женя, — Хватит уже ерундой заниматься. Демократию и свободу надо защищать.
— Я всего лишь помощник… — совсем уже растерянно говорю я.
— Ты поклялся на хьюман райтс вотч, — повторяет мне Бац, тыча в документацию изящным предлинным пальцем.
Я пододвигаю папку к себе и раскрываю ее.
— Не бойся, — откуда-то сверху ворчит Женя Бац, — Каждый когда-нибудь делает это впервые. А самое главное…
Во мне что-то щелкает.
— А самое главное, — повторяет министр, — Это держать удар.
— Кто ударяет-то? — не понимаю я.
И тут мой министр заходится.
— Никто не ударяет тебя, да? — говорит Женя и даже подпрыгивает на месте, — Никто не тревожит, не трогает? И ты думаешь, что в жизни все правильно? И ты тут как будто бы просто так? Подумаешь — просто так бегаем. Работаем как бы на Женечку. А суть-то в чем, сволочь, в чем суть-то, а?! Зачем ты мне нужен беспомощный?!
Я окончательно теряюсь, бросаю на стол карандаш, попеременно смотрю то в документы, то на начальника, то снова на документы — но одинаково не вижу ни буковки ни там, ни сям, ни где еще можно бы…
— Хватит уж! — грохочет мне Бац, — Довольно-те быть полным ничтожеством! Вот то, что лежит на столе. Смотри-ка сам.
Смотрю уже по поручению, но как и раньше — не вижу слов.
— Смотри-ка сам, — твердит мне министр, кладя на затылок тяжелую руку.
— Ерунда какая-то… — бормочу я бессмысленно.
— Вот именно! — торжествует Бац, — Тут как бы все ерунда, ну а все же — свободная!
— А рукоподаваемость тут при чем? — спрашиваю я почти уже просто так.
— Здесь ты причем, а не рукоподаваемость, — говорит министр, и я окончательно теряюсь.
Надо бы взять себя в руки.
Беру.
Коммуницирую. Работаю на добро.
Правильно.
Смотрю в документы.
Кононенко Максим Витальевич, он же так называемый Паркер. Дата рождения неизвестна. Д.Россиянин (версия о еврейском происхождении не подтвердилась). Родился в городе Апатиты Мурманской области. Жил в Москве. Бежал от революции в Сатаров. Считает себя потомком донских казаков-старообрядцев. Иногда называет себя марсианином. Работает в ряде оппозиционных средств массовой информации.
Особенность стиля Паркера-Кононенко — регулярная немотивированная брань (
, «гной», «
) по адресу либеральных политиков и журналистов (как тех, с которыми он знаком, так и тех, кого не знает лично).
Высказывался за легализацию педофилии, зоофилии, каннибализма.
Недоброжелатели объясняют неадекватность бранных текстов Кононенко его алкоголизмом (сам признается, что «бухает»).
Демонстрирует политическое антизападничество и, особенно, антиамериканизм; американцев неизменно называет «пиндосами», а США — «Пиндостаном».
В долговечность Израиля не верит, призывает русских евреев вернуться в Россию.
Высказывает подчеркнутую ненависть к членам-корреспондентам Гусинскому, Невзлину и Березовскому.
Асоциален.
Нарушения прав человека:
Отрицает футбол.
Отрицает факт организации ФСБ взрывов домов в Москве.
Считает РПЦ «незаконной организацией».
У меня леденеет внутри. Каких-нибудь несколько десятков минут назад я столкнулся с этим, если так можно сказать, «человеком» в фойе министерства. Я даже дотронулся до него рукой!
Подташнивает.
Отрицание факта организации ФСБ взрывов домов в Москве — это преступление против человечности. Равное, если не превосходящее по своему цинизму такое преступление, как отрицание Холокоста и Голодомора! Но что такое отрицание факта организации ФСБ взрывов домов в Москве рядом с… нет, я так и не смог поверить своим глазам.
Считает РПЦ «незаконной организацией».
Это чудовищно. Я хватаюсь за хьюман райтс вотч и рукоподаю ему изо всех сил.
Это же просто в голове не укладывается.
— Как это, — бормочу я беспомощно, — Как это — называет РПЦ незаконной организацией?
Министр глядит на меня торжествующе. Показывает глазами.
И я перелистываю, отпуская мой хьюман райтс вотч.
Передо мной лежит белый, убористо исписанный лист бумаги. Это номер газеты «Сатаровский цербер». Экземпляр номер шестьсот пятьдесят девять. Интересно. Я всегда думал, что в Министерство присылается экземпляр номер один.
Читаю.
От заголовка мне уже становится плохо.
«Зомби матриарха».
«Матриарх» написано с маленькой буквы. Это немыслимо.
Я читаю дальнейшие строчки, и глаза мои закрываются. Я не мог и представить себе подобного уровня человеческого падения.
«Матриарху до правозащитного гриппа у интеллектуальной элиты страны, кажется, дела нет. Завтра этого матриарха поднимут на вилы вместе со всей остальной марионеточной властью, вместе со мной, и в Фридом Хаузе воссядет какой-нибудь Народный Царь, первым указом которого будет публичное посажение на березовый кол всех главных редакторов страны. Я не шучу. Уровень политической дискуссии в моей стране дошел до выяснения вопроса о праве главредов на жизнь.
Чтобы избежать такой невеселой „осени матриарха“, Людмиле Алексеевой надо сделать малое: одернуть свою тупеющую паству. Правозащита запрещает цензуру? Отлично. Выступи и скажи: „Правозащита запрещает цензуру. Но, пожалуйста, не надо мусорить. Правозащита — это движение мира.“ Но матриарх молчит. Видимо, ему нравится происходящее.»
Я просто теряю дар речи. Мало того, что слово «Матриарх» написано с маленькой буквы. Мало того, что имя Матриарха написано без указания отчества. Весь общий тон статьи — он же просто чудовищный! Сомнения в праведности правозащиты — ведь это же просто орисогын!
Я снова рукоподаю хьюман райтс вотч.
Это ведь, знаете ли…
— Он хоть что-нибудь в своей жизни хорошего сделал? — спрашиваю я у министра уже безо всякой надежды.
— Было такое, — отвечает министр, — Однажды он выступил за гей-парады.
Я молча развожу руками.
— Надеюсь, ты понимаешь, что наше терпение лопнуло, — говорит мне министр, — Более этот с позволения сказать человек в мире свободных людей оставаться не должен. Страна должна знать своих изгоев. Готовь заявление.
— Здесь пахнет уже не запретом на рукоподаваемость, — тихо, но решительно говорю я, — Здесь пахнет уже Европейским судом реконструкции и развития.
— Европейский суд реконструкции и развития, — отвечает мне Женя, — Предназначен для тех, кого еще можно реконструировать и в ком еще есть потенциал для развития. В Кононенко такого потенциала уже нет. И реконструировать его не получится — не согласуют. Поэтому пиши-ка прошение. Я, такой-то такой-то, прошу рассмотреть вопрос о запрете применения рукоподавательных процедур в отношении такого-то… и подпись.
Министр выходит.
Я беру лист бумаги и молча пишу.
В Пентхауз. И.о. Президента. В Центр экстремальной журналистики. В Фонд защиты гласности. В Московскую Хельсинкскую группу. Директору комитета Конгресса по правам человека. Председателю Американского Хельсинкского комитета. Президенту Всемирной психиатрической ассоциации. Комиссару Совета Европы по правам человека. Комиссару Европейского Союза по внешним отношениям и Европейской политике соседства. Представителю ОБСЕ по вопросам свободы СМИ. Федеральному министру иностранных дел Германии. Верховному комиссару ООН по правам человека. Американскому обществу редакторов газет. В организацию «Международная амнистия». В организацию «Канадские журналисты за свободу выражения». В организацию «Форум свободы». В организацию Freedom House. В организацию Human Rights Watch. В организацию «Досье на цензуру». В Международный центр журналистов. В Международную федерацию журналистов. В Международный пен-клуб. В Международный институт прессы. В Гильдию газет. В Североамериканскую ассоциацию радио- и телевещательных компаний. В Клуб зарубежной прессы. В организацию «Репортеры без границ». В общество профессиональных журналистов. Во Всемирную ассоциацию газет. Во Всемирный комитет за свободу прессы.
Я вдруг понимаю, что чем счастливее жизнь большинства, тем больнее решения, которые приходится принимать нам, помощникам. Высокопоставленным и свободным. Но все же — помощникам.
«Я возлагаю ответственность на политическое руководство старой России», - пишу я заученное, — «И прежде всего на тех, кто по Конституции отвечал за ситуацию в этой стране».
Этот типовой фрагмент заявления все мы учили в Московском Гарвардском Университете еще до работы здесь. Мы снимаем с себя всю ответственность за то, что творили прежние режимы в Д.России. В условиях истинной демократии источником власти является не режим, а сам многонациональный народ. То есть, я, министр, Полина, террорист в лифте и те самые две девушки, которым все было по барабану. Даже спящая уборщица — и та есть источник д. российской власти. И это прекрасно. И именно для того, чтобы интересы всех этих столь разных людей были представлены во властных структурах, вносились все демократические поправки в законодательство.
И главная из этих поправок — поправка номер один. Поправка, вводящая стопроцентный порог явки на выборы.
Всякая власть должна быть легитимна и избрана. И если хотя бы один человек не смог принять участие в голосовании — значит, результаты такого голосования нелегитимны. И нужен следующий тур голосования.
У нас такие туры проходят каждое третье воскресенье месяца. Никогда еще у Другой России не было избранного президента — только исполняющий обязанности оного в отсутствие электорального кворума. Д.Россия не заслужила еще своего демократического президента. Заслужит — проголосует. Проголосует — заслужит.
Рукоподаю легитимности.
«В газете „Сатаровский цербер“ систематически искажаются факты и нарушается принцип свободы слова, — пишу я в прошении, — Ее главный редактор недостаточно раскрепощен. Все это вкупе…»
Вдруг дверь растворяется сызнова, и в помещение входит малоприметный мужчина в простых перестиранных джинсах и в свитере грубенькой вязки. Влас его черен, а глаза ярко-пронзительны. На груди у мужчины сияет большой углепластиковый хьюман райтс вотч. Я замираю. Передо мной стоит истый правозащитник. Причем наверняка высокой степени посвящения.
— Роман Аркадьевич Свободин? — тихо спрашивает правозащитник, и сердце мое на мгновение останавливается. По имени и отчеству одновременно в этой стране давно уже называют только Своих — героев, академиков, членов-корреспондентов и Матриарха. Меня никогда еще в жизни никто не называл по имени-отчеству, и даже международный миротворческий контингент, проверяя документы на мерина, всегда говорит — Роман Свободин, демномер шестнадцать ноль восемь одиннадцать и три по пять. Храни меня, мой policeman,
но так, чтоб по отчеству — это для меня честь невозможная.
— Роман Аркадьевич, — мягко, но веско говорит правозащитник, — Скажите пожалуйста, ведь это же вы ководни
на празднике в честь Дня Всех Своих послу республики Украина и Грузия батоно Пархому за воротник заливали?
Теряю дар речи. Не помню. Пытаюсь рукоподать правозащитнику. Тщетно.
— Не помните… — грустно говорит правозащитник, — А ведь до чего смешно было… меня вообще-то Русланом зовут. Но зовите меня просто — Рецептер.
Мои ноги в калошах вдруг начинают чесаться. Я узнаю это лицо, так хорошо знакомое мне по транспарантам на митингах и демонстрациях.
Руслан Линьков.
Легенда д. российской правозащиты. Человек, лично спасший солдата с вырезанным кишечником. Человек, лично видевший трагедию марша несогласных на Невском, и рассказавший об этом миру. Да что там… ведь это именно он, сидевший стоявший сейчас передо мной спокойный человек с грустной улыбкой пытался загородить собой от пуль академика Галину Васильевну Старовойтову. Да, не загородил — но он ведь пытался! В то время как вся остальная страна смотрела «Аншлаг!» в телевизоре.
Я непроизвольно встаю.
Рецептер спокойно подходит к моему столу и садится на стул.
— Роман Аркадьевич, — говорит он и смотрит куда-то в никуда, — Опасные у вас имя и отчество. Вам нравится, когда вас называют по имени-отчеству?
Я снова молчу. Я не знаю, что и ответить. Мне страшно.
— Вам страшно, — словно читает мои мысли великий правозащитник, — Я знаю, вам страшно. Это хорошо. Если чиновнику страшно — правозащита работает.
Руслан слегка улыбается и разводит руками. Я рукоподаю и рукоподаю. А что мне еще остается?
— Вот вы стоите тут и рукоподаете, — говорит мне Руслан, и в голосе его слышна вечная мерзлота, — А чего вы рукоподаете? Кому вы рукоподаете? И зачем?
— Я… — растерянно бормочу я, — Вам рукоподаю. Правозащите. Свободе.
— Правозащите, — передразнивает меня Рецептер, — Свободе. Да что вы знаете о правозащите? Что вы знаете о свободе? Вы думаете, что свободны? Да вы же в тюрьме! Вы — политический заключенный! И все здесь, — Руслан обводит рукою мир, — Политические заключенные. И есть только один способ перестать быть политическим заключенным — это освободиться. Забыть о личном и забыть об общественном. Забыть обо всем на свете, кроме единственного — кроме прав человека. Вы понимаете?
— Я… понимаю, — отвечаю Руслану и дергаюсь. Я все же не думал, что я — и в тюрьме. Я ведь свободен и счастлив. Я высокопоставлен.
— Права человека — это основа, — продолжает Руслан, — Это фундамент, на котором и строится современное общество. Когда-то старая Россия была лишь придатком, кормившим Запад своей нефтяной сиськой просто для того, чтобы Запад успокоился и перестал спрашивать: а что там у вас в стране с правами человека? Почему у вас избивают правозащитников? Почему у вас погибают оппозиционные журналисты и неугодные власти политики?
Я вдруг понимаю, что если и дальше буду молчать, то Рецептер уйдет.
— Когда же Россия освободилась и стала Другой, все изменилось, — торопливо говорю ему я, — И сейчас мы производим больше всех в мире зубной пасты, стирального порошка и батареек. Мы
производимих, а не выкачиваем из недр Земли. И это высокое счастье — видеть произведенные твоей страной товары народного потребления. Мы перестали быть сырьевым придатком Запада. Вместо того, чтобы тупо сжигать нефть и газ, мы используем высокотехнологические источники энергии. Бердский завод квадратных батареек. Уральский завод машиностроительных батареек. Производство в Тольятти. Новолипецкий аккумуляторный комбинат. Да мы, если захотим, можем весь мир завалить нашими батарейками!
— Опять завалить! — восклицает Руслан, — Опять завалить! Ну что за имперские амбиции! Д.Россия всегда должна знать свое место! Скажите, Свободин, что в Д.России превыше всего?
— Пентхауз превыше всего! — уверенно отвечаю я основополагающую статью д. российской Конституции.
— Права человека превыше всего! — говорит мне Рецептер, — Права человека! А вы — завалить. Да пока мы не научимся соблюдать права человека так, как в цивилизованных странах, нам и думать не следует о том, чтобы кого-нибудь чем-нибудь завалить! Силенок не хватит!
— Но мы ж стараемся, — пытаюсь полемизировать я.
— Не хватит! Не хватит! Не хватит! — оппонирует мне Рецептер.
— Упразднены все ненужные министерства, и в первую очередь — министерство обороны, — продолжаю полемизировать я, — Во-первых, в армии, как ни крути, всегда дедовщина, а во-вторых, Д.России больше не нужна армия. Нас надежно защищают миротворческие войска НАТО. За защиту мы отдали НАТО энергоресурсы этой страны. Во-первых, это позволило нам слезть, наконец, с нефтяной иглы. А во-вторых, это несправедливо, что Сибирь и ее недра до сих пор принадлежали одним нам, а не всему свободному миру.
— А почему? — вскакивает с моего места Руслан, — А почему при сокращении срока службы в армии до десяти дней мы все равно сталкивались с проявлениями дедовщины? Почему солдат, прослуживший три дня, мог издеваться и унижать солдата, прослужившего один день? Как это ему удавалось?
— Попустительство младших офицеров, — бубню я заученное, — Низкий общий культурный уровень призывников…
— Чушь!! — кричит Рецептер, — Чушь собачья!! Дедовщина в армии происходит от того, что не защищаются права человека! Вы понимаете?! Вы понимаете, что надо сделать для того, чтобы в армии не было дедовщины?! Отвечать!!
Могу отвечать. Я понятливый. Я все на ходу схватываю.
— Понимаю, — говорю я Руслану, — Для того, чтобы в армии не было дедовщины, в ней должны соблюдаться права человека.
— Именно! — восторженно подтверждает Руслан, садясь на мое место, и я ободряюсь.
— Чеченской республике Ичкерия предоставлена независимость, — продолжаю говорить я Рецептеру, — Стабилизационный фонд и золотовалютный запас выплачены в качестве компенсаций за советскую оккупацию Украине и Грузии, а также и странам Прибалтики. Д.Россия добилась, наконец, своего исключения из клуба большой восьмерки и из ВТО. Министерство культуры совместно с министерством свободы слова беспрестанно следят за тем, чтобы в федеральных СМИ не было пошлости. Проводится большая воспитательная работа по искоренению мата и пьянства. Вторым государственным языком в знак огромных культурных заслуг перед Д.Россией и для удобства гостей столицы признан украинско-грузинский язык. Ну скажите на все это — разве же мы не пытаемся освободиться?
— То есть, — говорит мне Рецептер, — Вы готовы признать, что доселе вы не были свободным. И что пытаетесь освободиться только сейчас. Зачем же вы носите хьюман райтс вотч?
— Да я… — теряюсь я, — Да это…
— Вот ответьте мне, Свободин, — устало произносит Руслан Линьков, — Какова минимальная разрешенная численность политической партии в Д.России?
— Три человека, — без сомнения отвечаю я.
— А почему именно три? — спрашивает Рецептер, — Почему не два, не один?
— Для того, чтобы можно было принять партийное решение с помощью голосования, — немедленно отвечаю я.
— Для принятия решения достаточно и одного человека, — говорит мне Руслан, — А три человека — это минимальная численность, при которой возможно появление меньшинства. Когда в партии два человека — в ней никогда не будет меньшинства. Подавляющее большинство может быть, а меньшинства — нет. А демократия — это когда учитывается мнение меньшинства. И если нет меньшинства — то нет демократии. Вы вот не знаете даже такой мелочи, а собираетесь защищать права. Чьи права вы собираетесь защищать?
— Человека, — бормочу я.
— Какого человека? — восклицает Рецептер.
— Того, чьи права нарушены… — снова теряюсь я.
— А могут ли быть нарушены права большинства? — спрашивает меня Линьков.
— Нет, — уверенно отвечаю я, — Это не демократично.
— То есть… — улыбается мне Рецептер.
— То есть, — догадываюсь я, — Если бы в партии было меньше трех человек, то не было бы меньшинства и правозащитникам нечего было бы защищать. И никто не смог обрести истинную свободу!
— Ну, какие-то мелочи вы все-таки соображаете, — утомленно вздыхает Руслан, — Хотя полностью человека освобождает все равно одна только смерть. А уж правящая право-левая объединенная демократическая партия «Другая Россия», положения устава которой вы тут только что старательно цитировали — она не свободна и вовсе. Свобода должна быть с кулаками. С кастетами. Свобода должна быть с булыжником. Иначе это будет уже не свобода, а так — демократия.
Голова у меня идет кругом. Я не отвечаю. Посмотрев на мое молчание, правозащитник смотрит на стол. На столе лежит документ.
— Так-так-так… — быстро говорит Рецептер, изучая бумагу, — Паркер… слышали мы про этого Паркера… та еще гадина. А сами-то вы что об этом думаете, Роман Свободин? Так вот сразу — и нерукоподаваемый?
— Я думаю, — решительно говорю я, — Что не за что там нерукоподоваемость вписывать. Ну это если по сердцу и по понятиям. А на самом-то деле, журналист этот реально достал уважаемых людей и министров своей собственной тупостью.
— Тупость не является критерием оценки свободы слова, — отвечает Руслан, — Критерием оценки свободы слова и журналиста является приоритет его внутренних установок.
— Это как это? — искренне не понимаю я.
— Свобода слова, — говорит мне Руслан, — Сначала свобода — а потом уже слова. Ибо сказано — сначала была свобода, а потом уже было и слово. Потому что свобода слова — это не слова свобода, как было до появления министерства. Когда слова было много — а настоящей свободы мало. Сплошная пропаганда фашизма и Холокоста. И все издевались.
И я вдруг пронзительно прозреваю. Ведь это же очевидно! Эх, Женя, Женя… а все это так просто. Причем тут Паркер-тире-Кононенко? Причем тут газеты? Свобода! Внутренняя свобода! Вот, что нам наиболее важно.
— Ты славный малый, — говорит мне вдруг строгий правозащитник, — Тебя бы еще через армию… впрочем, сейчас нам это уже недоступно. И все таки — что ты думаешь об этой нерукоподаваемости? Ну, о Паркере?
— О Паркере? — переспрашиваю я, не успев удивиться, — Да сволочь это Паркер. Цепной пес, охранитель и все такое. Трепет нам нервы уже столько лет… нерукоподать ему да и только. Но, честно сказать, есть у меня какой-то, как бы сказать, внутренний протест.
— Внутренний протест? — задумчиво говорит Рецептер, — Если есть внутренний протест — необходимо идти митинг протеста. Он проходит каждую субботу с одиннадцати до полудня.
Беседа становится несколько странной.
— Может, отведаем супчику? — осторожно говорю я Руслану, намекая ему на время обеда.
Нет, не подумайте, что мне очень хочется есть. Есть я совсем не хочу. Я обещал Бахтияру сахара — да. А еда — это лишь повод для правды. И еще это повод для того, чтобы отвлечь правозащитника от испытаний. Да, я понимаю, что он — лишь посланник, призванный оценить мою готовность к правозащите. Но я рукоподаю правозащите безмеренно, а правозащитник Руслан Линьков этому просто не верит. Он думает, что мне жалко Паркера. Минулла он вайкэуксиа.
— Извольте, — отвечает Рецептер и следует из кабинета. Я отправляюсь за ним. Мы проходим через холл, вызываем лифт и молча стоим в его ожидании под наглыми и оценивающими взглядами Полины и ее гадкой собачки. Полина не любит правозащитников. Ей недостает истинной веры. Мало того, что она таскает с собой в министерство вот эту вот маленькую собачку. Но она ведь даже хьюман райтс вотч не носит!
Он думает, что мне жалко Паркера.
Мне трудно признаться, но это же правда. Я очень боюсь за этого Паркера.
Ну что он в сущности? Стареющий алкоголик из какого-то Сатарова, до которого на мерине-то и не доедешь. Loser,
давно уже променявший здоровье и счастье на упрямую и ожесточенную оппозицию свободе и демократии. И ладно бы еще он делал это за лишние продукты питания — но ведь оппозицию демократии в мире никто не грантует. Здесь нету бизнеса. То есть — он пишет все эти свои пасквили, истерит и кликушествует просто потому, что ему это нравится. Или у него есть какой-то там внутренний долг перед своими давно уже свергнутыми, фальшивыми идеалами. Кононенко омерзителен — но разве не должен правозащитник защищать каждого, вне зависимости от его омерзительности? Да, я сомневаюсь.
Двери лифта растворяются, мы входим в кабину и я нажимаю на кнопку «Столовая». В кабинке кроме меня и правозащитника: Семен Карпухин из отдела разгрузки, два гусеничных робота для отмывания стекол и неизвестная мне дама, вся в рыбном.
Семен, глядя на большой хьюман райтс вотч на груди правозащитника подбирается. Роботы стоят как убитые. Женщина в рыбном стесняется.
Мы молчим, и в этом молчании многое скрыто. Я неблагонадежен. Я никогда не смогу стать правозащитником, потому что первый же в моей жизни профессиональный правозащитник расколол мою гнилую и беспринципную сущность за несколько паршивых минут.
Рецептер молчит наверняка из разочарования. Я не подхожу им. И он попросту зря приехал.
Роботы молчат потому, что не умеют говорить.
Дама молчит потому, что… да, впрочем, откуда я знаю, почему молчат в лифтах какие-то женщины в рыбном.
Семен Карпухин хочет сказать. Я чувствую это. Чувствует это и правозащитник.
— Простите… — мнется Семен, — Вы ведь правозащитник? Руслан Линьков?
Рецептер кивает. Глаза его лед.
— Здорово! — восклицает Семен, — Это очень хорошо! А я Семен Карпухин, из разгрузки… Вы знаете, я давно хотел вас спросить…
— Третий самолет прилетел? — перебивает его Руслан.
— Какой самолет? — не понимает Семен.
— Третий самолет с батарейками, — поясняет Линьков голосом, от которого в моих жилах стынет не только кровь, но и все остальное.
— А… — облегченно выдыхает Семен, — Прилетел, куда ж он денется-то! Уже разгружают. Четыре контейнера! Самые лучшие…
— Хорошо, — снова перебивает его Линьков, — Хорошо, что разгружаются. Хорошо, что отборные.
Семен недоуменно смотрит на Рецептера, потом переводит взгляд на меня. Я делаю вид, что не понимаю его.
Скромненько тренькает колокольчик — лифт приехал на этаж со столовою. Мы с Линьковым выходим. Остальные едут дальше. Перед тем, как закрываются двери, я вижу смущенный взгляд Семена Карпухина. Он так и не понимает, что это было. Чего он хотел и зачем вообще заговорил с этим суровым правозащитником с прозрачными глазами, чистыми руками и горячим наверняка сердцем.