Оно заявило о себе как в самиздате (по украински – самвидав), так и в официально опубликованных произведениях. В одном 1966 году прошло минимум 20 процессов над авторами самиздата, получивших сроки до 15 лет за эссе или антологию стихов.[16] Примером же официальной публикации в национальном духе может служить роман О.Гончара «Собор», где герои пытаются спасти от разрушения здание собора, напоминая, что даже Махно или нацисты не покушались на него.
В это же время Иван Дзюба, автор большого эссе, выступил с протестом против арестов деятелей культуры и заявил, что нынешний «интернационализм» мало чем отличается от русификации царских времен.
Последовали экстраординарные события: на защиту Дзюбы выступил первый секретарь ЦК Украины Петр Шелест, сам тоже писавший в националистическом тоне (так, во всяком случае, воспринимали его тексты и националисты и коммунисты ортодоксы). Например, в разрез с традиционным в советской историографии направлением, он отрицательно описал покорение Украины войсками Екатерины Великой.
Примечательно, что украинский лидер понимал: подобная позиция принесет ему политические дивиденды даже внутри самой партии. Когда в 1973 году его сместили, пришлось провести массовую чистку его сторонников, и в одной только Высшей партийной школе при ЦК КПУ было уволено 34 инструктора и даже сам директор школы. Уволили четвертую часть всех секретарей по пропаганде – на всех уровнях. Запретили книги почти сотни авторов, провели чистку в НИИ с последующим увольнением сотрудников – пачками! Во Львовском университете уволили 20 преподавателей и профессоров, исключили десятки студентов. В Киевском университете тоже прошли увольнения. Множество известных интеллектуалов в последующие два года были отправлены в лагеря или тюремные психиатрические больницы. Полагают, что в общем итоге были арестованы тысячи людей.
При этом обнаружилось, что даже в официальных партийных и академических кругах попытка украинизации в духе 20-х годов нашла отклик и открытую поддержку, на что рассчитывал Дзюба (сам Дзюба позднее, после сильного давления, отрекся от своей прежней позиции).
В следующем десятилетии официальная политика сводилась к нападкам на «злостного врага украинского народа, украинский национализм», как это формулировал теперь нынешний первый секретарь ЦК Украины Щербицкий. Все доходящие до нас сообщения свидетельствуют, что свободное выражение национальных чувств осталось неутоленным. В 1976 году в Киеве была образована «Группа по контролю за выполнением Хельсинкских соглашений», которая была разогнана к 1978 году, а ее члены получили сроки от десяти до пятнадцати лет тюремного заключения. С этого времени преследованию подвергалось много других групп и отдельных людей. Следует подчеркнуть, что и в рабочих беспорядках на Украине в 70-х годах часто присутствовал национальный компонент, например, в трехдневных волнениях в Днепропетровске в мае 1972 года. Именно на Украине возникло ядро первого «свободного профсоюза», хотя и недолго просуществовавшего.
В целом нет сомнений в том, что проблемы, поднятые диссидентами-националистами, как сказал один украинский писатель, «все еще стоят первыми на повестке дня».
Не нам предсказывать развитие тамошних событий. Но при любом возможном кризисе в СССР украинское национальное самосознание, очевидно, станет жизненным фактором. Оно не было уничтожено сталинскими методами, его не обезоружила ни одна из последующих тактических, операций сталинских наследников и преемников.
* * *
Если же говорить о том, какие последствия имели события 1930–1933 гг. для советского сельского хозяйства, то сегодня элементарная неэффективность последнего является общеизвестной. Система колхозов не только не породила новых производительных сил и возможностей, не только не перегнала весь мир, а как раз наоборот, по статистике двадцать пять сельскохозяйственных рабочих в СССР производят столько же, сколько в США – четверо. И это происходит в последнее время, во всяком случае, не из-за недостатка финансовых вложений. Огромные суммы инвестировались в сельское хозяйство СССР, но результат оказался минимальным. Объясняется это недостатками самой системы.
В январе 1933 года Сталин доложил, что пятилетний план был выполнен за четыре года и три месяца с максимальными результатами. Это было совершенной ложью: основные задачи, даже для промышленности, не были достигнуты вовсе. Только на треть по чугуну, наполовину – по стали, на три пятых по производству электроэнергии. По товарам потребления: больше половины по хлопчатобумажным тканям, меньше одной трети по шерсти и чуть больше четверти по льняным тканям. В сельскохозяйственном производстве было еще хуже: только одна восьмая – по минеральным удобрениями менее одной трети – по тракторам.[17]
К началу 1935 года стала возможной отмена хлебных карточек, но сбалансировать спрос и потребление смогли только взвинчиванием цен, которые теперь стали гораздо выше существовавших при карточной системе, хотя и ниже цен на легальном и черном рынках. В конечном результате цены на предметы потребления с 1928 года возросли в десять раз, хотя фактически зарплата сельского труженика едва ли повысилась. Требуемая разница достигалась с помощью «налога с оборота».[18]
К концу 30-х годов средний советский гражданин жил хуже, чем до революции. Он ел то же количество хлеба, но меньше мяса, жиров и молочных продуктов. Он плохо одевался и имел худшие жилищные условия.[19] В работе Ленина «Развитие капитализма в России» было подсчитано, что средний сельскохозяйственный рабочий в достаточно характерном Саратовском округе потреблял в 90-е гг. 419,3 килограмма зерновых продуктов в год. В 1935 году официальный советский экономист Струмилин подсчитал, что средний советский гражданин потребляет за год 261,6 килограмма зерна…[20]
Что касается крестьянства, то жизнь на селе скатилась до беспрецедентного уровня нищеты. Реальная стоимость трудодня и в денежном выражении и в продуктах, получаемых на трудодни колхозниками, оставалась чрезвычайно низкой и абсолютно недостаточной для удовлетворения их самых минимальных нужд. В 1938 году они за счет трудодней удовлетворяли свои нужды в зерновых только на три четверти, меньше половины – в картофеле и поразительно мало во всех прочих продуктах. Оплата на трудодень колхозника сводилась в среднем к шести фунтам зерна, нескольким фунтам картофеля и овощей, небольшому количеству сена и денежной сумме, равной стоимости килограмма черного или полкилограмма белого хлеба.
Указ от 19 апреля 1938 года признал, что «в некоторых областях и республиках… есть колхозы, где в 1937 году вообще не платили на трудодни деньгами».[21] Ответственными, естественно, оказались «враги народа… которые с провокационными целями – повредить колхозам – намеренно создавали искусственное обесценивание стоимости колхозных капиталов и производственных расценок, а также срезали денежные суммы, распределяемые по трудодням». Указ устанавливал, что не меньше 60–70 процентов колхозного денежного дохода выделялось на оплату по трудодням, а капитальные расходы не должны превышать 10 процентов от общей суммы денежного дохода колхоза. Уже в декабре того же года этот указ аннулировали.
Колхоз средних размеров – например, колхоз имени Сталина в селе Степная Орджоникидзевского края – производил только пшеницу. Его валовой сбор составлял 74 240 гектолитров. После сдачи госпоставок и резервного фонда, после осуществления капвложений и вычетов административных расходов на содержание колхоза и т.д., на оплату колхозникам оставалось 12 480 гектолитров, то есть примерно 20 процентов от собранного урожая. В колхозе насчитывалось 1420 работников. В начале свою долю получала администрация. Потом была очередь «стахановцев», заработавших по 280 трудодней, они получали по 8 гектолитров зерна. Обычному крестьянину полагалось 4 гектолитра, вдове – два. У работающего крестьянина было четверо детей (жена работала на ферме), у вдовы – трое малых детей. Зерна не хватало ни в одной семье. Вдова незаконно утаивала его, рабочий просто воровал.[22]
В первое десятилетие с начала коллективизации тягловая сила (лошадиная и механическая) постоянно была более низкой, чем в 1929 году.[23] (Сверх того, от одной пятой до трети тракторов всегда были выведены из строя, что еще сильнее ухудшало общее положение.)[24]
Официально разрешенное и весьма ограниченное количество личного скота было по норме все же выше, чем в это время могли фактически содержать многие колхозники. Хотя к 1938 году 55,7 процента коров находились в личной собственности колхозника, практически эти проценты выразились в том, что только 12,1 миллиона коров приходилось на 18,5 миллиона общего числа всех крестьянских дворов.[25] Еще важнее был существовавший тотальный, исключая несколько кочевых районов, запрет на содержание лошадей. Крестьяне, которые привыкли прежде использовать лошадей в разных видах работ, могли теперь пользоваться только колхозной лошадью и только с разрешения начальства – за плату.
Для большинства колхозников свой участок, каким бы крошечным он ни был, означал последнее воспоминание о прежней жизни. Несмотря на трудности – такие как нехватка оборудования, фуража и удобрений, колхознику удавалось добиваться удивительно большой отдачи с этого участка. В 1938 году на личных участках собирали 21,5 процента всей советской сельскохозяйственной продукции, хотя они составляли лишь 3,8 процента обрабатываемой земли.[26]
На Восемнадцатом съезде КПСС в 1939 году член Политбюро, ответственный за сельское хозяйство, Андреев признал, что «в некоторых областях хозяйствование на приусадебных участках начинает преобладать над общественным хозяйством колхозов и становится основой экономики, тогда как колхозное хозяйство превращается во вспомогательное». Он заявил, что личные участки перестали быть необходимыми, поскольку колхозы стали достаточно сильными, чтобы удовлетворять все нужды колхозников, и настаивал на том, что «личное хозяйство на приусадебных участках должно во все возраставшей мере носить исключительно второстепенный характер, в то время как колхозная экономика – становиться единственной основой».
Вскоре после съезда был выпущен указ от 27 мая 1939 года, гласивший, что личные участки были незаконно расширены за счет колхозной земли, «в интересах частной собственности и элементов, стремящихся к личному обогащению, которые используют колхоз в целях спекуляции и личной выгоды». В указе говорилось, что приусадебные участки рассматривались как «личная собственность… которой колхозник, а не колхоз распоряжается по собственному усмотрению», что их даже сдают в аренду другим колхозникам. В нем также говорилось, что «существует достаточно большое число псевдоколхозников, которые либо совсем не работают в колхозах, либо работают только для вида, проводя большую часть времени на своих личных участках». Указ устанавливал разнообразные меры для предотвращения нарушений и учреждал постоянные бригады должностных инспекторов для проведения этих мер в жизнь.
Личные участки выделялись не только для того, чтобы продукты производились для рынка, и даже не для продажи их государству. Участки тоже облагали налогом – в денежной или натуральной форме: яйца, мясо, молоко, фрукты и т.д. В 1940 году власти получили с приусадебных участков 37,2 процента мяса, 34,5 процента молока и масла, 93,5 процента яиц от общего их количества, полученного в колхозно-совхозной системе[27]. Вопреки всем надеждам избавиться от подобной ненормальности, этот источник получения продуктов сохраняет существенную роль в производстве вплоть до сегодняшнего дня.
В 40-х годах колхозную систему распространяют на вновь аннексированную территорию – не только на Западную Украину, но и на прибалтийские страны. В Эстонии, например, «массовая коллективизация происходила в условиях резкого обострения классовой борьбы», так «кулаки» неизбежно лишались своей собственности и средств производства.[28] Была проведена массовая депортация.
Еще во время войны экс-кулакам разрешили передвижение внутри районов спецпоселений и часто даже за их пределами,[29] но окончательно ограничения в правах для выживших в ссыпках «кулаков» или, правильней говоря, для тех крестьян, которых отправили на спецпоселения, а не в лагеря, сняты были только в 1947 году[30].
Окончание войны отметили новым ужесточением колхозной системы: 14 миллионов акров (примерно 5700 тысяч га) колхозных площадей, ранее взятых крестьянами под личные участки, были реколлективизированы в 1946–1947 гг.[31]
В последующие годы предпринимались разные меры для повышения урожайности хлебов, и на Девятнадцатом съезде КПСС в 1952 году объявили, что зерновая проблема решена благодаря урожаю в 130 миллионов тонн. После смерти Сталина выяснилось, что это число было достигнуто путем подсчета его по методу «биологического урожая», а реальное число «в закромах» составило только 92 миллиона тонн.
На пленумах ЦК в сентябре 1953-го и в феврале 1954 гг. Хрущев показал, что на душу населения зерна все еще производится меньше, чем в царское время, и абсолютные цифры поголовья крупного рогатого скота ниже, чем в царское время. На 1 января 1916 года на нынешней территории СССР насчитывалось 58 400 000 голов крупного рогатого скота, а на 1 января 1953 года – 56 600 000. Население же за это время увеличилось со 160 до примерно 190 млн. человек. И несмотря на все усилия и капиталовложения, урожай с гектара в 1965 года составлял всего 950 килограммов (9,5 ц), что означало весьма слабое улучшение по сравнению с 820 килограммами (8,2 ц) на десятину в 1913 году.[32]
* * *
В сталинскую эпоху, как и много лет спустя, в советской сельхознауке преобладали антинаучные теории, в частности, Вильямса и Лысенко, и на их основании были приняты решения, гибельные для сбора урожая. Как и в 30-е годы, скороспелые прожекты и обещания продолжали процветать. При Хрущеве первый секретарь Рязанского обкома А.Н.Ларионов пообещал за год вдвое увеличить производство мяса в области. Он и его присные добились этого результата, забив всех молочных коров и племенной скот и скупая (на незаконно вырученные суммы) скот в других областях и т.д. Став Героем Соцтруда и кавалером ордена Ленина, Ларионов покончил с собой, когда в 1960 году правда выплыла на поверхность. Но в других регионах у него нашлось немало последователей.
Аналогичные авантюры предпринимались и в послехрущевские времена. Вот один из первой попавшейся дюжины примеров. Огромный рост «эффективности животноводства» в Кокчетавской области Казахстана. Он был достигнут в результате навязанной специализации: стада овец, крупного рогатого скота и других животных были сосредоточены в местах, признанных «по науке» лучшими для разведения и выпаса. В итоге деревни, где веками занимались овцеводством, остались без единой овцы, зато овечьи стада заполнили бывшие молочно-товарные фермы. Колхозных свиней запретили разводить повсюду, кроме спецсвиноферм, остальных сразу забили. Поэтому производство мяса, молока и т.д. резко сократилось. В первое время крестьяне были вынуждены продукты со своих приусадебных участков вывозить на сторону: местные мясокомбинаты отказались покупать свинину не со свиноферм, те же пока еще не встали на ноги и не производили свинины, зато кокчетавские крестьяне вывозили свою свинину за сотни миль от дома…
* * *
В послесталинское время многое было улучшено, но эти улучшения носили частный характер, а в целом система сохраняет главные отрицательные стороны.
Симптомы, которые мы отмечали в 30-х годах, остались – и апатия, вызываемая отсутствием стимулов, и «управление» некомпетентных лиц, и огромный бюрократический административный аппарат, активное вмешательство невежественных и планирующих из далекого центра деятелей.
Некая «классовая борьба» действительно происходила в деревнях – борьба между колхозным крестьянством и «новым классом» бюрократов и управителей. В одном из официальных журналов сетовали:
«У нас есть колхозники, которые не заботятся об общественной собственности. Однажды я отругал одного из них за разбазаривание колхозного урожая и напомнил, что он совладелец общественной собственности. В ответ он саркастически усмехнулся: „Какие владельцы! Все это пустая болтовня. Они просто называют нас хозяевами, чтобы мы тихо сидели, а все решают сами…“
Настоящий колхозник не скажет председателю, проезжающему мимо в машине: «Вот я, совладелец колхоза, шлепаю тут ногами, а он прохлаждается в „Победе“. Всякий колхозник, который действительно дорожит своим колхозом, порадуется, что у председателя есть своя машина! Колхозники, как и советские рабочие, заинтересованы в усилении руководства своим хозяйством».[33]
Персонаж в советском романе замечает:
«– Как организованы наши колхозы? Так же, как и в 30-х годах. Бригадиры, контролеры, стражники и Бог знает что еще учреждено было тогда. Для чего? Для Контроля… И все равно никто ни за что не отвечает.
– Почему так?
– Потому, что земля, сельхозинвентарь, машины – все обезличено. Как будто нельзя было работать в том же колхозе, но чтобы лошади и участок земли были твоими».[34]
Или, как замечает другой автор, «все та же старая песня. Действительно, какой-то порочный круг! Чтобы получить приличную отдачу продукции за день работы, надо как следует потрудиться – какие есть другие источники капитала у фермы? Но чтобы люди как следует работали, надо именно получить приличную отдачу за рабочий день».[35]
В одном из рассказов, напечатанных во времена Хрущева, говорится, что беда, испытанная колхозом – падеж молочного стада из-за того, что коровы объелись отсыревшим клевером, – не могла случиться даже в царское время, при помещиках. Падеж произошел в выходной день, когда председатель колхоза отдыхал: «Можно ли представить, чтобы помещик держал на службе управляющего, который постоянно проживал в городе и как чиновник уходил отдыхать в разгар летних полевых работ?»[36]
Можно пронаблюдать избыток «планирования» и «руководства» по результатам недавнего газетного расследования в одном из колхозов: он был завален «постоянным потоком инструкций», за год там получили 773 директивы. Когда корреспондент обратился в контору, из которой директивы поступали, ему ответили, что в том году они сами получили из центра 6000 указаний относительно этого колхоза[37].
В 1982 году в СССР имелось только 65 процентов комбайнов от требуемого числа, но в начале июля 100 тысяч из них считались выведенными из строя.[38] Секретный доклад советской сельскохозяйственной комиссии обнаружил, что тракторная промышленность выпускает 550 тысяч тракторов в год, и почти столько же тракторов ежегодно списывается. В 1976 году работало 2400 тысяч тракторов, в 1980-м – 2600 тысяч, но в эти годы их производили по 3 миллиона штук в год.[39] В советской прессе в 1982 году можно было прочесть, что в одном из совхозов есть 40 лошадей, но конюшни развалились, на зиму нет ни сена, ни фуража.[40]
В 1982 году в обшей сложности была потеряна «треть всего фуража»: около 40–45 процентов его пропало из-за несвоевременной уборки зерна, 20 процентов из-за плохого стогования, остальное из-за нехватки зернохранилищ (в колхозах имелось только 20–25 процентов от их требуемого количества).[41]
Система подсчета урожая сегодня не так скандальна, как «по биологическому уровню», но все же еще неудовлетворительна: его подсчитывают после жатвы на полях или в бункерах комбайнов – до транспортировки, сушки и очистки. Предполагаемые потери по весу составляют 20 процентов. Но это только один из сомнительных методов, с помощью которых неудовлетворительная ситуация рисуется почти терпимой.
Другой персонаж в советской прозе отметил иной аспект колхозной жизни: «Маркс сказал, что если не дать все жизненно необходимое производителю, он его добудет иным путем. Если открыть бухгалтерские книги наших колхозов, увидим, что из года в год колхозники обычно получали по 200 граммов хлеба плюс копейку деньгами. Каждый понимает, что прожить на это невозможно. Но люди-то жили… Это означает, что колхозник добывает себе средства к жизни другими способами, и эти иные способы обходятся государству, колхозам и самому колхознику очень дорого.»[42]
Сохранилась и мания создания все более крупных колхозов. Она влечет переселение жителей малых деревень в большие поселки, но, как говорится в статье официальной «Советской России», «эта идея изначально страдает побочными экономическими пороками»: «Труженики вынуждены делать ежедневные дополнительные затраты времени, как в давние времена, чтобы добраться до рабочего места… При этом дороги, как известно, плохие, в дурную погоду вообще непроходимы. Коровы на фермах ходят некормленные, потому что люди до них не могут добраться». Кроме того, людям просто не нравится жить на новых местах: «Население начинает покидать их, и крупные поселения снова превращаются в малые, пока в финале не прекращают полностью свое существование».[43]
Есть многое, что вообще лежит за пределами экономики. Академик Сахаров говорил о «почти необратимом уничтожении» сельского образа жизни. Современный русский писатель пишет: «Старая деревня с ее тысячелетней историей пришла в полное запустение… ее вековые установления доживают последние дни, вековая почва, которая питала национальную культуру, исчезает. Деревня – это материнская грудь, от которой отлучили нашу национальную культуру»[44]. Другой писатель подвел итог: «Теперь, когда я слышу, как люди недоумевают: почему так произошло, откуда такое варварское равнодушие к земле? – я могу сказать точно: в моей собственной Овсянке это началось в бурные дни тридцатых годов».[45]
* * *
Мы уже цитировали точку зрения Бухарина, что наихудшими результатами событий 1930–1933 гг. были не столько пережитые крестьянством страдания, сколько «глубокие перемены в психологическом восприятии окружающего у тех коммунистов, которые принимали участие в этой кампании и, чтобы не сойти с ума, превратились в профессиональных бюрократов, для которых, террор с тех пор стал нормальным методом управления, а послушание любому приказу сверху – высокой добродетелью»[46]. Это привело к «настоящему обесчеловечиванию коммунистов, работающих в аппарате».
Партийный работник, принимавший прямое участие в этой кампании, замечает: «На войне есть огромная разница между теми, кто оказываегся на переднем крае, и теми, кто остается в тылу. Эту разницу нельзя компенсировать ни более полной информацией, ни живым сочувствием. Эта разница познается не разумом, а нервной системой. Те из коммунистов, которые непосредственно соприкасались со всеми ужасами коллективизации, живут с тех пор с отметиной. Мы меченые. Мы видели призраки. Нас можно отличить по тому, как мы прикусываем языки и шарахаемся от всяких разговоров на тему о „крестьянском фронте“. Мы еще можем обсуждать это между собой, как Сережа и я после возвращения оттуда, но говорить об этом с непосвященными казалось нам бессмысленным, с ними у нас не нашлось бы общего языка. Я, разумеется, говорю не об Аршиновых. При любой политической системе они остались бы жандармами и палачами. Я имею в виду тех коммунистов, человеческие чувства которых не полностью затуплены цинизмом»[47].
В своей повести «Крутой маршрут» Евгения Гинзбург описывает эволюцию следователей НКВД. «Шаг за шагом, выполняя одну за другой спущенные им ежедневные директивы, они каждый раз опускались на ступеньку ниже, превращаясь из людей в животных». В определенной степени это можно сказать обо всех, кто принимал участие в осуществлении режима террора. Конечно, именно «Аршиновы» выжили и расцвели. Нельзя уже сокрыть того факта, что некоторые из главных фигур в нынешнем поколении советских лидеров принадлежат к той же самой возрастной группе и прямо или косвенно испытали на себе то озверение, о котором мы упоминали. Другие в середине 30-х годов были еще в комсомоле, многие вступили в партию, когда после ежовского террора в нее снова в 1939–1940 гг. начался прием.
С другой стороны, вопрос ведь не сводится только к личному участию в терроре: молодые люди вступали, а потоми воспитывались в той партии, которая успела превратиться в политический инструмент для проведения акций, вроде коллективизации, террора голодом или того круга кампаний террора, которые последовали за событиями, описанными в этой книге.
* * *
Главный урок, который мы можем извлечь из этих событий, состоит, видимо, в том, что именно коммунистической идеологией были мотивированы беспрецедентные убийства мужчин, женщин и детей. Возможно, эта искусственная идеология страдала примитивным, схематичным подходом к жизненным проблемам, оказавшимся для нее слишком сложными. Ей принесли жертвы, жертвами оказались жизни других людей – и они оказались напрасными.
Сегодня принято задавать такой вопрос: могут ли нынешние руководители СССР пойти на то, чтобы убить десятки миллионов иностранцев или вновь потерять миллионы своих сограждан в очередной войне. К поставленному вопросу прямое отношение может иметь тот факт, что прежнее поколение этих руководителей явилось прямыми исполнителями в деле практического истребления миллионов украинцев и представителей других народов с целью установить политический и общественный порядок, предписанный их теорией, и что молодые руководители все еще оправдывают такие их действия. Из этого следует, что, как мы и предполагали, описанное в этой книге нельзя сбросить со счета в качестве мертвого, слишком далекого от сегодняшнего дня груза. Наоборот, пока нам не позволяют свободно и открыто исследовать эти события, нынешние руководители СССР остаются, – причем хвастаясь этим, – наследниками и соучастниками страшных дел, история которых тут изложена.
* * *
Только в немногих советских художественных произведениях можно отыскать описание человеческих переживаний или реальных фактов по нашей теме (с 1983 года и дозволенное прежде было запрещено). Если мы зададим себе вопрос, каковы же критерии, которые советский режим прилагает к исследованию правды по столь значительному феномену его истории и его сегодняшнего дня, то столкнемся с очень любопытным моментом.
В хрущевскую оттепель и какое-то время после нее советским историкам и вообще специалистам дозволили писать о реальных фактах и оспаривать некоторые положения теории так, что это создавало им некоторые возможности для выявления полезной фактической информации, хотя политический курс 30-х годов прямо никогда не опровергался.
Эта ситуация вызвала резкие возражения, и после падения Хрущева заведующий отделом науки и культуры ЦК неосталинист С.П.Трапезников обвинил ведущих ученых, таких как Данилов, в «неверной оценке коллективизации», «в выпячивании определенных эпизодических фактов»[48], в том, что «они поставили под вопрос необходимость уничтожения кулачества как класса» и в прочих ошибках[49]. Партийный теоретический журнал «Коммунист» в №11 за 1967 год подверг особой критике статью Данилова о коллективизации, опубликованную в Советской исторической энциклопедии, очень полезном источнике.
Один ученый-неосталинист даже посчитал официально объявленную цифру урожая за 1938 год (77,9 миллиона тонн) слишком заниженной, заявляя: «Можно ли всерьез подумать, что наше огромное социалистическое сельское хозяйство, оснащенное самой современной техникой, дало меньше зерна, чем сельское хозяйство царской России, в котором преобладали деревянный плуг и трехполка? Если грандиозная попытка партии осуществить социалистическую перестройку деревни была бессмысленной, то в таком случае новая техника есть выбрасывание денег на ветер, а героический труд колхозников, механизаторов, специалистов сельского хозяйства был совершенно напрасным. Безусловно, в этом нет ни грана логики»[50].
После Хрущева не только защитили сталинскую политику, но, напротив, Бухарина и его последователей публично именовали «открытыми сторонниками кулаков и прочих реакционных, сил в стране».[51] Иногда, правда, слышались возражения (не слишком громкие) против «перегибов» коллективизации, но за всю советскую историю ни разу не говорили о голоде и причинах, вызвавших его. И уже речи не могло идти о включении истории голода 1932–1933 гг. в учебники, хотя, находясь на вершине власти, Хрущев, случалось, упоминал о «войне голодом».[52] Поскольку в одном из романов И.Стаднюка автору позволили написать о голоде, это, возможно, свидетельствует, что у Хрущева имелось какое-то намерение предать этот вопрос гласности.
Но с тех пор исследователи выдавали публике редко и мало что-либо правдивое, да и в художественной литературе до конца 70-х годов не появлялось почти ничего. Даже в канун 1983 года, после которого сочинения подобного рода вовсе перестали появляться, мы можем назвать буквально считанных писателей и редакторов, кратко и редко касавшихся 1932–1933 гг., хотя иногда они делали это (даже косвенным образом) с удивляющей нас откровенностью.