В лагере свирепствовали эпидемии кори и скарлатины, и не было никакой медицинской помощи. Дневной рацион состоял из 14 унций (430 г) черного хлеба, 3,5 унций (примерно 110 г) проса и 3,5 унций (приблизительно 110 г) рыбы. Детская смертность была страшной, детей хоронили целыми днями. Проезжая через эти места в 1935 году, один из прежних заключенных увидел, что кладбище, где некогда стояли бесчисленные кресты, сровняли с землей – видимо, по приказу сверху.[
Из пятидесяти арестованных в одной деревне членов семей кулаков в 1942 году вернулись с подложными документами пятеро. Они рассказали, что их выслали в Сибирь, за несколько сотен километров к югу от Свердловска, и что все, кроме них, погибли от голода и непосильной работы[182].
Одного украинского крестьянина вместе с женой, девятью детьми и престарелыми родителями отправили на Соловецкие острова. Сыну крестьянина – девятилетнему мальчику – удалось бежать, несмотря на то, что при побеге его ранили в ногу. Остальные погибли[183].
В Томском лагере-изоляторе, где содержалось 13 000 кулаков, суточный рацион состоял из 9 унций (280 г) хлеба, миски баланды. Ежедневно умирало 18–20 человек.[184] Из 4800 кулаков, прибывших в октябре 1931 года в сибирский лесной лагерь, к апрелю 1932 года скончались 2500.[185] Весной 1932 года в специальное поселение украинцев Медвежье (на Урале) перестали завозить пищу, голод собрал здесь, как и на самой Украине, обильную жатву.[186]
Солженицын рассказывает о том, как 60–70 тысяч человек завезли в верховья сибирской реки Васюган и высадили на клочках твердой земли, со всех сторон окруженных топью, безо всякой пищи и орудий труда. Некоторое время спустя был выслан транспорт с провизией, но он не пробился через сковавший реку лед, и все завезенные на Васюган крестьяне погибли. Дело, видимо, подверглось судебному разбирательству, и один из виновных был расстрелян.[187]
Приведенные в заслуживающих доверия источниках подсчеты показывают, что погибло от четверти до трети депортированных[188]. Большинство из них, как мы уже указывали, составляли дети. Один переселенный в Емецкий лагерь кулак рассказывает: «18 апреля умерла моя дочка. Трехлетняя „преступница“ заплатила за „преступления“ своих родителей и дедов».[189]
В романе Ильи Эренбурга «День второй», опубликованном в 1934 году, дается предельно откровенное обоснование всего содеянного с кулаками:
Глава седьмая. Крах сплошной коллективизации
(январь–март 1930 года)
Я не дам тебе наследия моих отцов.
Первая Книга Царств
Крестьянину, избежавшему раскулачивания, уготована была другая судьба. Его жизнь тоже изменилась по чужой воле. Сталин не раз говорил, что коллективизация – это «революция, проводимая сверху» (хотя ее якобы непосредственно поддерживали «снизу», то есть крестьяне).[1]
Решения о проведении коллективизации были, по существу, приняты Сталиным с группой его ближайших сподвижников еще в 1929 году. С общестратегической точки зрения решения эти уходили корнями в историю партии и марксизм в целом. В своем конкретном, тактическом выражении они были результатом маневров партийного руководства; в них тесно переплелись догматические установки и борьба за власть.
Комментируя планы и действия ВКП/б/ на этом этапе, западные ученые подчас называли их «естественными», «логичными», «разумными». Правоверный советский обозреватель одобрительно замечает об одном таком западном специалисте, что, в отличие от большинства своих коллег, тот пишет о «всесторонне подготовленной программе коллективизации».[2] Никакой подобной программы в действительности не существовало. Мы уже видели, как Сталин и его ближайшие сотрудники шаг за шагом подталкивали партию к проведению массовой коллективизации ударными темпами, не представив никакого плана, по которому могла бы развернуться дискуссия: (в то время, как они же замалчивали предложения серьезных экономистов-плановиков). На сегодня[*] официальная точка зрения такова: коллективизация сельского хозяйства была абсолютно необходимой. Объективно сложившаяся в начале 20-х годов ситуация заставила партию пойти на неизбежные уступки крестьянам-единоличникам. Тогда это выправило положение, но «устаревший способ производства в сельском хозяйстве» тормозил дальнейший прогресс. Наконец, назрела необходимость в быстром развитии промышленности и переводе сельского хозяйства на «социалистические рельсы». Главным препятствием этому была низкая продуктивность мелкого крестьянского хозяйства, а также враждебность кулаков. Только путем классовой борьбы против кулака могла партия мобилизовать и бедняков и середняков на коллективизацию и разгромить «классового врага». (Кроме того, это был способ прекращения зернового кризиса, поскольку социалистическое сельское хозяйство более производительно, чем капиталистическое и т.д. и т.п. Но на подобных аргументах не имеет смысла останавливаться.)
Вся эта картина почти не имеет ничего общего с действительностью; особенно фантастичны понятия несуществовавшей классовой борьбы и повышенной эффективности коллективного хозяйства. Но, независимо от ее сущности и ее результатов, коллективизация вдобавок вовсе не проводилась «разумно» или, тем более, по «тщательно продуманный планам».
В стране снова возродилась обстановка военного коммунизма: армейский жаргон, утопические ожидания, жестокое принуждение крестьянства, отсутствие какой бы то ни было экономической подготовки. В партии снова воцарилась атмосфера истерии. «Было ощущение, что демоны и ведьмы опять на воле», – пишет Адам Улам.
Но какой могла быть альтернатива, если встать на точку зрения тех, кто разделял концепцию однопартийной диктатуры?
Правые предвидели, что «коллективизация ударными темпами» будет означать серьезный кризис. Но, с другой стороны, их надежды на то, что крестьян привлечет постепенная коллективизация, даже если ее растягивать на десятилетия, представляется чересчур радужной. Настоящей альтернативой сталинизму был бы отбросивишй догмы коммунистический режим, который «повернулся бы лицом к своим правым», включил бывших меньшевиков из Госплана, а возможно, и другие партии (как это сделали в 1956 году в Венгрии) и образовал вместе с ними левый фронт. Такое правление не вызывало бы в народе всеобщей ненависти и могло бы создать некий общенародный «социализм с человеческим лицом». Такова была одна из возможных альтернативных позиций; однако сами правые не разделяли ее. Избегая какого бы то ни была союза с внепартийными силами, они обрекли себя на полное бессилие. Впрочем, по удачному определению Исаака Дойчера, «с того момента, как исчез мелкий собственник, у правой оппозиции была выбита почва из-под ног».[3]
Курс Сталина на коллективизацию не являлся его личным изобретением, каким-то трюком (или был им лишь в очень незначительной степени). Эту «революцию на селе» поддерживала основная масса партийных активистов, а на более высоком уровне – ядро старых революционеров-подпольщиков, людей типа Кирова. Даже основная часть левой группировки сомкнулась вокруг Сталина, как только была объявлена борьба за коллективизацию, с тою лишь разницей, что будучи людьми более культурными, они провели бы это дело, возможно, с меньшей жестокостью. Но и они были убеждены, что в таком великом деле, как революция, необходимо встать выше «мелочных соображений». С того момента, как развернулась новая революция, в партии возникла убежденность (как рассказывал об этом человек отнюдь не относившийся к сторонникам Сталина), что «любые перемены в руководстве были бы чрезвычайно опасны… страна должна была продолжать движение по избранному курсу, поскольку теперь остановка или попытка отступления означала бы потерю всего».[4]
Не было проведено не только никакой серьезной экономической подготовки к «коллективизации ударными темпами» – отсутствовала элементарная административная проработка намечавшейся кампании. Как и в 1918 году, в деревне были поспешно сформированы тройки, состоявшие из людей со стороны, и другие органы ad hos[*], действовавшие на основании полного произвола. Существовавшие ранее сельские советы, кооперативные общества, правления колхозов и пр. просто развалились. В «Истории партии», изданной в СССР в 1960 году, так трактуется вопрос о посылке в деревню активистов из города:
«Крестьяне видели, что партия и правительство, преодолевая трудности, строят заводы для производства тракторов и другой сельскохозяйственной техники. Многочисленные делегации крестьян посещали новые заводы и стройки, принимали участие в рабочих собраниях и заражались энтузиазмом рабочих. Возвратившись в деревни, эти передовые представители трудового крестьянства принимались за создание новых колхозов. Организованные рабочие промышленных предприятий и строек брали шефство над сельскими районами и направляли в деревню множество рабочих бригад. Таким образом началось массовое движение за вступление а колхозы. Движение это переросло в сплошную коллективизацию»[5].
Это описание, несмотря на беспардонную идеализацию событий, отражает одно обстоятельство: уполномоченные, присланные из города, снова, как и в подготовительные кампании 1928–1929 гг., играли решающую роль. Только теперь, в отличие от упомянутых случаев, их вторжение в деревню мыслилось как более длительное, постоянное.
«Правда» отмечала, что крестьяне называли уполномоченных, отправлявшихся «осуществлять общественное влияние» в деревню в 1928–1929 гг., «гастролерами». Они объезжали несколько деревень и в каждой из них оставались ровно столько, сколько было необходимо, чтобы навязать крестьянам спущенные нормы хлебозаготовок. Никакой постоянной власти они не имели.[6]
Теперь же были предприняты концентрированные усилия. В городах происходила мобилизация «двадцатипятитысячников» (рабочих-коммунистов) в помощь деревне. В итоге этой кампании было отобрано и командировано в деревню не 25, а «более 27 тысяч коммунистов»[7]. Их задача более не ограничивалась проведением чрезвычайных мер, нет, предстояло остаться в деревне и возглавить ее. В январе 1930 года двадцатипятитысячники прошли двухнедельные курсы, а затем были разосланы по деревням. Первоначально предполагалось, что они пробудут там год, затем срок был увеличен до двух лет, и, наконец, 5 декабря 1930 года ЦК принял решение об отправке двадцатипятитысячников в деревню[8] на постоянную работу.
Сначала двадцатипятитысячникам обещали зарплату в 120 рублей в месяц. Но деньги поступали нерегулярно: имеется письмо группы двадцатипятитысячников, работавших в районе Вязьмы, с жалобой на то, что колхозы не располагают достаточными фондами, чтобы выплачивать такую зарплату, и поэтому они «вынуждены бежать домой»[9]. Официальные документы изобилуют подобными жалобами. Некоторые из них очень реалистично рисуют реакцию крестьян на появление новых руководителей. Например, приводятся высказывания такого рода: «Если заводской рабочий может управлять работой на селе, пускай нас пошлют руководить фабрикой», или: «накачали нам нового пристава на шею». («В некоторых местах кулацкая пропаганда оказалась успешной», – сказано по этому поводу в цитируемом отчете.)[10] Но даже на двадцатипятитысячников не всегда можно было положиться, некоторые из них, «стремясь к дешевой популярности, попустительствовали расточительству отсталых элементов деревни».[11] Колхозный центр с осуждением сообщал о двадцатипятитысячниках, протестовавших (вполне справедливо) против реквизиции семенного зерна, которая повлечет за собой срыв посевной; этих двадцатипятитысячников предписано было отозвать и исключить из партии.[12]
К середине февраля 18 000 рабочих-коммунистов было направлено в деревню, причем 16 000 – непосредственно в колхозы, но около трети из них впоследствии были отозваны.[13] Тем не менее в мае 1930 года в колхозах работал 19 581 двадцатипятитысячник, большинство из них являлись председателями колхозов или занимали другие ключевые посты.[14]
В дополнение к ним весной 1930 года в деревню было направлено на временную работу 72 204 «рабочих», 13 000 счетоводов-комсомольцев[15], а также 50 000 солдат и младших командиров, прошедших перед демобилизацией из армии подготовку по проведению коллективизации. На одной только Украине к концу февраля 1930 года появилось в деревнях 23 500 должностных лиц и свыше 23 000 отобранных промышленных рабочих.[16]
И снова в действительности дело шло не так гладко, как может показаться на основании голых цифр. В одном официальном отчете сообщается, что в Ельне (РСФСР) райком принял в августе 1933 года решение о мобилизации 50 коммунистов на работу в село. Мобилизовано было всего 20, и лишь четверо действительно отправились в деревню: один из них был в прошлом крестьянином, но остальные трое ничего не смыслили в сельском хозяйстве. В октябре было отдано распоряжение о мобилизации 15 комсомольцев; направилось в деревню всего четверо, причем двоих вскоре выгнали за пьянство и некомпетентность[17].
Но, несмотря на подобные неудачи, партии все же удалось послать на село значительное пополнение. О полученных двадцатипятитысячниками инструкциях и их настроениях можно судить по воспоминаниям одного из участников совещания, в котором приняло участие 80 партийных активистов. Губерния отстала в проведении коллективизации, поэтому они направлялись в деревню на месяц-полтора. Перед ними выступил М.Хатаевич:
«Местные органы на селе нуждаются в укреплении большевиками, поэтому направляющиеся в село рабочие должны осознавать огромную ответственность перед партией и выполнять свой долг без колебаний и гнилого либерализма („выбросить в окно буржуазную гуманность и вести себя как большевики, достойные товарища Сталина“). Кулаков и их прихвостней надлежит безжалостно бить повсюду, где они поднимают голову, последние остатки капиталистического земледелия надо вымести вон любой ценой.
Необходимо, далее, выполнять план хлебозаготовок. Кулаки, а также некоторые середняки и бедняки не отдают хлеб, саботируют политику партии. А местные власти порой проявляют слабость по отношению к ним. Ваша задача – взять хлеб любой ценой, выжать его отовсюду, где он спрятан – в печах, под кроватями, в погребах, в тайниках на заднем дворе.
На вашем примере… крестьяне должны понять, что такое большевистская твердость. Вы должны найти хлеб, и вы его найдете… Не бойтесь применять крайние меры, за вами стоит партия, товарищ Сталин. Борьба идет не на жизнь, а на смерть…
Третья ваша задача – завершить обмолот зерна, а также отремонтировать плуги, тракторы и другое оборудование.
Классовая борьба в деревне приняла острейшую форму. Сейчас не время для гнилой сентиментальности. Замаскированные агенты кулаков проникают в колхозы, где занимаются саботажем и убоем скота. От вас требуется большевистская бдительность, непримиримость и мужество. Я уверен, что вы выполните указания партии и нашего дорогого вождя».[18]
Другой тогдашний активист П.Г.Григоренко много лет спустя писал:
«Нас обманули потому, что мы хотели быть обманутыми. Мы так верили в коммунизм и нам так хотелось в него поскорее протиснуться, что мы готовы были оправдать любые преступления, если они хоть немного подлакировывались коммунистической фразеологией. Мы не хотели охватывать происходящие события широким взглядом. Нам больше нравилось упереться взглядом в конкретное явление, а в целом, мол, дело обстоит так, как партия его освещает, то есть так, как это положено по коммунистической теории».[19]
Но не у всех направленных в деревню была подобная твердокаменная идеологическая установка. Любимый писатель Сталина Михаил Шолохов так описывает мотивы, лежавшие в основе поведения преданных партии активистов: отчасти восторженная вера в трактора, отчасти ненависть к кулаку как к воплощению «собственности» и «другого лагеря», отчасти мстительность, порожденная гражданской войной и экономической эксплуатацией и отчасти приверженность к самому слову «революция», базировавшаяся на вычитанных из газет рассказах о классовой борьбе в Китае и в других странах. («Он думает, что он быка режет, а на самом деле он мировой революции нож в спину сажает!»). Если добавить к перечисленному привычку воспринимать указания партии в качестве эталона всех вещей, мы получим достаточно полную картину.
У Василия Гроссмана, в комитеты сельских активистов входят самые разные люди – «и такие, что верили и паразитов ненавидели и были за беднейшее крестьянство, и такие, что свои дела обделывали, а больше всего, что приказ выполняли – такие и отца с матерью забьют, только бы исполнить по инструкции»[20]).
Ну, а что касается менее преданных идее активистов, то мы уже видели, как свирепствовали в деревне жадность и властолюбие. Один современный советский обозреватель прямо говорит, что во время коллективизации «новые идеи и лозунги стали для одних путеводной звездой, для других рычагом личной наживы и продвижения по службе, для третьих – просто демагогическими обещаниями, прикрывающими низменные мотивы и страсти»[21].
В книге Александра Малышкина «Люди из захолустья» рисуется руководитель колхоза – бесчестный и ленивый человек, сокровенная мечта которого – натопить огромную баню, поддать пару, загнать туда всех попов да капиталистов и запалить[22] – воистину тесное переплетение природной жестокости с идеологией.
В деревнях посланцы партии организовывали своих местных сторонников как могли. У Шолохова в донской станице Гремячий Лог двадцатипятитысячник собирает 32 человека – бедных казаков и активных работников – и те «постановляют» провести коллективизацию и раскулачивание, даже не спросив мнения большинства. Там, где это оказывалось возможно, члены партии занимали административные посты. В одном районе 22 из 36 партийцев являлись председателями колхозов.[23] В число этих коммунистов входили двадцатипятитысячники (следует подчеркнуть, что посланные в украинские села двадцатипятитысячники были в основном русскими.) Но коммунистов едва хватало на ключевые посты, поэтому большая часть местных активистов состояла из комсомольцев. Даже в июне 1933 года в одном из районов России не было ни одной партийной ячейки, а на 75 колхозов приходилось всего 14 коммунистов, но было 16 комсомольских ячеек, насчитывавших 157 членов, а еще 56 комсомольцев было разбросано по оставшимся колхозам[24]. Один из местных работников отмечал, что молодежь вступает в комсомол, чтобы отвертеться от работы в поле.[25] Кроме того, в деревнях был создан более широкий «беспартийный актив» выполнения политических и государственных задач на селе.[26]
При этих условиях к власти в деревне приходили обычно люди далеко не первого разбора, хотя иногда попадались среди них и ветераны партии, еще сохранявшие кое-какие иллюзии. Как бы то ни было, те, которые с самого начала не чувствовали отвращения к поставленной задаче, и те, что постепенно стали ее жертвами – все они ожесточались. У Кравченко рассказывается о закрытии церкви в одном украинском селе:
«Кобзарь, Белоусов и другие взялись за дело с удовольствием. Медленно и незаметно, как бы наслаждаясь отвращением мужиков к каким-то явлениям, именно тем наслаждались, что мужикам это отвратительно, они превратились буквально в антагонистов местных крестьян.»[27]
Но, как мы уже имели возможность убедиться, не все честные активисты и партийцы способны были вынести моральную ответственность за совершавшееся. «Радяньска Украина» с горечью писала, что комитеты бедноты, опора партии на селе, нередко саботировали коллективизацию.[28] «Правда» неоднократно осуждала коммунистов, «дезер-тировавших»[29] с фронта коллективизации. Один молодой агроном, к примеру, проведя неделю в деревне, даже вышел из партии и, мотивируя свое решение, писал: «Я не верю, в коллективизацию. Темпы ее… слишком быстрые. Партия взяла неправильный курс. Пусть мои слова послужат ей предупреждением».[30] В тогдашней Центрально-Черноземной губернии из партии было исключено 5 322 человека, а несколько райкомов было расформировано за «правый оппортунизм»[31]. В Драбовском районе Полтавской губернии на Украине 30 активистов было арестовано (включая секретаря райкома партии Бодюка); им было предъявлено обвинение в «сговоре с кулаками», и в июле 1932 года состоялся суд.
Обвиняемые были приговорены к срокам от двух до трех лет.[32]
Что же касается официальных органов местной администрации, то они просто утратили всякую эффективность, отчасти и потому, что многие сельские советы, несмотря на предшествующие чистки, сопротивлялись проведению коллективизации. Согласно отчету ОГПУ, в одной деревне заместитель председателя сельсовета первым начал резать скот, чтобы тот не достался колхозам[33]. Подобные события происходили повсюду, не случайно 31 января 1930 года было дано указание о проведении «перевыборов» в тех «сельских советах, куда просочились враждебные элементы», а также в тех районных исполкомах, которые не сумели возглавить работу сельских советов по коллективизации сельского хозяйства. В Среднем Поволжье «подавляющее большинство сельских советов… оказалось не на высоте новых задач»[34]. В одном, кажется, довольно типичном районе в период с начала 1929 года по март 1930 года было снято 300 из 370 председателей сельсоветов[35]. Всего к марту 1930 года было смешено не менее 82 процентов председателей сельсоветов и лишь 16 процентов из них оставили свой пост добровольно.[36] В Западной губернии из 616 председателей сельсоветов 306 было снято, 102 «отдано под суд»[37]. В секретном отчете указывается, что в этой губернии в течение 1929 года сельские советы так и не «повернулись к колхозам», хотя в 97 сельсоветах были проведены перевыборы. В «ряде сельсоветов» использовались все возможности для проволочек и налицо было «явное потворство кулаку».[38] Тогда стали применять «самороспуск» сельсоветов по инициативе партийных уполномоченных. Даже на более высоком уровне – в райисполкомах – встречались среди них такие, где не имелось ни одного члена, избранного согласно обычной процедуре[39]. Сельские советы теперь вообще заменялись назначенными бюро и тройками;[40] правительственное постановление от 25 января 1930 года официально узаконивало всю систему уполномоченных и троек[41] и наделяло их преимущественными по сравнению с обычными органами власти правами.
Еще в мае 1929 года, то есть когда уже принят был пятилетний план, сельская община считалась «кооперативным сектором», который должен обеспечить большую часть необходимого стране зерна, – таким образом будет якобы поощряться преобразование сел в коллективные хозяйства[42]. На деле, как замечает западный исследователь, именно этой форме деревенской организации, охватывавшей все общественные стороны жизни в деревне и глубоко укоренившейся в ней за несколько веков своего существования, не было отведено в процессе коллективизации крестьянства никакой роли.[43] Наконец, декрет от 10 июля 1930 года окончательно упразднил общину в районах сплошной коллективизации; вскоре она исчезла повсеместно.
Версия о добровольном образовании колхозов абсолютно не согласуется с тем обстоятельством, что в местные органы поступали сверху указания о том, сколько именно колхозов они должны создать и каково должно быть число колхозников в каждом из них. Один сельский коммунист из Калининской области получил распоряжение записать в колхоз сто семей, но он сумел убедить сделаться колхозниками только около дюжины семей и сообщил об этом в вышестоящие инстанции. Ему ответили, что он саботирует коллективизацию и если не выправит положение, будет исключен из партии. Вернувшись к крестьянам, коммунист пригрозил им, что если они не запишутся в колхоз, то их имущество экспроприируют, а самих вышлют. «Все они согласились», но в ту же ночь начали резать скот. Когда коммунист доложил об этом парткому, там это не произвело ни малейшего впечатления: план, спущенный парткому, был выполнен[44].
Фальсификация принципа добровольности была признана в странных двусмысленных высказываниях членов Политбюро, в том числе ближайших сотрудников Сталина. Например, Каганович заявил (в январе 1930 года), что руководство строительством и работой колхозов осуществлялось «непосредственно и исключительно» работниками партийного аппарата.[45]
Тем не менее, современные советские ученые вроде C.Трапезникова часто утверждают, что большинство крестьян добровольно избрали коллективизацию. Такая точка зрения усиленно насаждается в последнее время, и серьезные исследователи, печатавшие работы на эту тему в 50-х и 60-х годах, вынуждены были замолчать. Но, как мы не раз наблюдали, советские писатели, произведения которых печатались в Москве до 1982 года, оказались откровеннее партийных идеологов. Один из них говорит прямо: «Чем шире и тверже насаждалась коллективизация, тем чаще она наталкивалась на колебания, неуверенность, страх и сопротивление»[46].
Нередко утверждается, что бесчисленные пропагандистские собрания подняли «культурный уровень» крестьян, и они увидели преимущества колхоза. На деле собрания эти были просто средством принуждения. Обычно партийный уполномоченный просто задавал на сельском собрании вопрос: «Кто против колхоза и советского правительства?»[47] или объявлял: «Вы должны немедленно вступить в колхоз, а кто не вступит – тот враг советской власти».[48]
В недавно опубликованном официальном советском исследовании цитируется (по местным архивам) речь партийного работника с Северного Кавказа, который заявил крестьянам: «Наш дорогой вождь Карл Маркс писал, что крестьяне – как картошка в мешке. Мы вас засунули в свой мешок».[49] Даже чисто внешние формальности соблюдались в весьма ограниченной степени. В одной приволжской деревне на собрании, принявшем решение о коллективизации всей деревни, присутствовало не более 25–35 процентов крестьян. Подобных случаев было великое множество.[50]
В первое время на собраниях раздавались голоса и против активистов. В романе Шолохова «Поднятая целина» крестьянин по фамилии Банник отказывается сдать семенное зерно в общественное зернохранилище, несмотря на все гарантии:
«– Потому что у меня оно сохранней будет. А вам отдай его, а к весне и порожних мешков нe получишь. Мы зараз тоже ученые стали, на кривой не объедешь!
Нагульнов сдвинул разлатые брови, чуть побледнел.
– Как же ты можешь сомневаться в советской власти? Не веришь, значит?!
– Ну, да, не верю! Наслухались мы брехнев от вашего брата!
– Это кто же брехал? И в чем? – Нагульнов побледнел заметней, медленно привстал.
Но Банник, словно не замечая, все так же тихо улыбался, показывая ядреные редкие зубы, только голос его задрожал обидой и жгучей злобой, когда он сказал:
– Соберете хлебец, а потом его на пароходы да в чужие земли? Антанабили покупать, чтоб партийные со своими стриженными бабами катались? Зна-a-aeм, на что нашу пашеничку гатите! Дожилися до равенства!»
В одной деревне на Полтавщине крестьянин-бедняк заявил; «Мой дед был крепостным, но я, его внук, крепостным никогда не буду».[51] Слово «крепостной» вообще вошло в обиход. Аббревиатуру ВКП (Всесоюзная коммунистическая партия) крестьяне расшифровывали на свой лад: «Второе крепостное право».[52] В официальных отчетах содержатся упоминания о том, что крестьяне говорили: «Вы нас превратили в крепостных, даже хуже того»[53]. В «Правде» рассказывалось, как в одном украинском селе, где собрание молча проголосовало за коллективизацию, толпа женщин перегородила дорогу въезжавшим в село тракторам.