Он узнал меня, дружески приветствовал, расспрашивал, чем я занят, и рассказывал о себе:
– Да, мне теперь уже ничего не принадлежит, да и на что мне это? Остаюсь я по-прежнему при деле, и это самое главное. Денежки, которые текли к нам от народа, теперь пришлось обратно вернуть ему же, народу. Так оно, видно, и должно быть…
По-прежнему он был полон доброжелательства. Пожалел, что я в свое время не пришел к нему и не принял участия в его издательском деле».
КОНЦЕССИЯ НЕ СОСТОЯЛАСЬ
В сытинских складах сохранились запасы бумаги. Массовыми тиражами печаталась агитационная литература для фронтов гражданской войны и для трудового населения города и деревни.
Иван Дмитриевич работал консультантом в Госиздате, помогал своим опытом Вацлаву Воровскому, пока тот не ушел из Госиздата на дипломатическую работу.
Ни к одному из бывших капиталистов не было такого доверия со стороны советской власти, как к Ивану Дмитриевичу Сытину. Он не бежал от большевиков за границу, как это сделали многие.
Сытин остался в Москве, на Тверской. Он верил в силы и совесть народа, и народная власть доверяла ему.
Вот свидетельство большого доверия – один из документов, выданных Сытину:
МАНДАТ
«Настоящим Президиум Высшего Совета Народного Хозяйства поручает гр. Ивану Дмитриевичу Сытину отправиться за границу, в частности в Германию, с целью вести переговоры по вопросу об организации в пределах РСФСР заводов бумажной промышленности и эксплуатации на основах ведения нормального лесного хозяйства лесных массивов на концессионных началах, согласно данных гр. Сытину исходных положений.
Гр. Сытину поручается сорганизовать финансовые и промышленные круги Западной Европы, имеющие целью субсидировать на предлагаемых условиях означенную концессию.
С возвращением из-за границы гр. Сытин обязан представить Президиуму ВСНХ доказательства финансовой и коммерческой солидности организованной группы, с которой Правительство РСФСР имеет заключить окончательный договор на предоставление концессии на эксплуатацию массивов с целью постановки бумажного производства.
Гр. Сытину надлежит о всех своих переговорах за границей по поводу настоящего поручения ставить в известность выезжающего по этому делу за границу тов. Хинчина и согласовать с ним все свои действия.
Председатель ВСНХ –
Богданов».
Иван Дмитриевич с радостью согласился поехать в столь ответственную командировку. Кроме государственного значения поездка в Германию имела для него и личный интерес.
В 1914 году Сытин отправил в Германию учиться и проходить коммерческую практику своих детей, студентов Петра и Дмитрия. Началась война, – один из сыновей Сытина, Петр Иванович, застрял в Германии и пробыл там всю войну. После революции он работал в организации «Международная книга», занимавшейся обменом и снабжением научной литературой институтов и университетов в международном масштабе. Работал он также в берлинском издательстве Ивана Павловича Ладыжникова, который в дореволюционное время частично субсидировался Сытиным, издавал книги и брошюры Льва Толстого и запрещенные цензурой произведения Горького…
В Берлине Иван Дмитриевич бывал не раз до революции. Разыскать сына ему ничего не стоило.
– Почему ты из Германии не бежал в Америку? Почему не рвешься на родину? – расспрашивал Иван Дмитриевич сына при встрече.
– А зачем мне Америка? Так пока и живу в Берлине, не теряя надежды на возвращение в Москву.
– Ну, что ж, чадо, терпи, верь и надейся. Да, я у большевиков не на плохом счету; вот, полюбуйся. – Сытин показал сыну мандат ВСНХ.
О появлении Сытина в Берлине узнал кое-кто из эмигрантов. Из Праги приехал один старый друг-приятель Ивана Дмитриевича, стал уговаривать:
– Как тебя большевики живьем выпустили? Оставайся здесь, будем издавать эмигрантское «Русское слово».
– А на кой оно черт и кому нужно! – отрезал Сытин. – Для кого? Для пауков и паучков, что мечутся и грызутся между собой по заграницам? Нет, благодарю покорно, я не сумасшедший…
Разговор получился неласковый.
Повстречался с Сытиным банкир Алексей Путилов. И тот соблазнял:
– Приехали нащупывать почву? Оставайтесь, Иван Дмитриевич, не пожалеете.
– Благодарствую, не за тем я пожаловал.
– Слышал, слышал. Большевики хотят, чтобы им германские специалисты бумажную фабрику построили. Хорошего они свата нашли в вашем лице. Хорошего, понимающего и в прошлом весьма и весьма состоятельного. Не знаю, что у вас получится. Скажите, Иван Дмитриевич, вам американцы предлагали часть вашего денежного капитала перевести в нью-йоркский банк?
– Было предложено.
– А вы как?
– Никак! Это не мои деньги. Я их нажил у народа в России, русскому народу они и должны принадлежать.
– Оказывается, вы за эти годы не поумнели.
– Пусть вам так кажется.
– И вы думаете, что у вас не будет черных дней, если вернетесь в Россию?
– Не если, а точно вернусь. А что касается черных дней, не знаю, на что вы намекаете, я готов вместе с нашим народом перенести любые тягости. А главное: я верю в народ и верю Ленину. России недоставало Ленина. Он появился, и он спасет Россию от гибели. Ленин вводит новую экономическую политику. Для восстановления разрушенной России привлекает концессионеров. Открыта отдушина частнику, хотя и не в крупных масштабах.
– Иллюзии! – определил Путилов. – Ничего из этого не получится.
– Получится, – возразил Сытин. – Прав народ, а не мы и не вы, денежные козявки или тузы. Я помню, вот такой примерно разговор у меня был в Москве, и не с кем-нибудь, а с одним дурачком из нашего товарищества. Он мне в более страшную пору болтал: «Советская власть на один месяц, хватит одной дивизии, чтоб разогнать большевиков в Москве». А я ему отвечаю: «Где ты, Иван Тимофеевич, возьмешь эту дивизию, из кого ее наберешь? Ты придешь к народу с дубиной, а он тебя на штыках поднимет. Очень-то ты, толстопузый, народу нужен». А вообще-то мы с вами не сегодня в расхождении. Помните, вы мне предлагали из воздуха деньги делать в конце войны, когда курс рубля бешено падал. Мне и тогда было противно вас слушать. А еще раньше затевалась, не без вашей хитрости, жульническая операция с намерением акционировать фабрики Печаткина, Окуловскую, «Сокол» и другие. Вы, подлецы, банкиры, хотели завладеть фабриками, а имея в руках бумажные фабрики, вы бы и печать захватили, во куда метнули!.. И тут я не уступил вашим желаниям…
– Вы меня, Иван Дмитриевич, этим откровением не удивили. Не забывайте одно: у Советской России много врагов. Они могут стать и вашими врагами.
– Знаю и не пугаюсь. Да, много врагов. Но зато в России не стало рабов! А вот этого-то вы и не учитываете. Страна, где нет рабства – непобедима. Факт…
Поссорились и разошлись Сытин с Путиловым навсегда, до гробовой доски.
Иван Дмитриевич расстроился, ночью бредил, кричал спросонья. Утром проснулся, спрашивает сына:
– Петя, я, кажется, ночью кричал?
– Да, бредил, но бред, папа, у тебя был здоровый, нормальный…
– А что именно?
– Ты ругал Путилова. И во сне тебе эта публика покоя не дает. Не надо волноваться…
За время пребывания в Берлине у Ивана Дмитриевича было несколько встреч с эмигрантами. Приходил к нему в гостиницу некто Прокофий Батолин, сотрудник банкира Путилова. Увещевал Сытина не возвращаться в Россию. Иван Дмитриевич запросто выставил его за дверь:
– Подлец ты, Прошка, низко пал, продаешь ты себя оптом и по мелочам… Ты бы продал и Россию, да не тебе она принадлежит!..
Побывал у Сытина немец Адольф Адольфович Девриен, бывший петербургский издатель и книготорговец, бежавший в Германию. Пожаловался, что он прозябает в своей стране, живет не имея доходов, – падение марки не дает развернуться.
Приехал к Сытину его старый знакомый, Иван Павлович Ладыжников, тот многое знал о русской эмиграции и долго рассказывал, кто где находится и кто чем занимается. Сытина это очень интересовало. Ведь многие из них, если не все, были когда-то авторами его издательства и сотрудничали в «Русском слове».
Не спеша, за чайком с какими-то пресными галетами, Ладыжников, пригибая пальцы, перечислял по памяти:
– Вот, например, Николай Константинович Рерих из Лондона перебирается в Америку… Тэффи, та печатается в Стокгольме, наверно, и проживает там же… Шульгин пока в Константинополе, говорят, что строчит мемуары, поругивая большевиков… Марк Алданов и ваш бывший сотрудник фельетонист Яблоновский слоняются в Париже… Шмелев из Крыма перебрался в Польшу… Аверченко пока в Константинополе, намеревается поселиться в Праге… Николай Рубакин в Швейцарии, – этот насквозь советский… Брешко-Брешковский где-то треплется среди белогвардейцев в Сербии и сочиняет роман «Красные и белые»… Куприн хандрит в Париже… Около Батума, вблизи турецкой границы, пребывает ваш дружок – расстрига Гриша Петров…
– Расползлись по всему свету, как некие насекомые по нечесаной голове. И жалко их, и не жалко их. У каждого в жизни своя судьба, и, как видно, нелегкая… – сказал сочувственно Сытин, слушая Ладыжникова. – Будем верить, что придет время, раскаются они в своем бродяжничестве по свету, а добродушный русский народ простит этих и прочих блудных сынов.
– Едва ли, – усомнился Ладыжников, – мне кажется, среди них мало сынов, больше пасынков да приблудышей. – И снова начал перечислять:
– Игорь Северянин в Эстляндии… Ропшин-Савинков мотается среди эсеровского отребья… Саша Черный – здесь, в Берлине.
Сытин сдержанно зевнул и перекрестил рот.
– И чем же они живут, на что существуют?
– Перебиваются, – ответил Ладыжников, – вытряхивают все, что было прихвачено, и помаленьку печатаются в газетешках. А некоторым удается и книги издавать…
На следующий день встретился Иван Дмитриевич в Берлине с журналистом эмигрантом Владимиром Венгеровым. Тот тоже порассказал кое-что об эмигрантах, расспросил Сытина о делах в России и пригласил его на кинофабрику Стинеса, где при его участии снимался фильм «Наполеон». В роли «русского народного ополчения» участвовали одетые в жупаны и полушубки белогвардейские эмигранты.
– Вот их здесь какое скопище! – показывая массовые сцены Сытину, хвалился Венгеров.
– Смешно получается, – поглядев эти сцены, рассудил Иван Дмитриевич. – Незавидную роль эти люди «играли» в борьбе с революцией. Думаю, что их постигнет неудача и в этой роли «освободителей» России и Европы от Наполеона…
Сытин не ошибся. «Наполеон» на экраны не вышел…
По заданию Высшего Совета Народного Хозяйства Сытин пробыл в Берлине несколько месяцев, завел деловые отношения с концерном Стинеса. Были разработаны предварительные схемы проекта об использовании одного из водопадов на реке Кеми с целью построить гидростанцию и бумажную фабрику. Вернулись из Германии Сытин с Хинчиным, доложили о договоренности с немецким концерном по поводу концессии, сдали в ВСНХ документы с чертежами. Были у ВСНХ надежды, что в скором времени могут начаться работы. За годы войны от Петрозаводска до Мурманска построили железную дорогу. Есть теперь все возможности для развития лесной и бумажной промышленности в нетронутых дебрях Карелии.
От фирмы приезжал в Россию представитель инженер Ферман. Осматривал местность. Все подходяще: и лесу изобилие, и река могучая. Однако фирма отказалась, заявив, что может построить бумажную фабрику в течение трех лет, но существование ее себя не оправдает. Концессия не состоялась… Но на этом дело не кончилось.
В двадцать втором году в ВЧК возникло следствие по обвинению во вредительстве некоторых работников ВСНХ.
Сытину на квартиру позвонили:
– Явитесь. Вход с Малой Лубянки, шестой этаж. К следователю Смирнову. Пропуск заготовлен в бюро…
Через час следователь Смирнов допрашивал Ивана Дмитриевича:
– Вы привезли чертежи об использовании Кемского водопада?
– Да. И сразу же они были сданы в Высший Совет Народного Хозяйства.
– Что вы знаете о дальнейшей судьбе этих чертежей?
– Ровно ничего. Концессия не состоялась.
– Куда девались чертежи?
– Помилуйте, я в ВСНХ не служу.
В этот момент следователю позвонили по телефону. Он снял трубку. Послышался голос дежурного:
– Немедленно на пожар! Горит в Большом театре… Следователь наискось расписался на пропуске, поставил на обороте треугольную печать и сказал:
– Можете идти, гражданин Сытин, я спешу… Очень жаль, что вы ничего не знаете о судьбе ценных чертежей. Они бы теперь очень пригодились…
ПОСЛЕДНЯЯ СИМФОНИЯ ИВАНА ВЕЛИКОГО
В приемной Михаила Ивановича Калинина посетители ожидали очереди пройти к нему в кабинет и высказать свои жалобы и просьбы. Бравый секретарь, одетый в суконный, цвета хаки, френч военного покроя, следил за списком, против каждой фамилии ставил пометки и тихонько предупреждал посетителей:
– Старайтесь Михаилу Ивановичу говорить короче и только самое главное, основу и суть дела. Время дорого!..
В обычные часы приема вошел сюда тихо, скромно, но без робости и волнения старичок, с коротко подстриженной бородкой, сказал всем присутствующим «здравствуйте», затем вынул из потайного кармана бумажник, из бумажника достал лощеную, с позолоченным срезом визитную карточку, подал секретарю и сказал:
– Желаю обратиться к Михаилу Ивановичу.
– По какому делу? – спросил секретарь, разглядывая карточку и удивляясь. На карточке значилось: «Издатель Иван Дмитриевич Сытин».
– Дело мое не личное, а общемосковской важности и отнимет у председателя ВЦИКа, ну, не более трех минут. Важно решить.
Секретарь улыбнулся и, взяв «визитку», отнес ее в кабинет Калинина. Вышел и добавил в список фамилию бывшего издателя.
– Следующим пойдете вы, предвцика примет вас вне очереди, поскольку у вас дело большой общей важности.
Иван Дмитриевич снял пальто, поправил галстук, пригладил волосы и, как только из кабинета приемной вышел очередной посетитель, направился по мягкой ковровой дорожке к Калинину.
За дубовой дверью просторного кабинета, в углу, за огромным столом, в кресле сидел Михаил Иванович. Приветливо улыбаясь, он встал и, склонившись через стол, протянул руку Сытину:
– С чем пожаловали, с какой докукой, Иван Дмитриевич? Садитесь, рассказывайте.
– Да и рассказывать-то особенно нечего. Думаю, вы меня, Михаил Иванович, сразу поймете и, надеюсь, откликнетесь на мою просьбицу. Вот вы, всероссийский староста, у вас дела большого плавания, высокого полета, а я староста церкви пресвятой богородицы на Путниках. Я вот о чем: церкви в Москве убывают. Сносятся, колокола снимаются. Кремлевские храмы совсем заглохли, доступа нет. А ведь извечно какой порядок был, скажем, на пасху: грянет большой колокол на Иване Великом и – вся пасхальная Москва затрезвонит. Душа радуется. Сейчас вот конец великого поста. Христово воскресение у нас на носу. Дозвольте, Михаил Иванович, в нынешнюю пасхальную ночь начать в Москве звон с Ивана Великого? Может, это в последний раз…
– Ну и ну, чего угодно, а такой просьбы я от вас не ожидал! – удивленно развел руками Калинин. – Никак не ожидал.
– Охотно верю, кроме меня, пожалуй, в Москве никто бы об этом не догадался. Хотя бы один часок позвонить?.. Дорогой Михаил Иванович, хоть я и религиозен, не скрываю этого, но колокольный звон, на мой взгляд, это меньше всего религиозный предрассудок, это наше русское искусство, искусство, затрагивающее живые струны души. Это своего рода салют, и призыв, и благовест. Как угодно понимайте, но дозвольте. Сами колокола взывают об этом, соскучился Иван Великий от долгого безделия. – Высказав это, Иван Дмитриевич выжидательно посмотрел на Калинина.
Михаил Иванович на минуту задумался, сняв телефонную трубку, хотел кому-то позвонить, но раздумал и, усмехаясь, сказал:
– Да, вы правы, это искусство, и притом уходящее бесследно. Так, говорите, хотите разбудить Ивана Великого?.. Предположим, что будет это вам позволено сделать – кстати, и я с удовольствием бы послушал, – но где же взять тех самых звонарей, искушенных музыкантов – специалистов своего дела? Ведь звонница Ивана Великого штука сложная и нелегкая. Нам с вами, например, не управиться…
– Где взять звонарей? Они все у меня на учете, Михаил Иванович. Вот вам списочек на двадцать пять звонарей, кои раньше работали в Кремле по этой части. Этот списочек я на случай пропусков захватил.
– Предусмотрительно! Но надо, Иван Дмитриевич, в двух экземплярах, один коменданту Кремля, другой в Чека.
– Вот вам и другой экземплярчик, пожалуйста.
– Что ж, хорошо. Я один самолично не могу решить, однако содействовать вам буду.
Калинин, приподняв очки на лоб, пробежал глазами по списку.
– Удивительно! По всей форме. И как вы их доискались, судя по адресам, во всех концах Москвы?
– Так у меня же, Михаил Иванович, есть помощники! Побывали бы вы у меня на Путниках: какой замечательный хор я сколотил из лучших певцов.
– Это мне не полагается, Иван Дмитриевич.
Калинин еще раз посмотрел список.
– А почему себя не включили? Вы же их поведете в Кремль под свою ответственность.
Сытин взял из рук Калинина оба экземпляра и двадцать шестым приписал себя по всем правилам формы. Подумал: «Стар я стал, один, без сына, редко из дому выхожу».
– Позвольте тогда еще и сына добавлю…
– Добавьте и сына: одним больше, одним меньше, значения не имеет, – сказал Михаил Иванович, а потом, взяв оба списка, спросил, какими делами занимается Иван Дмитриевич в это тяжелое время.
Сытин охотно ответил:
– Да, время действительно, Михаил Иванович, нелегкое. Все стали «миллионерами». Какая уж тут работа! Но помогаю советской власти, помогаю. Кое-что по Госиздату инспектирую, инструктирую, ругаюсь, добиваюсь какого-либо толка, иногда удается, иногда – нет. Теперь ведь, Михаил Иванович, всё коллегиально да подконтрольно решается. А я этого не понимаю и недолюбливаю. Раньше как было: акции в руках, опыт-сноровка в голове, забота в сердце, любовь к делу на душе, и я решал все сам, как совесть да рассудок подскажут… Извините, не хочется старое вспоминать, а внове пока похвастать нечем. Сами понимаете. Вся бумага, так и кажется, что повсеместно на печатание денег уходит. Так буду надеяться, Михаил Иванович, на ваше дозволение пасхального звона.
– Сообщим, Иван Дмитриевич, сообщим…
В страстную субботу к Троицким воротам Кремля с Иваном Дмитриевичем во главе пришли все двадцать пять звонарей. Все они на подбор, один к одному, все в свое не столь давнее время служили при звоннице Ивана Великого. Всех их проверили по списку и впустили в Кремль, а затем и на колокольню. Там они с нескрываемым чувством радости и сознанием своего достоинства проверили прочность сыромятных ремней и канатов, привязанных к языкам колоколов, приготовились по всем правилам к торжественному пасхальному благовесту, который должен был начаться в назначенный час. Об этом часе знали они, звонари, и все духовенство многочисленных действующих церквей Москвы и Подмосковья. И, разумеется, знали об этом и жители Кремля. Недаром на безлюдной площади около древних соборов в ожидании трезвона стояли небольшие группы людей. В одной из них Сытин заметил Максима Горького и Демьяна Бедного, с ними еще были двое военных, у каждого на шинельных петлицах по четыре ромба. Горький, сняв шляпу с широкими полями, поздоровался с Сытиным и сказал:
– Вот он, Иван Дмитриевич, это он позаботился, чтобы вся Москва сегодня послушала голос Ивана Великого. Прошу любить и жаловать.
По-весеннему с Москвы-реки веяло сырой прохладой.
На Спасской башне пробили часы. Сытин взглянул на свои карманные, сверил время и сказал, что Иван Великий ударит в большой колокол через пятнадцать минут, ровно в двенадцать, и тогда начнется.
– Мы можем и на вольном воздухе побыть, а вот Алексею Максимовичу с его здоровьем, пожалуй, лучше уйти в помещение. Сырость-то какая!.. – сказал Сытин.
– Нет, мы его одного не отпустим, а прошу всех ко мне пожаловать, – пригласил Демьян Бедный Горького, Сытина и двух военных. И все направились к Бедному; его квартира находилась в одном из кремлевских теремов.
Ждать пришлось недолго.
Оглушительно рявкнул огромный шеститысячепудовый колокол, раз и другой. Гул его протяжно разнесся над советской столицей и где заглох – неизвестно. После малой паузы, следом за первыми ударами большого колокола и вместе с ним грянули большие, затем средние и малые колокола-подголоски, и началась, ожила музыка Ивана Великого. Двадцать пять звонарей старались преотменно. Единым сплошным гулом колокольного разноголосья отозвалась на зов Кремля вся Москва. Это было в двадцать первый год нашего века.
На кремлевский звон откликнулись ближние и дальние древние, спрятавшиеся между домами церквушки. Их отдельные, прорывающиеся сквозь общий гул голоса мог распознать на слух только Иван Дмитриевич, да и то приблизительно. Он сидел у раскрытого окна и время от времени, подобно конферансье, объявлял:
– Это вот, слышите, у Спаса в Чигасах ударили. Вроде бы дискантом, это у святого Ермолая на Козьем Болоте… А это веселое треньканье, чу-чу! слышится с Маросейки от Козьмы и Демьяна…
Долго и весело перекликались, сливаясь в общий поток пасхального звона, колокола по меньшей мере трех сотен церквей, и тех, что вблизи, в Охотном ряду, и на Варварке, и тех, что подальше от ведущего Ивана-звонаря, где-то у Николы на Драчах, у Спаса в Пушкарях, у Петра и Павла на Басманной…
В этом концерте под началом Ивана Великого участвовала, быть может в последний раз в таком скоплении, вся обильная церквами Москва. В полутьме стояли закрытые кремлевские соборы, да по другую сторону зубчатых стен тяжело давил на землю огромный златоглавый, приговоренный позднее к сносу храм Спасителя.
– Какая замечательная симфония! – воскликнул Горький, с благодарной улыбкой глядя на Сытина. – Вы посмотрите на Демьяна: уж на что заядлый безбожник, и тот не может скрыть удовольствия. Спасибо, Иван Дмитриевич, удружили!.. И как вы догадались и сумели уговорить Калинина?
Сытин ему ответил:
– Калинин русский человек и, наверно, в детстве крест на шее нашивал. Он понял мою просьбу. А я, идя к нему, думал, если Москва ныне не услышит Ивана Великого, то больше ей никогда не слыхать. Много будет ломки, много… Вот я и решился сходить к всероссийскому старосте. А все-таки, дорогие товарищи, ужели русскую древность станут корчевать?
– Кое-что убавят, это факт. Самое ценное оставят на века, – как бы вскользь заметил один из военных.
– В этом-то и вся беда: кто и как будет разбираться, что ценное, что не ценное… Разве что вся надежда на Ленина и на совесть народа. Не надо хулить содеянное руками предков наших. В старине русской даже наивность обаятельна. Вы помните, какова роспись в соборах Кремля? Неповторимые шедевры! Иногда до смешного наивны, а беречь их надо! – резко и горячо заговорил Иван Дмитриевич, Зная, что здесь самая подходящая почва для такого разговора. – Вы видели когда-нибудь фрески на стене: кит проглатывает и изрыгает Иону? Древний живописец изобразил кита в виде огромного леща с чешуей. Сразу видно, что московский изограф не бывал в океанах и не имел никакого представления о китах, хотя он и верил, что земля на них держится…
В соседней комнате был накрыт стол. Демьян Бедный попросил гостей выпить за «симфонию» Ивана Великого. На столе стояло подогретое итальянское вино кьянти. Пузатые бутылки в камышовых чехлах с красочными этикетками.
– Я только на минутку, за компанию. Чокнусь с вами за состоявшийся «концерт», но пить не стану, – сказал Сытин, садясь за стол.
– Иван Дмитриевич! Да ужели от подогретого кьянти откажетесь? Да это невозможно! Помните, вы такое вино у меня на Капри восемь лет назад пили и хвалили.
– То на Капри, Алексей Максимович, в обычное время. Вам тогда по случаю трехсотлетия Романовых было дозволено без опаски вернуться в Россию. Ну, и было дело, выпили. А теперь, простите меня, еще не кончилась пасхальная литургия. Я пойду на Путинки, там я как-никак старостой. И разговеюсь не итальянским вином, а куличом, крашеными яйцами, а мой помощник по церкви где-то добыл бутылку довоенной смирновской водки. Вот и у меня будет разговенье.
Горький и Бедный проводили Ивана Дмитриевича до дверей, благодарно и крепко пожали ему руку. Сытин вышел. Над Кремлем и всей Москвой заливались колокола многопевно, на все лады.
«Как бы они не забылись там», – взглянув на колокольню, где светились огоньки в плошках, подумал Сытин.
Не пришлось Дмитрию пробираться на колокольню. Звон на Иване Великом оборвался.
– Значит, кончено. Подождем звонарей здесь и все вместе выйдем через те же Троицкие ворота, в другие нас не выпустят.
Пока спускались звонари, Иван Дмитриевич ждал их около царь-колокола и царь-пушки.
– Смотри, сын, какие чудеса творил русский народ. Он всегда хотел создать что-то грандиозное. Кажется, кем-то из декабристов сказано: уж если колокольня – то Иван Великий, господин над всей Москвой; если колокол – то двенадцать тысяч пудов. Царь-пушку вот закатили – авось видом своим будет врагов отпугивать, а для стрельбы никак не пригожа. Вот и я всю жизнь гонялся и достиг грандиозного размаха, но всему своя судьба: царь-пушка эта не стреляла, царь-колокол не звонил, умолкнет навсегда теперь Иван Великий, зачахло и мое дело. Что было взято у народа не даром, то оплачено ему сполна миллионами книг и всем нажитым достоянием. А теперь пора, скоро пора и мне на покой…
С колокольни один за другим спустились звонари.
– Спасибо, братцы, уважили!..
– Вас благодарим, Иван Дмитриевич.
– Сильно и душевно благодарствуем.
– Мы ведь не разучились, Иван Дмитриевич.
– Да, братцы, отлично! Я видел, как у Максима Горького от вашего звона глаза становились влажными. Поздравляю вас с праздничком. А теперь все за мной на выход…
ПЕТУШИХИНСКИЙ ПРОЛОМ
У Сытина всю жизнь было много друзей – малых и больших деятелей науки, литературы, искусства. Среди них были одержимые борцы, готовые отдать душу за интересы, за право народа на свободное и безбедное существование. К числу таких можно отнести Григория Алексеевича Рачинского, профессора-лингвиста, преподавателя французского языка. Некоторое время он работал в комиссариате народного просвещения у Луначарского. А его брат, носитель народнических взглядов, был близок к деревенской жизни, работал учителем в народной школе на Смоленщине. Художник Н. П. Богданов-Бельский изобразил его в известной картине «Устный счет».
В Москве на квартире Рачинского, проживавшего на Садово-Кудринской, иногда собирался узкий круг старых и новых друзей. Устраивались своего рода семейные литературные вечера. На один из таких вечеров Рачинский пригласил Ивана Дмитриевича Сытина:
– Приходите, Иван Дмитриевич, сегодня у нас будет читать небольшую повесть один молодой писатель. В газетах он подписывается псевдонимом «Васька Лаптев», а на самом деле это талантливый парень Леонид Леонов, сын, не помните ли, того Максима Леонова, который был выслан в Архангельск.
– Любопытно, любопытно, – ответил Сытин, – пожалуй, приду. Леонид Леонов. Хорошо на слух получается. Одно имя само собой заставляет быть писателем. Пряду, приду…
В назначенное время, вечерком, Иван Дмитриевич отправился к Рачинскому. Не торопясь шагали по плитам тротуара тогда еще узкой Тверской улицы. На бульваре Иван Дмитриевич остановился против памятника Пушкину:
– Ничего не скажешь, этот устоит!.. И многонько ваятель Опекушин зазря, бесследно потрудился. Два его творения, два царя Александра оба убраны в переливку на медные пятаки.
А вот ты, Александр Пушкин, и с большевиками шагаешь в ногу. Тебя не тронут… Тебя, наш любимый, на пятаки не разменяешь!
Переходя через булыжные, с грязными лужицами, мостовые, с одного тротуара на другой, Иван Дмитриевич, поддерживаемый под руку сыном, добрался до Кудринской площади. Яркая луна поднялась в темно-синем небе. Засверкал огромный позолоченный купол храма Спасителя.
– Жаль, жаль, – проворчал Сытин. – Что бы ни говорили про эту махину, а это все же произведение русского искусства. Не ценят. Снесут. Зря снесут. Лучше бы уж патриарха убрали, а на его место какого-нибудь «живоцерковника» воткнули, а храма бы не шевелили. Легче патриархов наделать, нежели такую храмину создать…
Так, не спеша, с оглядкой Иван Дмитриевич добрался до квартиры Рачинского. Там уже – небольшое собрание: семья двух братьев Рачинских, жена издателя Сабашникова с двумя дочками и еще неизвестные Ивану Дмитриевичу любители литературного слова – Григорьев, Бурышкин и другие.
Сытина приветливо встретили, а место себе он нашел в сторонке, чтобы не быть заметным.
Леонид Леонов сперва показался Сытину застенчивым. «Человек в самой своей цветущей зрелости. Чего ж ему волноваться?» – подумал Сытин, пощипывая клинышек бородки.
– «Петушихинский пролом» – так называется моя небольшая повесть, – объявил Леонид Максимович, поправляя рукой нависший над лбом густой черно-вороненый чуб. – Тут некоторые знакомились с этой вещью и говорят, что на меня якобы влияли Ремизов, Замятин и еще кто-то… Но я скажу, писал эту повестушку под влиянием времени и событий, прибегая за помощью к северному народному говору. Конечно, творчески относился к языку северного мужика, может быть, отчасти стилизуя. Иначе как же? А впрочем, послушайте и рассудите сами. Итак: «Петушихинский пролом»…
Мягко и глуховато звучал голос молодого автора:
– «Годы шли мерно и строго, как слепые старики на богомолье. И случилось вдруг часовенка негаданно, а потом монастырек как-то ненароком, – в нем и поныне тридцать монашков локтями да лбами мужицки крепкими в медную рая дверь стучатся. Достучался ли хоть один, кто знает? Да и стоило ль стучать по-настоящему: от добра добра не ищут! А игумен здесь податливый, именем Мельхиседек.
Был Мельхиседек допреж того купцом, запоец и похабник был, торговал скобяным товаром, и звали его по пьяному делу Митрохой Лысым. Раз в пьяном образе проездил всю ночь по городу верхом на свинье, и, когда вдребезг пьяненький успокоился в канаве, явился ему на утренний час Пафнутий-преподобный и сказал: „Будь у меня игуменом“. И стал, преобразясь в Мельхиседека…»