Сытин встретился с сотрудниками и писателями, отмахнулся от их сочувствия и с напускной бодростью сказал:
– Веселье лучше печали. Пойдемте-ка в ресторан к Палкину, угощаю!..
Заведующий отделением и несколько сотрудников, в том числе два писателя – Алексей Будищев и Александр Измайлов, – поехали к Палкину.
В отдельном кабинете за столом, уставленным бутылками, вся компания скоро оживилась. Чтобы заглушить постигшее его горе, выпил и Сытин. Развязались языки, собрались свои люди – кого стесняться? Иван Дмитриевич спокойно, не горячась, хотя выдержка ему давалась с трудом, говорил:
– Ну, понятно, у людей лопнуло терпение – революция. Пожалуйста, это бывало и во Франции. Но зачем, зачем разрушать такую фабрику? Миллион стоила! Не понимаю, что за сволочи, у которых рука поднялась на это? Я знаю своих рабочих; да, они готовы были сражаться с самодержавием. Они развитые, начитанные, но чтоб жечь фабрику? Они не допускали такой мысли!.. Это дело рук московской администрации и черной сотни. Все восстановлю! Все будет поставлено на свое место.
– Не сомневаемся, Иван Дмитриевич, уверены…
– Давайте еще выпьем за бодрость духа нашего хозяина.
– За его дела ныне и присно…
– Против войск и казаков не устоять. Что дружины? Много ли у них оружия. Вот если бы солдаты перешли на сторону рабочих, тогда другое дело, – сказал Будищев.
– А восстание серьезное. Пушки даже понадобились.
– Сомнут, все сомнут.
– Сегодня Дорошевич звонил из Москвы, там драгуны обстреляли редакцию «Русского слова», выбили стекла и ускакали. Во дворе редакции и типографии перевязывали раненых, но типография газеты в целости…
– Когда я уезжал из Москвы, – заговорил Иван Дмитриевич, отставляя в сторону недопитый бокал, – мне наборщики говорили, что они во двор типографии на Тверской «фараонов» и черносотенцев не пустят. Да и мне сказали, чтоб я близко не подходил. «В чем дело, почему?» А оказывается, они подступы к типографии оградили проволокой и пустили по ней электроток высокого напряжения. Прикоснись – убьет!.. Что я мог сказать этим ребятам, – спасибо, и только.
– А ведь страховочку-то, Иван Дмитриевич, вам едва ли выдадут, – сказал писатель Измайлов, выражая сожаление и сочувствие. – Есть такой пункт в законе, что это, дескать, не стихийное бедствие, типография разрушена вынужденными мерами со стороны правительства…
– Не знаю, это еще посмотрим.
– Нет, Иван Дмитриевич, тут вам даже сам Плевако не сможет помочь, – добавил Измайлов, – да и наплевать. Подниметесь! Вы все для этого имеете: деньги, доверие поставщиков, а главное, смелый самородный талант организатора, книжника-подвижника… Господа, позвольте мне сказать несколько, может быть сумбурных, слов ради этого застолья, – обратился Измайлов ко всей компании.
– Просим, только не очень сумбурно… – предупредил Будищев.
Измайлов встал, уперся руками в столешницу, обвел всех глазами и начал:
– Господа и товарищи по оружию! Вспомните, как тридцать лет назад Тургенев закончил одно из своих произведений словами:
Все спят! Спит тот, кто бьет, и тот, кого колотят.
Один царев кабак – тот не смыкает глаз;
И, штоф с очищенной всей пятерней сжимая,
Лбом в полюс упершись, а пятками в Кавказ,
Спит непробудным сном отчизна, Русь святая!
Но вот кончилась спячка. Пробуждается Россия, пробуждается сознание труженика. Трепещет монархия. Да и что сие значит? Возьмем историю с давних времен: один наш современник, – к прискорбию, работающий не у Сытина, а у Суворина, посему не назову его фамилию, – сказал, что «история есть картина, украшенная тронами и виселицами. И блажен тот, кто сумеет усидеть на своем стуле». Русская монархия – это застой, консервация, дряхлость. Прав и Лермонтов, сказав слова пророческие: «Россия не имела прошлого, она вся в будущем!» Это будущее наступило в начале нашего, двадцатого века. Нам, работникам прессы, участь: идти в ногу с народом, а если желаете, то и впереди него. Положение обязывает. И вот он, весь русский до корней волос, Иван Дмитриевич, отлично понимает, что дальнейшая его цель, как всегда, трудиться на потребность народа, поднимать его самосознание. Несмотря на постигшее его, по вине правительства, несчастье, он, мы верим, непокладая рук примется за восстановление предприятия, и миллионы полезных книг вновь появятся в руках русского народа. И то, что книга книге рознь, Иван Дмитриевич отлично уже понимает…
– Время научило понимать. От малого ждем и приходим к большому, – вставил Сытин. – Да вы, Александр Алексеевич, покороче…
– Не затяну, – ответил Измайлов, – но я еще не сказал главного, в чем слабость всяких правительственных учреждений и в чем сила служебной аппаратуры у Ивана Дмитриевича. Он и сам едва ли об этом догадывается, потому что у него это получается органически, безбоязненно, что называется, – от души. Кому не известно, что у нас в России с высочайшего соизволения народился класс чиновников, или прослойка между классами – бездушная, щедро себя обслуживающая аристократия. Сколько вреда, от этих всяких чинуш – верстовых столбов в форменных фуражках! Имя этому явлению: паразитирующий бюрократизм на истерзанном народном теле. Пользуясь «свободой слова», должен сказать, что в правительственных и военных (это даже и японцы нам подсказали) учреждениях, от сената и до уездного исправника, у нас очень оберегают всякую тупорылую бездарность. Впрочем, высокопоставленная бездарность, робея за свое кресло, как бы оно не было занято другим, достойным кандидатом, окружает себя безвольными, равнодушными подхалимами, безопасными для тупого начальства и вредными для народа и государства. А вот «государство книжное», государство Ивана Дмитриевича, почему оно развилось и двинулось далеко вперед, выполняя заветную основную цель – просвещение и образование? Потому, что Иван Дмитриевич волевой организатор, не боится умных помощников, умело подбирает их, доверяет им, спрашивает с них и достигает желаемого. В наше нелегкое время побольше бы Сытиных, понимающих: что создает народ – то народу и принадлежит. Сытин большой хозяин, но мы будем недалеко от истины, если назовем его народным приказчиком русских читателей. За его здоровье, друзья!..
Выпили. Пустились в разговоры между собою. Будищев сказал:
– У России правительственной есть одна история: кто когда и каким местом сидел на троне. У простого русского человека извечна другая «история» – день да ночь, сутки прочь!.. А ведь они, эти Иваны, создают историю! Они освобождали Москву от Наполеона, а их потомки в борьбе за свободу погибают от шрапнели Дубасова.
– Так, говорите, и по «Русскому слову» палили? – спросил Сытин.
– Да, Влас Михайлович по телефону передавал.
– Почетно, друзья, почетно. Однако в моей квартире никого не задели?
– Нет, этого не слышно.
– Слава богу…
Рассчитавшись за всех, Сытин от Палкина пошел в свою книжную лавку.
Приказчики удивились, увидев его: как же так? В газетах известие о том, что вчера в Москве сгорела его типография, а он здесь, в Питере, и даже немного навеселе. И писатели с ним, известные книголюбы и остряки.
Иван Дмитриевич поздоровался с заведующим, прошел за прилавок в отдельную комнату; там у него, на случай пребывания в Петербурге, всегда находился небольшой гардероб с одеждой – два смокинга, сюртук, шуба, дюжина крахмальных рубашек, – переоделся, вышел и походил за прилавком, посмотрел, как расставлены книги на полках, поинтересовался, на какие книги больше спрос, на какие меньше и какая в среднем ежедневная выручка. Продавцы-приказчики бойко работали с покупателями и с интересом поглядывали на Ивана Дмитриевича.
Сытин как ни старался и здесь держаться спокойно, но скрыть тревогу и озабоченность, выраженную в потускневших глазах, было не в его силах. Заметил он, что кто-то из покупателей спрашивает книгу Заборского «Наши писатели» для старших классов городских училищ. Приказчик ответил, что такой книги нет, еще осенью разошлась. Покупатель хотел было уходить, а приказчик занялся с другим человеком.
– Позвольте, позвольте, – сказал Сытин, – не спешите, господин, уходить, а вы, – обратился он к приказчику, – не спешите отпускать покупателя. Допустите его к полкам, к разделу словесности и критики, и пусть он выберет себе нечто другое, чем можно заменить Заборского. Так нельзя работать: легче всего сказать «нет».
Приказчик извинился и пустил покупателя за прилавок. Тот выбрал и купил несколько книг сразу.
– А вообще, господа, изучайте читателя, – посоветовал Сытин, – и к каждому имейте особый подход. Не трудно же отличить простого потребителя от интеллигентного. Почтительно и внимательно относитесь к вашим завсегдатаям, создающим свои личные библиотеки. Приучайте читателей пользоваться каталогами. Простите меня, но вы должны лучше моего это знать. Книговедение – наука. Для книжных торговцев – это наука, как «Отче наш». Бывало, офени эту науку без учебников знали назубок, практически. Вот были люди! Некоторые сметкой да старанием себя превзошли, купцами стали. Не крупными, но все же. Но суть не в том, а в огромной пользе: они, доставляя книгу народу, растревожили его душу.
Заведующий вышел проводить Ивана Дмитриевича. Спросил – надолго ли он приехал.
– Не заживусь. Понимаете, какие дела…
Через три дня Сытин вернулся в Москву. Неприглядна была Москва в эти дни. Разбирали баррикады между Покровкой и Маросейкой. Сытин увидел это, когда извозчик вез его от вокзала на Тверскую. Но кое-где еще слышались одиночные выстрелы. Бушевала, не сдавалась Пресня, но и там исход борьбы был уже предрешен. Кольцо из всех родов войск все тесней и тесней сжималось вокруг революционной Пресни.
Не задерживаясь в семье, наскоро расспросил обо всем Евдокию Ивановну и вызванных на квартиру Благова и Дорошевича и, узнав, что в Замоскворечье наступило затишье, вместе с сыном Николаем Ивановичем Сытин пешком отправился на Пятницкую.
– В районе Театральной и Красной площадей не было баррикад, – рассказывал по пути Николай отцу, – а на Пятницкой и Серпуховке без крови не обошлось. Была война, самая настоящая… Ужасное зрелище – пожар нашей типографии. Горит, трещит, рушится, падает, а спасать нельзя, пристрелят. Драгуны и казаки озверели… Рассказывают, был такой случай: мальчик поднял подстреленного голубя, поцеловал его и погрозил пальцем драгунам. Те и мальчика пристрелили. Осатанелые звери!..
– А что с Васькой, где он?..
– Конечно, забрали. Был у полиции на примете. Теперь он в переполненных Бутырках… Говорят, что не особенно виновных без суда высылать будут.
Подошли к главному корпусу типографии. Кажется, сердце перестало биться у Ивана Дмитриевича, остановилось от того, что он увидел.
Стояли обгорелые стены. Внутри, под рухнувшими сводами, заваленные головешками, под ледяным покровом торчали изуродованные остовы ротационных машин. Как ни крепился Иван Дмитриевич, разрыдался.
– С чего и как я начинал, и до чего меня довели!..
– Папа, успокойся. По миру не пойдем, на «погорелое место» собирать милостыню не станем, – увещевал его Николай Иванович.
– Да, ты прав, слезами тут не поможешь. Начнем сызнова. – Вспомнив, что сын Василий причастен к восстанию, Иван Дмитриевич тяжело вздохнул, смахнул слезы платком, сказал: – Эх, Васька, Васька, вот каково отомстили твоему отцу и всему нашему товариществу…
Повернулся и пошел обратно на Тверскую. По пути остановился против церкви Пятницкой Троицы, снял шапку, трижды перекрестился:
– Господи, помилуй меня… За какие грехи мне такое испытание? Что я, молился меньше всех? Или взяток администрации не давал?! Все было… А что они натворили!.. А ты, Николай, вернись на пепелище, посмотри, не осталось ли еще чего пригодного… На чердаке были доски, гравюры на пальмовом дереве. Двадцать лет их скупал, собирал, берег. Десятки тысяч рублей ухлопал…
– Папа, незачем туда идти. Все доски, пропитанные скипидаром, погибли. Нужна комиссия для установления убытков.
– Да, да, комиссия, комиссия, нужна комиссия…
Придя домой, Иван Дмитриевич стал просматривать письма и телеграммы от своих друзей, авторов, поставщиков и клиентов с выражением сочувствия по поводу постигшего его горя.
Особенно растрогала его телеграмма Мамина-Сибиряка:
«Дорогой Иван Дмитриевич,
С искренним прискорбием сегодня прочел телеграмму о разгроме твоей печатной фабрики. Давно ли мы ее открывали и радовались. Делается что-то совершенно невероятное… Куда денутся те тысячи рабочих людей, которые находили у тебя кусок хлеба. Откуда эта слепая злоба, неистовство и жестокая несправедливость.
Крепко жму твою руку и от души желаю, чтобы ты встретил и перенес постигшее тебя несчастие с душевной твердостью.
Твой
Д. Мамин-Сибиряк».
Да, давно ли это было! Ходили с Дмитрием Наркисовичем, любовались фабрикой. Кто бы мог думать и знать, что такое случится?! И революция подавлена, и фабрики-типографии нет. Самодержавие торжествует победу… Надолго ли?
К ночи, перед сном, Сытин зажег в спальне лампаду. Тревожили кошмарные сны. Спросонья он плакал навзрыд. Пробуждался весь в поту, и казалось ему, что даже в квартире преследует его запах гари.
Сытину удалось за короткое время восстановить разгромленную типографию. Он опять стал расширять свое книжное дело. Вырастала многомиллионная масса читателей; вырастали ее запросы. И то, что лет десять-двадцать назад печаталось под знаком «народной литературы», становилось уже непригодным чтивом. Деревня требовала умственную книгу и серьезную художественную литографию.
Литератор-искусствовед Виктор Никольский говорил Сытину:
– Пушкиным вы победили лубочного «Гуака». Отлично! Давайте теперь бороться против отравляющей безымянной, безграмотной лубочной картины. Наступила пора нести в народ произведения русских художников. То, что видят москвичи у Третьякова в галерее, с помощью ваших новейших печатных машин распространяйте в народе, прививайте людям вкус к настоящему искусству, к живописи.
Однажды Сытин прочитал «Мать» Горького. Повесть сильно его затронула. Но особенно поразил его крик души одного из героев книги – Рыбина, человека из деревни: «Давай помощь мне! Давай огня! Книг давай, да таких, чтоб человек, прочитав их, покоя себе найти не мог. Ежа ему под череп посадить надо, ежа колючего!..»
Вот чего не хватает в книгах – «ежа колючего». А Сытин в угоду синоду и ради увеличения прибылей вынужден без конца печатать книги духовные, жития разных святых. Шли в народ миллионные тиражи «душеспасительных», и каплей в море среди них были книги общеполезные.
После девятьсот пятого, в годы реакции, как никогда, книжные прилавки были завалены для «умиротворения» душ всякой макулатурой: о загробной жизни, о кончине мира, о едином и верном пути ко спасению, о душеспасительных наставлениях, о молитве, о последней године мира и церкви христовой на земле, о подлинном лике Спасителя, об открытии святых мощей…
Светочи христианства, страсти Христовы, столпники и отшельники, чудеса и благодатные источники, и прочая, прочая муть тучами валилась на русского деревенского читателя.
Николаю Второму и «святейшему» синоду, дабы отвлечь народ от вольнодумства, понадобились «чудеса». Стали гадать, кого бы, где бы принять во святые, объявить нетленными мощи, канонизировать, а придумать «чудеса» и сочинить «житие» желающие найдутся. Большинством голосов в синоде «во святые» был утвержден давно превратившийся в труху старец Серафим Саровский. Сам император с супругой поехали поклониться мощам. В Сарове огромное стечение народа… Но что делать Сытину? Уступить ли доход от издания синоду, или самому невинность соблюсти и большой капитал приобрести?.. Решается на последнее. Все равно ведь книги о «преподобном» независимо от него могут издать другие, и в первую очередь синод. Зачем же лишаться дохода, коль он сам в руки лезет?..
Сытин проявляет изворотливость. И не только меркантильные соображения толкают его на это, но и необходимость «выслужиться» перед власть имущими, в интересах главного дела. И вот за короткий срок он выпускает под разными названиями огромными тиражами шестнадцать книжонок о Серафиме Саровском.
Среди рабочих в типографии на Пятницкой ропот, возмущение:
– Сытин огребает сотни тысяч барыша, а нам ни шиша. У нас концы с концами не сходятся…
И рабочие единодушно и требовательно напомнилихозяину о себе экономической забастовкой. Прекратили работу, вышли во двор типографии митинговать.
– Мы требуем, – заявили представители от рабочих, – двухнедельные отпуска, под праздники кончать работу на час раньше, оплачивать забастовочное время и за забастовки никого не увольнять… Прибавить чернорабочим по пять рублей в месяц, десять процентов прибавить всем печатникам к заработной плате, наборщикам оплачивать за знаки препинания. Хозяину товарищества признать наших уполномоченных, оплачивать им за общественную работу в виде дополнительного заработка за два часа ежедневно. Доверяем защиту наших интересов профсоюзу.
Пришлось товариществу Сытина пойти на уступки. Как бы не было еще хуже…
В своих делах хватаясь то за одно, то за другое, то совершая ошибки, то достигая цели, Сытин изматывался, не находил себе нигде и ни в чем покоя. Таким неуравновешенным, уставшим, издерганным застал его однажды писатель Сергеенко.
– Иван Дмитриевич, что с вами?
– Ничего, так надо, все к черту!.. Жаль, нет Чехова. Будь он жив и если бы сказал: «Иди, Сытин, в монастырь», ушел бы тотчас же. Надо о душе думать, хватит с меня, пусть дело ведут другие – барабошки, мерзавцы, подлецы. Все обман, один обман кругом, пустота и мерзость… Дети взрослые, не пропадут… Одна дорога – в монастырь…
– Съездите в Ясную Поляну, поговорите с мудрецом графом, отведите душу…
– А что он скажет? «Отрекись и не сопротивляйся»? Так это я и сам знаю. Нет, дорогой Сергеенко, не успеваю за временем. Девятьсот пятый год доказал, что люди не только хотят духовной пищи, они просят «ежа под череп». Хотят быть хозяевами, так зачем мы? Близится наш конец, а что дальше? Ничего, кроме спасения души, не вижу… – У Сытина, всегда живого, энергичного, выступили слезы и губы задрожали. – Может, к вам приеду? Где вы живете теперь?
– Около Кускова в деревне Чухлинке снимаю дачу в доме у Гарусова. Приезжайте, выберите день досуга. Есть у меня и авторские дела, да предложить сейчас не смею. Вижу, вы сам не свой… Устали душевно и физически, двойной покой нужен… Берегитесь и не спешите сорваться. За стенами обители вам нечем будет заняться. Такому человеку, как вы, молитва – не спасение. Отдохнули бы да почитали разумных авторов…
– Читаю Горького и Кропоткина, шлиссельбургского узника Морозова читал. Пробовал взять на зубок проповеди Ивана Кронштадтского: дерьмо! Артист в рясе. Что этому кликуше надо? Льва Толстого проклинает. Молитву состряпал против великого писателя. Смерть на него накликает, а того не поймет, что Лев Николаевич бессмертен. Умрет телом, а духом – никогда!.. В пятом году Ваньку Кронштадтского намеревались матросы разорвать. Спрятался, подлюга!..
– Вам бы, Иван Дмитриевич, попутешествовать да забыться от дел своих… Море, солнце, воздух, разнообразие впечатлений. Подрасшатались вы, Иван Дмитриевич. Наверно, во всей России нет другого такого чудака, который бы такие «казбеки» дел воротил, не щадя себя…
– Вдохновение и азарт, благое стремление и победный результат – вот что всегда было живительной силой для моего здоровья. Что ж, видно, всякому овощу свое время. Созрел – пора отвалиться.
– Рано отваливаться, Иван Дмитриевич, рано…
В гости на дачу к Сергеенко Сытин так и не собрался.
Вскоре от Сергеенко пришло письмо. В начале предупреждение:
«Прочитайте это письмо не в сутолоке дела, а перед сном…»
«Милый Иван Дмитриевич, не могу отделаться от грустного впечатления последней встречи с Вами и не отдаться внутренней потребности: сказать Вам то, что, быть может, никто из окружающих Вас не решается сказать Вам. Вы измучены и издерганы жизнью до такой степени, что Вам нужен отдых, как воздух, как питание. Позволяю себе говорить Вам об этом, потому что сам пережил такое состояние крайней напряженности нервов и чуть-чуть не дошел до катастрофы. Понимаю всю сложность и ответственность Вашего положения. Но, во-первых, все-таки нет ничего ценнее жизни, которая дается человеку только единожды и уже, как у нас с Вами, на исходе; во-вторых, из той телеги, которую Вы с таким изумительным рвением тянете на свой Арарат, значительную часть груза, мне кажется, можно было бы переложить на другие плечи. Вы высокоодаренная, творческая натура, не могущая проходить равнодушно мимо явлений небрежности, неисполнительности, „как-нибудьства“. Вы – зодчий жизни. Отсюда и лавры и тернии Ваши. И вот, мне кажется, что в интересах Ваших, и как зодчего, и как человека, оградить себя, хоть временно, от мелочей, от пустяков, от разъедающей пыли жизни, сосредоточивая свое внимание только на идее дела, на плане здания – в чем Ваша сила и слава. Простите за непрошеные советы и примите их с тем чувством душевной приязни, с каким я пишу это письмо. Вам предстоят еще большие постройки. И грустно видеть, что драгоценные силы тратятся на мелочи, точно из скрипки Страдивариуса щиплются лучины для подпалки.
Любящий Вас и желающий Вам того же, чего себе желаю: прожить сомнительную одну четверть оставшейся жизни в душевном спокойствии и ненарушаемой любви к людям.
Ваш
П. Сергеенко».
Об отдыхе и лечении говорили Ивану Дмитриевичу и врач, и сыновья, и Евдокия Ивановна настаивала решительно на том же.
– Ладно, сдаюсь, – согласился Иван Дмитриевич. – Съезжу куда-нибудь в родные места, проветрюсь. Что-то мне нынче стало часто мое детство сниться. С чего бы это?..
ВОЕННАЯ ЭНЦИКЛОПЕДИЯ
Медленно двигались поезда с Дальнего Востока. Возвращались войска с далеких маньчжурских полей. Одноколейный Сибирский путь не мог быстро справляться с доставкой солдат к местам их прежней довоенной дислокации.
Часть живой силы перебрасывалась окружным морским путем от берегов Тихого океана к берегам Черноморского побережья.
Солдаты и матросы – вологодские, тверские, новгородские и прочие, никогда не знавшие, что такое Япония и где она, пробыли более года на войне и, потеряв в отступательных и оборонительных наземных и морских боях десятки тысяч своих товарищей, в тяжелом расположении духа возвращались на кораблях, встречая на своем пути невиданные диковинные страны, города, непохожие на наши, с неслыханными названиями – Сингапур, Коломбо, Аден, Порт-Саид и другие.
Были среди тех солдат и матросов люди революционно настроенные. Откровенно они говорили о том, что поражение русского царизма равносильно победе, ибо царь и правительство хотели этой войной отвлечь народ от революции, а в действительности война показала слабость самодержавия вообще, и что революция будет победоносно наступать.
Эти настроения еще во время войны подкреплялись известиями, доходившими до кровавых маньчжурских полей, что в России очень неспокойно: бушуют рабочие, крестьяне жгут поместья и даже целые полки отказываются идти на войну.
В Варшаве солдаты Люблинского полка заявили:
– Не пойдем воевать. Какой смысл везти нас на убой за десять тысяч верст. Убивайте здесь…
Восьмерых зачинщиков повесили.
В Вязьме восстал Лифляндский полк. Многих расстреляли.
По всей России, от невских берегов до Тихого океана, прошел слух о расстреле рабочих в Питере.
Пятый год закончился поражением революции.
Наступила пора угнетения, упадка сил и временной безнадежности. Некоторые политические деятели в растерянности заявляли: «Не надо было браться за оружие». Или даже так: «Пусть царское правительство оградит нас штыками от ярости народной…»
И только Ленин и его гвардия большевиков расценивали революцию 1905 года как генеральную репетицию будущей победоносной пролетарской революции.
Недовольство результатами позорной русско-японской войны охватило и среду высшего офицерства.
…В Георгиевской думе на Литейном проспекте генералы, полковники и подполковники после официального заседания и банкета, в меру подвыпившие, вели в кулуарах весьма несдержанные разговоры по поводу провала кампании на Дальнем Востоке.
Подполковник юстиции, он же сотрудник газеты «Русский инвалид», Владимир Апушкин резко и деловито возражал своему собеседнику, военному литератору, полковнику Новицкому:
– Простите, коллега, мне совершенно ясно то, что вы напрасно поддержали своей репликой профессора Никольского, когда тот обвинял полковника Кладо. Верно, в своих наставлениях Кладо доказывал, что в современных морских сражениях главную роль будет играть пушка, но не торпеда. Да, Макаров был другого мнения, но он имел в виду несовершенную боеспособность наших пушек… На мой взгляд, Кладо нуждается в поддержке со стороны своих коллег. Он потерпевший… Зачем же вы его?..
– Все мы потерпевшие, – с досадой отмахнулся Новицкий.
– Но он больше всех! Как бы вы почувствовали себя на его месте, если бы из ваших трудов военная цензура стала вырывать десятки страниц и предавать их сожжению? – спросил Апушкин.
– Со мной этого не случится, – отозвался Новицкий. – Когда я пишу, мне кажется, что на тупом конце карандаша восседает цензор и меня предостерегает.
– Вот видите, предостерегает. У нас почти нет военной литературы, а если она появляется с намеками на критику провалившихся военных деятелей, или же высказываются взгляды в защиту самостоятельности мышления офицерского состава, то цензор, уподобляясь коновалу, проводит решительную операцию. Над подобными вещами очень едко и остроумно подтрунивают штатские поэты. Кстати, вот перед нами инженер Величко, спросим его. Константин Иванович, – обратился к Величко Апушкин, – будьте добры, дайте на минутку нам тот стишок, что вы мне во время доклада показывали.
– Только не порвите и верните. Впрочем, Новицкому я сам прочту.
Они нашли укромное место в полуосвещенной комнате, уселись на плюшевом диване.
– Стихотворение называется «Зловредный полковник и спасительный костер», – объявил Величко.
– Позвольте, кто автор? – спросил Новицкий.
– Подписи нет. Но говорят, что сие исходит от вернувшегося из минусинской ссылки Амфитеатрова… По стилю похоже.
– Читайте.
Отложив папиросу в пепельницу, Величко вполголоса начал:
Споем мы на лад петербургской земли:
– Ой, ладо, ой, ладушки-ладо.
В морском министерстве намедни сожгли
Учебник полковника Кладо.
Почто же такой возгорелся костер,
Как призрак былых инквизиций?
Крамольный учебник был слишком остер
В разборе Цусимских позиций.
«Коварною ложью» смущая умы,
Шептал он с кивком на уронцы,
Что в битве тогда победили не мы,
А нас расчесали японцы.
Сплетая для внемлющих юношей сеть,
Шипел он змеиным обманом,
Что надобно думать, сужденья иметь,
Не быть автоматом-болваном.
Но зоркая правда на «хитрую ложь»
Восстала с коробкою спичек,
И вырезал «ложь» из учебника нож,
И вспыхнули пачки страничек.
Безумный полковник! Ты вник ли, когда
Преступное тлело тиснение,
Что паче ерунд всех твоя ерунда —
Отстаивать право на мнение?
Держи, коли велено, руки по швам,
Нам критиков даром не надо…
На лад министерский пропели мы вам:
Ай, Кладо! Ай, Кладушки-Кладо!
– Кладо знает об этом? – спросил Новицкий.
– Да, он переписал даже себе на память.
– И смешно и горько нам, – отозвался Апушкин, – помню, как сейчас, японцы стреляли с дистанции шестидесяти кабельтовых и дырявили наши корабли, а наши не могли отвечать… В начале войны на обращение русских патриотов царь изрек: «Русские люди могут положиться на меня. Я никогда не заключу позорного или недостойного России мира»… А как оправдались эти слова? Легко отделались; если бы не хитроумный Витте, царь пошел бы еще на более позорные уступки победителям. А как выглядим мы, господа офицеры?.. А что будет дальше, если на нас нагрянет еще более подготовленный противник с Запада?
– Надо учиться и переучиваться, а главное, перевооружаться, – ответил Величко.
– А самое главное, – сказал Новицкий, – поднимать в военных силах боевой дух, дабы не было нервозности у офицеров и безразличия у солдат.
– Серьезной боевой подготовки к будущей войне не чувствуется. А война будет. Кто против этого возразит? А чем воодушевлять солдата? Лубочными картинками? Не поверит. Что читать русскому офицеру? Где высказать ему свои деловые соображения и полезные советы? На узких полосках «Русского инвалида» широко не развернешься. Нам нужна познавательная серьезная и большая военная газета, – высказался Апушкин.
– Дожидайтесь, Военное министерство покажет вам кукиш.
– Немыслимо. Не разрешат…
– А если мы найдем издателя-капиталиста? Скажем, Суворина? И с его помощью организуем газету?..
– Да, это туз, но для нас не козырный, – слишком не та фигура, – не согласился с Апушкиным Величко, и пояснил: – Репутация Суворина в общественном мнении подмочена, поговаривают, что его «Новое время» поддерживается не только монархическими кругами, но даже французской военщиной…
– А если Сытина тряхнуть за бороду и увлечь его идеей создания военной газеты?
– Ну, что вы, Владимир Александрович, наивно думать даже о Сытине, – запротестовал Новицкий. – Царские драгуны и казаки разгромили его типографию; Сытин едва оправился после страшного погрома, и, надо полагать, не очень-то лестного мнения он о войсках вообще; да вы его, пожалуй, можете оскорбить таким предложением. К слову сказать, – продолжал Новицкий, – мы знаем, что он решительный, деятельный, может печатать все, что угодно, начиная с Библии и кончая революционными прокламациями. Но военное дело – орешек не по его зубам.