Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Из жизни взятое

ModernLib.Net / Отечественная проза / Коничев Константин / Из жизни взятое - Чтение (стр. 16)
Автор: Коничев Константин
Жанр: Отечественная проза

 

 


* * *

      Позднее возникла мысль и явилась, по велению сердца, потребность написать книгу о художнике Верещагине. Много времени ушло на подготовительную работу, на собирание материалов. Не об этом сейчас речь. А о том, что, собирая материал о Верещагине и беседуя со знающими его людьми, мне довелось снова вспомнить об Алексее Паничеве и убедиться в достоверности его рассказов о знаменитом художнике.
      В Ленинграде на Пушкинской улице проживает старушка Мария Александровна Верещагина. Годы её – на девятый десяток. Она вдова, была замужем за племянником знаменитого художника. В начале нынешнего века жила с мужем в Ляояне, видела Василия Васильевича за несколько дней до его гибели. Она рассказала мне, между прочим, о том самом поясном ремне, приспособленном Верещагиным для хранения золотых монет…
      Написал я всё вышеизложенное и подумал: «Что же получилось? Рассказ о Турке или беседа о том, какие иногда до появления книг возникают мысли – первоисточники и первопричины. Пусть то и другое. Не претендую на законы стройности».
      У меня в авторской практике такой порядок: сначала, предварительно, изучаю материал и влюбляюсь в своего героя – затем пишу. Так заведено. Пусть это герои современные, пусть деятели далёкого прошлого – такие, как художник Верещагин, скульптор Шубин или архитектор Воронихин. Писал я о них любя, не в упрёк прошлому, а чтобы в настоящем люди не забывали об этих деятелях искусства… А также и о таких людях, как Алексей Турка.

БЫЛА БЫ Я ВОЛШЕБНИЦА…
Рассказ-быль

      Вычитал я в газете: «…На последней выставке кружевных изделий изяществом и виртуозностью рисунка, совершенным мастерством отличались кружева кустарки-художницы Е. И. Кабачковой. Несмотря на свой почти преклонный возраст, Еликонида Ивановна считается лучшей мастерицей. Произведения её вызывали похвалу на международных выставках в Брюсселе и Париже…»
      Прочитав об этом, я вспомнил своё далёкое детство, Кадниковский уезд и Устьянскую волость. В нашей волости с давних пор крепостного права подвизались тысячи кустарок-кружевниц. С малых лет и до потери зрения в глубокой старости трудились они в свободное от полевых работ время. В долгие зимние вечера с пяльцами собирались девчата в одну избу, бабы отдельно – в другую. И не скучно им было от всяких разговоров, от песен старинных протяжных и частушек-коротушек.
      – Веселье делу не помеха, – говорили они. – Язык без костей, пусть он резвится как хочет, а руки делают своё дело…
      Творческая работа требовала умения и одарённости. И такая работа кружевниц-художниц была и есть увлекательна, хотя и утомительна.
      Утомление заглушалось песнями. Так бывало встарь, да и нынче песне почётное место в артельных мастерских. Сколько частушек приходилось мне слышать от кружевниц, сколько их сохранилось в памяти!..
      Спустя добрых полвека я вспоминаю девичьи «посиделки»… Широкие лавки заняты кружевницами вплотную. Перед каждой, на пяльцах туго набитые мякиной белоснежные подушки. С подушек свисают на тонких ниточках коклюшки. А как ловко, потрескивая, припрыгивают коклюшки в умелых руках девичьих! И, кажется, сам чёрт не поймет, почему получается столь причудливое прекрасное хитросплетение. У одной кружевницы – длинная прошва, у другой – кружевная накидка, у третьей – шёлковая шаль, предметы зависти городских модниц, предметы украшения быта заботливых и аккуратных молодых и старых хозяек. Творческий труд вологодских кружевниц издавна в почёте. Как сейчас помню, жила у нас в деревне девушка. Звали её Велинка. Была она родом не из нашей Попихи, а из соседней деревни, из бедной семьи. Да к тому же несчастье случилось, – где тонко, там и рвётся, – сгорела у велинкиных родителей изба от «божьей милости», а вернее, от того, что у них в деревне не было громоотвода. Погорельцы пошли по миру за подаяниями, а Велинка – в батрачки к Михайле, который опекал меня сироту.
      Велинка по хозяйству – на все руки: и скот обрядить, и на гумне молотить, и косить, и жать, и за дровами в лес – ни в чем любому мужику не уступала. В свободные часы хозяин её заставлял, да и она своим долгом почитала, плести кружева на продажу. И за все многотрудные дела и художества Михайло платил ей в год при готовых хозяйских скудных харчах шестнадцать рублей и в придачу давал полусапожки…
      Я учился тогда в церковноприходской школе, а Велинке было восемнадцать лет. В моём понимании она была красивой, приветливой и доброй. Взрослым ребятам нравились её голубые озорные глаза с искринками. А такой густой и тяжелой русой косы, как у Велинки, ни у кого из наших девчат не было. Две Михайловы дочери от зависти пыхтели, глядя на Велинкину свисавшую до поясницы косу.
      Михайло ехидно насмехался иногда:
      – Зачем такая косища? Ну, кобыле хвост, понятно, богом предусмотрен, от всякого шмеля отмахиваться. А ты что, думаешь жениха приманить такой красотой? Иному, резкому на руку, такая коса на две драки – с корнем выхватит.
      – Кто кому ещё выхватит, – спокойно принимая шутку, возражала Велинка.
      Обладала Велинка приятным голосом. Частушек она знала «полный мешок до самых завязок» и пела их по-разному: девичьи, печальные – на один лад, весёлые, задорные – на другой, а ребячьи коротушки – ещё по-иному. Как и другие девчата, она любила и сама складывать и под настроение пропевать частушки любовные:
 
У меня бедовыя
Четыре кофты новыя.
Пятая с узорами.
Гуляю с белозерами.
Мне сказал король бубновый,
Будто дамочке червей: —
Не отдам тебя, Велинка,
За три тысячи рублей.
Ой, когда-то было время:
Целовал меня он в темя.
А тепереча в уста.
Что ж, целуй, пожалуйста!..
 
      Запомнилась мне эта Велинка на всю жизнь.
      Велинка? А как её настоящее имя? Да, помню, она называла себя Великонидой. Но есть ли вообще такое женское имя? Усомнился я и недавно заглянул в старый сытинский календарь. В алфавите женских имён нашел Еликониду, а Великониды не оказалось…
      Так не о Велинке ли газетная заметка? И решил я написать письмо на имя Еликониды Кабачковой и спросить, не та ли она самая Велинка, которую я знал в детские годы. И добавил в конце письма, что, если она даже грамоте не обучилась, то пусть попросит кого-либо ответить мне, а если доведётся побывать в Ленинграде, то добро пожаловать ко мне в гости…
      Ответное письмо получил я через неделю.
      «Костенькин Иванович, как я рада, что вы вспомнили обо мне. Вот ведь, газета помогла найти меня. И как ты догадался? А я-то слыхала о вас и книжки твои читывала, но не смела написать занятому человеку. Ну, раз такое дело, то получай и мой полный ответ на Ваше письмо…» – так сбивчиво, на «ты» и «вы» начиналось письмо Еликониды Кабачковой. Дальше она сообщала мне, что жива-здорова, но мужа «потеряла» в войну, а дочку вырастила, выучила, и стала её дочь кандидатом геологических наук и «вышла замуж в Сибирь» за инженера… А она, Еликонида, живет славно, зрение не притупилось, плетёт кружева в артели да ещё обучает этому делу девчат. И похвальные грамоты имеет. А о пенсии пока не беспокоится.
      Впрочем, о пенсии буквально сказано в письме следующее: «Совестно мне хлопотать, коль руки не трясутся и коклюшки в пальцах не путаются, а знают своё место. Хоть мне трехгодовалого быка за хвост и не удержать, как говорил однажды Никита Сергеевич о тех пенсионерах, у которых силы ещё много, а совести недохватка, но у меня ещё умение не иссякло, и совесть не потеряна, и на здоровье обиды нет. Нынче, десятого июня, мне шестьдесят шесть годов минуло. Кормлюсь хоть и не харчисто, а работаю чисто. Будет потеплее, – зимой мне не собраться, – соберусь в Ленинград, и вот уже тогда обо всем наговоримся и друг на друга наглядимся… Да, не беспокойся, грамоте я давным-давно обучилась и две газеты и „Крестьянку“ с приложением выкроек выписываю. И в райбиблиотеке на активном счету значусь. Да я и в Ленинград к вам приеду, так все музеи и достопримечательности обегаю и тебе и семье вашей много-то не помешаю. Заранее прошу – пришли путеводитель по Ленинграду…»

* * *

      Я, конечно, путеводитель выслал и повторил приглашение в гости.
      Ожидая Велинку в Ленинград, я стал вспоминать своё сиротское детство, строгого, с диковатой придурью опекуна Михайлу, его многочисленную работящую семью и работницу Велинку… Из семьи Михайлы остались в живых только две престарелые дочери и сколько-то внучат, да ещё больше правнуков. Как-то, перебирая в памяти всякие мелочи давних дней, я вспомнил один, на всю жизнь возмутивший меня случай. Было это в девятьсот четырнадцатом году, незадолго до начала сенокоса. Мы с Велинкой, держась за деревянные рукоятки, крутили тяжёлое точило, а хозяин Михайло – сивая борода вьюном – восседал над точилом, как Саваоф на божественном троне. Волосы у него седые, подвязаны узким ремешком. Кумачовая рубаха нараспашку, и древний литой медный крест на гайтане, покачиваясь, свисал над его выпученным брюхом. Синие портки у Михайлы засучены до колен. На волосатых ногах следы от каких-то чирьевых болячек. Был он хмур, неразговорчив. Сосредоточенно и сильно нажимал жиловатыми ручищами на косу, отчего нам с Велинкой приходилось нелегко крутить и без того тяжёлое точильное колесо. Десяток кос-горбуш с кривыми рукоятками готовил Михайло к сенокосу: оттачивал остро, чтобы косили, как брили, под самый корешок. Последнюю новую косу точил для Велинки.
      – Ну и коса будет! – восхищался Михайло, – не коса, а змей! Сталь с просинью. Самая лучшая коса кондратовских мастеров… И пойдёшь ты у меня, Велинка, с такой косой впереди всех по прокосу, а мы за тобой, как журавли косяком, и не угонимся. Ах, какая коса!.. А ну, ещё покрутите, надо с обеих сторон носочек выровнять… А теперь сходи-ка, Велинка, в загороду и попробуй на свежей траве, какова коса…
      Велинка взяла косу и побежала в загороду на цветистый, усеянный ромашками луг. Михайло достал из-за гашника кисет с махоркой, устроил передышку. И не успел он докурить цигарку, как опечаленная, с заплаканными глазами, медленно и робко переступая, прибрела Велинка обратно. В руках она держала два обломка косы. Упругая сталь наскочила в траве на камешек, не выдержала и переломилась. Велинка шла и, на ходу приставляя обломок к переломленному месту, голосила слёзно и напевно:
      – Была бы я волшебница… Сказала бы: «Срастись коса». И дела только… Ужели спаять нельзя?..
      Михайло швырнул окурок в корыто и набросился с руганью на Велинку:
      – Что, дьявол? Куда глядела! Коса-то наточеная – рубля дороже! – и начал разносить Велинку непотребными словами. Глаза у Михайлы вспыхнули таким зловещим, злющим, зелёным блеском, что даже у меня, ни в чём неповинного, от испуга закостенел язык.
      Велинка стояла около точила, склонив голову и утирая кулаком слёзы.
      – Была бы я волшебница… – твердила она, отвернувшись, будто не находя других слов, – закляла бы я эту беду…
      – Я покажу тебе колдунью! Ишь, ведьма, чего захотела! Косу-то какую нарушила… Ну, и я тебе за это «добро» отплачу…
      Несчастная Велинка и я, свидетель этого происшествия, никак не ожидали от озверевшего Михайлы столь дикой и глупой выходки. Он изловчился, ухватил сзади Велинку за ее роскошную золотистую и ладно сплетённую косу, обвил вокруг заскорузлого кулака и обломком косы провёл почти у самого затылка вскрикнувшей и рванувшейся Велинки.
      – Вот тебе коса за косу! – у Михайлы в руке оказалась Велинкина красота. Он взмахнул отрезанной косой, развеял её и бросил под ноги, Велинка захлебнулась в слезах. Я как мог утешал её:
      – Пожалуйся десятскому либо уряднику, найдут управу на Михайлу…
      Едва ли Велинка слышала мои слова. Да и услышав, едва ли стала бы кому-то жаловаться на самодура-хозяина. На крик прибежала кривая Клавдя – сестра Михайлы. И та завопила, не притворяясь:
      – Что ты, окаянный, наделал? Мог бы за сломанную косу и высчитать, а не нарушать волосьё у девки…
      – Уходи, кривая! Завтра сенокос. Вот и погорячился малость. Ей же на пользу. Без волосьев-то не захочет по воскресениям разгуливать…
      Помню, после этого случая не зажилась Велинка у Михайлы. Ушла от него и ходила по окрестным деревням в поденщину косить и жать, молотить и на всякие другие работы. И не до гулянок ей – пока коса не выросла.

* * *

      …Был у Велинки ухажер-кавалер Панко Бобылёв. Сапожник, не тихоня. Началась в ту пору война с немцами. «Рекрутился» парень, гулял шумно и невоздержанно. Водки не было, а от самогонки и политуры не просыхал. До отправки с новобранцами повстречался Панко с Велинкой. Отошли от гуляющих подальше в сторонку. Сели на бугорок, поросший кустарником, осмотрелись кругом и, как умели, стали целоваться. И слово за слово:
      – Что тебя давно не видно? Где ты, Велинка, пропадом пропадала? Смотри, не закрути другого…
      Велинка рассказала всю горестную историю, с ней происшедшую, и так расстроилась, что, пустив слезу, склонила голову на плечо своего друга и проговорила:
      – Была бы я волшебница, обернулась бы я в жердь вересовую, выхлестала бы все рамы у Михайлы и самому ещё по хребту прошлась бы… Вот как он мне, гад, нагадил… Будто на сердце соли насыпал…
      – Для этого, Велинка, и волшебницей не надо быть, – успокоил её Панко, крепко обнимая.
      В ту августовскую ночь гуляли новобранцы по деревенским улицам. Проходили они с шумом гармонным и песенным Попихой, выстроенной в два конца в один посад. Пахучий дым от горевших лесов и торфяных болот перемежался с туманом и скрывал всякую видимость. Казалось бы, это на руку Панку Бобылёву. Но он не таился в ночи, а на виду у всей ребячьей ватаги вытащил из изгороди жердь и вымахал у Михайлы в избе все шесть окон до последнего стёклышка, а некоторые рамы вышиб с крестышами. В последнее окно Панко с размаху бросил жердь, угодив в стеклянный шкаф. Послышались вопли и звон битой посуды.
      Михайло в страхе отсиделся в переднем углу под образами, не сказал ни слова и не вышел на улицу. Что возьмешь с рассерженного новобранца?.. А с улицы доносились песни. Я слышал разудалые ребячьи голоса:
 
Давай, товарищ, окна бить,
Всё равно в солдатах быть.
На Карпаты попадём,
Мы и там не пропадём!..
Увезут меня в солдаты
Этакого вольницу.
Я запру свою Велинку
На три года в горницу!..
 
      Не слышала Велинка «агрессивных» песен-коротушек. Но знала, конечно, в чьих руках была жердь… Для этого не надо быть волшебницей.
      Провожала она Панка Бобылёва на устьекубенскую пристань. Не столько разговоры вела, сколько плакала. Панко у церковной ограды сидел на берестяной коробушке, курил папиросу за папиросой и посматривал в даль Кубенского озера, откуда медленно двигался густо дымивший пароход «Коммерсант». Новобранцы напоследок веселились, пели, плясали, пошатывались.
      Панко грустный нехотя покидал свою Велинку.
      – Не реви, дуреха. Вернусь – поженимся. Имей терпение…
      – Я за тебя кажинный день молиться стану.
      – Была нужда! Бога нет. Знай раз и навсегда.
      Подошел урядник, рыскавший среди новобранцев. Сабля сбоку, портфель в руке.
      – Ага, Бобылёв. Вас нужно допросить в смысле бития стёкол и нанесения ущерба…
      Панко не дал договорить полицейскому чину. Перебивая его, спросил:
      – А ты жить хочешь? Смотри, сколько людей поехало вшей кормить и кровь проливать?.. Нашему брату терять нечего…
      Урядник махнул рукой, сказал:
      – С подлеца взятки гладки…
      – От мерзавца слышу, – сурово ответил Панко.

* * *

      Вспоминались мне и другие случаи из деревенской жизни. Одного не мог вспомнить, где и когда исчезла из моего поля зрения Велинка Кабачкова. Знаю, что Бобылёв вернулся после революции и женился на другой девахе.
      Не мудрено было нам с Велинкой расстаться и затеряться в эти бурные годы. И вот газетная заметка напомнила о ней.
      В конце прошлого лета Еликонида Ивановна приехала в Ленинград ко мне, на Дворцовую набережную, в гости.
      Ничего похожего с прежней Велинкой! Даже голос и тот изменился. У меня хорошая слуховая память: многих своих старых, знакомых узнаю не с лица, а по голосу. Еликонида преобразилась совершенно неузнаваемо.
      Разумеется, она состарилась. И голос, когда-то нежный, певучий, стал грубее и более скрипучий; речь отрывистая, но довольно культурная. Чувствовалось, что жизнь не прошла вхолостую мимо Еликониды, а оставила глубокий след, запечатлелась в её сознании суетливым разнообразием и горестями, и радостями.
      Сначала у нас разговор как-то не особенно вязался. Вроде бы мы прислушивались и приглядывались, искали общую нить для беседы. Нашлась эта нить в наших воспоминаниях. Я напомнил как бы шутя эпизод, что рассказан выше. Засмеялась Еликонида Ивановна:
      – Ты и это помнишь? – и, видно, растревоженная память вызвала у неё сквозь смех слёзы. – Да, Костя, всякое бывало, и так говаривала: «Была бы я волшебница…» А знаешь, что скажу: меня и ныне иногда нет-нет, да волшебницей и обзовут. Сплету мудрёное по новому, невиданному рисунку кружево, сдам в артель. Девки-бабы дивуются, да так и говорят: «Опять Кабачкова чего-то наколдовала, что нам и не снилось…» Вот и твоей супруге-женушке я подарочек выплела, извини за скромность: тут только, четыре метра с четвертью. Можно и на ворот к платью, и на рукава, и на кофточку – куда угодно…
      Еликонида подала развёрнутое кружево. Оно было снега белей и хрустело в руках. Посредине кружева чередовались ромбовидные фигуры, украшенные розетками. По краям острые зубцы – треугольниками.
      – Да это же воронихинская решётка! – восторгаясь, заметил я сразу.
      – Конечно, она самая. Ты скоро разгадал, – ответила Еликонида. – Я ведь читала твою «Повесть о Воронихине» и тебе в угоду сплела такое кружево. Рисунок с фотографии из книги перенесла на сколок. Дело не трудное… Два дня всего и потратила.
      Я поблагодарил её, а жена, обрадованная подарком, обняла и поцеловала гостью.
      После незатейливого угощения стала Еликонида разглядывать мою библиотеку, попросила фотоальбомы, чтобы по ним проследить мой извилистый путь. Потом она восхищалась видом из окон квартиры на Неву, на Петропавловку, на Биржу. По Неве сновали теплоходы; за буксирами тянулись плоты, баржи. На песчаном пляже у стен крепости тысячи загорающих.
      – Сколько голышей нежится под солнцем? Ужели им делать нечего? – с удивлением и некоторым возмущением спрашивала Кабачкова.
      Потом она долго и внимательно смотрела на соборную колокольню, словно глазами измеряла её высоту.
      – Действует? – спросила она.
      – Действует, но не как церковь, а как музей.
      – Тем лучше. Надо побывать. Какой ты счастливый, Костенькин. В этаком весёлом месте жить да жить, работать да работать – и умирать никогда не захочется. Можно позавидовать. Исполнилась твоя детская мечта…
      – Какая мечта? Я никогда и не думал, что буду жить в Ленинграде, да ещё писать книги. Случилось как-то само собой. Конечно, были стремления. Но мало ли какие стремления бывают.
      – А я вот помню, как мы с тобой однажды сидели у твоих родителей на могиле. Кормили хлебными крошками галок. Тебе едва ли было десять лет… Солнышко так же вот грело. В церкви кого-то отпевали, кажется, покойного подрядчика Сашку Кулева. А наш сосед Алёха Турка, пьяненький, рыл для Сашки могилу неподалёку, выбрасывая чьи-то кости и сгнившие гробовые доски… Вот я и спросила тогда тебя, сироту, – а жалко мне тебя было, одинокого: «Как бы ты, Костюха, жить хотел, когда большим вырастешь?..» А ты прищурился, поглядел из-под козырька на церковь, на речку, на висевшие сети, что сохли на козлах у амбаров, на крашеный дом купца Коковкина и сказал: «А когда вырасту, мне бы вот такой дом, чтоб и церковь под окном, и река, и невод-бредень длиной в сто саженей. И стал бы я рыбу ловить и продавать…» «А деньги куда?» – спросила я, а ты мне на это сказал: «Э-э! Знаю куда. Перво-наперво, велосипед с блеском, как у паникадила! Ещё с блеском коньки и с винтовым зажимом на каблуке и подошве. Книг полный шкаф, и чтоб конфеты и орехи в карманах не выводились».
      – Не помню, не помню, – смеясь, отмахнулся я.
      – Небось, про мою косу вспомнил.
      – Это другое дело. Такое не забывается.
      – А ещё помню, – продолжала Еликонида, – Турка вырыл тогда могилу, подошёл к нам, подсел, глотнул водочки прямо из горлышка бутылки и подарил тебе две старинных монеты: достал он их из глазниц чьего-то черепа и песочком почистил. Ты взял монетки и разобрал слова: «Три копейки серебром». Турка ругнулся и сказал: «Какое к чёрту серебро, медяки! И живых, и мёртвых обманывают, сволочи. Не верь, Костюха, никому: хоть сам царь деньги делает, а обманывает…»
      – Вот это помню. Турка любил меня. Помню эти две деньги. И помню, Турка верно говорил: «Зачем мёртвых-то обманывать? Царства небесного не было и нет. Земля, говорят, пухом. Какой к черту „пух“, песок да глина толщиной в два аршина. Когда умрем, тогда поймём, какой это „пух“…» Грубоват был Турка, но справедливый и добрый.
      И припомнил я к этому разговору: обе монетки, подаренные Туркой, я проспорил тут же и проиграл Серёжке Петрушину. А спор был не великий, но, помню, принципиальный. Поспорили о том, что носит поп под рясой, портки или штаны. Я был «сторонник» порток: зачем попу летом штаны? А Сережка уверял, что у попа под рясой обыкновенные штаны с карманами. Спор мы разрешили тут же на кладбище: топ кадил около могилы, а Сережка подошёл сзади и прутышком приподнял рясу. Я оказался неправ: в смазные сапоги у попа были заправлены с напуском добротные суконные штаны. Так и пришлось мне шесть копеек медным «серебром» отдать Серёжке…
      – Ну, вот видишь, ты и это вспомнил. Удивительное дело получается… – продолжала гостья. – Что было, скажем, полвека назад, я всё хорошо помню, а вчерашнее из памяти выскакивает.
      – Стареем, голубушка, стареем.
      – Нет, можно сказать, постарели телом, да молоды делом. Иногда и сердце сдаёт, а рассудок молод…

* * *

      Загостилась у меня Еликонида Ивановна. Успела за неделю рассказать про свою жизнь всё по порядку. И о наших земляках и о деревенских происшествиях – всё, что вспомнила, рассказала. Многое узнал я от неё в эти поздние вечера, когда она, усталая, приходила после дневного брожения по городу.
      Однажды она принесла две плитки шоколада и стала меня угощать. Я ей говорю: «Богата Велинка, на шоколад денег не жалеет…»
      А она смеётся и руками разводит от удивления.
      – Я отроду бы не купила. Да случилось так, походя заработала…
      – Как это?
      – Очень просто, у вас в Ленинграде всё возможно. Иду по улице Халтурина, а навстречу мне небольшая демонстрация с флагами и медными трубами, а впереди на грузовике на треноге аппарат фотографирует. С грузовика мне и кричит один: «Гражданка, будьте добры, возьмите вон то знамя, крайнее справа, и поднесите квартальчик…» Чем я ему полюбилась, не знаю. Пронесла я это знамя, похожее на хоругвь: висит на поперечной палке и две кисти внизу и слова на бархате «Мир хижинам, война дворцам». Прошли квартал с музыкой. Он и кричит с грузовика: «Отлично! Стой!..» Все остановились. Меня подманил пальцем, две шоколадки подал и спасибо сказал. Оказывается, это ради кино. Не ждала, не гадала – в киноартистки попала!..
      Иногда я находил время сводить Еликониду Ивановну в музеи Ленинграда. И на такси прокатил её по главным улицам. Любо ей было видеть Ленинград впервые. А что не нравилось, осуждала:
      – Сплошь камень да асфальт, асфальт да камень. Всё давит на землю, и как она, бедная, дышит под такой тяжестью городов?.. От войны ни следа не заметно – это хорошо, но хоть бы вражина проклятый снова не напал, а то всему миру беды большой не расхлебать будет.
      Были мы с Еликонидой в казематах Петропавловской крепости, где томились борцы за революцию.
      – Читала я «Одеты камнем» об этих застенках. А теперь своими глазами вижу, своими руками щупаю холодные стены.
      В соборе под мраморными глыбами лежат кости царей и цариц. Еликонида Ивановна больше всего заинтересовалась резным иконостасом.
      – Было бы время, да позволили – с этих завитушек можно бы уйму рисунков снять, а потом бы и сколков наколоть да кружев наплести. И опять бы наши девахи пускай думали, как я «наколдовала». А ведь это всё мужицкая хитрость. Мы из ниток плетём, а они – ножичком, стамесочкой из дерева. Красота-то какая!.. Мудрили славно наши старички золоторукие.
      И вдруг Еликонида Ивановна увидела на одной из гробниц букеты цветов и, усмехнувшись, меня локтем слегка толкнула:
      – Ужели кто из царских родственников уцелел и цветы сюда приносит? Глянь-ко сколько их!..
      Но прочла надпись надгробную: «Петр Первый» – догадалась:
      – Этому царю цветы полагаются. Читала я роман Алексея Толстого. Крепкий был Петр, ничего худого не скажешь. И с народом общался, и работать заставлял, и воевал, и сам никакого дела не боялся. Шведа навсегда утихомирил. И против своих сподручных, чуть что не по евонному, дубинку в ход пускал. Всю жизнь был на ногах да на колесах. Сейчас бы он посмотрел на всякую нашу технику! И до него и после таких царей не бывало… Не знаешь, скольки лет он умер?
      – Кажется, в пятьдесят четыре…
      – Мало пожил, да много сделал. Роскошества и льстецов не терпел… Петр Первый пять раз и у нас в Вологде бывал…
      Осматривали мы однажды с Еликонидой Казанский собор. Там ныне антирелигиозный музей. Больше всего поразило мою гостью изображение Льва Толстого в аду в «Геенне огненной»:
      – Вот глупее и дикастее этого не могли придумать. Нет, отцы духовные, блудники греховные, душу такого писателя никаким огнём не спалить. Дела его вековечны! А они его в ад, в огонь, в лапы сатане… Смешно? Нет. А глупей не придумать.
      Возмущалась также Еликонида и с отвращением смотрела на орудия пыток в отделе инквизиции.
      Из собора мы вышли к знаменитой воронихинской решётке, полукругом охватывающей сквер. На скамейках судачили пенсионеры. В колясочках отдыхали младенцы. Здесь не обошлось без шума, поднятого Еликонидой. Мы заметили, что на верхнем брусе решетки недостает многих зубцов. Я не придал бы этому значения: мало ли чего от тлетворного времени происходит. Но Еликонида Ивановна, остроглазая и наблюдательная, увидела на одном звене двух мальчишек, чем-то тяжёлым сбивающих зубцы и сбрасывающих их во двор.
      – Ребята! Что вы безобразничаете! – вскрикнула Еликонида.
      – Мы?.. Мы это в утиль. Эти штуковины слабо держатся, а тяжёлые. Без зубьев лазать через решетку будет удобнее.
      – Слезайте сейчас же, а то милиционера позову… Вы сами не понимаете, что творите. От бомбежки решетка уцелела, а от вас страдает. Дворник, дворник! Подь сюда!..
      Кабачкова со страстью шумела, вызывая дворника. Из собора вышел какой-то служащий. Ребятишек задержали. Записали адреса. Может быть, недостающие зубцы найдутся и встанут на своё место?
      Любовалась Еликонида на решетку и увидела за ней большое здание с барельефом на фронтоне. Я сколько раз бывал здесь и никогда не примечал этого барельефа с изображением птицы, сидящей в гнезде с птенцами. Мало ли какие есть эмблемы на старых петербургских зданиях… И тут меня удивила наблюдательность и острая память вологодской кружевницы.
      – Что находится в этом доме? – спросила она меня.
      – В этот дом главный вход с Мойки. Здесь находится Педагогический институт имени Герцена…
      – А не ошибаешься?
      – Ни в коем случае.
      – А зачем этот знак воспитательного дома?
      – Такого я в Ленинграде не слыхал.
      – Так послушай меня, деревенщину. Эта птица с детёнышами точь-в-точь раньше печаталась в игральных картах на бубновом тузе. А вокруг была надпись: «В пользу воспитательного дома имени императрицы Марии Фёдоровны…» Значит, здесь был воспитательный сиротский дом…
      Наш разговор подслушал сидевший на скамейке щупленький, со складочками на узком лице старичок довольно интеллигентного вида. Он подбежал к нам и, торжествуя, заговорил:
      – Есть ещё люди, помнят это! Да-с. Совершенно верно. Воспитательный дом. А вы, гражданка, наверно, ещё до революции здесь жили?.. И на этих хулиганчиков очень правильно вы накричали.
      – Я в Ленинграде первый раз. Пятый день в гостях у своего земляка, – ответила Еликонида. – Мне просто память подсказала. Туза бубнового как не запомнить?
      – Хорошая память.
      – А вы из каких будете, гражданин товарищ?
      – Я немножко писатель. Может, слыхали или читали – Леонид Борисов.
      – Извините меня, вологодскую бабу. До нашего села не все писатели доходят. Извините, вернусь домой – в библиотеке поспрашиваю.
      – Не обязательно, не обязательно. Как вам Ленинград, нравится?..
      – Еще бы! Недаром – колыбель революции, недаром – город-герой…
      – И город научно-технической мысли, передовых методов труда, и тэ-дэ, и тэ-пэ… – добавил к её словам писатель. – Значит, вологодская?
      – Да, тамошняя.
      – А звать как?
      – Еликонида…
      – Какое редчайшее имя! – изумился писатель. – А знаете, что оно значит? Оно в переводе значит – женщина с горы Геликона. Есть такая гора в Греции. Рад, что вы такая находчивая, памятливая… Колхозница?
      – Да, и кружевница…
      – Вдвойне хорошо. У меня женка тоже из вологодских, а кружев плести не умеет.
      – Вы и без кружев проживёте, а я не расстанусь с этим делом, пока глаза видят.
      Когда мы вышли на Невский проспект, Кабачкова поинтересовалась:
      – А что, это знаменитый писатель? Неудобно, ведь я его не читала.
      – Почитай, не пожалеешь…
      Погостив у меня недельку, побывала Еликонида Ивановна во всех основных музеях города. В Этнографический сходила дважды. Там большая экспозиция кружевных изделий. Многое из этой выставки для пользы дела Еликонида Ивановна приметила и карандашом в тетрадь зарисовала.
      – В нашем деле глаз да глаз нужен, хорошая память и рачительность, – пояснила она, показывая мне рисунки.
      На вокзал она собралась за два часа до отхода поезда.
      – Голубушка, зачем так рано?
      – А уж так спокойнее. Лучше на два часика пораньше, чем на одну минуту опоздать, – рассудила она здраво, по-вологодски. – Накупила вот крендельков – сушки полпудика. Страсть люблю чай с кренделями…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19