И вот я уже прожил добрых три лошадиных века. Казалось бы, не удивительно забыть о Воронке. А он не только вспоминается, но и часто появляется во сне. Иногда даже разговаривает со мной в сновидениях человеческим голосом. И странно, что во сне я не удивляюсь этому. Будто так и надо.
41. КАК Я ВЫБИРАЛ В «УЧРЕДИЛКУ»
ВСПОМНИЛ я об этом нечаянно, в одной связи с далеким прошлым.
Летом в семидесятом году, в день выборов в Верховный Совет, я взял паспорт, вышел на улицу Халтурина, бывшую Миллионную, и направился в дом напротив, на избирательный участок. Здесь ныне – средняя школа. А в семнадцатом году, в покоях этого здания доживал свои последние дни князь Путятов, возглавлявший дворцовую охрану. И в этом самом доме в семнадцатом году собрались будущие временщики – Керенский, Шульгин и другие.
Вопрос для Керенского и всей компании был щекотливый: пригласить на сборище Михаила Романова – брата бывшего царя – и добиться от него отречения от престолонаследия, предложенного свергнутым царем.
Добиваться пришлось недолго. Михаил жил напротив Миллионной в своем дворце, в доме под № 10 на Дворцовой набережной. Через пять минут он явился на совет будущих правителей, а через десять минут увещевания Керенский лобызал царева братца за благоразумный отказ от престола…
Об этом я знал из мемуарной литературы; об этом же я невольно вспомнил теперь, идя голосовать за кандидата в депутаты Верховного Совета.
Выборный участок оказался в доме, имеющем свою биографию, да еще с такими интересными историческими деталями, о которых полагаю, никто из работавших в избирательной комиссии не ведал и не догадывался.
Возвращаясь домой после голосования, я мысленно откинул пятьдесят три года обратно и вспомнил сохранившееся в памяти моей, как курьез, собирание голосов в деревенских вологодских условиях в 1917 году.
Дело тоже было летом.
В каких-то формах и объемах велась подготовка к выборам в Учредительное собрание. Были плакаты с портретами Керенского и Брешко-Брешковской, с эсеровскими лозунгами. И было много нумерованных бюллетеней – за каких представителей и каких партий голосовать. Трудно, пожалуй, невозможно было деревенскому люду разобраться, за кого подавать бюллетени. Ведь ни одна партия не именовала себя контрреволюционной и враждебной для сельского жителя.
В нашей деревне Попихе все взрослое население так было занято полевыми работами, что умно и деловито, по своему решили упростить выборы депутатов.
На одном из плакатов, а именно на эсеровском, был изображен кандидат в депутаты, наш земляк, известный активист Расчесаев Николай Васильевич.
– Вот за его-то и надо голосовать. Этот за нас в Питере постоит. В какой партии он, за ту и голоса сдадим, – говорили мужики, знавшие Расчесаева.
А другие рассудили более целесообразно:
– Надо так: отправим в комиссию все бумаги, и пусть там без ошибки отберут, а от себя скажем: хотим Расчесаева и его партию. Он человек очень понимающий. И незачем нам всем и каждому идти, а пусть наш грамотей Костюха отнесет в Кокоурево все листки и передаст наше мнение: мы за Расчесаева… Говорят, он из одной партии перешел уже в другую или начал переходить…
В жаркий летний рабочий день я, четырнадцатилетний гражданин, забрал у соседей все до одного бюллетени, отпечатанные в типографиях на курительной бумаге, и пошел в Кокоурево, в дом бывшего старосты.
В просторной горнице, в окружении фикусов, под иконами за столом сидела комиссия: интеллигентная женщина лет за сорок в черном платье, на шейной цепочке часики серебряные; духовное лицо, не то поп, не то дьякон неизвестного мне прихода; а посредине за столом солдат – не то отпускник, не то командированный руководить выборами в кругу наших деревень.
Из-под стола виднелся большой фанерный ящик со щелью на крышке, с висячей печатью и выпиравшей крупной надписью: «ЧАЙ ВЫСШЕГО КАЧЕСТВА. СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВИЧ ПЕРЛОВ. В МОСКВЕ». И хотя при мне никто из избирателей не пришел и не показал своим примером, как надо голосовать, я каким-то чутьем догадался и, обратясь к среднему из сидевших за столом, со всей бойкостью заявил:
– Меня послали мужики. Им некогда. Работы по горло. Тут все голоса: и правые и левые, и прямые и кривые, за свободу и за революцию. Мужики просили вас, товарищи начальники, отобрать листки за ту партию, в которую попал Расчесав Николай Васильевич…
– Что ж! Резонно! – весело сказал председательствующий. – Правильно рассудили ваши мужики. От Расчесаева есть известие. Он теперь не с эсерами, а с большевиками. Вот мы и отберем бюллетени за большевиков. А все остальные бумажки неси обратно мужикам на курево. Да запомни и скажи соседям: если большевики голосами не возьмут власть, мы им штыками поможем…
Я возвращался из этой комиссии с чувством выполненного долга. Шутка ли, ходил выбирать учредительную власть, о которой никакого понятия не имел, а поручение-то какое, доверие-то!
И выполнил, как надо.
42. ПОД ТЕЛЕГОЙ…
Я МАЛОСТЬ повзрослел и стал примечать: как только время приближалось к обеду и из печи начинало пахнуть вкусными щами, мой опекун и благодетель Михайло находил мне какую-нибудь побегушку. Отправлял то в село, то в соседнюю деревню Полустрово к торгашу Аксенову за дегтем или керосином, а чаще всего в деревушку Копылово к посадчикам-крюковщикам, тянувшим кожаные крюки для сапог. (В наше время такое ремесло крюковщиков сначала упало, потом совсем исчезло). Как правило, после беготни туда-сюда я возвращался к опекуну в дом, когда щами не пахло, и мне доставалась всего-навсего квашеная капуста и тертая редька.
От недоедания я чувствовал себя для тяжелой работы малоподходящим. Приходилось стараться через силу.
Однажды, что называется, я отыгрался на малой беде, случившейся с моим опекуном.
Дело было вскоре после Октябрьской революции, когда наша северная местность была объявлена на военном положении и у богатых и зажиточных стали отбирать для Северного фронта лошадей, повозки, сбрую и собирать у населения в порядке пожертвований для Красной Армии теплую одежду и обувь.
В ту пору у жадных кулаков и прочих нерадетелей Советской власти можно было купить за николаевские кредитки тарантас, (выездные сани, телегу на железном ходу, такую, что вовек не изъездишь.
Мой опекун позарился на телегу. Благо, случай подвернулся. Дешевка.
Решил он телегу привезти тайно в зимнюю ночь, на розвальнях под сеном, дабы все было шито-крыто, никем не замечено. И чтобы столь ценное сокровище не реквизировали для армии, Михайло место укрытия приготовил для колес в гуменнике, а для короба с железными осями и оглоблями – на сеновале, подальше от чужих глаз.
Домочадцы, и я в том числе, ждали Михаилу с покупкой глубокой ночью. А его нет и нет. Не случилась ли в пути задержка? Не перехватил ли чей-то комитет бедноты Михайлу с его вожделенным приобретением? Но вот далеко заполночь показалась полновесная луна и осветила искрящийся, глубокий завал вологодских снегов.
Под промерзшими окнами избы проскрипели полозья розвальней. Послышалось ржание лошади.
– Приехали, слава-те господи! – с легким вздохом промолвила тетка Клавдя. – Пойди, Костюха, распрягай мерина да помоги Михайле прибрать покупку.
Накинув на плечи потрепанный ватный обносок, я выбежал на улицу.
Лошадь стояла с пустыми розвальнями.
Михайла и телеги не было.
«Что-то неладно», – смекнул я и, не распрягая лошадь, побежал по рыхлой дороге в ту сторону, откуда ждали возвращения хозяина.
Около гуменника наметены высокие сугробы с опасными раскатами для проезда.
Тут все печальное Михайлово происшествие и раскрылось: он ехал, сидя на сене, в коробе разобранной телеги. Колеса были сняты, оглобли – тоже. Все сложено, как полагается. Тяжелый короб с железными осями в розвальнях держался плотно, без привязи Михайло сидел спокойно, радуясь тому, что у него теперь телега вековечная, как у настоящего богача!
Это был единственный случай в жизни Михайлы, когда он ехал в розвальнях и на телеге одновременно.
Ехал он так благополучно верст десять. И только у самого своего дома, около гуменника, розвальни занесло, опрокинуло, и Михайло оказался в глубоком снегу, прижатый свалившейся телегой.
Когда я подошел к месту происшествия, то увидел повернутый вверх осями тележный короб и торчащие из-под снега Михайловы ноги.
– Жив? – спросил я стонавшего Михайлу.
В ответ я услышал ругань и просьбу:
– Приподыми телегу, дай выкарабкаться. Мне тут не пошевелиться… Ой, ноги переломало. Грудь продавило…
– Потерпи, дядюшка, – не проявляя особого сочувствия, ответил я опекуну, – сейчас попробую.
Моя попытка ни к чему не привела: тележный короб не сдвинулся и на вершок.
– Силенки, – говорю, – маловато. Худо ты меня, дядюшка, кормишь. Ничего не могу поделать. Вот если бы говядиной кормил, я бойчее, сильнее мог быть… Давай уж как-нибудь сам, руками побарахтайся.
– Руки прижало… не рассусоливай. Зови кого-нибудь, только не Алеху Турку. Этот донесет про телегу…
– Да, конечно, не утерпит. Он такой. Кого же позвать-то?
– Кого-либо из баб…
– Бабы тоже слабосильные. Не помогут. Телега тяжелющая. Во как она вдавилась в снег. Не подкопаешься голыми руками. Придется лопатами разгребать.
– Давай беги за Клавдей, за лопатами, давай, давай… Господи, за что ты меня караешь?
Михайло стонал я кряхтел.
Пока мы с Клавдей возились около телеги, откуда ни возьмись, пыхтя цигаркой самосада, появился, как дозорный, председатель Комитета бедноты Алексей Турка. Много он не разговаривал, а сказал:
– Говорят, бог шельму метит. Похоже на правду…
Алексей помог приподнять и перевернуть телегу. Михайло еле поднялся на ноги.
– Кажись, придется к костоправу ехать, – пожаловался он Турке, – в плече чую вывих и в ногах неловкость.
Турка, смахивая с телеги приставший снег, соображал по-своему:
– Такой телеге место на позиции. Могут на ней два пулеметчика с пулеметом взгромоздиться и бить по белогадам. А то, что ты, Мишка, пострадал, не велика беда, завтра же без греха отвези телегу в исполком.
И пошел по сугробистой улице спокойно спавшей Попихи.
43. МАША ТРОПИНА
ЖИЛА-была в нашей деревне баба-побирушка Маша Тропина. Не стара, не молода, годов полста. Лицо дряблое, в складках, глаза большие, навыворот, красные. Бровей никогда не бывало. Милостыню она собирала Христа ради по всем окрестным деревням, но в своей – никогда.
К моему опекуну она забегала нередко и каждый раз во время чаепития.
– Приятного аппетитца, добрые люди, – ласково, бывало, проговорит Маша.
Ей для приличия отвечают:
– Добро пожаловать, милости просим…
– Спасибо, родные, не могу отказаться. Чаек китайский, сахарок хозяйский, налейте уж чашечку…
Присаживается с угла за самоваром и пьет из блюдечка, растопырив пальцы, шлепая и фыркая губами.
Сахар она не кусала, не щипала, так как выдавали ей не ахни какой величины кусочек. Она его облизывала и откладывала. Пока остывала очередная чашка горячего чая, Маша рассказывала какую-нибудь «бухтинку», подслушанную во время ее хождения по миру.
– Вот, значит, была я у Спаса Каменного помолиться. На паперти не стояла, нет, копеечек не просила, я ведь не какая-нибудь нищенка. Пришла туды одна барыня с большой докукой помолиться святым угодникам князю Асафу да Василью блаженному. У той барыни несчастье: проглотила она по глупости серебряный рублик. Стало ее корежить, кишки шиворот-навыворот выматывать. Нет спасения, добрые люди посоветовали идти к Спасу. Вот дали ей там ладану два кусочка. А ей хватило и одного. Проглотила и стала корежиться. С двух концов ее рвало, и так и этак, и всякоськи… А ведь опросталась!
– С которого же конца? – спрашивают Машу.
– А с обоих, миленькие, с обоих. Рублик весь легонько по гривенничку вышел.
– Хорошо, что не на медные пятаки разменялся, – не смеясь замечает безбожник Николаха Копыто. (Он пасет в Потшхе коров и коштуется по очереди у разных хозяев на готовых хлебах и чаях).
– А ты не насмехайся. Я никогда не вру. Со второго-то кусочка ладана знаешь чего с этой барыней произошло? Доктора поглядели-повертели ее со всех сторон, а она, миленькие вы мои, двумя забеременела, а годиков ей семьдесят без двух. Вот какой ладан-то…
Маша допила девятую чашку чая, повернула ее вверх донышком и, вспотевшая, вышла из-за стола.
– Спасибо, миленькие, уж так вы меня ублажили, будто сродственницу. Господь вам отплатит…
Злоязыкая Маша Тропика знала много поговорок и пословиц, но часто их так путала, скажет – хоть стой, хоть падай:
– Назвался груздем, полезай в пузо. (Вместо кузова).
– На чужой роток не наденешь порток.
Или:
– У всякой старухи свои прорухи…
В девятнадцатом году Маша с ветра подхватывала чьи-то слова и сеяла по деревне сплетни:
– Вот придет на той неделе Толчак, всех наших новых начальников в тюрьму затолкает.
– Маша, мелешь, а не знаешь даже, как его зовут. Не Толчак, а Колчак…
– Ну, еще хуже, значит, на кол всех посадит, раз Колчак.
Говорила она это как-то равнодушно, без всякой злобы на новую власть. И приближение Колчака к Вятке не вызывало у нее восторга. Да она и не представляла себе, где есть Вятка, далеко ли от Вологды, кто такой Колчак и чего ему надобно.
Колчака далеко откинули. Англичан из Архангельска прогнали. В Попиху трески привезли, селедок соленых.
Ест Маша привозную рыбу, не нахвалится. И о «Толчаке» забыла.
Чай пьет целыми самоварами – соленая рыба посуху не ходит.
Стали сборы проводить для голодающих Поволжья, Маша с корзиной и мешком носится по окрестным деревням, не Христа ради просит, а гораздо жалобней.
– Пожертвуйте умирающим от голода. Сухариков насушу, да на Волгу посылочкой отправлю…
– Врешь ведь, Маша…
– Лопните ваши глаза, ни буковки не вру!
44. ТАЙНЫЙ СЫЩИК
В ДЕТСКИЕ годы я начитался похождений сыщиков Ната Пинкертона и Шерлока Холмса.
Пятачковые книжки зачитывались до дыр. И вот от соседей сапожников из разговоров я узнал, что в Вологде есть настоящий, не книжный, а живой, тайный сыщик. Многие знали его лично, называли по фамилии – Милохальский. За точность фамилии не ручаюсь, некоторые именовали его как-то иначе. Судя по мужицким разговорам, этот сыщик орудовал на Вологодской толкучке и был грозой мелкого ворья.
Мне очень хотелось поглядеть на живого сыщика, тайком издалека и подольше, дабы убедиться, как он «орудует». И довелось.
Однажды, это было между февралем и октябрем семнадцатого года, я по чужой, хозяйской надобности оказался на Вологодском рынке-толкучке. Мне наш сосед Иван Менухов и говорит:
– Ты хотел поглядеть на тайного сыщика, так вот он в ряду, пятый отсюда, у каменной стенки лабаза всяким барахлом торгует, поди полюбуйся.
Я с затаенной застенчивостью и какой-то внутренней опаской подошел поближе к сыщику. Мне хотелось, чтобы он был моложе, красивее, на вид сильнее и чтобы из кармана торчала рукоятка револьвера, а из другого – наручники. Тайный сыщик, вопреки моим предположениям, оказался не таким, каким ему быть следует. Но я догадался: значит, он таким нарядился, дабы поймать какую-то крупную птицу.
Милохольский сидел на табуретке. Перед ним раскинута рогожа. На рогоже всякий копеечный хлам: ржавые замки, связки ключей, ножи, подсвечники, обноски одежной рухляди, старые шляпы, никому не нужные жилетки, гвозди, гайки, шурупы, сахарин в пакетиках и всякая другая чертовщина…
Сам он выглядел незабываемо. Все-таки сыщик! Была осень, но еще не такая холодная, чтобы сидеть на толчке в шубе-романовке с бобрами и вышивкой по всей груди. Из-под каракулевой шапки кудрявились полуседые волосы. Усы короткие, нос на двоих рос, да одному достался. Трубка с длинным изогнутым мундштуком. Вынимает ли он ее изо рта – этого я не заметил. Под густыми бровями крупные и ясновидящие глаза, какие и полагаются тайному сыщику. Крутился я вокруг да около него добрый час и не замутил ни разу, чтобы кто-либо позарился на его безнадежный товар. Возможно потому, что слишком многие знали его как тайного и остерегались. Однажды он подманил к себе скрюченным пальцем кого-то, продававшего хорошую барашковую офицерскую папаху, спросил: «Сколько?» Тот назвал цену. Тайный сыщик уперся в него глазами и без обиняков определил, чем удивил меня немало и не меньше того продавца злополучной папахи:
– Во-первых, шапка казенная, во-вторых, краденая, в-третьих, берите любую половину названной цены и отлетайте…
Так я увидел сыщика в его некрупном действии, недостойном описания. И, признаться, разочаровался. И даже как-то перед ним осмелел. Подошел к самой рогоже, заменявшей магазин тайного сыщика; я очень хотел бы примерить на своей голове эту самую офицерскую папаху.
Сыщик, попыхивая трубочкой, добродушно сказал мне без строгости и обиды:
– Не нацеливайся. Папаха не для твоей головы, да и денег у тебя не хватит на такой убор. Чей, откуда приехал? Судя по затертому дегтем пиджаку, с устьекубинскими сапожниками прикатил? Что, угадал?
– Еще бы не угадать, недаром тебя тайным сыщиком называют. У тебя и глаза ястребиные, далеко высматривают.
– Н-да, так, так. Кто же меня тайным сыщиком считает?
– Все наши сапожники.
– Не удивляюсь, но горжусь. Пусть так говорят и думают, вольному воля. Ну, а как солдаты из армии, не бегут еще по деревням? – Спросил он меня ни к слову, ни к месту, и я не понимал почему. Наверно, чтобы замять разговор о нем как о сыщике.
– Есть, приезжают многие, все чаще и чаще. Устали воевать, вот и тянутся домой.
– И оружьишко привозят?
– Откуда мне знать. Об этом не кричат, а тихонько – кто на хлеб, кто на соль меняют, и револьверы даже.
– На соль и я выменял бы, – признался сыщик. – За хороший наган фунтов пятнадцать бы дал! – Сказал он таинственным полушепотом.
– У нас вон Панко Бобылев три бомбы с позиции привез. Две лимонки, а одна – похожа на лампу, только без стекла.
– Продает? – тихонько и ласково спросил сыщик.
– Зачем ему продавать. Денег у него тьма-тьмущая!
Мне хотелось еще побеседовать с тайным сыщиком. Но вдруг он припрыгнул с табуретки, увидел кого-то в толпе и, оставив всю свою торговлю под надзором какого-то парня, сказал:
– Мирошка, торгуй, я бегу. Дело есть…
«Ах, дело есть!» – подумал я своими мозгами, набитыми сочинениями о сыщиках, и, проталкиваясь сквозь толпу, побежал за тайным сыщиком. Вижу, он кого-то мирно взял под руку, пошептался и повел в сторону уборной, находившейся на краю вонючей речонки Золотухи. Они не зашли в уборную, а укрылись где-то за ее замазанными смолой дощатыми заборками. И не ведаю, по какому сигналу, туда же прошли двое с винтовками и вывели оттуда и сыщика, и его жертву.
Тайный сыщик, как будто ничего и не случилось, прошел к своей рогоже и сел на табуретку. Парень, названный Мирошкой, спросил:
– Клюнуло?
– Есть дело: бельгийский браунинг номер два и десять патронов… Вчера договорились, сегодня принес. А вот кому сахарин в таблетках! Свечки сальные! Кому папаха офицерская, почти не ношенная…
Я уходил, не оборачиваясь на тайного сыщика, и думал, что он не высокого полета, а все же сыщик. И притом, не особенно тайный…
Поело этой поездки в Вологду и моего знакомства с «тайным», я совсем перестал читать книжки о сыщиках. Как-то, спустя добрых полвека, из интереса к своему прошлому, попробовал читать похождения Ната Пинкертона и удивился:
– Господи, какую глупость я читал с увлечением и даже верил.
Время и возраст вносят свои поправки в прошлое.
45. МИТЬКИНЫ БУХТИНЫ
СТОЛЬ корявых, столь шадровитых людей, изрытых оспой, как Митька Трунов, и за всю свою жизнь нигде не видал. У него на лице в ямках-оспинах горошины помещались и не выкатывались. Так и люди говорили:
– На Митькином лице черти горох молотили.
Он не обижался. Человек он был неунывающий. Голосисто песни пел, сказок знал бессчетное количество. В людях бывал, всего наслушался, запомнил и умел рассказывать. В цифрах разбирался, но читать так и не выучился. Возможно, потому, что у отца его было четыре сына: Федька, Митька, Афришка и Мишка. Старик-отец счел необходимым (выучить грамоте только одного из них – Мишку. Отдал его в школу на целую зиму и тем ограничился. Впрочем, и читать было нечего. Во всей деревушке Боровиково не было ни одной книжки, если не считать поминальников, и никогда в дореволюционные времена не выписывалась здесь газета.
Жили запросто: день да ночь – сутки прочь.
В свободные зимние вечера потешались рассказыванием сказок да бухтинок-вранинок, кто во что горазд.
Митька Трунов часто заглядывал к нам в Попиху на вечерние сборища, на, огонек, на цигарочку или на чашку чаю. Завидев его, люди добродушно говорила:
– Митька-враль идет с бухтинками…
Трунов заходил в избу, весело здоровался с домочадцами, обязательно с прибаутками:
– Ночевали, лежа спали, здравствуйте! Мое почтение, будет ли угощение? Кушаем проворно, благодарим покорно. Была бы еда, а остальное не беда, в брюхе всегда место найдется…
Соседи, узнав о появлении Митьки, собирались в ту избу, где он уже начинал «точить лясы».
Позднее, спустя десятилетия, мне довелось читать сказки Белозерского края, записанные братьями Соколовыми и изданные Академией наук. И кажется, там нет таких сказок, которые не были бы известны нашим мужикам и особенно Митьке.
Была у Трунова своя манера сказки рассказывать. Расскажет сказку с похождениями, видит, что сказки слушателям, раскрывшим рты, вроде бы и не хватило. Тогда он отсебятину-бухтинку подпустит как бесплатное приложение.
Я запомнил такие Митькины добавления к сказкам:
– А вы слышали, люди добрые, какое происшествие? Говорят, и в газетинах про то печаталось… Ездил я однажды в Вологду. Мимо Турундаева. Там был погреб с прошлогодней редькой. И такой дух от прелой редьки пошел – близко подойти нельзя. Дыху нет. Долго там принюхивались, терпели. Хоть бы что. Народ ко всему привыкает. Терпение не лопнуло, а погреб с редькой разорвало в пух и прах! Во всем Турундаеве рамы вылетели. Во как дунуло! Рядом пекарня стояла. И пекарню на воздух подняло. Все калачи и булки разнесло в переулки. А хлебные караваи до самого Грязовца катились. Во какова редька! Я это к тому вспомнил про такой несчастный случай, чтобы вы, господа почтенные, не особенно редькой обжирались. Опасно… Сами знаете: душище от нее такой, хоть топор вешай. Скотина и та редьку не кушает… – и, обращаясь к слушавшим его мужикам, поводя носом, вопрошал: —Ваня Пименков да Мишка Петух, поди-ко, от вас этот редешный дух? Закройте поддувало!
В другой раз Трунов прицепил к сказке такую бухтинку:
– Господи, боже мой! Неслыханное дело в Коровинской потребилке. Пришли ночью к магазину три медведя. Сорвали с петель двери и марш в магазин полакомиться. Выпили на троих полбочки карасину, закусили баранками, одурманились и перед рассветом хотели скрыться в поскотине. А наш приказчик, не будь дурак, схватил ружье да в погоню. Догнал ведь. Да ружьецо забыл второпях зарядить. И пороху не прихватил. Медвежий пестун обернулся да на приказчика; ружьишко отобрал да с одного боку шесть ребер выхватил с мясом. И пошли медведи чуть ли не с песнями на Кокошенницу. Там с одной бабой заигрывать стали в огороде. Напередник ситцевый в лоскутье порвали, сарафан да исподнюю до голого тела, от спины до пят, располосовали. Хорошо, баба не испугалась, благим матом заорала на медведей: «Ах вы, такие-сякие, косолапые! Не на ту наскочили. Не имеете права! Моя фамилия Медведева, и все запросто медведихой зовут. Платите штраф за оскорбление!»
Медведи устыдились, слов не говорят, а вроде бы знаки делают лапами: «Извините, мол, гражданка Медведева. Мы обмишурились…» И пошли своим не путем, не дорогой, да и наткнулись на глухонемого зимогора немтыря Калимаху. А тот, знаете, говорить не может, а рык получается пострашней звериного. Зарычал Калимаха на чистом медвежьем языке: «Лапы вверх! Сдавайтесь!» И всем троим передние лапы связал веревкой от лаптей и свел в волостное правление под суд. Согласно закону медведям присудили: по одному году каторжных работ лес корчевать да в вагоны сгружать… Завтра пойду навещу приказчика в больнице. Еды снесу. Главной фершал станет ему бараньи ребра вставлять. Вот до чего медицина дошла! А вы говорите…
Все у нас в окрестных деревнях знали, что в германскую войну Трунов отличился и получил медаль «За храбрость». Медаль он не напяливал. Но если спрашивали его, за что такая награда, он каждый раз отвечал по-разному:
– За то, что я первый увидел богородицу в облаках над августовскими болотами…
Или:
– За попытку взять в плен живого, Вильгельма.
В числе Митькиных ответов существовала еще бухтинка с некоторыми подробностями:
– А разве не слыхали от людей, если не читаете газет, за что меня сам государь медалью ублажил? Геройский мой подвиг был не маленький. Повадился над нашими окопами цеппелин летать. Настоящий воздушный корабль. Летает да бомбы на нас кидает. Пуля его не берет, а пушки вверх не научились стрелять. Вот я и придумал. Около нас поблизости был заброшенный винный заводишко. Труба стояла кирпичная, целая. Договорился с саперами и каптерами зарядить трубу и подкараулить цеппелин. Ладно, хорошо. Впихали в трубу пять мешков пороху, запыжили старыми полушубками, вместо шрапнели навалили три воза камней. Сидим около и ждем, когда появится. Как только цеппелин полетел над трубой, мы и бабахнули… Аж земля затряслась. А от цеппелина дым пошел и пепел посыпался. Приезжает из Могилева сам царь. Меня подзывает из строя:
– Ты, солдатик, придумал из заводской трубы стрелять по воздушной цели?
– Так точно, ваше величество.
– Вот тебе медаль за это!
– Рад стараться, ваше величество…
Вызывает каптера, который на пыж в трубу шесть полушубков дал, да десять украл и на самогонку променял.
– Ты давал полушубки рядовому Трунову на пыж?
– Так точно, ваше величество!
– Дурак! Надо было прессованным сеном запыжить.
– Слушаюсь, ваше величество. Впредь сеном запыжим.
– Но впредь, – вздыхая, с сожалением добавляет Трунов, – не пришлось нам из этой трубы стрелять. Во-первых, другого цеппелина у немцев не нашлось, а во-вторых, вдоль трубы с первого же выстрела, от земли до вершины щель прошла… Зато во всех европах известно стало: у русских появилась самая страшная пушка, подобная небесному грому… Не то, что цеппелины и еропланы, вороны и те летать перестали… А вы спрашиваете, за что получил медаль. Вот, за это самое…
Долгонько жил Дмитрий Трунов. В тридцатые-сороковые годы я проходил по родным местам. Заглянул в Боровиково. Многие, которые помоложе, ушли из деревень на новостройки.
За чаем в избе у кузнеца Сашки Кукушкина вспомнили о сочинителе бухтинок.
– Ему скоро восемьдесят, – сказал мне кузнец, – никуда не девался. Живет себе Трунов, по-прежнему подтрунивает. И работает еще. В это лето в колхозе трудодней около сотни зашиб себе на прокорм. Да и на своем участке не худо ковыряется. Хотите, позову?
– Как не хотеть, зови.
Пришел Трунов. Мутные, старческие глаза, поседевшие редкие волосы. Голос тот же, говорок складный. Меня он не узнал. А когда ему сказали обо мне, пригляделся, протянул руку:
– Здравствуй, гостенек. Вот удивил! Явленные мощи из осиновой рощи. Ждали зимой на кораблях, а он летом на лыжах. Бухнулся нежданно, словно лапоть с крыши. Смотри, какой стал. Говорят, газеты составляешь? Сочини про меня что-нибудь веселое:
Митька Трунов долго жил
И всю жизнь людей смешил.
Нет, дорогой гостенек. Все веселое миновало. Теперь у меня думы не только о работе, но и о той конечной станции, которую никто не обойдет и не объедет… Рассказывай, как живешь, где бывал, что видал. Воевал, да цел остался, и то добро. А наших соседей многонько не вернулось. Надолго ли в родные края? Погости. Ко мне забегай. Поллитровка всегда найдется. За медом к Доброрадову сбегаю. Наловчился тот по две тонны в лето меду собирать. Век мы тут жили, и отродясь никто такого счастья медового до нынешних годов у себя под носом не видел… Приходи. Угощу и горьким, и сладким. Порассказываю тебе и про худое, и про хорошее. А что к чему – сам разбирайся.
46. «ХОЧУ ДЫМОМ К НЕБЕСАМ…»
ПОБРОДИЛ я по окрестным деревенькам.
Пробираясь на пароходную пристань, попутно заглянул к дремучему старику Трунову. В старой, покосившейся избе он был один. Увидев меня в окно, он застучал кулаком по крестышу рамы с такой силой, что посыпались на улицу стекляшки.
– Не проходи мимо, заходи! – крикнул Трунов что есть силы. – Ох, и рассердился бы я на тебя, если б не зашел. Рад такому гостю, рад! Сейчас я тебе яишенку сварганю. Скляночка есть. Все как водится у настоящих людей.
Дмитрий торопливо поставил на шестке ребром два прокопченных кирпича, положил на них сковороду, на сковороду кусок масла, разбил проворно, одно за другим, полтора десятка яиц, развел из щепок огонек, и через три-четыре минуты яишница зашипела по всем правилам.
На столе к яишнице примкнула поллитровка вологодской водки с этикеткой «Московская», два граненых стакана, и Дмитрий, довольный, заулыбался:
– Давай, Костенькин, прикладывайся, за что будем пить? За наше здоровье, за то, что ты не забыл родные места, заглянул. И за то, посколь жить нам хочется, попросить бы у кого-то прибавки жития к тому, что нам судьбой отпущено, так до сотенки бы лет каждому желающему!..
За выпивкой о делах колхозных поговорили, о том, как скучно Трунову было, когда из деревень люди выбывать стали кто куда. А потом не обошлось и без бухтинки, присущей в разговоре Трунову.
– Что ни говори, землячок, а жить осталось с гулькин нос. А житье-то! Тут тебе и водочка, и яишенка, табак, электричество, радио и телевизоры есть, и газеты, и лекарствие, если желаешь. Не хочу умирать! Не хочу на кладбище. Подожду, когда у нас, в Устье-Кубенском, свой крематорий построят. Тогда скажу – жгите меня по новым правилам. Я на этот случай два воза березовых дров приготовлю. И такое завещание сделаю: везите до крематория во гробе; позади два воза сухих дров. Спереди два гармониста. Один чтоб играл «Широка страна моя родная», а другой – «Вы не вейтеся, черные кудри, над моею больной головой».